Глава первая. Выступление
Хоронили Романа Владимировича Рыжова.
… мая 19.. года по улицам провинциального города Л., Петербурга, двигалась странная процессия. Большей своей толщей проходя вдоль центральной магистрали, она кое-где вдруг разветвлялась и, огибая протоками и рукавами старинные дворцы и высокие храмы бывшей Пальмиры, продолжала разъединяться вплоть до одночеловеческих ручейков по лестницам домов и коридорам общих квартир и по комнатам, достигала самых тайных дорог воображения и души, а там нежданно вновь обнаруживалась в таком-то географическом месте, например, на крутой улочке азиатского города вдоль стены в виде осла с человеком на нем верхом, в чалме и парой верблюдов, следующих за ним караваном с провисшими недоуздками, груженным четырьмя вьюками, судя по их неосязаемой огромности, набитыми ничем. Затем все это опять сливалось в текущую колонну толпы. Идущая туча продолжала переноситься вперед, а во главе ее стоял движущийся гроб, в котором и был покойник Роман (Владимирович Рыжов), его труп, мертвое тело, бренные останки.
Всем распоряжался некто Сивый. Это он, товарищ Сивый, пекся о внешней стороне ритуала. Пряча на груди под серым плащом что-то похожее на длинный согнутый пополам батон, мелькал товарищ Сивый то тут, то там среди наиболее скученных групп толпы, повсюду наводя порядок немногословно, одним своим появлением, и лишь иногда поправляя надвинутую на самые брови шляпу, из-под полей которой смотрели довольно жесткие требовательные глаза желтовато-стального цвета со зрачками, сведенными в иглу. Выше виднелся вертикальный шрам, прямо посередине, изобличавший в его владельце малого бывалого. С людьми управляться учить его было ни к чему. Это сразу ощущалось. Чуть замешкается какая-нибудь часть, как можно было видеть его рядом, обходящего легкой походкой — шепнет два слова, не наклоняясь, — и они уже двинулись как прежде, а Сивый, приплясывая на прямых ногах, снова где-нибудь у своих дел.
Те, кто имел к нему отношение, выделялись полнейшей нехарактерностью. Но чтобы они были вовсе безлики — такого не скажешь. Некоторые, конечно, — да, — внешний вид имели неброский и стертый, зато другие, словно присвоив утраченные лица тех, шли, гримасничая ими во все стороны, размахивая многими руками, ногами, иные же шли лишенные таковых то тучные сверх меры, то тощие, как легкая кость. Но вся эта лишь при пристальном смотрении различимая пестрота на небольшом расстоянии бледнела и терялась в чем-то общем и неуловимом, в какой-то расплывчатой черте, клеймившей их — тех, кто до Сивого имел касательство.
Близость заключалась в обслуживании, но и не только.
Из обслуживавших многие шли впереди и несли перед собой на протянутых ладонях подушечки. На подушечках были выложены предметы Романа Владимировича, интимных немного, больше официальные. Первым был круглый бюстик из бисквита, чтобы держать на столе при жизни, а сейчас его несли за гробом, и он качался и прыгал, ибо нес его хромой. Хромой нес его, а другой поддерживал под локоть первого, и случалось, что они припадали разом, а случалось — по очереди, и их движения, соединившись, могли бы создать регулярную волну, кабы тот, кто помогал несущему, сам время от времени от него не отцеплялся, и этот шел тогда свободно, движимый только собственным телесным ущербом.
За сим наблюдалось несколько в партикулярном, но на вид переодетые, тоже в пиджаках, плащи через предплечье, семеро их было, шестеро несли каждый свою часть, а целое нес седьмой. Это было так. Сперва несли хлебных два пука, свернутых, как рога, и к ним по семь диадим на каждый рог с именами народов на каждой повязке — отличные ленты, — блестящие, шелковые, пламенеющие на свету. Потом шел один со звездой, с большой пентаграммой, улыбаясь, как кинозвезда, но только ртом — глаза оставались как были. Следом — еще пара. Ретиарий-пролетарий с сетью, какую образуют пересекающиеся меридианы и параллели, а вместо трезубца — с молотом, которым он словно бы собирался оглушить женоподобного колхозника-мирмиллона, вооруженного коротким мощным, как ятаган, серпом и щитом, покрытым с гомерическим реализмом выколоченными царствами восточного полушария. Ими, то есть щитом и серпом, он вяло отмахивался против молота и сети предшествующего майора. Все эти символы соединялись на подушечке седьмого. Земля оказывалась промежду рогов, перевитых диадимами, вся охваченная измерительной сетью и припечатанная обольщающим символом рабочего класса с крестьянством, звезда повисала повыше, меж самых окончаний рогообразных хлебов над восточным полушарием, солнце же располагалось прямо под землей, упершись лучами в пустой ледяной материк. За ними следовала небольшая пауза.
Потом шли уже штучки попроще. Пресс-папье с изображением Капитолийской волчицы из прозрачной пластмассы вместо ручки — сувенир делегации сапожников; ажурная башня — ручная работа, щетина и клей; модель исторического судна в виде зажигалки с монограммой; и много другого барахла, всего не упомнишь.
Несли звезды. Алюминиевые, жестяные, латунные, картонные, розового пластика, по одной, по нескольку, на иной подушечке располагалось не менее, чем целое созвездие. Часть из них были морские звезды — засушенные и в банках. Два раза по ошибке спруты. Затем Млечный Путь, кометы, маленькие ракеты, спутники, противоположная сторона Луны, Земли, Венеры, Сатурн с кольцами — вся воздушная колышащаяся и приплясывающая тварь, флаги великих и малых союзных государств, дрессированные кошечки, коллекция этикеток от спичечных коробков и прочее.
А следом шествовала более или менее цивильная толпа без особых приношений, вся в сером, с невидными лицами, тусклыми веками глаз и аспидными цветами в руках и петлицах.
Впереди же качался скрытый под полотнищами катафалк, а на катафалке стоял, качаясь, простой дощатый гроб, а в том самом гробу пребывал герой нашего романа.
Я вышел на улицу и смешался с теми, кто были поближе. Толпа разъединилась под взором и предстала в виде отдельных лиц. Замелькала фигура Сивого, все тронулись шагать. Все же рядом со мной оказался кто-то, кто проговорил тихо:
— Зауряднейшая история.
— О чем вы?
— Как о чем? Вас ничего не удивляет?
— Немного странно, конечно, но что такого?
— Вот видите, ничего такого, а странно.
— Так это всегда так, — сказал я, теряя нить мысли.
— Вот я и говорю: история зауряднейшая, — вернулся на круги своя невольный мой сосед.
— История — верно — незамысловатая, но нечто странное в ней есть — отозвался я, вынырнув на поверхность.
— Конечно, иначе какой смысл акцентировать ее обыкновенность?
— Вот вы и объясните тогда, почему вы именно так и поступаете, — продолжал я с захваченного плацдарма, но вместо ответа услышал фамилию собеседника:
— Ведекин.
Фамилия была чья-то знакомая, интеллигентная, из литературоведческих кругов, с репутацией лица, хоть и служащего, но порядочного. Конечно, такой разговор велся больше для проверки надежности, но и с содержательной стороны в нем был интерес.
— Послушайте, Ведекин, я согласен с вами. Мне понятно, что смерть для вас, человека мыслящего, — явление заурядное, оттого и похороны видятся вам в обычном свете. Но вряд ли бы стали вы затевать спор, если бы это было все, что вы хотите сказать.
— Вы — насмешник, — заявил Ведекин. — Очень невежливо, по-моему, вместо того, чтобы отвечать собеседнику, выяснять причины, заставляющие его говорить то или это. Конечно, меня интересует не мое, а ваше мнение. Я и сам знаю, что тут что-то не то. Но что? Ведь событие — проще пареной репы. Ну, умер. Умер — и все. Он умер — мы хороним. Что такого?
Роман Владимирович при жизни хотя и входил в областную номенклатуру, но из общей массы не выделялся, оставался редко выше, чем в третьем звене. Делали его и секретарем, но ненадолго. Переходил из сектора в сектор, повсюду спокойно преуспевая. Жену — уже вдову — имел тихую. За границей тоже бывал дважды: в прибалтийских странах. Одевался как все, а галстук носил непонятного цвета с широким узлом. Подпись у Романа Владимировича была, конечно, характерная: большое, крупное Р, а за ним сразу — второе Р от фамилии, а потом все уменьшающиеся буквочки вплоть до последнего маленького, как насекомое, «в», от которого немного неестественно шел вниз налево хвост до самого первоначального Р. Рост у него был средний, пищу любил, чтобы было поесть, пил, как другие, толку особого не разбирая. Дочь тоже была у него. Две девочки. Все три замужние: семья, хоть и небольшая, понемногу росла. Лишнего Рыжов никогда не говорил, а волновался редко. Почти никогда. С тем и умер. И это был он же — тот, кто сейчас лежал там, впереди. И его именно прекращение жизни было тем событием, о которое днесь оттачивали скальпели непочтительного остроумия мы с Ведекиным. Была моя очередь:
— Итак, вы хотите сказать, что за видимой заурядностью нашего героя скрывается глубокий смысл?
— Звонкая пышность, — откликнулся филолог.
— Перестаньте, это пустые слова.
— Ах, «пустые слова»! Предположим, что так. Но, прежде всего, вы сами подтвердили, что ощущаете несоответствие, а затем и они — он сделал жест полукругом и вниз, — вы видите, как они идут?
— Напрасно вы пытаетесь говорить обо всех сразу. Даже если дать им высказаться, одно и то же услышишь далеко не от каждого.
— Я и не надеюсь, и не хочу слышать одно и то же, — резонно отмахнулся Ведекин. — Я довольно этого слышу и без обращения к толпе. Я только хочу, чтобы каждый сказал, зачем он здесь, и что он чувствует в связи с происходящим событием. Хотя бы некоторые.
Ведекин лгал, но не сутью, а стилем. Ему не были интересны ни чувства посторонних, ни степень их подчиненности ходу вещей, но он предпочитал высказываться. Поэтому я промолчал. Он понял и продолжил вместо меня:
— Я знаю, что моя речь звучит подозрительно. Но я готов ограничить круг касаемых идей чисто литературными ассоциациями, говорить в пределах дозволенного и потому совершенно открыто. К тому же сопроводители знают меня как внештатного лектора и придираться не будут, вообразив, что все и без того упорядочено, я им тоже часто читаю, когда попросят. Повсюду есть человеческая природа. Просят — читаю.
Возразить было нечего, и я сказал:
— Хорошо.
— Идите все сюда, — обратился тогда оратор к толпе.
Кольцо человек в тридцать отвернулось и окружило нас.
Большинство было с чем-то там на физиономиях, но потом возникли другие — обычные люди. Сивый издали сделал Ведекину ручкой и отошел. Тот сухо поклонился вслед: знакомство не льстило. Затем, увидев, что ждут, начал, примерно, так:
— За кажущейся заурядностью нашего героя скрывается глубокий смысл. Это мне сказал недавно один…, — тут он посмотрел мне в глаза, улыбнулся совсем профессионально и неизвестным способом дал понять, кто именно сказал, то есть, что я.
— … и я с ним полностью согласен, — если не со способом выражения, в котором мне видится пышная звонкость, не вполне соответствующая духу обстоятельств, — то с мыслью, заключенной… — он сделал нежеланную паузу и окончил фразу упавшим голосом особенно к концу:
— … заключенной в его словах.
Это было очень интересно. Все, кто в толпе еще сохранял человеческий образ, немедленно ощутили, что происходит нечто не вполне официальное. Но поскольку позиция оратора выглядела по привычке казенной и отвратительной, слушатели, заметив по тому, как он споткнулся на слове, значение которого до них даже и не дошло, что она у него и непрочная, уразумели свое. Итак, она была непрочная и отвратительная. Поэтому над Ведекиным стали потихоньку смеяться, не вникая в тонкости его суждений по существу. Сначала, когда он заявил, что в лице Романа (Рыжова) мы все в этот самый момент хороним роман как литературный жанр — никто на его остроумие даже и внимания не обратил, по обычаю пропуская мимо ушей государственную словесность. Однако едва он углубился и дал слабину, призывая аудиторию в соучастники и судьи, как сразу потерялся, стал неоснователен сам по себе, — независимо от пронизывавшей его речь иронии слегка на потребу публике, вызывая ее смех.
— Не дурной ли это каламбур? — спросил Ведекин, имея в виду свой же каламбур о двух «романах». — Предупреждая неизбежный вопрос, насмешки и критику, сознаюсь, что каламбур это чрезвычайно скверный. Но важно ведь не то, хорош ли каламбур, а то важно — правдив ли насмешник. Тут он разгладил ладонями рукава и полы своего пальто и брюк, посмотрел перед собой голубыми серыми глазами слегка навыкате и внятно продолжил:
— А вообще, возможно ли, чтобы каламбур был хорош? Не скверен ли весь жанр словесных совпадений? Тут два вопроса сразу: существует ли вообще какой-то жанр, скажем вновь, «роман», чтобы его можно непременно назвать жанром хорошим, и, — второе — если да, то относится ли к таковым хорошим жанрам самый каламбур. Вот ведь — остановившись на словечке Совладение — меня недавно уверяли, что оно происходит от такого события, как одновременное падение где-то в лесу огромного количества сов.
— Псов, — поправил кто-то в толпе.
— Не псов, а сов, — нарочито равнодушно ответил Ведекин. — Псы на ветках не растут. Так вот, огромное пространство сов опустилось на мягкую землю. В народной памяти это событие, будучи совпадением, как по причине одновременности большого количества мелких…
— Событий, — послышалось снаружи…
— Падений, — раздалось в ответ, — так и по сходству обозначающих слов, запечатлелось…
— Неправильно, — возразили из массы.
— Почему?
— По-вашему получается, что птицы еще летали, а совпадение уже было налицо.
— Не налицо, а в умысле. Я говорю в другом смысле.
— Откуда же — в умысле, — продолжали донимать вокруг, — если народная память была к тому времени, по вашему же собственному докладу, совершенно пуста от совпадений, а вы теперь говорите, что они попадали все сразу, и это произвело такую глубокую рану в сознании народа?
— Хорошо, я объясню, — согласился Ведекин. Припомните все известные вам слова, имеющие слог «сов» в своем составе.
Толпа зашевелилась и стала быстро бледнеть вокруг того места. Не обращая внимания на то, что рядом остались одни заведомые служители, да и те на вид пьяноватые, а кроме них еще также такие бесстрашные лица, которым и объяснять ничего не надо было, Ведекин продолжал:
— Вот, теперь вы сами видите, что совпадения не только существуют в воображении, но и действуют как сила, хотя, конечно же, и этот каламбур с ночными птицами был отменно нехорош. Но, повторяю, не в этом дело. История человеческой мысли знает гораздо более скверные каламбуры, которые, однако же, преуспели играть свою историческую роль. Все здесь, конечно, помнят, как кто-то из начальных основоположников отозвался о возрождении античных манер в Центральной и Южной Европе, что это было время, которое нуждалось в титанах и которое породило их.
Пьяные сопроводители хором зевнули ввиду охватившей их сухой скуки. Но слова Ведекина продолжали почти самопроизвольно возникать среди сырого дыхания и пара. Я встал в сторонке и отвернулся, чувствуя, что не напрасно застрял и не зря торчу и что сейчас узнаю нечто, чего не знал ранее. Я-то всегда думал, что основоположники, когда говорили «возрождение», подразумевали девятнадцатый век, а под титанами — самих себя. Я также замечал, что они единственно для украшения речи говорят, что время породило титанов. Было ясно, что не время их породило, а нужда. Это совпадало с общим взглядом на порождающую способность нужды. У меня же были сомнения насчет таковой и, положа руку на сердце, признаюсь, что нужду я склонен был отнести к совершенно другой сфере функций, нежели к породительной. Как бы то ни было, титаны меня с детства интересовали.
— … породившее их, — продолжалось в воздухе. — В первой половине столетия в нашей стране шло физическое перемещение огромного числа людей. Требовалось чрезвычайное напряжение, чтобы придать организованную форму всеобщей миграции, главным образом, в ненаселенных ландшафтах, там, где царит холод. Нужна была горячая вода, особенно силам обеспечения. Возникла нужда в простом удобном титане для нагревания воды, с тем, чтобы охрана, когда надо, могла спокойно побаловаться чайком.
Охрана вокруг стала радостно потирать руки в предвкушении такого же человеколюбия.
— Не заставлять же было людей мерзнуть на холоду, как собак, — опять воскликнул филолог. — Титаны были нужны — и они появились!
Ведекин был человек коммерческий, но с головой. Его речь будила мысль, однако, тут, единожды проговорившись, он потерял меру удерживаться и понесся, не пытаясь сохранить даже тени обычно прикровенного рассудительства. Была, видно, какая-то сила не только в каламбуре, но и в самом слове «титаны». Пошел слабый дождь. Остаток речи проистекал из-под зонтика.
— Титаны, — звучало оттуда, — были издревле чудовищными образами материальной мощи темного космоса. Небо, земля, даже самое время — все они были титанами. Титанами также были их очевидные дети. Они рождали титанов и рождаемы были титанами, и титанами рождались. Ничто не могло остановить этот феерический процесс. Но позднее, когда людям уже не нужно было изображать свой страх перед силами природы под видом непонятных существ, имена титанов стали даваться площадям, музеям, кинотеатрам и баллистическим ракетам «земля-воздух»: Сатурн, Аполлон и прочее.
Он открыл рот и перевел дух. Все разбежались и присоединились к колеблющейся толпе. Мы остались вдвоем. Я повернулся лицом к высокому профессионалу, так легко наполнившему вселенную кучей никелированных кипятильников, и сам сказал легко:
— Сверните зонт. Уже солнце.
Но в это время сбоку и снизу послышалось:
— А, ведь, народ — он что? Тоже титан? — Эти слова произнес прикрепленный к тележке по пояс человек, которого сперва никто не видел и не слышал. Но тут он уперся колодками на руках в асфальт и завертел шарикоподшипниками, приближаясь к нам вплотную. Нечто в брюках свисало сзади.
— Народ, ведь, — титан, не правда ли? — повторил он между нами, но глядя больше на Ведекина. Тот попробовал ответить, но не смог: он не любил, когда тонкую мысль делали вульгарной. А спросить, причем тут народ, не хотел — боялся обидеть. Тогда с земли опять прозвучало:
— Ведь это так — народ — титан?
На это было уже не отмолчаться, и мы, невольно переглянувшись, ответили сообща, что да, если смотреть целокупно, в предположении исторической роли, не преувеличивая и не преуменьшая, как воплощение хозяйственного, культурного и внутреннего мира, да, можно сказать. И тут вопреки ожиданию широкий малютка вскричал:
— А раз так, то он и бес, — и замахал руками, весь задвигался, захохотал.
Я только оторопел, но Ведекин смутился безвозвратно и оттого принялся бормотать в полусамооправдательном тоне, бесцветно и долго, хотя солнце уже было высоко, и процессия наша понемногу уходила из виду.
— Да, я понимаю, конечно, вы хотите сказать…
— Он бес! Бес, — гоготал тот, — и имя у него есть: имя, имя — Народиил, который всех народил!
— … Вы имеете в виду эту раннесредневековую, да, точку, точку зрения, что языческие прежние боги под влиянием новых взглядов приобрели черты злобных стихийных…
— Слава великому Народиилу! — орал он вновь. — Да здравствует Единый Народиил! Наш знаменитый Народиил еще раз одержал отчаянную победу!
Мне стало понятно, что кощунствует этот малый не всерьез, а, скорее, издевается над общепринятым кощунством жизни и имеет на уме все посторонее. Но Ведекин, полотна белее, продолжал отвечать:
— Подождите, я снова постараюсь объяснить. Когда я поднимал разговор о титанах…
— Скажи-ка, а почему ты на тележке ездишь, а ноги у тебя есть? — перебил я, обращаясь к мнимому калеке, поскольку, присмотревшись, обнаружил в нем ту самую странность.
— Так быстрее, — почти не уронив фиоритуру, ответил прохвост. — Потом так я все же похож на гиганта с Пергамского алтаря.
И правда: тяжкая борода, плотный нос, мощная с сединой голова на коренастом торсе и отличные кулаки напоминали о неудавшейся революции змееногих. Однако заугольный акцент выдавал человека образованного в непривычном стиле и больше самого по себе — без учителей, если не считать таковыми жизненные обстоятельства.