Позднее, когда, проделав длинный кружной путь по каналу Волго-Балт через Кубенское озеро с заходом на остров Спас-Каменный, мы вернулись в бывший северный центр и, пришвартовавшись между сфинксами у Академии Художеств и химерами у Пединститута, вновь ощутили под ногами забытую твердую почву, приключение с бутылкой почти полностью стерлось из моей памяти. Кое-что пришлось собирать по личным свидетельствам родни, кое-что могли бы рассказать сами участники, то есть Холмский, Кахишев и другие, но налетевшая ватага неведомо откуда взявшихся хромых затеяла отбирать у нас форштевень с носовым брусом и шуметь, что зачем мы использовали скульптуру наподобие ростр, чтобы произносить с нее неправедные речи, тогда как задача наша, по их мнению, была, чтобы ее только сторожить, а не плавать с нею по каналу Волго-Балт с заходом на остров СпасКаменный, расположенный вдали от нужной трассы. Мы оправдывались наперебой, что, во-первых, он сам спустил ногу, во-вторых, что Спас-Каменный — тоже поучительное место. Мы даже рассказали им про то, какие мы видели на этом острове развалины монастыря и про старикашку с коллекцией корней причудливой формы, который в недалекие годы руководил саперными работами по расчистке острова от обезображивающих культовых сооружений, а теперь демонстрирует учащейся молодежи эффектную игру природы. У него там были корни, похожие на медведя, льва, змею, на белку, на самого старикашку и многие другие. Некоторые он только слегка чуть тронул ножичком, но большинство показывал в том виде, в котором находил поблизости. Так мы заговаривали зубы хромым. Не переставая ворчать, они взяли назад вверенный бюстик и удалились. Потом один вернулся и, не глядя на меня, сунул в руку повестку. В повестке стояло, что надо придти по такому-то адресу и часы, когда. Поскольку меня это взволновало, я стал быстро забывать многое из того, что я последнее время видел, слышал и читал, — и оттого-то историю Гурии Аркадьевны Бесстыдных, изложенную на добытых из бутылки листочках, мне пришлось восстанавливать опросным путем. Ныне она рисуется мне, примерно так.

Превращение Гурии Аркадьевны в сову началось еще в далеком детстве. Рыхловатая девочка-подросток прочитала случайно научную книгу одного немецкого автора в переводе, трактующую вещи общего интереса. Однако, хотя она и пересказывала прочитанное, довольно верно следуя тексту, сверстники не заинтересовались ни сюжетом, ни вставными новеллами. Задетая за живое, Гурия обнаружила, что у нее остается масса свободного времени, и поступила в кружок для изучения условных рефлексов на курах. Тут ей стало ясно, что куры реагируют не столько на факты, сколько на символы. Стоило зажечь привычную лампочку — и заблаговременно натасканные петухи уже скликали наседок на несуществующее зерно. Гурия попробовала провести подобный эксперимент на одном знакомом старшекласснике, но сколько она ни щелкала выключателем, тот так и не закукарекал. Гурия сделала вывод, что у приятеля отсутствуют нормальные рефлексы, и с этого момента спина ее стала покрываться сероватым пушком. Убеждение в том, что неподверженность примитивным символическим провокациям равнозначна болезненному отклонению от нормы ума, крепло в ее бедном уме по мере углубления образования. В частности, исследования, основанные на работах покойного Шулятикова, объяснившие особенности биографии и стиля писателя Льва Толстого, исходя из гипотезы о заболевании эпилепсией в редкой форме, ей очень понравились. Вязкий слог, назойливое резонерство, неумение кратко выразить мысль, внезапные исчезновения из дому, терзания совести, засвидетельствованные очевидцами и в переписке — все очень хорошо сводилось на эпилепсию. Были и другие примеры: Магомет, Достоевский, шизофрения у математиков и маниакальный психоз у художников… — птенец решения закономерно вылупился из яйца насиженного намерения, и юная совица поступила в медицинский институт, имея невысказанный умысел объяснять так называемых великих людей. Поскольку свободного времени оставалось по-прежнему много, занятия с курами не прекращались ни на неделю. Теперь тут шел гипноз. Перед носом проводили черту — курица цепенела. Черту удаляли — кура вновь оживала. Кое-что получалось и на людях. Члены кружка мужского пола лелеяли честолюбивые мечты попасть в самые высокие сферы и влиять на тех, кто там обращается, нечувствительными силами воли.

То было время оживленных надежд во всем ученом мире. Физики, сочинившие недавно потрясающую артиллерию и за то получавшие глазурованную галету еженедельно и пару лыж с палками для альпинизма раз в году, были уверены, что наверху, наконец-то, осознают, насколько их одаренность к вычислениям превосходит средний бездарный ум, и вот-вот призовут их сперва в советники, а там и всю политику сдадут им с рук на руки. Не столь привилегированные профессии не заносились так уж чтобы до власти, а смиренно прикидывали, на сколько звеньев отпустят цепочку, и не дадут ли пощипать немного лопухи в соседнем палисаднике, скажем, в Северной Фракии или в Южной Дакии. Психиатрические мечтания приятелей Гурии были, конечно, дерзость, но дерзость, объяснимая подражанием. Это было время дерзаний. Ведь даже оскорбленные и униженные генетики наскоро соскоблили с кафельных университетских полов контуры жертв прошедшего лет пятнадцать назад парового катка, повесили их для памяти на стены лабораторий, достали из-за кордона фруктовых мух и вприпрыжку обогнали западных коллег скорыми ногами по теоретической части.

Дерзания и мечты отдельных наук приобретали яркое оперение племенных мифов, более того — иногда даже общечеловеческих религий. Я сам слышал, как подвыпившие студентки фармацевтического факультета пели хором:

Фармацевты — несгибаемый народ!

перевирая текст себе на радость. И если даже эта малопочтенная в наши дни ветвь не то химии, не то врачевания претендовала быть вроде всем известного жестковыйного богоизбранного племени, то любая отрасль посущественней теперь обзаводилась даже собственной эсхатологией.

Физики пророчили конец света от невидимых лучей и взрывов, биологи — от разрушающей жизнь грязи, генетики — от вредных отклонений при смене поколений, медики — от собственных лекарств. Против этих придуманных зол предлагались средства сообразно компетенции. Профессиональный мессианизм укреплял самосознание в цехах и давал силу служить за совесть.

Гурия Аркадьевна сочиняла прекрасную диссертацию по хромосомной причинности склада души у однояйцевых близнецов разного пола, но, не удовлетворяясь узкими рамками довольно специального вопроса о складе, параллельно работала над большой статьей, обобщающей результаты процеживания моря отечественной и зарубежной информации сквозь сито собственного ее авторского разумения по поводу того, что она называла «Психопатологией интенционального интуитивизма». Не делая секрета из своих увлечений, она обратила на себя некоторое внимание, и вот к ней на отзыв стали поступать откуда-то машинописные листки разных — как говорилось в сопроводительных записках — графоманов с просьбой: поставить диагноз. К тому времени и отчасти под влиянием этой деятельности Гурия Аркадьевна Бесстыдных сформировалась в настоящую зрелую неясыть. Кружок, правда, распадался. Некоторые, наиболее сильные гипнотизеры осуществили свои дерзкие мечты и вправду проникли в высокие сферы, но немного не в той роли, на которую рассчитывали. Начальству просто нравилось стравливать парочку между собой и наблюдать борьбу их взоров, как смотрят петушиные бои или там балет. Потом о них ничего уже нельзя было узнать. Но Гурию эта Фортуна облетела стороной. Диссертацию она успешно написала и ту большую обобщающую статью про ненормальных гениев культуры тоже вскоре закончила. Было в ней одно замечательное место, как Ван-Гог отрезал себе ухо и пересадил на нос Сальвадору Дали, а этот Нос, в свою очередь, бросил все и женился на татуированной филиппинке, — той самой, которой Эйнштейн подарил вместо юбки лишний галстук, самолично вышитый по эскизам Дали Ван-Гогом, так как имел, по рассеяности, обыкновение навязывать на шею по два гоголя сразу. Но факты были не одни пошлые анекдоты. Описывалась женщина, в прошлом — творческий работник, которая сутками молча сидела многие часы на стуле и только при виде персонала время от времени повторяла все ту же фразу:

— Все вы бегунки-егунки,

которую Гурия Аркадьевна приводила как пример претенциозной бессмыслицы, характерной для поэтического строя мышления.

— Почему «егунки»? — задавалась она риторическим вопросом, и сама же отвечала, что нелепое слово есть точно такой же симптом расстройства ассоциативных связей, как, скажем, «юдо» в стихотворной конструкции «чудо-юдо».

Выводы делались самые всеобщие. На алтарь Аты в первую голову возлагаемы были поэты и художники. Тут ее концепцию подпирали ходячие теории о таланте артиста как о периодической одержимости. Благодаря таким способностям художник не есть просто человек, но отличное от него существо более высокого или низкого порядка. Миф поддерживался сообразным ему ритуалом: официальные живописцы, скульпторы и сочинители просто напивались, как свиньи, лица из субкультуры пользовали еще мухоморы и травку. С этой публикой Гурия расправлялась в два счета. Актеры и музыканты шли по той же статье с отягощающим пунктом в половом вопросе. Представителям точных наук подвешивался параноидальный синдром, специально математикам, разумеется, шизофрения и симптом хоботка. Глубоко обосновывалась мысль, что нормальных людей, собственно говоря, — нет, что понятие о норме и об отклонении от нормы должны строиться на таком критерии душевного баланса, как притертость к окружению и хождение в должность. Само собой выходило, что лицо, душой не приемлющее обыденности, а телом сидящее на дому, нездорово по определению.

Казалось бы, Сивый и прочие должны были бы это немедля продвинуть, и так казалось и самой Гурии, однако печатать статью не брался ни один журнал. Гурия отсылала раз двадцать — и раз за разом отклоняли под любыми предлогами. То недоработана статистика, то нет ссылок на бывшие публикации, то формула написана задом наперед — изощрялись анонимные референты. Поскольку Гурия брала замечания всерьез и дорабатывала и статистику, и ссылки, статья разрасталась в объеме. Редакция, конечно, отвечала, что ее необходимо сократить втрое. А тут подворачивался какой-нибудь новый интересный случай — вроде того социофилософа, который вывел и развил до малейших подробностей форму общественного устройства, чтобы власть там принадлежала «никому», то есть по замыслу — никому, а на деле Совокупности самых отпетых ничтожеств, и придумал название строю — «зерократия», от латинского «Зеро», по-русски — «нуль». Как же было не привести такой откровенный пример одержимости сверхценной идеей?

С каждой переработкой труд был все глубже и проникновеннеее, но это ничему не служило: работа так и оставалась малочитаемым манускриптом. Проглядывали ее только в редакциях да коллеги по близнецам. Почему не печатают — никто не мог понять, редакторы руководствовались, словно бы не логикой, но откровением. А на диагноз врачу Бесстыдных все продолжали поступать левые листочки — то параноический стишок, то рассуждение о природе вещей с назойливым резонерством не по специальности — из тех, что до времени ходят по рукам, а потом идут куда положено. Их авторы иногда пользовались известной репутацией среди людей с образованием, значит, и в кругу коллег Гурии. Распространяли их между собой, делая машинописные копии — точно такие же копии, какие многократно изготавливала сама Гурия Аркадьевна, когда переоформляла, расширяла, сокращала, доводила, украшала, меняла и лелеяла то, что отвергали журнальные обскуранты. Вот обилие копий как раз и ввело ее в соблазн. Обидно было, что столько информации лежит без движения. Будучи особой совершенно непрактичной, Гурия разослала несколько экземпляров письмами знакомым в столицу. Те в ответ прислали несколько адресов крупных провинциальных институтов. Послала туда, но оставалось еще много копий, которые были розданы на днях рождения, отправлены голубиной и бутылочной почтой (одну такую бутылку мы случайно изловили из вод канала Волго-Балт), с гонцами из рук в руки, ямщиками, с нарочными, из уст в уста, посредством человеческого перемещения, и прочее, и прочее… О статье заговорили, владельцы экземпляров сами начали производить копии, и дело пришло к тому, что в один прекрасный день Гурия Аркадьевна получила конверт со статьей и просьбой поставить автору необходимый диагноз. По логике вещей ей следовало бы теперь стать собственной пациенткой и начать бубнить при виде персонала:

— Все вы бегунки-егунки, —

но кто бы взялся ее лечить, воспитывать и описывать? — Она этого не сделала. Она поступила иначе. Она сама пошла и виновато рассказала все, как было. Все рассказала: как она работала над статьей, и как ее не принимали к печати, и как она формулы писала задом наперед, и про интересный случай мании сверхценных идей о зерократии, и как коллеги просили копии ее обобщающих факты гипотез, и как они делали копии с копий и еще новые серии совсем неразборчивых копий даже на ротапринтах, — все сама рассказала, как есть — и улыбаясь криво, рассчитывая вызвать сочувствие, проронила смешком:

— Оху-ху…

С тех пор все ее речи начинались и кончались одним и тем же междометием.

* * *

Роман Владимирович Рыжов лежал у себя взаимозаменяемый как никто, а я шел по повестке. Я шел мимо перелицованных дворцов и выпотрошенных храмов умирающего прекрасного города, и в сердце моем звучали медные строки Аполлона Бавли:

На хладной территории Пальмиры Еще стоят последние кумиры. Усатая Зиновия Петра Простерла к ветру метра полтора Одной руки, наполнив воздух дланью, Там Николай над рыцарственной ланью Воссел скача на трех ее ногах — Исаакий в медной каске в двух шагах Почтительный как добрый губернатор Глядит вослед как скачет император (Но новый идол — маятник Фуко Сам низок — хоть подвешен высоко Бахвалится в нем плоскостью увечной И сепетит качаньем бессердечный). Поставленный от Павла Петр другой Идет вперед намереньем благой — Другое их намеренье благое Примерно удалилось в Бологое… Там полководцы медною четой Охвачены мечтательной тщетой Вперили взоры в суетны высоты Что вместо Бога им сулят пустоты Затем, что сбит за спинами их крест С соборных башен одаль и окрест. Их хрупкий брат того же интереса Стоит во всеоружии Ареса Направя очи поперек Невы Из-подо лба прекрасной головы, Которую венчают лавры славы, — Пред ним мечети мнительные главы, И львами огражденная река Не в силах обогнуть Броневика На истукан глядит его с волненьем Суля подмыть столетним наводненьем.

Я шел, оставляя позади кинотеатры Титан, Гигант, Великан, Колизей и Колосс, и Аврора, мимо самого судна «Аврора», что близ Невы, мимо десятиэтажного бюро пропусков, где невинно пропускали на разные этажи, мимо прочих названий, наименований, кличек и прозвищ, по улице Петра Лаврова мимо дворца «Малютка», названного так в честь закадычного товарища царя Иоанна Васильевича по правому делу, своеручного его Малюты Скуратова, мимо начертанных на верху домов электрическими, деревянными и парусиновыми буквами неверных клятв и несбывшихся пророчеств, мимо досок с портретами лжесвидетелей, мимо изнемогающей от жары толпы, мимо проносившихся во мне видений живого озера, я шел, шел, шел по этому лесу, полю, лугу, болоту, манускрипту пустыни, грандиозному кодексу ледяного плато, карабкался вверх по облачному мосту и, спустившись, наконец, по правому рогу радуги, оказался как раз там, где было предписано, согласно адресу, обозначенному в повестке, что вручена была мне давеча увечными на ногу фаллофорами.

У самых дверей я почувствовал, что иду в хвосте еще одной процессии по базару святого города в восточной части. Это был Крестный Путь,Via Dolorosa. Печальные люди в приличных одеждах один за другим протискивались между лотками с фруктами, овощами, сухими и вареными в меду липкими лакомствами из теста, орехами, земляными орехами, семенами, семечками, между другими лотками со звенящей металлической шелухой — с цепочками, звездочками, рыбками, крестиками, семисвечниками, горшочками и кувшинчиками, разноцветными стекляшками, бутылочками с иорданской водой и коробочками со здешней почвой. Полиция — еще с прежних времен все та же — быстро переставляла железные загородки против боковых улиц, где лавки сосудов, и тканей, и платий, и шкур, и плодов, и гигантских плодов, и все новых лавок, и албанская стража Патриарха с латунными палками выше роста остриями вниз торжественно попадались навстречу. Хелефеи его и фелефеи его. А процессия прилично одетых печальных проходила мимо, иногда сворачивая то в кустодию, то на крышу бокового строения, где эфиопы, мимо арабов, евреев, греков, кафров, мимо армян, друзов, курдов, японцев, белокожих и краснокожих людей, в чьих жилах еще текла куда-то германская кровь, рыжих ирландцев и кельтов, покупавших орехи, сласти, цепочки, сердечки, семисвечники, гигантские плоды, коробочки со здешней почвой, рыбок, фотографировавших патриарховых хелефеев и фелефеев, и самое процессию приличных лиц, шествовавших по рядам продажной суеты к Храму Гроба. А впереди несли две сколоченные поперек тяжелые деревянные балки.

Эту вещь нес всегда кто-то один по очереди. Грустные люди помогали, остановившись, переложить на плечи следующему. Когда начальная часть процессии приблизилась ко двору Храма, нести досталось женщине. Это была особа средних лет. Голову под легким платочком завершала корона волос, круглые щеки, веки и губы обычно, видно, покрытые красками и притираниями, на сегодня были стерты, бледны, и она тоже смотрела печально. Вошли в каменный двор, приблизились к входу. Двое помогли женщине поставить на землю вещь из плоских балок и повернуться лицом к тем, кто еще подходил. И вот, у самых дверей в Гроб, обняв рукою пустой крест и прижав его к выпукло отставленному бедру, как атлет копье, она подняла вдруг вновь обретший прежние краски лик, и улыбнулась нам всем, обнажив зубы победоносно.