Появление на свет было 19 марта 1936 года. Незадолго до этого события в нашем доме произошел пожар. Будущая мать включила утюг и отправилась на прогулку, пройтись по летним или уже осенним, а может быть даже зимним улицам. Пришла она, когда огонь успел истребить значительную часть семейного имущества, которое было не слишком, правда, велико, но все же утрата была обидна, да и зрелище кошмарное. И так впервые проявилась, насколько я могу вспомнить, эта самая Рахаб.
По появлении на свет я стал жить в той самой квартире, которая раньше сгорела. На Разъезжей, 17 квартира 22, второй этаж, во втором шестиэтажном флигеле, вход из подворотни. Но следов пожара я не помню. Нужно сообщить, что раньше вся эта квартира принадлежала моей бабушке, маминой маме и ее мужу, деду, которого звали Давид Рутгайзер. А бабушку звали Берта Самойловна. Но за пару лет до моего рождения их обвинили и сослали — бабушку в Сыктывкар, а дедушку сначала отправили в лагерь на Дальнем Востоке, по отбытии же срока он поселился там же, где и бабушка. Статью им припаяли крутую: 58–12 через 17, что означало экономическую контрреволюцию. Контрреволюция состояла во владении каким-то барахлом, которое конфисковали. А «жилую площадь» «уплотнили» и поселили на ней еще три семьи. И это было еще одним действием того же стихийного духа. Может быть, его следует называть Рахабой?
Меня родили и уложили спать в никелированную кроватку с белой веревочной сеткой. Я был мал размером и часто исчезал куда-то в кровати, заваливался в щель между сеткой и матрацем, но узнал об этом позже, собственных впечатлений пока не было.
Коснусь немного естественного вопроса о моем имени. Первые три месяца имени у меня вообще не было. Мать «хотела девочку» и называла меня «моя доченька». Но все-таки потом возникла необходимость, и имя начали выбирать. Однако после трех месяцев это оказалось делом трудным, если не невозможным. Ни одно имя не подходило. Помогла нам в этом деле тетка, сестра отца Берта Яковлевна. Она была артистка Театра юного зрителя. Больших ролей ей не поручали, но с «мальчиками» она как-то справлялась, визжала, подпрыгивала. Все же высокая мечта в ней жила, и она пыталась осуществить ее на семейной сцене. И вот она пришла в гости и спрашивает, как меня зовут. Ей отвечают, что «уже три месяца назвать не можем», хотя пора бы, да все имена какие-то не такие. И тут она риторическим голосом провозглашает:
— Назовите его «Анри»!
Как раз тогда к нам приехал французский писатель Анри Барбюс. Так что имя было принято, меня же с тех пор преследуют шуткой про князь-Андрея Болконского, хоть я и не виноват. А имя это оказалось и впрямь недурным: оно не склоняется, от него нельзя образовать регулярного отчества, и, кроме всего прочего, оно, в сущности, имеет форму множественного числа. Именно оно воспитало во мне черты крайнего индивидуализма.
Вскоре я, лежа в своей кроватке, научился различать близких, которых по большей части не любил. Помню, или это мне тоже потом припомнили, как кричал:
— Дядька Люська, ты плохой!
Он меня дразнил, передразнивал мою детскую речь. А звали его Илья, Люся это была семейная ласкательная кличка. Он работал в газете «Смена». Я же в ту пору большинства букв не произносил, страдая вечным насморком, который назывался «хроническим». Помню раз отвели меня к профессору Коробочкину для лечения. Профессор был в белом халате и с огромным блестящим сверкающим нимбом на лбу. Впечатление было потрясающее.
Еще помню, как понесли меня однажды куда-то на берег моря, дело было на даче. С нами была вроде бы знакомая дама и ее сын по кличке Мопс, который был меня на два года старше. Это мой самый старый знакомый, Лева Поляков. Сейчас он живет в Нью-Йорке, прекрасный фотограф. И вот тогда я вдруг увидел огромное красное без лучей закатывающееся над редкими длинными поперечными черными облаками светило.
— Что это? — спросил я в восхищении.
— Это солнце…
Мне было тогда, я думаю, года два. Но я это зрелище хорошо запомнил. Еще и сейчас я вижу иногда огромное солнце без лучей. Но в ту пору слышать, что «это — солнце», казалось мне странным: обычно солнце бывало значительно меньшего размера и совсем другого цвета.
Чтобы распроститься с рождением и ранним детством, нужно сообщить, что мать моя бегала на сеансы гипноза и незадолго до моего появления на свет прониклась вдруг презрением и отвращением к тому самому гипнотизеру.
Был еще семейный анекдот, как на даче, когда началась финская война, все бросились бежать в город, который тогда называли Ленинградом, а жили мы в сельской местности где-то в Белоруссии. Подбежали к поезду, мать возилась с багажом, а Няня-Маня держала меня на руках.
— Посмотри, Анрюшенька, какой паровоз-то! — причитала Няня-Маня.
А паровоз издал гудок, и поезд уехал. Не помню, как удалось уехать и нам.
Няня моя заслуживает отдельного описания. Ее фамилия была Румянцева, но со знаменитым полководцем Румянцевым, который был, говорят, родным незаконнорожденным сыном Петра Великого, имела мало общего. Она страдала глухотой от последствий скарлатины и некоторой глуповатостью от той же болезни. Тогда она казалась мне красивой женщиной. Происходила из крестьян Новгородской области. После войны к нам приезжала из деревни ее мать Дарья. Та была старуха величественная, но о ней когда-нибудь не тут.
У меня была не только няня, но и гувернантка. Собственно, гувернанткой ее называть не следовало, так как она всего лишь занималась немецким с группой маленьких детей человека в три. Это называлось «немецкая группа». Помню, как она ходила с нами по улицам — по Загородному, по Разъезжей, по Владимирскому, по Боровой и декламировала:
что в переводе означало что-то вроде:
Звали ее Амалия Мартыновна. Впоследствии она погибла во время блокады нашего города, по слухам от бомбы, изготовленной ее же соотечественниками. А со мною в этой группе учились немецкому, кажется, какая-то девочка, Кирилл Головкин и Николай Рубахин. Последний из них был по национальности грек, сын Каллисты Георгиевны, у которого отца арестовали и вскоре убили. А Кирилл принадлежал к знатному роду Головкиных и приходился композитору Римскому-Корсакову внучатым племянником. Впоследствии я увидел как-то в Эрмитаже портрет графини Головкиной французской кисти и поразился семейному сходству. Мать его звали Ирина Владимировна, и, как я узнал недавно, была она писательница. Но писала «в стол», не для публикации. Скончалась она вроде бы не очень давно, сын же ее умер молодым, не достигши и сорока. Отца его в те тридцатые годы в живых уже не было. Книгу Ирины Владимировны напечатали всего лишь несколько лет назад.
Сюда же я вставлю историю трех моих теток по отцу. Одну из них, младшую, Берту Яковлевну, я уже упоминал чуть ранее. Она принадлежала к артистическому сословию и дала мне имя. Старшую звали Фаина. Она была «главбух». Мужем ей был Абрам Резников, инженер. Его послали работать в Магнитогорск, руководить прокладкою труб. Ввиду тамошних зимних морозов он распорядился проложить трубы на полметра глубже, нежели стояло в стандартах. Его обвинили в разбазаривании народных средств и расстреляли. Трубы вроде бы до сих пор исправно служат. Средняя же моя тетка была Элла Яковлевна, живописец-оформитель, и жила она в Москве. Ее муж отправился в ополчение оборонять Москву от нашествия и был убит. В семье ее звали тетя Люся, так что у меня был дядя Люся и была тетя Люся. Забавно, не правда ли? Младшая же моя тетка была одно время замужем за человеком по имени Герман Эрасмус, дядя Гера. Он тоже был актер, а происходил от прибалтийских немцев. Вскоре они поссорились, ибо был он горазд выпивать, и разошлись.
— Он у меня в ногах валялся… — провозглашала тетя Берта у нас в гостях, сопровождая речь свою смертоносными жестами и намекая, что она осталась непоколебима.
И вот три судьбы трех женщин: у одной муж расстрелян внутренними органами, у другой убит внешним противником, а у третьей он алкоголик. Символично. Задом наперед можно сказать: эфир, вода и огонь. Эфир это который алкоголик, вода это смерть от внешней причины, а расстрел это огонь. Не знаю, чему все это и приписать, иначе как действию Рахаб. Или, может быть, ее все-таки следует называть Рахаба?