#img_4.jpeg
АВТОР, ОСМЕЛИВШИЙСЯ ВЗЯТЬ НА СЕБЯ МНОЖЕСТВО РОЛЕЙ
#img_5.jpeg
Два дня валяюсь в постели — срок не слишком велик для гриппующего больного, но и не мал, чтобы не затосковать. Одиночество… Люди, закрученные жизнью и уставшие от мирской суеты, порой мечтают о нем. Жаждут отключиться, расслабиться, отдохнуть один на один с собой. Однако я не припомню случая, чтобы кто-нибудь из моих знакомых, оказавшихся по тем или иным обстоятельствам в одиночестве, любил его.
Не «подружился» с ним и я. А если еще в голове адская боль и тело ломит, к тому же за окном вьюжит и ноябрьское небо давит мраком, то одиночество становится совсем тяжелым. Начинаешь ждать чего-то: телефонного звонка, стука в дверь, голоса родного человека, друга, сослуживца, начальника в конце концов. Переносить одиночество — немалая трудность и большое искусство. «Обломовщина» давно себя изобличила как порок. А «радостное ожидание» есть не что иное, как предвосхищение долгожданной встречи.
Радость общения!.. Видно, не может без него существовать человек. Как без воздуха, воды, хлеба…
Подобные путаные умозаключения лениво копошатся в моем мозгу, пока я потягиваюсь на разложенном диване-«малютке», затерянный в одеялах, где-то с краю его аэродромной площади, просматривая от нечего делать уже вроде бы перечитанные газеты и кося одновременно глаз на водруженный тут же телефон.
Небольшая заметка, вернее солдатское письмо, напечатанное в «Красной звезде», неожиданно обрывает ход моих рассуждений, заставляет внимательно прочесть строчки и задуматься теперь уже как бы в обратном направлении. Бывает, оказывается, когда общение не приносит никакой радости. Вот пишут об «годковщине». Есть, есть она среди пацанов одного поколения, никуда пока от нее не денешься. Есть и панки, металлисты, рокеры и еще с черт-те какими названиями группы и течения в молодежной среде — голова от них кругом идет. А как вывести их на чистую воду, сокрушить гнилую психологию?.. И отделаешься ли махом от наносного?..
«Если бы я был… — раскручивались в моем воображении бессвязные мысли, навеянные отголосками популярной рубрики «Литературки», в которых я представлял себя в различных обличьях должностной и житейской иерархии. — Что бы я тогда сделал для искоренения зла?»
Они, мысли, метались у меня в голове, точно икринки в бурном потоке, то вознося к студеному стрежню, затягивая в ахающие водовороты, то путаясь в прибрежной траве, пытаясь их застопорить или выбросить в сточную канаву… «Был бы я в роли…»
Неожиданно передо мной встало скуластое лицо молодого парня с упрямым взглядом карих глаз. Очень знакомого мне парня. Он повторял жестко и с вызовом одно и то же слово, которое я уже слышал. Он отдалялся от меня и в то же время как бы приглашал за собой. И я пошел следом, меня звал его голос…
«НЕ УСТУПЛЮ!»
#img_6.jpeg
Всякая более или менее запутанная история может иметь сто или тысячу начал. А вот заканчивается она…
Эта, к примеру, завершалась уже зимой. К тому времени уволенные из армии солдаты, даже те, кого за «особые отличия» командиры выпроваживают из части за минуту до боя курантов, извещающих наступление Нового года, разъезжаются по домам или комсомольским стройкам. Другие, оставшиеся в строю, без устали месят снег и грязь на полигонах, танкодромах, отбивают на палубах кораблей и бетонных плитах стартовых площадок дробные очереди сапогами и ботинками, готовясь к стрельбам или к учебным ракетным пускам, ныркам на глубину или к дальним походам.
Поэтому непривычно было видеть шагающего по дороге в аэропорт широкоплечего, среднего роста паренька в шапке-ушанке, с черным чемоданчиком и ворсистой шинелью, перекинутой через руку. В этих краях зима — не зима. А когда еще темп держишь, хлюпая по жиже, расплывшейся по асфальту липким темно-коричневым шоколадом, то вообще жарко.
Лычки младшего сержанта на черных погонах идущего очень заметно поблескивали золотом на солнце, притягивала взгляд медаль на груди воина.
Мимо прорычал самосвал, обдав младшего сержанта мелкими брызгами, и вдруг через десяток метров заскользил колесами от резкого торможения. С шумом открылась дверца, и высунувшийся из кабины чернявый вихрастый шофер крикнул:
— Эй, служивый, если в аэропорт — подвезу!
Паренек рванулся к машине, прыгнул на подножку и плюхнулся на сиденье рядом с водителем:
— Спасибо, друг! Я ведь тоже баранку кручу.
— Вижу по эмблемам, — понимающе кивнул шофер. — Из Афгана, что ль?
— Нет. Тут служу… В отпуск сейчас.
— Не за горами день, когда совсем на «гражданку»?
— Мне еще, как медному котелку… Я ведь только пятый месяц в солдатах, — расплылся в довольной улыбке младший сержант.
Шофер недоверчиво смерил взглядом попутчика, еще раз оценивающе посмотрел на его медаль «За боевые заслуги» и как-то непонятно — то ли с одобрением, то ли с долей зависти — пробормотал:
— Ничего себе… «салага»!
— Что-что? — недовольно поморщился младший сержант, как бы не расслышав фразу.
— Говорю, что здорово тебе подфартило! Я сам год как из армии пришел, в ракетных войсках служил. Не припомню, чтобы за такой короткий срок кто-то мог лычки и медаль тебе повесить, да еще отпуск получить в придачу. Небось, хорошо сапоги командирам драишь и старикам «хэбэ» стираешь? — шутливо спросил шофер.
Младший сержант тона не поддержал, на его скулах вздулись желваки, а глаза потемнели и вонзились в парня за рулем. Он с усмешкой ответил на вопрос вопросом:
— А ты что, привык в армии на чужом горбу в рай ездить?
— С чего взял?! Скажешь тоже…
— Рассуждаешь, как заправский «дед». Только я никогда ни за кого лямку не тянул. И вообще этого не люблю.
Шофер фыркнул, качая головой:
— Палец разогни! Пионерам, когда в родной школе выступать будешь, лапшу на уши вешай, а не мне.
— Ну-ка, стой! Тормози, тебе говорю!
Парень недоуменно вытаращил глаза и нажал на педаль, останавливая машину. Увидев, что младший сержант собирается покинуть кабину, придержал его за локоть:
— Ты чего, обиделся? Я же ничего…
— Чего, ничего — заладил ерунду, — отдернул руку младший сержант, открывая дверцу. — Думать надо!
— А ты как с луны свалился. Будто в твоей роте нет ни «сынков», ни «дембелей» — все одинаково пашут. У нас, на «гражданке», и то… Если молодой — завгар тебя на старый «захарий» садит, а покрутился в гараже, прошел огни, воды и медные трубы — получай новенький ЗИЛ. А в армии — тем более, я на своей шкуре испытал…
— Вот и продолжай в том же духе, если тебе так нравится, — поставил ноги на подножку младший сержант. — Езжай-ка, братец, своей дорогой, не по пути нам! — соскочил он на землю и с силой захлопнул дверь.
— Ну, дела, — развел руками шофер, — прямо чокнутый какой-то. Ты чего, впрямь обиделся?! — высунулся он из окна. — Кончай, лезь обратно, до аэропорта добрых пять кэмэ будет!
Младший сержант, не оглядываясь, шел по обочине. Шофер, посигналив несколько раз и поняв, что напрасно старается, махнул рукой и газанул так, что, не отскочи парень вовремя в сторону, самосвал обдал бы его грязью с ног до головы. Младший сержант помахал вслед грузовику кулаком и крикнул:
— Все равно не уступлю!..
Эта привычка — говорить «не уступлю!», когда надо выдержать соблазн и отстоять свой принцип, появилась у Глеба Антонова на втором курсе техникума, после смерти отца, которая его очень потрясла. Отец был еще совсем молодым, жизнерадостным. Готовясь к своему сорокалетию, шутливо говорил Глебу: «Отметим, сын, мой день на твоей дискотеке. Думаешь, не найду там себе пары? Еще как, почище твоей Натальи будет!..» Он заразительно хохотал, и Глеб тоже смеялся, зная, что ни на какую дискотеку отец не поедет, тем более в город, хоть это и недалеко. А о женщинах вообще не могло быть речи — одну он только любил, маму.
Но мамы Глеб не помнил. Он часто вглядывался в ее портрет, висевший над письменным столом в комнате отца, пытаясь разгадать в облике улыбающейся ему чернобровой девчонки со вздернутым носиком и короткой стрижкой ее характер.
В семье их было трое мужчин, и все — казаки, как любил подчеркивать дед Гавриил, некогда глава большого рода, высохший от невосполнимых утрат: горевал он порой о том, что хозяйку свою пережил, а больше — о четырех сыновьях и дочке, положивших свои головы на лютой войне. Сам он живым остался и даже раненым не был, хотя врагов приходилось шашкой рубать. Только младший его сын, отец Глеба, родившийся уже после демобилизации старшины Гавриила Антонова, утешал старого вояку… А из мамы вот казачки не получилось: бросила она и отца, и Глеба, и деда, уехала из станицы в столицу с каким-то заезжим художником. Глебу и трех лет не было тогда.
Однажды в классе шестом Глеб высказал отцу все, что он думал об изменнице-матери. Отец выслушал его истерику спокойно и отрезал жестко: «Не смей осуждать мать. Никогда! Подрастешь — поймешь…» Но Глеб еще долго удивлялся, как можно часами сидеть перед портретом женщины, предавшей тебя, советоваться с ней, радоваться ее редкому письму или открытке. Кое-что начал понимать, когда познакомился с Наталией Чичко из параллельного курса и влюбился в нее по уши…
В тот вечер отец пришел домой сам не свой. Молча, как был в пальто и фуражке, прошел в свою комнату, не обращая внимания на хлопочущих на кухне деда и сына. Глеб торопился на электричку, чтобы поспеть на свидание с Наташкой. Они собрались на концерт популярной «Машины времени», нежданно осчастливившей их захолустный донской городок.
— Батя, что стряслось? — обеспокоенно заглянул он в комнату отца, увидев его за письменным столом в отрешенной позе. Отец повернулся, посмотрел на Глеба пустым взглядом:
— Ничего, сын, оставь меня.
Уходя из дому, Глеб слышал, как отец что-то бубнил за своей дверью. «Пусть побеседует, успокоится», — легкомысленно подумал он. А когда поздно вечером веселый и довольный Глеб возвратился, отца уже не было в живых. Обширный инфаркт. Причиной его, как потом выяснилось, явилась крупная неприятность у отца на работе. Он был агрономом, земля и хлеб — выше ценностей для него не существовало. А директор совхоза настаивал, требовал сдать в счет плана семенное зерно. К весне обещал восполнить закрома. Каким образом? Это тебя, агроном, мол, не должно волновать. И батя, человек по сути своей мягкий и доверчивый, в конце концов сдался, уступил. Однако пришла весна, а сеять было нечем. Поднялся шум-тарарам, вмешался в дело райком. Директор сумел выкрутиться, а агронома исключили из партии.
Глеб возненавидел совхозное начальство, райкомовских, как он считал, бездушных чинуш, косо глядел на своих преподавателей, наставников, сокурсников — весь свет ему в те дни был не мил. Тогда и начал он твердить: «Не уступлю!» И матери так сказал, когда та, приехав на отцовы похороны, умоляла его уступить ее просьбе, переехать к ней в Москву. И еще вырисовалась в его характере черта, о которой он раньше и сам не подозревал. Всех и вся он обличал, не прощал никому ошибок и просчетов. В техникуме его стали считать если не «трудным», то, по крайней мере, неудобным учащимся.
— Твоя правда-матка похожа на старческую болезнь, — упрекнула его и Наталия после комсомольского собрания, на котором Глеб в пух и прах раскритиковал работу комитета комсомола, в составе которого числилась и она.
— Почему? — искренне удивился Глеб.
— А сам не догадываешься? Ворчишь, ворчишь, соломинки подмечаешь, а в своем глазу…
— Что ты хочешь этим сказать? — вспыхнул Глеб.
— Только то, что самокритика больше характеризует интеллект, культуру и, следовательно, воспитанность человека. А быть эдаким чистюлей-прокурором, клеймящим и требующим расправы над злом, не видя собственных прегрешений и не прикладывая своих рук для борьбы с ним, — нет ничего проще…
После этого разговора Глеб замкнулся, ушел в себя. С Наталией встречался все реже и реже. Вскоре он вообще перешел на вечернее отделение техникума — надо было зарабатывать на жизнь. Много времени отнимали и занятия в досаафовском автоклубе. Пока не закончил учебу, ему давали отсрочку от призыва в армию. А когда получил повестку, нагрянул к Наталии, которую не видел больше года, и выпалил с порога:
— Давай, Наталия, распишемся…
Посидели поле загса скромно с дедом Гавриилом, родителями Наташи и друзьями. А утром молодая жена проводила Глеба на сборный пункт. Смеялась, а в глазах стояли слезы. Поправляя ремни рюкзака на его плечах, пошутила:
— Держитесь теперь, милитаристы, солдат Антонов на часах стоять будет!
Дед Гавриил вырядился в красные революционные шаровары, которые получил еще в гражданскую из рук самого Буденного, на голову натянул казацкую фуражку с малиновым околышем, а на пиджак нацепил все свои награды — от Георгия IV степени до ордена Славы.
— Служи, казак, как в нашем роду заведено, — сказал он. — Живота своего не жалей, а за женку не бойся… Даст бог, не помру, дождуся тебя, — прижался он сухонькой грудью к Глебу…
…Обрадуется дед, подумал Антонов уже у здания аэропорта. И Наталия рада-радешенька будет. Сама хотела приехать, а тут — такой сюрприз!
— Эй, служивый! — увидел Глеб бегущего к нему от стоянки автомобилей шофера, с которым он не нашел общего языка. — Чего скажу… Тебе куда лететь-то?
— Не все ли равно, — отмахнулся Глеб.
— Да погоди, я же по-хорошему, помочь хочу! С билетами туго, я узнал, сезон местной элиты. Прут фрукты ящиками, за каждое место в самолет на «лапу» отваливают будь здоров сколько!
— И в Ростов? — обеспокоенно воскликнул Глеб.
— А ты думал? Если не ошибаюсь, один рейс туда. Пошли, у меня кассиром чувиха моя работает, быстро все устроит.
Уже подходя к кассам, у которых толпился народ, Глеб в нерешительности остановился:
— Послушай, получится, что билет мы сейчас вроде как по блату возьмем? — сказал он парню, поморщившись.
— А ты думал… — ухмыльнулся тот, вклиниваясь в очередь и увлекая за собой Глеба. — Пропустите, товарищи, орденоносца…
Глеб оторопел от такого нахальства. Как ошпаренный отскочил в сторону и, краснея и смущаясь, встал в хвост очереди, которая неодобрительно загудела. К нему подлетел шофер:
— Нет, ты точно ненормальный! Давай проездные документы…
— Слушай, двигай-ка ты отсюда подобру-поздорову! — резко оборвал его Глеб. — Брехло!
— Чего, чего?!
— Что слышал, — демонстративно отвернулся от парня Антонов.
Уже в самолете, откинувшись в уютном кресле, Глеб размышлял с досадой: нет, все-таки неправильно он поступил с этим шофером и в первом, и во втором случае, грубо отбрив его. Ну хорошо, проявил характер, устоял перед ухарем. Нет ничего проще, как сказала бы Наталия. Но ведь сам-то парень ни черта не понял, ушел разобиженный, уверенный в своей правоте. Да еще, наверное, подумал о нем, Глебе, как о злюке-задаваке, из которого прет правильность. Будет с дружками перемывать его косточки, гогоча над его принципиальностью. А как надо было бы Глебу поступить?.. Встать в нравоучительную позу и продекламировать стихами Маяковского, что такое хорошо и что такое плохо? На смех поднял бы парень-шофер Глеба в ответ. Да и читали ему наверняка в детстве эту книжку. Дома, в детском саду, в школе… А может, надо было схватить его за шиворот и тряхнуть как следует, выставить напоказ: мол, смотрите, люди, на ловчилу! А он бы в ответ начал брыкаться, еще завязалась бы потасовка. И вряд ли из очереди кто-либо пришел на помощь, одобрил такое действо Глеба. Почему-то в последнее время не очень-то любят заступаться. Иной норовит не заметить, пройти стороной свару, если она его не касается. В лучшем случае позовет милиционера навести порядок. Да к тому же «тряхнуть» — не метод воспитания, Глеб уже убедился на своем опыте.
Вот в школе у них завуч была, историчка. Холодная и величавая, как воды Дона. На всех смотрела свысока, побаивалась ее ребятня. А что она делала? Подарки брала, не стесняясь, все знали об этом. Находились родители, которые задаривали ее, заискивали перед ней, чтобы после восьмого класса их чада остались в школе и тянули кое-как до аттестата зрелости, а не направлялись в СПТУ. Были ученики, которые благоговейно юлили и ловчили как могли под ее строгим взглядом. А Глеб со своей «правдой-маткой» выше тройки по истории не получал, хотя знал предмет получше любого соклассника. И вылетел из школы со справкой. Правда, оно и к лучшему — в техникум поступил, о чем не жалеет. Но мог бы и в институте сейчас учиться, как отец в свое время…
А как же он, Глеб, намучился с трудоустройством, когда после смерти отца пришлось перейти на вечернее отделение техникума. В совхоз идти работать не хотел из принципа: директор его звал, но он его видеть не мог. А в райисполкоме в направлении на завод отказали — возраст не тот. Еще мал. «Мы разрешение на работу даем, если ты состоишь на учете в детской комнате милиции», — равнодушно сказал ему председатель комиссии по делам несовершеннолетних, постукивая карандашом по столу. «Так что — мне стать хулиганом, токсикоманом или вором?» — с вызовом воскликнул Глеб. «Много разговариваешь…» — был ответ.
Когда он вышел из кабинета, в сердцах грохнув дверью, кто-то из посетителей, ожидающих своей очереди, едко посоветовал Глебу:
— А ты, пацан, три звездочки дяденьке принеси в кулечке, враз он все устроит… хи-хи-хи…
— И не стыдно вам, взрослый человек? — пристыдил в ответ Глеб. И уже выходя, услышал брошенное ему вслед с явным презрением:
— Гляди-ка, какой правильный!..
Ему хотелось тогда топать ногами, кричать до хрипоты, доказывать: «Да не правильный я! Просто такой вот уродился!»
Дед Гавриил его успокаивал:
— Чижало, внучек, казакам с таким норовом. Но жить можа… Все же лучше, чем так, как батяня твой, изнутри себя жечь, а мерзавцам не перечить.
На работу Глеб все-таки устроился. Помог случай. При очередном посещении дискотеки, куда его затащила Наталия, завязалась драка между двумя группами музыкальных направлений. Глеб бросился разнимать патлатых, и сам был схвачен за руку подоспевшими дружинниками. Когда разобрались, командир отряда — бригадир комсомольско-молодежной бригады Виктор Гыкало подвел итог:
— Ладно, чудо в перьях. Приходи завтра в «Сельхозтехнику», меня найдешь…
И всеми правдами и неправдами Гыкало пробил Антонову назначение в бригаду. Виктор Гыкало — вот кто понимал Глеба, вот кого по-настоящему Глеб уважал, к мнению кого всегда прислушивался и кому подчинялся беспрекословно.
Плотный, мощный бригадир был безмерно добр и сентиментален. Рассказывали, что он еще в первом классе влюбился в свою будущую жену и с тех пор если смотрел на других женщин, то только для того, чтобы лишний раз убедиться, что его жена лучше. Очень он любил сына. Беспокоился, чтобы вырос из него добрый хлопец, а не подонок, которых истово ненавидел. Ради этого вечерами после смены отправлялся дежурить в штаб народной дружины…
Мерно гудели двигатели самолета. За иллюминаторами — безбрежное белое поле.
«Нет, в жизни, видно, не только надо не уступать дурному, — думал Глеб, — но и не молчать, говорить о нем прямо и открыто, воевать против него». Теперь он это понял. А если бы чуть раньше? Смог бы помочь рядовому Шурке Ртищеву?.. Ведь сам же он, Глеб, его уговорил не идти к прапорщику Березняку, чтобы не посчитали Шурку ябедой! И могло тогда все быть иначе…
«Эх, Шурка, Шурка, дорогой же ценой познали мы, что есть настоящее солдатское братство…» — вздыхал младший сержант Глеб Антонов, и память его невольно понесла, окунула в недавнее прошлое, словно закружила его на стремнине горная река.
НИЧТОЖЕ СУМНЯШЕСЯ
#img_7.jpeg
— Тяжелая штука быть солдатом, — проговорил Шура Ртищев. Глубокий вздох вырвался из недр байкового одеяла.
— Тяжелая, — отозвался Антонов.
В палатке стояла жуткая темень; прямо над Глебом мерно лупили по брезенту как будто в одну и ту же точку крупные капли. «Продырявят его и начнут бить по темечку, — подумал он, припоминая, в какой стране — в Китае или в Японии — практиковалась такая пытка: провинившегося привязывали к столбу, и на его голову методично капала вода до тех пор, пока тот не сходил с ума. — А-а, не все ли равно, в какой стране», — отмахнулся от назойливой мысли и натянул одеяло на голову.
Вспомнилось утро, когда их с пыльной железнодорожной станции на открытых грузовиках привезли в учебный центр. Стояла золотая пора осени, яркое солнце играло лучами на листьях деревьев, на пожелтевшей траве. Каким родным привиделся ему кривой, разлапистый тополек у одной из палаток! Нижняя его ветвь протянулась к откинутому пологу. Глеб вошел в палатку и, не задумываясь, бросил на лежак матрац и сам уселся на него с радостным возгласом: «Это ж надо — вроде бы высокогорье, как у нас, на Дону!..»
А вечером налетели тучи и хлынул ливень. Вскоре он перестал. Но теперь монотонно капает с ветки, бухает по брезенту, отдаваясь в голове.
— Антоныч, никак уснул? — услышал он снова голос Ртищева. — А мне не спится что-то. Нога горит, натер, поди, портянкой. Не заметил, как.
Кто-то в темноте хихикнул:
— Слыхали, парни, «тамбовский волк» поранен! Ртищ, ты же хвастал, что по Черноземью баранку крутил, где земля что масло. Иль ты босичком грязь месил? К портянкам не привыкший?
— Нет, не так, — буркнул Ртищев, но вдруг завелся: — А ты, Боков, не скаль зубы. Ходишь в героях и ходи себе. Не все могут, как ты, грудь перед начальством выпячивать, во всем ефрейтору угождать.
— Это я-то? — возмутился звонкий голосок, и Антонов сразу вспомнил, кто такой Боков — невысокий, юркий, острый на язык парнишка с рассыпанной по всему лицу гречкой. Что-то в нем раздражало Глеба. Хотя парень как парень, из Москвы. Да и не узнаешь человека за короткое время, что прошло на сборном пункте и здесь, в палаточном городке. Может, не нравилось, что Боков встревал в любой разговор: все он якобы знает, все видел. Или ухмылочки его действуют на нервы? Суетится, суетится: куда ни глянь, везде его короткий рыжий бобрик торчит, со всеми он запанибрата. Словом — вроде бы рубаха парень. Но что-то есть в нем притворное, настораживающее: глазки шныряют по сторонам, как у шкодливого кота.
Думал о нем Глеб равнодушно, прислушиваясь к начавшейся перепалке между Боковым и Ртищевым.
— Да если хочешь знать, ефрейтор — мой земляк! Зе-ме-ля, понимаешь, ты, чучело из черноземной полосы?
— Осторожней на поворотах! — откинул одеяло Ртищев и сел. Но тут же миролюбиво сказал: — Давай без этого… без личностей. А если ты, Боков, такой уж прыткий, то скажи честно: что делал, когда мы все топали на дистанции, пыль сплевывали и задыхались, мокрые от пота? Ты ведь со своим «земелей» на финише ленточку натягивал, а?!
— Не моя вина! Меня сам взводный назначил помогать Коновалу. Мог и тебя выбрать, любого! Узнал, что я второразрядник, говорит, давай, спортсмен, становись к финишу.
— Нет, ты скажи, что внутри у тебя творилось? Злорадствовал? Я ведь видел, как ты щерился…
— Вай-вай, будто шакалы сцепилыс. Джигыты вы или старухы базарные? Спат надо, командыр слышит — наказыват будэт, — донесся из угла недовольный голос Ильхама Магомедова. Ильхам родом из горного Буйнакска, вспыхнуть мог по любому пустяку.
— Правильно, — вырвалось и у Антонова, — все сегодня устали. — Вполголоса сказал Ртищеву: — Нервы побереги, Шурка, еще пригодятся. Вставать-то ни свет ни заря…
Но Бокова, кажется, задели за живое. Он распалился:
— Это я-то злорадствовал?! Слыхали, парни?!
Тут полог палатки откинулся и на фоне звездного неба у входа вырисовалась худосочная, длинная фигура ефрейтора Коновала.
— Что та-ко-е! — угрожающе протянул он. — Почему «салажня» не спит? Или не поняли команду «Отбой»?!
Под потолком загорелась тусклая лампочка, разливая фиолетовый свет по палатке. Солдаты разом притихли, притворяясь спящими. Только Ртищев как сидел на нарах, так и остался. Мертвецкие блики, падающие на угловатые плечи и остриженную голову, искажали его застывшую фигуру, и он походил на мальчика-подростка, каких Антонов видел в кино о войне: усохших, болезненных от голода. Коновал прошел по узкому проходу между рядами табуреток, придвинутых к нарам, остановился около Ртищева и негромко, но требовательно скомандовал ему:
— Подъем! Время — тридцать секунд.
Ртищев отбросил одеяло, быстро соскочил с лежака, подхватил с табуретки уложенную форму, суетливо начал натягивать брюки. Антонов краем глаза наблюдал за ним, сочувствуя. Их днем уже тренировали таким образом, все отделение: «Подъем!», «Отбой!» Только и слышались выкрики Коновала. Правда, сорок пять секунд отводилось на выполнение команд. Не успевали. Кто портянки не мог намотать и засовывал босые ноги в сапоги, кто становился в строй без ремня, а это не полагалось. Снова надо было раздеваться, аккуратно укладывать обмундирование и залезать в постель. Потом снова вскакивать и соревноваться с секундами, которые никак не хотели приостановить свой бег… Вымотались новобранцы окончательно, так и не сладив со временем.
— Ничего, вечером еще попробуем, — пообещал ефрейтор и многозначительно добавил: — С этого начинается боеготовность.
Перед отбоем после кросса снова тренировались. Раз семь вскакивали с нар, пока Коновал не угомонился, сказал им, совершенно обессиленным, на прощанье:
— Ладно, «салажня», на сегодня с вас хватит. Утром начнем по новой…
Шурка Ртищев утра не дождался, влип. Конечно, ему не хватило тридцати секунд, чтобы одеться. Раздевался он медленно, морщась, стащил сапоги. Тяжело заполз на нары. Потом еще раз вскочил, спешно натягивая форму. Неудача. Еще раз лег.
— Подъем! — снова послышался равнодушно-елейный голос Коновала. Ефрейтор уселся на табурет напротив лежака Ртищева, закинув ногу на ногу, и даже не смотрел на часы.
— Не могу больше, товарищ ефрейтор, — простонал Ртищев и всхлипнул.
— Что-о?! — Коновал медленно поднялся. — В армии нет слова «не могу»! А ну-ка…
Глебу стало не по себе. Он не выдержал, сказал:
— Может, действительно, хватит. Спать-то всем не даете.
— Что за адвокат объявился?! — присвистнул Коновал, вглядываясь в сторону Антонова. — Это кого так сильно в дремоту потянуло? А-а?.. Встать! — резко гаркнул он.
Антонов молчал и не двигался. «Будь что будет, — решил он, — а не поднимусь!»
— Эй, «гусенок», к тебе обращаются старшие, — Коновал нагнулся, нащупал рукой через одеяло ногу Глеба и, крепко вцепившись за голень у стопы, потянул ее к себе. — Я кому сказал, встать!
— Не подумаю, — уперся Глеб. — Отпусти! Брось ничтоже сумняшеся свои приказы! — Откинул он другой ногой одеяло, согнув ее в колене с явным намерением отпихнуть ею Коновала. Тот отпрянул. И вдруг развернулся, как футболист, и со всего маху ударил Антонова сапогом:
— Я тебе покажу, кто из нас ничтожество!
Глеб вскрикнул от боли. В глазах заискрилось. Услышал недовольные возгласы ребят. В палатке уже никто не притворялся спящим: новобранцы глядели во все глаза на происходящую сцену. Может, это и остановило Коновала, который уже изготовился, чтобы пнуть Антонова снова. Он зло выкрикнул, обращаясь к солдатам:
— Ну что уставились?! Не я бы его — он бы меня звезданул. И своего командира ничтожеством обозвал. Да за такое, если доложу по команде, — Коновал показал на корчившегося на нарах Антонова, — он сразу под суд пойдет! Но я не «стукач», не с такими «гусями» справлялся. И запомните, «салажата», есть правило: кто «старика» ослушается и, не дай бог, посягнет на его личность с угрозами или офицерам на него «капать» будет, тому, считайте, крышка!
Коновал вышагивал по проходу взад-вперед, продолжая нравоучительно глаголить притихшим «молодым», какое на первые полгода им отведено место в общей иерархии служивых. И это-де не оговорено никакими уставами, никакими приказами. Такой, мол, путь проходят все, в том числе и он, Коновал, который также «бесправно» начинал свою «лямку тянуть». И не возмущался. Ибо существует закон неписаный: не тот среди их «братвы» старше, у кого лычек на погонах больше, а кто раньше призвался в армию, а значит, и больше испытал на своих плечах «тягот и лишений». И им-де, «молодым», надо безропотно терпеть и ждать своего часа. Терпеть и ждать.
Антонов тем временем постепенно приходил в себя. Боль отступала, а вместо нее в груди начали разгуливаться ветры злости разных скоростей и направлений: и на Коновала, и на себя от сознания своей беспомощности, что не может, как подобает мужчине, ответить обидчику. «Ведь я могу в баранку скрутить этого хлыста, — распалял себя Глеб. — Но почему тогда боязно встать и врезать ему, чтобы не повадно больше было? И другие молчат, не возмущаются… Страшно от его «законов», о которых он тут лепечет? Чушь! Плевать на них — мы в армию пришли, а не в тюрягу какую-то… Стоп! — осадил он себя. — Вот именно, что в армию. А в армии надо уметь подчиняться. Так учили меня военруки в школе, в техникуме. В военкомате майор напутствовал. Подчиняйся командирам! Но какой Коновал командир? — тут же вмешался другой голос в мысленную борьбу Глеба. — Он же временно назначен, покуда присягу не примем. Погоди, погоди, — вдруг осенило Глеба, — а ведь присягу не принял — в солдаты еще не зачислен по-настоящему. С такого еще взятки гладки, так говорили хлопцы, которые уже отслужили свое, провожая его, Глеба, в армию. И о таких гадах, как Коновал, они сказывали. Правда, их немного, они в худших ротах, где не коллектив, а так себе… И только раз уступи такому — всю службу будешь у него под пятой. Нет, я не уступлю, плюну в рожу этому надзирателю!» — убедил себя Глеб и решительно соскочил с нар. Он стоял босым на земле, от которой веяло прохладой, мурашки пробежали по телу. «Не трусь! — подталкивал себя Глеб вперед. — Он же моложе на два года, хотя уже в «старики» записался». Медленно ступая, Глеб двинулся к Коновалу, который развернулся в узком проходе и, увидев направляющегося к нему Антонова, встал как вкопанный, осекшись на полуслове. Его замешательство не ускользнуло от Глеба. Уверенность росла в нем с каждым шагом. Был он ниже Коновала на голову, но коренаст, широк в плечах.
— Т-ты чего?.. — попятился Коновал.
— Ничтоже сумняшеся — это не ничтожество, как ты понял. В нашей станице так пожилые люди над дурнями смеются, которые, ни о чем не задумываясь, прут напролом, где не надо. — Антонов остановился напротив ефрейтора, глядя на него в упор, решительно закончил: — Но ты, Коновал, самое что ни на есть ничтожество! И я плюю на тебя и на твою «дедовщину»!
Плевок получился смачный. Коновал растерянно растирал его ладонью по своему подбородку. Он было рванулся к Антонову, но тот, выставив угрожающе кулак, остановил его:
— На этот раз получишь…
Глеб, прихрамывая, пошел обратно, к своему лежаку. Обернулся и бросил через плечо обескураженному Коновалу:
— Гаси свет!
Тот подчинился, сказал при этом злобно, с ненавистью:
— Ну, погоди, Антонов, кровью харкать будешь!
Угроза прозвучала так, точно зашипела вползавшая в палатку гюрза, и каждый, кто был в ней, в том числе и Глеб, внутренне сжался.
АВТОР В РОЛИ РОДИТЕЛЯ
#img_8.jpeg
Если бы моего сына призвали в армию, а через неделю, максимум две, я получил от него вот такое письмо:
«…Помните, когда я учился в ПТУ, вы все удивлялись, расспрашивали меня, почему я ушел из общежития жить на частную квартиру? Теперь признаюсь: нас, новичков, называли «карасями» или «салагами», и мы были обязаны беспрекословно выполнять так называемые неписаные законы. Скажем, привез продукты из дома — большую часть должен отдать «королям» — это парням со старших курсов. Потребуют они деньги — тоже должен давать, не дашь — изобьют. Иногда будили ночью и заставляли идти в комнату, где развлекались «короли». А там такого насмотришься, что тошно становится. Тогда я выдержал только пять месяцев и ушел… А в армии нас называют «гусями» и «салабонами». Негласно. Чтобы командиры ни в коем случае не прознали! Есть еще «фазаны», те же «салаги» и «короли»… Сколько же времени я сумею выдержать здесь?!».
Что бы я, отец, безусловно, испытавший чувство большой гордости, провожая сына в солдаты, сделал, получив от него это письмо? Наверное, подхватился б и помчался к нему, невзирая на расстояния и транспортные расходы. А если бы не представилось такой возможности (по разным причинам: болезнь, срочная работа да и мало ли какие-то другие обстоятельства), то бросился бы к телефону, дозвонился б, несмотря на все сложности, до сына, а главное — до его командиров. Еще бы забросал их предупредительными телеграммами, заодно отправил бы тревожное заявление лично министру обороны и начальнику Главного политуправления всей армии и флота, письма в редакции «Красной звезды», «Комсомолки» и обязательно «Литературной газеты» — эта мимо острого сигнала ни за что не пройдет. Еще… Да, обязательно съездил бы в ПТУ, в это гнилое общежитие — вот уж где устроил бы тарарам!.. Милицию бы проинформировал, а может, и в суд обратился б с исковым заявлением. Вот так!
Это, конечно, после первого прочтения раздирающего сердце на куски сыновнего послания, так сказать, в порыве срочного вмешательства — ведь сын!.. Потом прочтешь его еще с десяток раз, покажешь соседям, друзьям, сослуживцам, и если еще не оказался в самолете, не дозвонился до дальнего гарнизона и не разослал всю намеченную корреспонденцию по адресам, скажешь себе: «Стоп! Поостынь и подумай: а не навредишь ли тем самым сыну?! Ведь узнают командиры — а как это аукнется? Он же пишет: «Чтобы командиры ни в коем случае не прознали»! Значит, если прознают они, то примут надлежащие меры, которые коснутся в первую голову «королей». А те поймут, откуда ветер дует. Откликнуться могут по-разному. Могут и расправу над сыном учинить… А командиры не будут спать рядом, в казарме, чтобы вовремя вмешаться. Нет, тут горячку пороть не стоит. Надо все взвесить…»
И начнешь ломать голову, потянется длинная бессонная ночь, с острым запахом валокордина и валидола, после которой прибавится седых волос. Вспомнишь и свою службу в армии. Тогда три года была срочная, на флоте — пять. Первогодков называли в шутку «без вины виноватые» — неумехи, словом, и не по своей воле. Зато на следующий год — это уже «веселые ребята», не обремененные тяготами привыкания к строго расчерченной распорядком и сжатой уставами солдатской жизни, а о «дембеле» им думать было пока рановато и томить душу — тоже. О солдатах третьего года службы говорили уважительно и тихо, не травмируя их слух: «страдальцы». Правда, «страдания» их заключались в том, что все свободное время они пребывали в радужных мечтах об увольнении в запас (хотя многие оставались и на сверхсрочную), да еще способом «рекле» (резать-клеить) пыхтели с ножницами над фотоальбомами или формой, придавая галифе подобие гусарских рейтуз, обтягивающих их мощные ягодицы так, что сразу было видно, сколько служивый наел каши. И даже не верилось, что, когда «страдальцы» начинали срочную, эти отягощенные ныне места являли собой тощие, сухонькие кулачки, по которым прошелся «наставнический» ремень «пахана».
Вот так, хочешь не хочешь, а приходится с горечью констатировать, что уже в то время уголовная традиция гадюкой вползала в солдатскую среду, оставляя на ней ядовитые раны, гниющие с гангренозной быстротой. Я вспоминаю, как посмеивались вроде бы над безобидной шуткой некоторые офицеры, делясь между собой где-нибудь в курилке ротными новостями. Над так называемыми негласными судами: «пахан» назначал из числа «страдальцев» судью, прокурора, адвоката и… подсудимого из числа «сынков». «Без вины виноватого», опоздавшего в тот день встать в строй по команде «Подъем!» или худо замотавшего перед кроссом портянки на ногах, которые едва не стесали пятки и явились первопричиной выговора от взводного. Судили такого «лопуха» после отбоя в каптерке со всеми положенными атрибутами юриспруденции. Столько-то «банок»! — объявлялось решение, не подлежащее обжалованию. Такое количество раз мелькала медная бляха, отшлепывая по округлым бугоркам бедолаги постыдный приговор. Правда, после этого все, баста, — молодого больше пальцем не трогали. Но сегодня я, отец солдата и сам солдат, хлебнувший в свое время хинина из той гнусной чаши, вправе упрекнуть себя, своих однополчан и командиров: как же мы, братцы мои, в большинстве своем опытные люди, фронтовики, а проглядели, не вырвали змеиного жала, не пресекли гадину в ее зародыше! Ведь совсем не безобидно гаерствовала она, не на пользу службе, как легкомысленно считали некоторые из нас.
Сейчас «банки» — пройденный этап. Сейчас больше морального изуверства — куда более утонченного, унизительного и жестокого. Вроде и воспитываем мы своих детей, окружая любовью, заботой, всевозможными благами. Откуда же тогда в них злорадство, жестокость? А может, как раз из-за неограниченных порой благ, которые мы им создаем, изощряются наши дети в поиске для себя еще больших привилегий? А сами-то мы какие? Когда, с одной стороны, бичуем зло и болото, а вечером дома, в семье, увлекательным детективом выплескиваем из себя чуть ли не с гордостью, как сумели перехитрить начальника или коллегу, подсунув, как бы невзначай, ему работу, предназначавшуюся тебе. Не подозревая даже, что коллега живет этажом выше (ты, в лучшем случае, знаешь только соседей по площадке) и тоже изливает сейчас душу, витая в мечтах карьеризма, уповая на всесильную руку того же «короля», только в другом, солидном обличье. А из жены прет радость, что благодаря звонку Ивана Ивановича появилась в доме еще одна дефицитная тряпка, именно в твоем доме, а не в другом. И надо бы Ивана Ивановича пригласить в гости, он, правда, нудный и туповатый, тяготит общением, но очень нужный человек… И т. д. и т. п. — вот сколько «ценных» потребительских уроков можно дать детям, которые тут же, рядом, слушают нас, родителей… И схватывают все на лету…
В таких горьких думах проходит бессонная ночь. Но теперь я знаю, что сделаю, как отвечу сыну на его беспомощный крик. Никуда в инстанции я писать не буду и звонить тоже. Исповедуюсь только перед командиром сына как на духу. Пусть знает, как я воспитывал свое драгоценное чадо, которое доверил ему и за которое теперь он, бедняга, больше отвечает. Умный человек поможет.
И сыну напишу: «Держись! Будь честен и правдив, доверяй своему командиру, не скрывай от него ничего, как от отца. Он больше, чем отец!..» Еще решился бы я на открытое письмо солдатам роты, в которой служит сын. Может, напечатают его в многотиражной солдатской газете. О многом можно было бы порассуждать. Хотя бы о том, что им куда больше повезло, чем нашему поколению, — сознательную жизнь свою они начинают при свежем ветре перемен. «Не берите дурного примера, не делайте наших ошибок. Живите дружно, ребята!» — сказал бы я им.
Вот, пожалуй, что мог бы сделать я, будь в роли отца солдата, получившего от него такое вот письмо, какое написал Николай Колесов своим родителям, которое я прочел в газете. Помогло бы это? Как хотелось бы, чтобы помогло!..
«ПУСТЬ БУДЕТ, КАК БУДЕТ…»
#img_9.jpeg
Утро выдалось солнечным и теплым, будто совсем не было накануне зябко и дождливо. Птицы распелись вовсю; липли мухи, ползали по лицам солдат, неприятно щекоча досыпающих последние минуты перед подъемом. Но сон юношей был уже некрепок. Они нервно отмахивались от назойливых насекомых, засовывая головы под одеяла, под подушки. Ну еще, еще чуть-чуть поспать, побыть в забытьи — ведь еще так рано.
— Подъем, солдатушки-ребятушки! — заглянул в палатку старшина роты прапорщик Березняк. — Ой, как вставать нам не хочется! Ай-ай-ай, как не хочется вылезать на свет божий! — запричитал он, шутливо бася и расплываясь в улыбке, которую не могли скрыть его щетинистые усы.
Глеб, открыв глаза, заулыбался тоже. Что-то в облике старшины напоминало ему его деда Гавриила. Так и казалось, что прапорщик сейчас выставит перед собой два пальца и пойдет к нему, приседая и приговаривая: «Ко-оза, ко-оза…»
— А сколько секунд на подъем, товарищ прапорщик? — спросил задорно-звонким голоском Боков.
— Ишь ты, никак тренировались? — удивленно покачал головой Березняк и усмехнулся: — Портянки сперва научитесь наматывать. Тогда и секундомер не заставит вас ждать. А сейчас геть из палатки! Форма одежды номер два. — Пояснил, кашлянув: — Это, значится, торс голый…
Антонов и Ртищев выскочили на построение последними. Оба шкандыбали. Рота, отливая на солнце бронзовыми от загара спинами, уже стояла в две шеренги на дорожке, посыпанной золотистым песком. Старшина, тоже раздевшись по пояс, вышагивал перед строем и гремел басом:
— Проведем утреннюю физическую зарядку. Показательную, первую в вашей армейской жизни…
А солдаты во все глаза глядели на багровый шрам, располосовавший грудь Березняка. Кто-то из них вполголоса заметил:
— Душманская отметина…
По строю пронесся возбужденный ропоток.
— Тихо! — призвал к порядку прапорщик. Заметив Антонова и Ртищева, пытающихся с ходу втиснуться в ряды солдат, прапорщик позвал их: — Идите оба ко мне.
Строй расступился, и Антонов с Ртищевым понуро поплелись к старшине. Ртищев, правда, приложил руку к голове, хотел доложиться по всем правилам. Но лучше бы этого не делал. Раскаты хохота всколыхнули шеренги. Кто-то весело выкрикнул из строя:
— К пустой голове руку не прикладывают!
Ртищев только тогда вспомнил, что он без пилотки, и понял, каким посмешищем выступил. И еще больше смутился, ссутулился.
Прапорщик Березняк строгим взглядом окинул строй, тот сразу затих.
— Смешного мало, — сказал старшина. — Над товарищем насмехаться — худое дело. Сегодня он промашку совершил, а завтра?.. Всяко бывает, — Березняк значительно усмехнулся, пощипывая усы. Повернулся к Антонову и Ртищеву: — Ну что, солдатушки, почему хромаем? Никак, портянки злую шутку сыграли?
— Так точно! — кивнул головой Антонов.
— Э-э, с ними шутки плохи, — понимающе вздохнул старшина. Добавил для всех: — Посему такое понимание вопроса, — показал на Антонова и Ртищева, — во вред службе и зовется разгильдяйством. Кто еще стер пятки? Выйти из строя!
Никто не шелохнулся.
— Видали?.. Только вы ушами прохлопали, когда вчера учили, как надо ноги сберегать. Кто ваш командир отделения? — требовательно спросил у Антонова и Ртищева Березняк.
— Ефрейтор Коновал, — ответил за обоих Глеб.
— М-да, жалко, что его сейчас нет. Сам послал его чуть свет в гарнизон по заданию. Не то показал бы ему кузькину мать, — проворчал прапорщик. — На первый раз вам замечание! — Пронзая взглядом Антонова и Ртищева, сухо закончил: — От бега освобождаю. А физические упражнения будете делать вместе со всеми. Ясно?!
— Так точно! — хором ответили Глеб и Шурка…
Солдаты во главе с Березняком побежали к стадиону. Старшина громко считал:
— Р-раз, два-а, три-и!..
Антонов и Ртищев побрели следом. Шурка горестно вздыхал:
— Вот ведь не везет! Я хоть сам виноват, неумеха. А каково тебе, Антоныч? Из-за Коновала страдаешь, а?
— Ладно, Шурка, не береди душу. И так тошно.
— А ты здорово его вчера на место поставил, а? Я сначала испугался даже. Подумал, измордует он тебя, поганец.
— Кто-о? Коновал?! Да он трус, Шурка. Ставит из себя невесть кого. А ты ему слово поперек сказать боишься…
— Боюсь, Антоныч, — покраснел Ртищев. — И за тебя теперь боюсь, а?
— Думаешь, он доложит старшему лейтенанту?
— Нет, не так, Антоныч. Ты ведь слыхал его угрозу. Соберет своих «стариков»…
— Че-пу-ха! Не среди уголовников живем, а в армии служим. Это, брат, не хухры-мухры. А Коновал просто пугает, думает, что у нас коленки затрясутся, и будем мы, как ваньки-встаньки, под его дуду плясать. Только не выйдет это у него. Не все здесь такие. Видал, какой у нас старшина? Мировой мужик!
— Строгий, а? — уточнил Шурка и поежился, пупырышки появились на его теле.
Они подходили к стадиону, окаймленному плотным декоративным кустарником, откуда неслись окрест зычные команды прапорщика Березняка и топот сапог. Разминка подходила к концу. Шурка хмыкнул и пробурчал с долей иронии:
— Сейчас жарко нам станет, по-летнему…
Они и не предполагали, что настоящая «парилка» им будет устроена после зарядки. Когда довольные и разгоряченные солдаты, гогоча, рванули к умывальнику, старшина задержал Антонова и Ртищева:
— Ну-ка, сынки, показывайте свои болячки. Разувайтесь, — тепло и озабоченно сказал он.
Шурка первым стащил сапог. Березняк внимательно осмотрел его пятку. Сочувственно пробасил:
— Ух ты, когда успел такой мозолище набить? И дня ведь не проходил в солдатской обувке…
— Кросс на три кэмэ вчера бежали, — пояснил Ртищев.
— Рановато… По первости надо бы дать сапогам малость обноситься. Ну, ничего, заживет до свадьбы. Значится, в медпункт пойдешь… А ты чего разлегся на травке и прохлаждаешься? — обратился прапорщик к Антонову. — Скидывай…
— Н-не могу, — стиснув зубы, прохрипел Глеб, пытаясь стащить сапог. — Видно, распухла нога-то…
— Посему поможем, — нагнулся к нему прапорщик.
После мучительных вздохов и стонов наконец общими усилиями они высвободили ногу Глеба. Его ступня вспухла, переливалась синевой, а на выпирающей лодыжке багрился кровоподтек.
— Кто тебя ударил? — сразу же спросил Глеба Березняк, испытующе глядя ему в глаза.
— Н-никто, — замотал головой Глеб. — Сам стукнулся.
— Всяко бывает, хлопче. Только не похоже. Не крути, рассказывай…
— Товарищ прапорщик, я сам… В темноте, в палатке, о лежак, когда спать укладывался, с разлета, — врал Глеб. Его лицо покрылось пунцовыми пятнами. Он видел, что старшина не верит ни одному его слову, усмехается, пощипывая ус. В отчаянной попытке убедить прапорщика Глеб привел, как ему казалось, решающий довод: — Вот у Ртищева спросите, он все видел, может подтвердить.
Но лучше бы Глеб этого не говорил. Под острым, как шило, взглядом Березняка Шурка начал, заикаясь, плести такую ересь, от которой и несмышленышу стало бы ясно, что парень завирает, юлит. А тут — Березняк, разве его на мякине проведешь?
И началась «банька». От отеческого, добродушного тона прапорщика не осталось и следа. Голос его наполнился металлом, лицо посуровели, глаза сузились. И Глеб, и Шурка не знали, куда деваться от его прямых вопросов, а больше — от стыда. Но не сознались.
— Добре, — отрубил Березняк, — не хотите говорить правду — не надо. Я ее все одно узнаю. В армии такие штучки не проходят. Посему расследование будет. А значится, за вашу брехню ответите по всей строгости.
Прапорщик в подтверждение сказанного рубанул рукой воздух, круто повернулся и зашагал в сторону выстроившихся по линейке палаток.
— Что же теперь делать, Антоныч, а?
— Не знаю.
— Эх, и заварили же мы с тобой кашу…
— Надо было твердо стоять на своем. А ты задергался. То видел, как я вроде ударился, то не видел… И зачем только я с тобой связался? — в сердцах бросил Глеб.
— Нет, не так, — нахмурился Шурка. Скулы его сжались, а лоб испещрили морщины, отчего его худое лицо стало похожим на сморщенный кулачок. Тень досады и обиды отразилась на нем. Отвернувшись от Глеба, он тихо сказал: — Потянулся я к тебе — это да. Отец мне так наказывал: в армии все передюжит. Он, кстати, друга своего в армии нашел, по сей день — не разлей вода. Думал я, и мы с тобой подружимся… Ну, да ладно, видно, не судьба…
Ртищев отошел на несколько шагов от Глеба, направляясь в ту же сторону, куда только что ушел прапорщик Березняк, но, вспомнив о чем-то, остановился.
— Ты, Антоныч, не держи обиду, а? — пробормотал он. — Я понимаю… Не вступился бы ты за меня — не случилось бы стычки с Коновалом. Но я сам все и улажу. Пойду сейчас к старшине и расскажу…
— Дурак ты, Шурка, — прервал его Глеб уже миролюбиво. Теперь он пожалел, что остановил тогда Ртищева! Не понимал, к чему все может привести, да и жалко стало этого наивного, как он считал, деревенского парня. «Ну что Шурка видел в своих Пушкарях? — думал о нем Глеб. — Говорил, как в школу бегал за четыре километра, а после восьмилетки сел за баранку колхозной машины. И все… К тому же силой обделен, вон худющий какой, стебельком стоит, подрагивает на ветерке»…
— Знаешь, что я тебе скажу, Шурик, — продолжил Глеб. — Доносчиков и ябед никогда и нигде не уважали. И то, что ты ничтоже сумняшеся собираешься предпринять, чтобы уладить, как ты думаешь, мою неприятность, чести тебе не сделает. Прилипнет к тебе кличка «стукач». Слышал, поди, как это слово Коновал смакует? У нас в техникуме оно тоже бытовало и положительных эмоций ни у кого не вызывало. Так что не советую…
— Но что делать? Ведь расследование будет, Антоныч!
— Знаешь, как говорил в таких случаях бравый солдат Швейк?
— Не-а…
— Дословно не помню, но говорил он примерно так. Пусть будет, как будет. Ведь что-то все же будет. Ведь никогда так не было, чтоб никак не было. Понял? — весело выпалил Глеб, улыбнулся и дружески хлопнул Шурку по плечу: — Айда умываться. Не то в строй к завтраку опоздаем — вот тогда будут нашими все наряды вне очереди.
— Да-а, старшина теперь с нас глаз не спустит, — засмеялся Шурка, и его лицо из старческого, сморщенного сразу преобразилось в лицо счастливого шалуна.
СУДЫ-ПЕРЕСУДЫ
#img_10.jpeg
Их было шестеро в палатке. Седьмой, Ртищев, находился «в разведке» у КПП, поджидая Коновала. Он должен был его предупредить, когда тот будет возвращаться из гарнизона, о начатом прапорщиком Березняком «расследовании» — так решили все они.
Прапорщик тоже ждал ефрейтора. Он переговорил с каждым из семерки в отдельности, но в ответ слышал одно: спали, ничего не видели, ничего не слышали. Только Ильхам Магомедов обронил вскользь: «Мой нэ скажет. Командыр спросы». И Березняк не сомневался, что Коновал внесет ясность.
Полдня новобранцы без передыху занимались под руководством взводного старшего лейтенанта Ломакина. Изучали уставы. Потом прибежал посыльный из штаба лагерного сбора и передал командиру взвода приказание майора Доридзе немедленно явиться к нему.
Старший лейтенант суетливо выскочил из-за стола, за которым восседал, застегнул китель на все пуговицы, опоясал свою полнеющую фигуру портупеей. Был он коротконогим, сапоги голенищами налезали на бугристые икры только наполовину и оттого морщились гармошкой настолько, насколько это вообще было возможным. Оставив за себя замкомвзвода сержанта Мусатова, Ломакин спешно вышел из большой палатки, заменяющей учебный класс.
Вскоре старший лейтенант снова появился. На его полнощеком лице играл румянец, от висков струились ручейки пота.
— Встать! Смирно! — громко скомандовал сержант.
Но Ломакин прервал его доклад и напустился с разлета на новобранцев, учиняя допрос:
— Кто жаловался майору?! Кому это, видите ли, вчерашний кросс поперек горла встал! Мозоли, видите ли, натерли… Кто такие хлюпики? Я вас спрашиваю?!
Все помалкивали. Антонов и Ртищев не знали, куда деться от стыда. Им казалось, что гнев старшего лейтенанта обращен к ним. Да и к кому же еще — только они во взводе в «покалеченных» числились.
К счастью, Ломакин до конца допытываться не стал. Пошумел, пошумел и вывел взвод на строевую подготовку. Для Глеба и Шурки это было мукой.
— Надо, наверное, доложить взводному, какие мы, к черту, строевики, — буркнул Глебу Ртищев.
— Терпи, казак, атаманом будешь, — процедил сквозь зубы Глеб, становясь во вторую шеренгу. Тут же услышал веселый голосок Бокова, который, как всегда, влез со своим резюме:
— Это уж точно! Лучше взводному вида не показывать. Хорошо, что не выясняет, кто причина его «накачки». А узнает — спуску не даст. Это уж точно!
— Молчал бы… — вырвалось в ответ у Глеба.
— Антонов! Вы ведь не балерина, на носках ходите, — выкрикнул Ломакин после того, как подал команду «Шагом марш!» — Р-раз!.. Р-раз!.. Ле-ввой!.. Рядовой Ртищев, не тяните ногу!.. Р-раз!..
Выполнять одиночные строевые приемы на месте — куда ни шло. Антонов скрипел зубами. Про себя он думал: «Ну почему не сказать взводному, не признаться о больной ноге? Отчего предательская дрожь в коленках? Стыжусь ребят, что засмеют или осудят? Или боюсь гнева командира взвода? Но отчего тот должен обязательно гневаться?.. Нет, я сейчас выйду из строя, будь что будет», — подмывало Глеба.
И он вышел. За ним понуро потащился из строя Ртищев. Ломакин разбираться с ним не стал — это не Березняк. Только скорчил в недовольной гримасе свое красное лицо и приказал взять им метлы и «растить мозоли теперь на руках». «Слабаки!» — бросил он им вслед, и строй гоготнул в насмешке… Так и промахали Антонов и Ртищев метлами всю строевую подготовку, пыля на другой половине плаца.
После, на политзанятии, старший лейтенант не раз называл их фамилии, когда ему надо было привести пример «нерадивого отношения к службе». Глеб с Шуркой при этом поднимались (они сидели за одним столом), а Ломакин назидательно говорил остальным: дескать, смотрите на горе-солдат, из-за таких, недисциплинированных, страдает боевая готовность и бдительность. А случись война, которую могут развязать империалисты, то именно они, Антонов и Ртищев, из-за своего легкомыслия и безответственности к службе подведут весь взвод, роту, полк, а может, и все наши Вооруженные Силы. Потому что нет ничего страшнее на поле боя, чем слабые и недисциплинированные солдаты…
В общем, настроение у Глеба и Шурки вконец испортилось. В столовой они сидели понурые — кусок хлеба в горло не шел. Ну а прапорщик Березняк тут как тут. «И что вы, хлопцы, головы повесили? Кто вас обижает?..» Снова начались расспросы…
А после обеда их косточки перемывали свои ребята, из отделения. Только приковыляли к своей палатке, как услышали доносящийся из нее трескучий голосок боков а:
— Нет, парни, это к хорошему не приведет. Отцы-командиры из-за них и нам спуску не дадут. Это точно! А «старички»?.. Те, думаете, простят Антонову его плевок?! Фигушки! Почему Коновал в гарнизон уехал так срочно? Это неспроста. Точно! Донскому казаку теперь они козни состроят как пить дать. Я уж знаю. Мне мой предок рассказывал о таких случаях. Каких смельчаков только «дембеля» не обламывали! Да и нам несладко придется…
— Мы-то при чем?
— А при том. Из-за Антонова, если его будем поддерживать, и нам по соплям обломится. Это точно! Со «стариками» шутки плохи. Им лучше уступить. С ними лучше дружбу водить. И вообще, парни, в армии, особенно на первых порах, надо похитрее быть. А донской казак…
Антонов распахнул полог, полусогнувшись вошел в палатку. За ним — Ртищев. Боков осекся.
— Продолжай, чего замолк? Знаю, что обо мне речь ведешь, — с вызовом сказал ему Глеб.
— А ты не гонорись, — вступился за Бокова еще один парень в их отделении, родом из Киева, высокий и спортивный, с белесыми бровями, со смешной фамилией Небейколода. — Рыжик дело балакает. Из-за твоих выходок прапорщик нас цибулею потчуе. А шо нам казать? — требовательно спросил он Антонова.
Глеб несколько растерялся от такого поворота. Не думал, что у Бокова найдутся единомышленники. Ведь хотел его прижать за то, что он судит за глаза. Пожал плечами и буркнул:
— Шо, шо… Расскажи старшине все, как было.
— Не дурень. Ты-то ведь не рассказал ему. И дружок твой промолчал в тряпочку, — кивнул Небейколода в сторону Ртищева. — Хотя при всем при том виноватым будэ ефрейтор — он ведь тебя первым бацнул. Конечно, и тебе всыпят за нетактичность. Но ему больше достанется. А шо тоди будэ?..
— Да нет, парни, ни в коем случае нельзя до этого допускать. Это точно! — опять взял слово Боков. — Нам надо присмотреться, пообтереться тут — ведь второй день служим! Иначе КМБ превратится для нас в каторгу. А тебе, донской казак, надо спесь поунять. Коновала необходимо предупредить, что его прапорщик дожидается, справки наводить будет. А мы не наябедничали. Я побегу сейчас на КПП и буду его ждать.
— А построение объявят, кинутся, где Боков?
Боков сморщил узкий лобик, суетливо почесал затылок:
— Да-а, как-то не подумал… Тогда сделаем так: Ртищева пошлем в «разведку». Если о нем спросят, скажем, что он снова ушел в медпункт. Пусть у сержанта Мусатова отпросится…
— А почему Ртищеву встречать Коновала? Лучше я скажу замкомвзвода, что пойду в медпункт. Или вместе мы с Шуркой пойдем, — сказал Глеб.
— Нет, нет. Тебе с Коновалом сейчас встречаться не нужно, — категорично отклонил его предложение Боков. — Сам понимаешь. Ты с ним в конфликте. Пусть страсти улягутся…
На том и порешили. Ртищев ушел. А они еще минут двадцать, пока не раздалась команда «Строиться на занятия», судили-рядили о своем житье-бытье. Поступок Глеба никто из них не одобрял. Если и неправ ефрейтор был, то нельзя было и Глебу так поступать. Даже Ильхам Магомедов, который угрюмо молчал, вообще не проронил ни слова, и то, как казалось Глебу, осуждал его. Поддерживали идею Бокова: чтобы выдержать на первых порах сложности службы, «старикам» лучше не перечить. Они, наоборот, помогут в тяжкую минуту — ведь опыта им не занимать. А если и ущемят в чем-то — с них, «молодых», от этого не убудет. Стерпится — слюбится…
Глеб слушал. В душе он себя корил, что вчера не сдержался и дал повод для этого разговора. Наверное, надо было ему поступить иначе, по-другому. Но как?.. Что-то ему мешало и согласиться с Боковым. Нутром он чувствовал, что его рассуждения однобоки, чересчур просты. В жизни все намного сложнее. Ведь не сможет мало-мальски уважающий себя человек ничтоже сумняшеся сносить незаслуженные обиды, а тем более оскорбления. Как нанес ему Коновал.
Вспомнив Коновала, его долгоносое, зло ощерившееся лицо после того как тот пнул его, Глеба, сапогом, Антонов почувствовал, что задыхается. Ему показалось, что полумрак палатки давит на него неимоверной тяжестью и сердце вот-вот выскочит из груди.
— Ох, и духота же здесь, — прохрипел он, вытирая ладонью взмокший лоб. В это время с улицы прозвучала команда, и Антонов с облегчением выскочил вон.
АВТОР В РОЛИ «РЕБЕНКА»
#img_11.jpeg
Сколько же мне лет?.. Ну, допустим, пятнадцать. Хотя иной скажет: ничего себе ребенок. Да я в пятнадцать лет… И начнет мозги пудрить. Даже если и все было на самом деле: и вкалывал он по три смены, и покорял синие дали, и партизанил, и на фронт удирал, «сыном полка» ходил в разведку, и юнгой давал курс кораблю, и… — мне лично от этого ни холодно, ни жарко. У меня свои пятнадцать. И я — ребенок! Так, по крайней мере, думают мои предки, педагоги, участковый, когда выговаривает билетерше за то, что она впустила меня в кинозал на фильм, на который до шестнадцати не допускаются…
Я вчера с дружком у Верки Ласкиной из 9-го «Б», пока ее мама с отчимом в Суздаль укатили древним зодчеством любоваться, по видику смотрел — во-о шик! После еще одна пришла, соседка Веркина, и мы цирк устроили!.. А то кино… Дети до шестнадцати… Умора!..
Геня из шестого подъезда отчебучил: кокнул любимца-кота Катьки Императрицы — нашей школьной директрисы. На сиамского красавца, совершающего свой моцион среди мелких кустиков около детской площадки, где Императрица с важным видом сеяла зерна «ума-разума» мамашам (хотя сама никогда деток не имела), Геня набросил рваный мешок, который раскопал где-то на мусорке. Тот и пискнуть не успел, как оказался в «темном царстве», только задними лапами эдак брык-брык, норовя впиться в «тигролова» коготками. Генька его скальпелем вжик меж ног. «Живодер!» — орала Императрица, держась за сердце. Мамаши похватали своих «грызунов» и глазки им закрыли ладошками. А Геньке хоть бы хны:
— Ишь, испужались! — осклабился он.
Генька твердо решил в Афганистане служить. Нас вызывали в военкомат на приписку, он с порога заявил; «Желаю духов колошматить!» Мы тоже были не прочь. Потом как-то поостыли: целый день прооколачивались в коридорах, а раздевалка закрыта, пальто не забрать, чтобы смыться. А без трусов до того неловко ежился на комиссии — три девчонки-медички и секретарша-машинистка посматривали… Меня ни о чем не спрашивали. Майор скептически бросил: «В ракетные… Следующий»…
…А Геньку-живодера вечером Напильник отмолотил — вожак пэтэушной кодлы. Пообещал еще вломить. За кота Катьки Императрицы. Мы втроем (с нами еще Валька Окорок был, толстый такой парень из соседнего подъезда, в спецшколу его папашка на «Волге» возит) возвращались из «комка», хотели кассеты «Сони» для мага по дешевке оторвать. Я у маман выклянчил по этому случаю червонец. У Окорока всегда копейка водится. А Генька увязался за компанию. Идем назад расстроенные, как говорится, из-под носа кассеты увели — шестирублевки. Ведь достались бы нам — сэкономили бы, еще бы в «Каскаде» за коктейлем покайфовали. А так жди у моря погоды, когда снова на прилавок дефицитик выбросят. Во дворе на скамейке Напильник папироску раскуривал. Уже стемнело, вокруг ни души.
— Вот кто мне нужон. Ну-ка, подь сюда! — окликнул он нас.
Мы топтались в нерешительности. «Убежать или подойти? — возникла у меня сначала мыслишка. — Лучше подойти, с Напильником шутки плохи», — сделал я первым шаг. Остальные за мной.
Напильник был сильно под «банкой». Раскачиваясь, он поднялся и пошел нам навстречу. Начал ругаться, зло сплевывая:
— Ну ты, мурло, знаешь сколько бабок за сиамского нынче платят? — наступал он на Геньку, у которого как-то сразу застыла в жилах кровушка. Ибо белым он стал как смерть. Хотя повыше Напильника ростом, а уж о силе и говорить не приходится — иногда грузчиком в овощной палатке подрабатывает, мешки и ящики таскает тики-так.
— К-котяра-т-то ведь И-императрицы, — стал заикаться Генька.
— Да хоть Мурлин Мурло! Я тебе счас кишки вспорю, — брызгал слюной Напильник. Он, оказывается, на кота давно глаз положил, намереваясь его слямзить и оттащить на Птичий рынок. — Пла-атите! Возмещайте бабки, балбесы великовозрастные, — потребовал он от всех нас троих.
Мы с Окороком начали было отпираться, мол, к кастрации кота никакого отношения не имеем. Но Напильник двинул Вальке по шее и сразу вразумил, что молчаливый свидетель зла такое же дерьмо, как и его вершитель. Валька тут же достал из кармана пухлой рукой портмоне и отстегнул Напильнику «чирик». Пришлось и мне расстаться с червонцем — ничего, матери скажу, что отдал за кассету, завтра, скажу, приятель принесет, а сейчас — жизнь дороже. У Геньки денег, естественно, не оказалось. Напильник бил его ребром ладони, как видавший виды десантник, который колет ею надвое кирпичи в телепередаче «Служу Советскому Союзу». Гнался он за Генькой до самого подъезда, но не догнал: все же был сильно под «банкой». А мы стояли истуканами. Вернувшись к нам, тяжело дыша и отхаркиваясь, Напильник грозно прорычал:
— Шоб завтра за Живодера по пятерке мне скинулись! А ему я кровь пущу…
…Я слоняюсь по квартире как неприкаянный. Что делать? Отец читает газеты, мать возится на кухне. Конечно, она не даст мне денег. Может, папашка раскошелится?..
— Тебе чего? — поднял он глаза, почувствовав, что я подошел к нему.
— Да так… поговорили бы…
— О чем?
— Скучно что-то…
— Иди лучше английским займись. Об институте думать надо! А то в армию заберут…
Он снова углубился в международную информацию ТАСС, а я побрел в свою комнату, натянул наушники и включил кассетник. Зазвучавший в ушах рок ворвался глубоко вовнутрь, задвигал моими конечностями и зашевелил клетки в моем мозгу: «А-а, продам чего-нибудь. Ту же кассету с записью Джо Дассена. Он уже не в моде. Но за пятерку-то возьмут! А предки?.. Да что они, пленки, что ли, мои считают…»
ЧЕГО НЕ СДЕЛАЕШЬ РАДИ…
#img_12.jpeg
Виктор Коновал, крутя баранку, трясся в грузовике. И ни выбоины каменистой горной дороги, ни серая клубящаяся пыль, похожая на цемент, оседающая на стеклах кабины, не могли вытеснить, застлать навязчиво прыгающее в его сознании узкоглазое, скуластое лицо чернобрового крепыша — Глеба Антонова. Он думал, как, в каком углу прижать строптивого «гуся» и поставить на нем крест. Злоба и отчаяние все сильнее охватывали Коновала, а грузовик, который он гнал, со стоном взвывал от натуги.
Было от чего беситься. Коновал сразу же после инцидента с Антоновым прибежал к Березняку. Уговорить добряка-прапорщика, чтобы тот разрешил ему, Коновалу, вместо другого водителя везти приготовленные к сдаче на склад нехитрые пожитки призывников, не составило труда. Он хорошо изучил старшину за полтора года службы. Достаточно было сыграть на его отцовских чувствах — все знали, что у Березняка два сына, тоже прапорщики, служат у черта на куличках, а старшина всегда переживал, когда от них долго не было вестей. В этих случаях Березняк чаще обычного интересовался у солдат, пишут ли они домой письма, помнят ли батьков и матерей. И сразу тогда список увольняемых в город рос. Ибо написать письмо — хорошо, а вот на почту сбегать, позвонить родителям да услышать в трубке их голос — это ли не большая радость! И Березняк отпускал по возможности многих желающих, умиленно выдавая увольнительные записки.
Коновал свою просьбу изложил более чем убедительно: мол, закрутился с «молодыми», забыл телеграммой мать поздравить с днем рождения. Каково ей будет? Теперь спасти положение может лишь телефон. Надо ехать в гарнизон. И Березняк не смог ему отказать.
Однако истинная причина его желания вырваться из учебного центра состояла в другом. Коновал растерялся после стычки с Антоновым. Он понял, что Глеб — твердый для него орешек. Не возьмешь его на испуг, да и на вид парень не из хлюпиков, сумеет постоять за себя. Чувствовались в нем спокойная уверенность, твердость. Коновал всегда завидовал таким волевым людям. Он знал себя, знал, что как раз ему-то и недостает этой закваски. Хоть он и хорохорился, но сидел в нем глубоко спрятанный зайчишка — малодушный и пугливый. А как хотелось быть сильным и независимым! И он тянулся к таким. Тянулся и в то же время ненавидел их. Как жгуче ненавидит Мацая, под которым ужом крутился все полтора года службы. Ведь Мацая боялись, кто испробовал на себе его кулак. Побаивались и Коновала — знали, что Мацай его «кореш». И пользовался Коновал этим, ходил гоголем, чувствовал себя личностью. Никто ему не перечил в открытую.
И вот — на тебе, нашелся смельчак! Кто бы мог подумать — ведь «салага» еще, в службе ни бум-бум. «Гордый Антонов чересчур, надо на место его ставить сразу, — решил Коновал. — А это лучше Мацая никто не сделает. «Король» может устроить суд. Судилище!» И помчался чуть свет Коновал в гарнизон на совет к дружку.
Ох, уж этот Мацай! Роста среднего, лобастая голова вросла в широченные плечи, а всем видом своим он походил на обрубок кряжистого дуба, по которому лишь вчерне прошелся топор мастера, решившего выстругать красивую фигуру, да так и бросившего затею. Но лицом он вышел. Тонкие губы, прямой нос, волевой подбородок с ямочкой посередине и глаза — большие и светлые.
Ходил Мацай валко, точно служил всю жизнь на флоте, а не в автомобильной роте два года. Но там, где требовались сноровка, резвость, — Мацай был первым. Его реакции мог позавидовать любой. Хоть и увалень, но мастерски водил машину, хорошо боролся, боксировал. Одним рывком с низкого старта оставлял многих позади себя на стометровке. Двухпудовками играл, как заправский жонглер. Ни в одной секции не занимался, не любил, как он выражался, «насильничать себя».
Ходил слух, что сидел он до армии за изнасилование девчонки на последнем курсе ПТУ. Сам же на эту тему не распространялся. Лишь Коновалу однажды проговорился, что не будь он в то время «малолеткой» — несовершеннолетним, то загремел бы на полную катушку.
Говорил Мацай тихо, голос его с хрипотцой располагал к себе, привораживал. Гитару возьмет в руки — мимо не пройдешь, заслушаешься его песнями о ласках южных морей, несчастной безответной любви и тихой гавани, где успокоит разбитую душу нежная чернобровая турчанка.
Но дрожь пробирала, когда голос Мацая что-то требовал, оставаясь таким же ровным, а голубые глаза его темнели, наливались изумрудом и буравили насквозь.
— Сука ты, Коновал, «черпак» собачий. На что меня, «дембеля», толкаешь? — сказал совершенно бесцветно Мацай и метнул недобрый взгляд, когда Виктор рассказал ему о своей стычке с Антоновым. — Ты что же, думаешь, что я сейчас кинусь твою харю от плевков обтирать, а тем, кто ее обслюнявил, зубы считать? У меня ведь чемоданчик уложен, сынок. Дядя Мацай одной ногой уже в гражданскую брючину влез, а ты его в дисбатовский комбинезон норовишь сунуть!
— Что ты, Коля, и в мыслях такого не держу!
— Брось, брось трепаться. Или не слыхал, что в соседнем полку такие «полторашки», как ты, двоих «дембелей» под трибунал подвели? Не слышал?.. По три годика отвесили им. А за что? Позаимствовали у «гусей» парадные новые тужурки. И только. Ну, пару раз для острастки двинули по молодым зубкам. Кто же в старой обмундировке хочет к невестам на глаза заявиться?.. А должны были это сделать для них «черпаки», вроде тебя. Чему мы вас учили? Где ваша благодарность? — Мацай сплюнул окурок и придавил его каблуком, всем видом показывая, что разговор с Коновалом окончен. Раскинув широко руки, так, что затрещала по швам куртка, и запрокинув голову, он глубоко вздохнул:
— Эх, домой скоро. Заждалася маманя сыночка. Слава богу, не влип тут, отслужил…
Вдруг резко перегнулся, схватил левой рукой Коновала за ремень и с силой притянул к себе. Одновременно правой рукой обхватил, словно клещами, худую шею ефрейтора и нагнул его голову к своему лбу, будто намереваясь боднуть. У Коновала согнулись коленки, предательски засосало под ложечкой. А Мацай улыбался, глаза его зеленели. Со стороны могло показаться, что солдаты шутливо встали в борцовскую стойку.
Мацай совсем тихо и хрипло прошептал:
— А ты, козел, подумал, в каком виде твой «кореш» перед маманей своей предстанет? Смотри, времени остается в обрез. Не то переломлю пополам — будет два Коновала, — придавил он ефрейтора еще ниже к земле, отчего у того хрустнули позвонки и побелело лицо.
— Пу-усти, больно… Я же обещал тебе скоро новую форму. Только выдадут «молодым» — сразу привезу!
Мацай тонко захихикал, освобождая ефрейтора из цепких объятий. Оттолкнул его от себя и процедил:
— Кашу, паря, которую ты заварил, расхлебывай… Не сможешь заставить уважать себя силой — бери умом. Только плевок этот не прощай! Иначе будешь сам на себя пахать…
Таков был сказ Мацая — ничего путного. Только унижение стерпеть пришлось. И злился теперь Коновал на весь белый свет. Вон, за поворотом, уже забелел шлагбаум контрольно-пропускного пункта, а ефрейтор ведь так и не придумал, каков будет его ответ строптивому Антонову. Он с силой нажал на педаль тормоза; ЗИЛ застонал покрышками, остановился, окутав себя белесым облаком. Коновал высунулся из окна кабины и крикнул дневальному:
— Отворяй калитку, «зема»!
Тут он в кустах за будкой заметил Ртищева, который подавал ему рукой незамысловатые знаки. «С чего бы это?» — подумал обеспокоенно Коновал. Дневальный, перед тем как поднять шлагбаум, прокричал Виктору:
— Тебя прапорщик Березняк ждет. Велел сразу прибыть к нему.
— Ладно, — рванул Коновал машину с места. Проехав метров десять, остановился, приоткрыл кабину и поманил к себе Ртищева: — Чего прячешься? Садись…
Пока ехали к автопарку, Шурка выпалил ефрейтору о происшедших событиях. Коновал поначалу разволновался, заерзал на сиденье, но потом, поняв, что никто не проговорился о том, что он ударил Антонова, воспрянул духом.
— Молодец, предупредил меня, — дружески стукнул он по плечу Ртищева. — И все вы молодцы, начинаете соображать, что к чему. Ну, а Антонов переживает? Небось, трясется от страха мне в очи посмотреть? — злорадно спросил он.
Шурка замялся, промямлил что-то невнятное, пожимая плечами. Они вышли из машины, Коновал испытующе посмотрел на Ртищева сверху вниз, как удав на кролика. Он видел, что тщедушному Шурке от этого не по себе: во всем его облике сквозили виноватость, стеснительность и покорность. И вдруг Коновала осенило: «Э-э, да из него только веревки вить! Ишь, дрожит как осиновый лист… И «гусю» Антонову через него крепко можно подсуропить. Будет знать, за кого заступаться».
— Не-хо-ро-шо, — покачал головой Коновал, напуская на себя строгую озабоченность, отчего Шурка еще больше съежился. — Как же ты на друга своего воздействуешь? Ты хоть понимаешь, что из-за тебя весь сыр-бор разгорелся?!
— П-понимаю… А ч-что делать, а? Я могу, если надо… А?..
— «Что делать»? «Могу», — передразнил Шурку Коновал и перешел на деловой тон, чеканя слова: — Значит, так. Помоешь сейчас мою машину. Чтоб блестела! Я пока к прапорщику сбегаю. Если он меня начнет к стенке припирать, то скажу, что ты Антонову ножку подставил. Шутили, словом, вы. А он с разбега ногой о лежак и саданулся. Вник?!
— А-а… — у Ртищева округлились глаза. — А Антоныч как же? Вдруг не согласится, а?
— Разакался. Не твоя об этом забота. Твой Антоныч рта не раскроет. Еще радешенек будет, что легко выкрутился… Но после, — Коновал с угрозой погрозил пальцем, — зададим ему феферу. Ясно тебе?!
— А-а…
— По уставу надо отвечать!
— Так точно, товарищ ефрейтор!..
Ртищев остался тереть запыленный ЗИЛ, поливая его из шланга. На душе у него было муторно. Он, правда, еще не понимал, что с легкостью согласился свернуть не на ту дорожку, вступая в сговор против друга. Наоборот, думал он, ради Антоныча чего не сделаешь, возьму на себя грех. А машину помыть за Коновала — плевое дело. К труду он, Шурка, с детства привычный… Но почему же тогда так тошно, почему кошки скребут на сердце?..
АВТОР В РОЛИ ВОЕНКОМА
#img_13.jpeg
Представим себе небольшой район в средней полосе России. Один центральный поселок, а вокруг — села да деревеньки. И до областного города — рукой подать. Народ тут добряцкий, старых привычек многие: как завечерело, уже храпака выдают на все лады. Когда по пустынной улице я, военком, иду с работы — все равно что по сонной казарме между солдатских коек. Но вскакивают здесь тоже как в армии — до петухов. Словом, труженики, в основном землепашцы. Мне сегодня с часик или два придется попотеть в лучах настольной лампы. Я беру из стопки личные дела призывников, внимательно просматриваю их, составляю списочек. Чтобы все было чин по чину. С утра снова отправляю команду на областной сборный пункт. Ох, и хлопотно это все. Призыв!..
По «Маяку» тихо плясовую выдают на тему «Эх, вы сени…» Я в такт бурчу: «Луки, муки-перелуки, перемуки вы мои…» Ерунду, в общем. А в голове списочек, так сказать, с человеческим материалом. В папках — тоже люди-человеки, их куда больше, чем в списочке, будь он неладен. Но попробуй упусти хоть кого из списка, по звонкам составленного. Из областных, районных инстанций… От товарищей авторитетных. Вот тогда будет тебе на орехи, майор. И на приличную работу, когда уволишься, не примут. К ним же придется обращаться, кланяться…
А вчера в область ездил, вернее, меня вызывали по инциденту одному, так там, в облвоенкомате, «звоночный» список — ого какой, на нескольких страницах. Я начальнику отдела говорю: «Не боишься? По лезвию ножа ходим». А тот посмеивается: «Думаешь, в Москве такого нет? Ха-ха-ха…»
В Москве, я знаю, есть. Только там все официально, список утвержден самым высоким нашим штабом. Ведь сколько есть москвичей, особенно среди артистов-футболистов, которым столицу никак нельзя покидать ради пользы защиты Отечества. Вот и составляют специальную директиву, чтобы приказ министра, гласящий не оставлять служить там, откуда человек призывается, «объехать» чин по чину. Почему же заодно в нее, эту директиву, «позвонков» не всунуть? Плевое дело. А тут…
Мы, правда, из своих списков на службу вблизи родительского дома не зачисляем — приказ есть приказ, через него не перепрыгнешь. Только команды, формируемые нами, разные. Одни недалече едут, под перестук колес, в ту же Москву. Другие лайнером летят туда, где Макар телят не пас. Ох, и не любят самолеты «позвонки», еще на земле их укачивает от предстоящей болтанки. Зато любят отсрочки от призыва, все увильнуть от повестки норовят… Ну да бог с ними, на то они «ископаемые». Плохо только, что некоторые папаши и мамаши на них ориентируются, обивают пороги военкомата, да еще всякую хурду-мурду с собой несут. Только мне лично эта хурда-мурда ни к чему. Честь мундира дороже. Я ее за более чем двадцатипятилетнюю службу, которую, кстати, с самолета начинал, не запятнал.
А вообще по призывнику можно сразу определить, в какой он семье вырос, какие у него родители, да кто и как на него влиял. Сироты, конечно, тоже есть. Но после войны их в четыре-пять раз больше было. А беспорядка в голове куда меньше. Хотя, как глянешь сегодня на все аттестаты, дипломы, удостоверения, справки об окончании учебных, производственных, досаафовских, «дворцовокультурных» и других заведений, школ, курсов, кружков, то почешешь в восхищении макушку: во размах образовательный! Но спрашивает парень: «Когда забираете?» — или того хуже — «забриваете», — и все, никаких вопросов можно больше ему не задавать, ясно, что за фрукт и где вырос. Я терпеть не могу этих слов, кипит от них нутро. Но сдерживаюсь, поправляю сухо: «Не забираем, а призываем». И что вы думаете? Хлопает парень глазами, не понимает, в чем разница. Ну, думаю, еще потреплют с тобой нервы командиры и политработники, да и сам ты, дружок, помаешься, пока дойдет до тебя.
Нет, надо правильно кумекать слово «призыв». Тогда дойдут до сердца и другие очень важные для солдата слова: долг, честь, совесть, дружба, защитник… Мы, конечно, в военкомате тоже в этом плане хлопаем ушами. Мало и нас, видно, к ответу призывают за этот самый человеческий фактор для армии и флота.
Кстати, о вчерашнем инциденте. Звонит мой начальник: что же ты, такой-разэтакий, в команду… судимых посылаешь? У меня глаза на лоб: не может быть? Понимаю, о какой команде речь. Не мог я не с той биографией туда кандидата затесать. А начальник возражает, сомневается: мол, по документам у тебя все шито-крыто, но кандидат слух распускает, дескать, сидел. Приезжай, разберись. Ясно, думаю, «не слух распускает», а карточный домик, шалашик для мнимого авторитета собирает.
Еду на сборный пункт. Приводят губошлепа, из «ископаемых» значит. Я же его знаю, как свою ладонь, С третьего курса политехинститута выпроводили за двойки, и папаша не помог. Говорю ему: что же ты, друг ситный, напраслину на себя возводишь? Мнется он в ответ. Но крути не крути, а объясняться надо. В конце концов он признался: болтал так, чтобы парни вокруг побаивались. Не то, мол, в часть приеду, «старики» козни начнут строить…
Вот тебе и психология, думаю! Кто же ему такое втемяшил? Ну, в газетах сейчас много пишут о «дедковщине». Кто-то чрезмерно передергивает. Но чтобы вот так напугать человека — это же какую надо «разъяснительную» работу проводить! Да он с такой психологией сам «старикам» пятки целовать начнет и заставлять его не надо будет. Вместо того чтобы противостоять хамству. В общем, пришлось парня из поезда в самолет пересаживать. Ничего, узнает настоящее солдатское братство и спасибо потом скажет.
А вообще не ценит молодежь свою жизнь. Ой, как не ценит! (Кроме, конечно, «позвонков» — те четко уяснили, что почем.) Может, поэтому вершатся глупости по молодости лет, иногда и непоправимые. Но что мне в них, молодых, нравится пуще всего — это их боевой порыв, тяга к романтике, к испытаниям… Ко мне толпами идут, в Афганистан просятся. А это, что ни говори, показатель. И какие ребята оттуда потом приходят! Сильные, честные, скромные и смелые — за правду и друг за друга горой стоят, никакими посулами не сдвинешь. Что значит познали они цену жизни. Не хотят ее впустую разменивать. И многие парни из армии такими возвращаются, уж я-то знаю.
Расскажу об одном только, Петре Возовикове — свежий пример. Танкист, сержант, красавец-богатырь, а потерял кисти обеих рук и ступни ног и глаз осколком повредило — на душманскую мину нарвался. Уже когда служба к концу подходила и орден на груди сиял. Вот беда… Девчонка, которая его в невестах ждала, сразу ушла, дескать, не нужен калека. Родители ко мне чуть ли не с кулаками: мы, мол, тебе какого парня отдали, а кого ты нам вернул?! Но Петр сам сразу все страсти утихомирил. «Если бы снова в армию призывался, то только туда, где был, пошел бы служить! — заявил он. — А я не пропаду, у меня теперь друзья — по всей стране».
И точно: что ни день — письмо или посылка ему. Что ни месяц — друг прикатывает. Из каких только республик, краев и областей не приезжают к нему! Но главное — сам он (вот уж характерец!) никому покоя не давал. Хочу работать и баста! Мы с районным начальством и так и сяк головы ломаем. «Запорожца» ему выхлопотали — пришлось с бюрократами повоевать. Они возражали: мол, как он машиной управлять будет? А посему — не положено. Но мы поднажали: жена его на «Запорожце» возить будет. А Возовиков, между прочим, женился. Нашлась дивчина заботливая и верная, и девочку ее он удочерил.
Устроили мы его экскурсоводом в музей трудовой славы силикатного завода. По сути дела, это поселковый музей, для всех открыт. Между прочим, некоторые тоже сомнения высказывали: Петр, мол, без помощи других по малой нужде сходить не может, где уж тут экскурсоводом? Но Возовиков сам все проблемы разрешил, приезжает на работу с дочей. Если кто на это усмехнется или улыбнется с сарказмом, я так ему скажу: мыслишь, друг, в меру своей испорченности, не будь пошляком. Ну и что, что девочка отцу-инвалиду помогает. Зато, я уверен, вырастет из нее заботливая дочь, мать и замечательная жена солдата. А экскурсии, которые Петр Возовиков проводит, нельзя без волнения посещать. Они очень здоровые зерна сеют в сердца молодых. Приезжайте, если хотите в этом убедиться.
…Вспомнив Петра Возовикова, я откладываю свое никчемное занятие. Грустно стало. И музыка в приемнике не играет. Диктор передает последние новости. Вслушиваюсь: «В результате сильного ливня чрезвычайная обстановка сложилась в ряде горных районов… Оползни и селевые потоки повредили посевы, десятки домов… Вышли из строя линии электропередачи, пострадали ирригационные сооружения — разрушены четыре дюкера, три моста… Имеются человеческие жертвы: пятеро погибли, трое доставлены в больницу в тяжелом состоянии. Ведутся поиски еще нескольких человек… Принимаются меры по ликвидации последствий стихии…»
Я подумал: «Да-а, и без солдат там тоже сейчас не обойтись. Они всегда бросаются на помощь первыми. Это не Афганистан, конечно, не Чернобыль, но тоже очень там трудно и тоже испытание. И вообще армия — это хорошая проба на прочность».
Я ненавистно посмотрел на список с выведенными красным карандашом фамилиями и изорвал его в клочья. Потом взял отложенные личные дела и перемешал их с папками призывников. Так-то оно по-нашему будет, по совести.
«СЕЛИ НА ШЕЮ СЕЛИ»
#img_14.jpeg
Любят солдаты каламбуры и шутки. В любой, казалось бы, сложнейшей обстановке, когда жизнь на волоске или тяжесть неимоверная взвалена на плечи, обязательно найдется ротный Теркин и выкинет коленце, от которого хоть стой, хоть падай — обхохочешься. И вроде как не бывало усталости, соленого пота, безвыходной ситуации.
Вот и сейчас дождь хлещет, солдаты промокли до нитки, руки саднят, сапоги от налипшей грязи — что гири на ногах, и ЗИЛ узкую дорогу колонне перегородил, одним колесом над пропастью завис, а им хоть бы хны — схватились за животы и хохочут, будто на клоунаде в цирке. А что, собственно, сказал смешного рыжий и юркий с лицом в конопушках солдатик? Нет, сначала кто-то чертыхнулся с досады на разыгравшиеся в горах сели и обвалы. Мол, если бы не они, сидели бы сейчас уволенные в запас в поезде, чаек на здоровье попивали. А этот, с веснушками, возьми и ляпни: «Сели, чтоб их… на шею сели». Каламбурчик вышел. Смех грянул, эхом понесся, будоража горы. И он, вроде бы зрелый человек, командир полка, тоже не сдержался, вытирает слезы, выступившие на глазах, смеется вместе со всеми, не остановится.
Подполковник Спиваков вдохнул в себя побольше воздуха, задержал его, как делают обычно, пытаясь унять икоту, и выдохнул:
— Уморили вы меня… Хватит! Веселого-то мало. Надо машину выручать.
— Да это мы мигом! Навались, ребята!
Солдаты дружно облепили ЗИЛ со всех сторон, взревел мотор.
— Раз, два-а, взяли!.. Еще р-раз…
— Осторожней, осторожней! — осаживал наиболее прытких подполковник, упираясь одной рукой в борт и тоже толкая машину. Ноги скользили, из-под колес разлетались каменистые комья, а позади зияла бездна…
Несколько часов назад никто и не предполагал, что так неожиданно перевернется их жизнь, особенно судьба тех, кто навострился с чемоданами на вокзал. Был праздничный день. Молодые солдаты принимали военную присягу. Разноцветье букетов, пионерские галстуки, улыбки, ордена и медали… Нет, никогда еще новобранцы не видели такого множества наград! И тучи, спрятавшие солнце, окутавшие все окрест мраком, не могли затмить их блеска. Искрились радостью и счастьем сотни глаз.
Солдаты, принимавшие присягу, стояли отдельной шеренгой на правом фланге. Пока не началась торжественная церемония, они перешептывались: «Гляди-ка, а у прапорщика Березняка медаль «За отвагу» и орден Красной Звезды. За Афганистан получил». — «А вот дед с белыми усами, видишь? Герой Советского Союза!» — «Это дедушка Артема Небейколоды приехал». — «Боков, а твой отец воевал? Больно молодой, а вся грудь увешана наградами». — «Нет, за честную службу ему все дали и звание полковника досрочно присвоили». — «Да-а, есть тебе, Рыжик, с кого пример брать». — «Смотрите, смотрите, у нашего командира полка-то орден Красного Знамени! Во-о мужик!» — «Он, как и Березняк, в Афганистане был»…
— Под Знамя, сми-ирно! Равнение — на-ле-ево!
Замер полк. Оркестр грянул марш. Алое полотнище медленно проплывало перед строем, притягивая к себе завороженные взгляды… Вот она — долгожданная минута! Они клялись перед Боевым Знаменем. Клялись в верности долгу, Родине.
Потом к Знамени, печатая шаг, вышли солдаты, увольняемые в запас, — парни ладные, плечистые. Быстро же пролетели для них два года службы! Что возьмут они с собой? Сказать «многое», значит, ничего не сказать. Да и вряд ли передашь словами все то, что получили эти солдаты здесь за короткое время возмужания. И слова не нужны. Достаточно вглядеться в их напряженные, гордые лица, посмотреть в глаза, наполненные от волнения слезами. Может, пока что они до конца и не осознают всего того, что дала им армия. Это проявится после, у кого раньше, у кого позже, но проявится обязательно, ярко и весомо. И не забыть им до седых волос свой полк, товарищей и друзей, с которыми съели не один пуд соли.
Накануне увольняемые передавали молодым свое оружие и закрепленную за ними технику. Сержант Мусатов, всегда строгий и немногословный, с тонко очерченными и сжатыми губами, вдруг разоткровенничался:
— У нас в автороте, конечно, грузовики. Это не боевые машины пехоты или танки. Но без наших трудяг им тоже никак не обойтись! Так что, Боков, береги «зилок». Он меня ни разу не подвел, — нежно гладил рукой Мусатов крыло машины.
Антонову переходил «Урал» рядового Мацая. Честно признаться, его не очень радовало это обстоятельство: с Мацаем их стежки-дорожки пересеклись сразу же после прибытия молодых на зимние квартиры. Глеб чувствовал на себе его пристальные взгляды, слышал насмешки типа «чучело гороховое», «шизик», «тюха-матюха», которые тот отпускал в его адрес, как бы невзначай и с неизменной ухмылочкой. Антонов не мог ума приложить, с чего бы это? Но увидев как-то шепчущихся в курилке Мацая и Коновала, понял, откуда ветер дует.
С ефрейтором у Глеба после того памятного случая, можно сказать, вообще никаких отношений не было, кроме сугубо официальных: «Есть!», «Так точно!», «Выполняйте!». Вот и все. Антонов вроде бы выпал из общего ритма подготовки молодого бойца: когда взвод уходил на занятия, Глеб топал в наряд на кухню, блаженствуя без окриков Коновала и выговоров Ломакина, без строевых, физзарядки. Возвращался в палатку затемно, а утром его назначали на разгрузку и погрузку или подметать территорию, или в автопарк драить боксы, или снова дежурить. Его такая жизнь вполне устраивала, все же лучше, думал он, чем общаться с «недоумком» — так Глеб про себя называл Коновала. Знал, что благодаря стараниям ефрейтора торчал в нарядах.
С Ртищевым у Глеба дружба расстроилась, И не потому, что тот вину за разбитую лодыжку на ноге Антонова взял на себя. Не мог Глеб простить ему холуйства перед Коновалом: стал Шурка уже подворотнички ефрейтору подшивать. Глеб, правда, пытался с ним поговорить начистоту. Но Шурка дерзил, отговаривался: мол, нечего его наставлять на ум. Не холуйство вовсе то, что он делает, а солдатская наука, которую он, Ртищев, таким образом быстрее освоит, чем Антонов, из нарядов не вылезающий…
А когда переехали из палаток в казарму, то они и в разные отделения попали. Ртищев остался при Коновале — назначили-таки ефрейтора командиром отделения. Антонова — подвалило же счастье! — поставили под начало младшего сержанта Ольхина, подчеркнуто официального и всегда наодеколоненного. Мацай тоже числился в этом отделении. Ольхин был с ним до невозможности вежлив. Но надо отдать младшему сержанту должное: вежлив и осмотрителен он был со всеми, говорил каждому только «вы».
Схлестнулся Антонов с Мацаем вечером, после кино. Выходили из клуба гурьбой, обсуждая «Солдат Иван Бровкин» — фильм с бородой, который сошел с экрана, наверное, когда Глеба и на свете не было, а солдатам его все еще крутят. Вдруг кто-то сзади сдернул с головы Антонова новенькую шапку, только утром полученную у прапорщика Березняка. Глеб встал как вкопанный на проходе, растерянно озираясь. Мимо шли солдаты, его толкали, чертыхаясь: дескать, чего дорогу загородил? Поняв, что тот, кто стащил шапку, наверняка проскочил вперед. Глеб отчаянно заработал локтями.
На улице стемнело. Площадку перед клубом желтым пятном освещали фонари. Народу — море. Разносились команды сержантов и старшин: «Первый батальон, становись!», «Второй батальон, становись!»… Кого искать? Да и найдешь ли вора в этой толчее?.. Расстроенный Глеб поплелся к своей роте, которая тоже строилась. Чуть в сторонке стоял Мацай с сигаретой в зубах, в окружении наскоро перекуривающих солдат.
— Эй, паря, зубы жмут, что ли? Что как в воду опущенный?! — окликнул он Антонова и, как бы догадавшись о причине переживаний Глеба, всплеснул руками: — Ясно, головной убор посеял. Ой-ой-ой!.. Эх ты, чучело гороховое… Жалко тебя, старшина выпорет тики-так.
Антонов остановился. В тоне Мацая чувствовалось больше наигранности, чем сочувствия, сквозила какая-то нагловатая уверенность. Кого-то он напоминал Глебу, злорадно-липкого до неприятности. Постой, постой, вдруг осенило его, обычно так ростовская шпана успокаивает, которая сначала напакостит, а потом вроде бы выражает соболезнования по поводу случившегося, показывая тем самым, что к содеянному не имеет никакого отношения. Глеб встречался с такими, когда учился в техникуме, в автошколе… «А где Мацай сидел в кино? — лихорадочно застучало в непокрытой голове Глеба. — Слева в том же ряду, где и он, Глеб. Оттуда раздавались его шуточки. А выходили из зала в правую сторону. Значит, Мацай шел позади него!.. И грудь оттопырилась у него, как у девицы, что-то засунуто под шинель?! Он! Он!..» — окончательно догадался Антонов и резко шагнул к Мацаю:
— Отдай!..
— Не понял? — сплюнул окурок Мацай, скривив губы.
— Шапку отдай!
— Ты чего, шизик, где я тебе ее возьму? Хотя… — Мацай огляделся по сторонам и, увидев стоящего поблизости Ртищева и других молодых солдат, которые с напряженными лицами наблюдали за разыгрывающейся сценой, резким движением снял с Шуркиной головы шапку и протянул ее Глебу: — На, подойдет?..
Антонов не шелохнулся. Ртищев тоже не двинулся с места, только совсем побелело его лицо да потупился взгляд. Мацай покрутил его шапку, как бы прикидывая размер, сказал с хрипотцой Глебу:
— Нет, паря, маловата тебе она будет. Забирай назад, — бросил он ее в руки облегченно вздохнувшему Шурке и требовательно сказал тут же находившемуся Бокову: — Давай свою!
Боков с готовностью снял головной убор и покорно протянул его Антонову.
— Чужого не надо, — отмахнулся Глеб и вплотную шагнул к Мацаю. — Ты мне мою верни!
— Пожалста, бери эту, служивую, — приподнял со своей головы шапку Мацай. — Мне не жалко, все равно на «дембель»…
— Отдай ту, которую за пазухой греешь!
— Ну, козел, не в свой огород лезешь! — сверкнул глазами Мацай.
Они были одинакового роста, стояли нахохлившись, как два петуха, и казалось, что стычки между ними не миновать.
— Что здесь происходит? Или уговаривать вас надо строиться?! — прогремел бас прапорщика Березняка. — Кончай перекур!.. Антонов, почему без головного убора?
Глеб сразу поник, замялся.
— Да вот, товарищ прапорщик, посеял где-то шапчонку-то молодой. Я ему свою предлагаю — увольняюсь ведь, — покровительственно начал объяснять Мацай, светлея взглядом.
— Ой ли!.. М-да, — недоверчиво покачал головой Березняк, пощипывая ус и поглядывая то на Мацая, то на Антонова. — Так я и поверил… Разбираться сейчас не буду, значится. Знамо дело, что не утерял Антонов шапку, а кто-то спер ее у него…
— И вы думаете, я?! — искренне возмутился Мацай, перебивая старшину и отступая на шаг с намерением расстегнуть крючки шинели на груди, чтобы демонстративно показать, что у него там спрятано.
— Конечно, книга там, — усмехнулся Березняк, — можешь не доставать. Небось «Преступление и наказание» Федора Достоевского…
Слова старшины совпали с моментом, когда Мацай выдернул из-за пазухи толстую книгу в темном переплете и от растерянности, что Березняк, точно снайпер, попал в десятку, не знал, куда ее деть. Солдаты заулыбались. А Глеб стоял обескураженный: неужели он ошибся, напраслину возвел на человека?
Старшина роты, чеканя слова, отрубил Мацаю:
— Всяко бывает, хлопче. Но Березняка не проведешь. И то, что я раскусил финт с книгой, подтверждает мою догадку. А посему, если до завтра Антонову шапка не возвернется, то вы, товарищ рядовой Мацай, нескоро получите предписание об увольнении из армии. Помашете своим «дембелям» ручкой, а сами еще покумекаете, что такое солдатская служба и дружба. Ясно?! А сейчас стройся!..
Утром Антонов нашел свою шапку, засунутую в рукав шинели. Улыбающийся во весь рот Мацай потом в парке, передавая ему торжественно свой автомобиль, будто бы невзначай, тихонько высказал, глядя ясными глазами:
— Ну вот, сговоримся так, золотце мое. Я тебе — «Урал», машина-зверь! А ты мне после принятия присяги отдашь свою чистоплюйскую парадку. С шинелькой, шапкой… Не шантрапой же дяде Мацаю на вокзал двигаться! Я бы мог не просить тебя, позаимствовать у другого «салаги». Но размеры у нас только с тобой одинаковые. Так что, сынок, уважь «старика». Походишь в моем…
— А булку с маслом не хочешь? — осадил напутственную речь Мацая Глеб.
— Не сделаешь, устрою тебе другую присягу, коз-зел. И запомни: я не Коновал, плевков никому не прощаю! — еще тише прохрипел Мацай, пристальные глаза которого сразу же из голубых превратились в болотистые, точно затягивали в трясину…
…Антонов смотрел, как Мацай опустился перед алым стягом на колено, поцеловал полотнище. «Что же он за человек? — думал о нем Глеб. — Если может подличать, обличье менять, значит, за душой у него пустота, нет ничего святого. Ишь, как рисуется, показывая волнение».
Их поздравляли. Говорили напутственные слова командир полка, отец одного из солдат, ветеран труда, который приехал из города мастеров Златоуста…
Выступал секретарь райкома партии, когда на плац вылетела черная «Волга» и, скрипнув тормозами, остановилась у трибуны. Из нее выскочил молодой человек в штатском, подбежал к секретарю райкома и что-то прошептал на ухо. Полк затих в тревожном ожидании.
— Товарищи! — прогремел в динамиках голос партийного руководителя района. — Случилась беда. Сели и обвалы обрушились на ряд наших горных селений. Бедствуют люди. Я должен срочно уехать. Возможно, понадобится и ваша помощь, товарищи!
Секретарь райкома спешно уселся в машину. Только сизый дымок, пыхнувший из выхлопной трубы, еще некоторое время стлался по плацу вслед «Волге» легким шлейфом. Люди заволновались, тихий ропот пронесся по полковому строю. К микрофону подошел подполковник Спиваков.
— Внимание! Командирам подразделений развести личный состав… Быть в готовности… Майору Доридзе организовать отправку увольняемых в запас на поезд. Все.
Подполковник быстро сбежал по лесенке с трибуны и направился к штабу. За ним заспешили его заместители.
— Товарищ подполковник, — подбежал к Спивакову сержант Мусатов. — Разрешите обратиться?!
— Слушаю…
— Мы решили, товарищ подполковник… Обстановка сложная. Молодежь еще, как говорится, не обстреляна, дороги в горах — эх, да что говорить! Мало ли что… Как мы можем уехать?! Разрешите нам остаться, товарищ подполковник? — сбивчиво выпалил Мусатов.
— Но приказ о вашем увольнении уже подписан, предписания вам розданы, — засомневался Спиваков.
— Разве нельзя остаться после приказа?
— Вы все так решили? — спросил командир полка убывающих из полка солдат, которые подошли вслед за Мусатовым. В выжидательной позе остались стоять на месте лишь Мацай и еще двое.
— Так точно, товарищ подполковник! — хором ответили солдаты.
— А те, что позади вас топчутся? Не хотят, что ли?..
По тому, как повернули головы в его сторону солдаты, Мацай понял, что речь зашла о нем и о тех, кого он успел удержать, как он выразился, от патриотического порыва.
— Мы, как все, товарищ подполковник! — поспешил ответить Мацай. Незаметно сплюнув с досады, он вразвалочку направился к группе увольняемых.
— Ну что, комиссар, как поступим? — спросил Спиваков своего заместителя по политчасти майора Куцевалова.
— Думаю, есть резон уважить просьбу. Молодцы они, так поступают настоящие люди!
— Спасибо вам, товарищи! Спасибо! — крепко обнял Спиваков сержанта Мусатова. Потом он и другие офицеры поочередно пожали руки каждому солдату. — Начальник штаба, издать приказ, всех поставить на довольствие…
Вскоре колонна бронетранспортеров и грузовиков потянулась в горы. Выхлопные трубы выплевывали в черное от нависших туч небо коричневый дым, громадные задние колеса струями выбрасывали вверх гравий. Управляли машинами на коварной дороге опытные водители. Рядом с ними в напряженном ожидании своей очереди застыли молодые солдаты. Так и сидели в кабинах парами: Мусатов — Боков, Ольхин — Небейколода, Турчин — Магомедов, Коновал — Ртищев, Мацай — Антонов… За баранкой ЗИЛа, который чуть не занесло на узком повороте в пропасть, был рядовой Ртищев. Почему Коновал ему передал управление на сложном участке, он так толком и не объяснил. Ефрейтор оправдывался перед командирами: мол, надо же приучать молодых к трудностям, не все же время им нянькой быть. Когда груженый грузовик всем миром оттащили от опасной черты, облегченно вздохнули.
— Рекомендую свои эксперименты оставить для другого раза, действовать точно по приказу! — строго предупредил подполковник Спиваков и снова скомандовал:
— По маши-инам!
ОБЪЯСНЕНИЕ ПОЗИЦИЙ
#img_15.jpeg
А в Москве мерно кружил первый снежок, устилая пушистым хлопком крыши домов и автомобилей, припаркованных к тротуарам. На проезжей части улиц он тут же таял, превращаясь в жижу. К концу дня люди валили валом, торопясь по своим квартирам. Они ныряли под землю, в метро; один за другим от центра во все концы столицы их уносили голубые поезда.
Работник одного из политуправлений кандидат психологических наук полковник Игнат Иванович Ильин с модным кейсом в руке переминался с ноги на ногу у входа на станцию «Арбатская». По тому, как он вглядывался в проходящий мимо него людской поток, бросал нетерпеливые взгляды на электронные часы, мигающие зеленым неоном, можно было судить, что он поджидает кого-то. «Не иначе, свидание тут назначил, — думала о моложавом полковнике контролерша за стеклянной перегородкой у пропускных автоматов, которые напоминали щелкающих зубами голодных зверей в зоопарке, заглатывающих вместо лакомств пятикопеечную медь. — Небось женатый… А симпатичный… Ну и что, полковники разве не люди?..»
Ильин заметил, что за ним боковым зрением наблюдает полная блондинка в железнодорожном берете, и, смущаясь, отошел от нее подальше, к телефонным будкам. «Пусть не волнуется, — подумал в свою очередь он, — а то решит еще, что я выжидаю удобный момент, чтобы проскочить безбилетником, затесавшись в толпе пассажиров». Оттого, что такая абсурдная мысль может вообще у кого-то возникнуть, ему стало жарко, и он поднял ко лбу свободную руку, смахивая с него тыльной стороной ладони выступившие бисеринки. Этот его жест по-своему рассудил высокий, русоволосый молодой человек в дубленке и без шапки, появившийся под сводами здания метро.
— Я здесь, Игнат Иванович! — радостно крикнул он и помахал полковнику.
— Наконец-то, — облегченно вздохнул Ильин и пошел ему навстречу. — Здравствуйте, Ефим Альбертович, здравствуйте!
Они пристроились у большого овального окна, сверкающего цветным мозаичным стеклом. Ильин достал из «дипломата» объемную папку.
— Прочел я рукопись, как просили, — протянул он ее молодому человеку. — И отзыв написал, там он, внутри…
— Премного благодарен! Может быть, пройдем в Дом литераторов, обсудим? Тут рядом, на Воровского.
— Не могу, Ефим Альбертович, и так задержался. Завтра улетаю в командировку…
— Ну хотя бы в двух словах скажите свое мнение. Отзыв — одно, в нем мысли, так сказать, ученого. А читательские чувства — их же не вложишь в две странички машинописного текста, сами понимаете.
Ильин пожал плечами. Ему явно не хотелось высказываться. Чувствовал, что разговор тогда затянется, и он снова озабоченно глянул на часы. Однако собеседник проявлял настойчивость, и полковник сдался, сказал в надежде быстрее завершить встречу общие слова:
— На мой взгляд, повесть написана неплохо, хлестко. Видишь образы, характеры… Но судить о литературных ее достоинствах — не в моей компетенции.
— Значит, можно печатать? — поставил вопрос ребром литератор.
— Думаю, в таком виде ее публиковать нельзя! — с присущей ему прямотой сказал Ильин и, увидев замешательство на лице молодого человека, добавил: — Простите, но кривить душой не умею. Как специалист, изучающий психологические проблемы в воинских коллективах, считаю вашу повесть вредной для восприятия молодым читателем. — Спохватившись, смущенно закончил, тыча пальцем в папку: — Я там все обосновал. Так что извините, до свидания.
— Но постойте! Это же не разговор!
— Тороплюсь я, Ефим Альбертович…
— Где вы живете?
— На «Щелковской».
— Отсюда прямая ветка. Мне как раз в ту сторону. Я вас провожу.
Предъявляя «единый» толстухе на контроле, полковник с победным видом посмотрел ей в глаза. Та расценила этот взгляд чисто по-женски и расплылась в улыбке:
— Я-то решила, что вы дамочку поджидаете! Эх, не годятся молодые полковники нынче в ухажеры. Все дела, дела, — тряхнула задорно она кудряшками, кокетливо строя глазки.
Ильин прошел мимо нее по направлению к эскалатору озадаченный. Через несколько шагов вдруг рассмеялся, покачивая головой и восклицая: «Надо же!»
— Что это вам так весело? У меня работа над повестью столько крови и пота высосала. И чтобы пробить ее, сколько нервов требуется, — обиженно сказал нагнавший его Ефим Альбертович.
— Да вы успокойтесь. Я сам над собой смеюсь. Вот уж поистине загадка — человеческая психология! — хохотнул Ильин и рассказал, какие мыслишки зародились в его голове о контролерше, когда он заметил ее косые взгляды, ожидая литератора.
— Ее попросту любопытство разбирало! Женщины вообще народ любопытный, а я невесть что подумал, — улыбался Ильин. Неожиданно он перешел на серьезный тон и задал писателю вопрос: — А как вы считаете, почему она именно моей персоной заинтересовалась? Вокруг меня толпилось немало таких же, ожидающих кого-то людей. Но следила она за мной, другие ее не волновали?
— Понравились вы ей… Мужчина вы привлекательный, видный, — не задумываясь, шутливо ответил литератор.
— Нет, я серьезно, — не поддержал тона Ильин. — Дело в том, что в той компании я один был военный, офицер. Представитель особого рода профессии. И это лишний раз подтверждает истину: военные, как и армия наша, — всегда на виду!.. С этого, пожалуй, надо начать нам разговор и о вашей повести, друг мой. Простите за мое вольное обращение.
— Ничего, ничего… Зовите меня просто Ефимом.
— Но предупреждаю, Ефим, разговор будет сложным для вас. Вы, писатели, народ тщеславный, честолюбивый. С вами надо ох как востро ухо держать, — с долей иронии заметил Игнат Иванович, втискиваясь в вагон.
Пока колеса отстукивали километры, а в окнах через равные промежутки времени мелькали залитые ярким светом станции, Ильин и Ефим не смогли перекинуться и словом. Мешали грохот, давка, недовольные возгласы. Кто-то спешил выскользнуть из вагона, кто-то лез напролом, помогая себе локтями. Их оттеснили друг от друга. Натыкаясь в проходе на кейс Ильина, некоторые пассажиры бросали на полковника сердитые взгляды, отпуская в его адрес словечки, от которых ему было не по себе. Но что поделаешь, час пик!.. Когда их выплеснула толпа наверх, они облегченно вздохнули, появилась возможность продолжить беседу. Решили к дому Ильина идти пешком.
— Это рядом, — сказал полковник, — через две автобусные остановки.
Было тихо, под ногами хлюпал мокрый снег, а на небе вызвездило — к морозу.
— Я теперь понял, Игнат Иванович, почему вы отрицательно настроены, — усмехаясь, говорил Ефим Ильину. — Но в том-то и дело, что наша армия на виду — ее проблемы не могут быть на заднем плане! Раньше они вообще считались запретной зоной. Только сейчас, в условиях перестройки, гласности, мы можем открыто и смело говорить о таком уродливом явлении, как неуставные отношения, бытующие в солдатской среде.
— Думаете, что я отстаиваю честь мундира, потому и против публикации? Ошибаетесь. Факт существования неуставных отношений как негативного явления в армии признан официально — об этом пишут и в военной, и в гражданской печати. Поэтому скрывать здесь нечего. Другое дело, как о них пишут?..
— Хотите сказать, что я перегнул палку, нарисовал более мрачную картину, чем есть на самом деле?
— И это не совсем так. Вы ведь описали жизнь только одного взвода. Поэтому можно допустить, что в одном из тысяч взводов, насчитывающихся в армии, могли иметь место случаи, о которых вы рассказываете читателю. К тому же психологически они выписаны, на мой взгляд, точно. Чувствуется, что автор многое видел сам. Вы, наверное, служили в этом взводе, не так ли?
— Служил один год, после окончания литинститута…
— Простите за возможно нескромный вопрос, а спали вы на койке, которая стояла во втором ярусе? — живо спросил Ильин, и в его глазах заискрилась хитреца.
Молодой человек почувствовал какой-то подвох, он приостановился и недоуменно развел руками:
— Какая разница, где я спал, на первом или на втором ярусе. Разве это имеет отношение к моей повести?
— Конечно, не имеет, — усмехнулся Ильин. — Только мне подумалось, что писали вы ее все-таки, находясь на втором ярусе, этак свысока поглядывали на то, что происходило внизу, и палец о палец не ударили, чтобы как-то положительно повлиять на искоренение зла.
— Хм-м, интересно, интересно…
— Командиры у вас, извините, крикуны-болванчики, политработники — ваньки-встаньки, — как бы не замечая обескураженности литератора, продолжал высказываться Ильин, — а солдаты прямо-таки уголовники — никакой культуры общения. Поэтому и сошлось в вашем одном взводе чуть ли не все негативное, что можно встретить во всей армии. А вот такого, друг мой, в нашей жизни как раз и не бывает. Это факт! Достаточно только малейшему случаю нездоровых отношений проявиться в коллективе, как сразу забьют тревогу. Или вы думаете, что мы, военные, сидим сложа руки, на втором ярусе?
— Но в том-то и суть «дедовщины», что она глубоко спрятана под личину видимого благополучия, ее процессы и развитие внешне не заметны, — возразил писатель, — она тонет в круговой поруке!
— Согласен. Но вы не учитываете диалектику. Я всегда подчеркивал, когда работал преподавателем в академии и читал лекции по педагогике и психологии, что в жизни, как и в природе, все взаимосвязано, происходят постоянные скачки, изменения, как количественные, так и качественные, возникают противоречия… Мы вот сейчас ехали в метро, и вы, наверное, обратили внимание: какой-то увалень в толкотне женщине на ногу наступил. Та аж зашлась в ярости. Он тоже, что не делает ему чести, в ответ не извинился и не промолчал, послал ее к чертям собачьим. Они разругались, а на остановке вышли и разбежались в разные стороны — через пять минут, уверен, забыли друг друга. А во взводе куда от обидчика денешься? Когда и ешь, и спишь, и строем ходишь вместе с ним. Тут замазывай, не замазывай, а все равно конфликт вскроется. Вокруг люди молодые, каждый со своим характером, со своей психологией, самолюбием в конце концов. У молодежи это чувство особенно обострено. Чем сильнее юношу пытаются задеть, оскорбить, тем большее противодействие исходит от него в ответ. Очень сложный процесс. Он порой приводит к нежелательным последствиям, если не принять вовремя соответствующих мер…
— Не убедили вы меня, Игнат Иванович. К нам в редакцию письма приходят от солдат и их родителей, и в каждом из них просьба: помогите, защитите! А звонишь командиру, откуда адресат, чтобы выяснить, в чем там дело, — в ответ он молчит, как рыба. Или доказывает обратное, мол, в его хозяйстве все в норме. Выходит, не знает он обстановки! А почему? Потому, что солдат рот боится раскрыть против «деда»…
— Не преувеличивайте, пожалуйста, — недовольно сдвинул брови Ильин. — Письма пачками? Одно, два, ну, десяток может прийти, поверю. Мы тоже их получаем. Солдаты и командиры молчат? Смотря какие солдаты, какие офицеры, еще сержанты и прапорщики, актив… Тут можно до утра дискутировать. Но мы ведем речь о вашей повести. И в ней, кстати, вы не высказываете своей позиции, как бороться с этим «дедом», что надо делать, чтобы не бояться его и не молчать. Прочитав ее, призывник только еще больше испугается, да еще дружки ему кое-что подскажут… И придет он служить подавленным. А надо, чтобы он шел в армию настроенным на открытое противоборство злу. Зато для «дедов» ваша повесть — наглядное пособие. Разве не так?
— Нет, Игнат Иванович, я цели другие ставлю. Посмотрит со стороны на все безобразия такой жук, и ему самому противно станет…
— Ага, исправится он тут же, вырастет его культура общения?! Нет, друг мой, тут борьба нужна, самая беспощадная. И воспитание. Вы, безусловно, способный литератор. И смелый, надо отдать вам должное, не каждый решится взяться за разработку такой сложной темы. Но только акцент, мне думается, вам надо ставить на добре. Злу может противостоять добро. Добро с большой буквы, если хотите!
— Банальней истории, чем о добре, пожалуй, и не придумаешь, — скептически усмехнулся молодой человек. — Только те, кто вершит реальное зло, да еще, может быть, дети всегда умиляются счастливым исходом. Но, как правило, в историях о добре хороший исход нас не устраивает. Читатель ждет обязательно чего-то другого, зачастую не понимая чего.
— А в реальной жизни? Себе-то мы, естественно, желаем как можно больше добра и счастья. Это факт! — рассмеялся Ильин.
Они подошли к четырнадцатиэтажной коробке, светящиеся окна которой были похожи на разбросанные по стене открытки разных цветов и оттенков. Полковник остановился:
— Пришли. Спасибо, что проводили.
— Но позиции свои мы до конца не выяснили, Игнат Иванович, — с вызовом сказал литератор.
— По крайней мере, объяснили их друг другу, и то хорошо, — протянул на прощание руку Ильин. Вдруг, вспомнив о чем-то, воскликнул: — Да! Я же вам хотел телеграмму показать. Сегодня получил, — достал он из кармана бланк, — прочтите. Здесь, правда, темновато…
Молодой человек пробежал глазами текст, протянул телеграмму обратно:
— Ничего удивительного, Игнат Иванович. Уволенные в запас солдаты не разъехались по домам, а остались, чтобы помочь бедствующим от стихии людям… Я недавно читал в «Красной звезде» о таком же благородном поступке солдат в Афганистане, которые отказались следовать на аэродром, чтобы лететь домой, так как утром предстояла сложная боевая операция. Что можно сказать: так поступают советские воины! — развел руками с многозначительной улыбкой Ефим.
— Вот именно, только так наши воины поступают, — серьезно подчеркнул Ильин фразу интонацией. — Но они остались еще и потому, что рядом с ними — молодые солдаты, которых надо пока страховать. Вот вам и доброе начало проблемы «стариков» и молодых. И его корни уходят глубоко в историю нашей армии. Опытный боец всегда учил молодого, помогал ему быстрее стать солдатом, делился смекалкой, глотком воды, куском хлеба, а бывало, ради него и жертвовал собой. Вспомните подвиг Александра Матросова. А фильм «В бой идут одни старики» — вот где здорово это показано! — Полковник сунул телеграмму в карман, сказав при этом: — Завтра лечу туда как представитель политуправления. Посмотрю на этих ребят своими глазами…
…Каково же было удивление Ильина, когда утром при регистрации билета на самолет он столкнулся с Ефимом Альбертовичем.
— Вы куда? — спросил его полковник.
— В далекие горы… Газета командировала. Знаете, какие там события разворачиваются? Принимайте в попутчики! — весело ответил литератор.
— Ну… Ваша газета солидная, — только и сказал в ответ Ильин, качая головой и недоуменно пожимая плечами.
АХИЛЛЕСОВА ПЯТА
#img_16.jpeg
Антонов с размаху бросил лопату в кузов высокого «Урала», вытер рукавом испарину на лице. Мимо гурьбой шли к своим машинам ребята, скользя сапогами по сплошному месиву дороги, с лопатами и ломами, на которые они нет-нет да и опирались, чтобы не шлепнуться в коричневую жижу.
— Порадок, ще одному завалу каюк, — довольно гудел басом белорус Турчин. — Не унывай, робя! — подбадривал он, а Глеб почему-то с завистью подумал: «Вот ведь парень двужильный. Все уже от усталости готовы свалиться куда попало, наверное, и говорить не хочется, дышат только, как паровозы, да глаза от бессонницы трут, отчего они похожи на влажные ягоды рябины. А этому хоть бы хны, еще и балагурит. По должности, что ли, своей?»
Турчин был комсомольским секретарем роты. На год раньше призвался. Постоянно тормошил всех: то историю из солдатского фольклора выдаст смешную до невозможности, то песню затянет типа «Распрягайте, хлопцы, коней» или «Эх, дубинушка…» Да еще толкнет Глеба в бок, мол, давай, донской казак, подпевай! И Глеб — это же надо! — подтягивал. Боков, правда, на сей счет отпускал, как обычно, идиотскую реплику: «Этот стон у нас песней зовется». Но Турчин сумел и его завести.
…Боков тогда вместе с Антоновым и Турчиным подсунул лом под глыбу в свой рост, но вдруг с обессиленной злостью отбросил его и плюхнулся на землю, нервно запричитав: «Не могу! Не могу я больше!..» Турчин присел на корточки рядом с ним:
— Не психуй, Евгений, все равно сдвинем мы ее, брухатую, — начал он успокаивать Бокова. — Счас Ильхама Магомедова позовем на подмогу, он сам як скала.
Боков сидел мрачный, готовый расплакаться, и Антонов видел, что Турчину искренне жаль парня, он даже поглаживал своей широченной ладонью Женькину худую спину. Глеб еще с осуждением подумал про себя: «Тоже мне, телячьи нежности, вместо того чтобы подстегнуть крепким словом истерика, он его уговаривает». А Турчин, поглядывая искоса на мрачного Глеба, как ни в чем не бывало спросил на полном серьезе Бокова:
— Слухай, а у вас в Москве корова была?
— Телка у меня была: губки алые, грудастая, а талия тонюсенькая — что надо баба! — зло сострил Боков, шмыгая носом.
— А-ага-а, — протянул Турчин, — значит, ты парного молока не пивал. Ясно тапер, в чем дело. Шо в магазинах продают — чихня. От парное — да-а… Давай споем, друже, легче будет, — предложил он Женьке.
— Отстань, Петро, я из музыки только хеви-металл признаю…
— Как это понять?
— Тя-же-лый рок — вот как!
— Ух ты, — покачал головой Турчин, — тады стихи читай.
Боков опять шмыгнул, как-то передернул плечами и вдруг, поднявшись, на удивление Глебу стал декламировать:
Ребята, работающие поблизости, тоже встали, разинув рты, прислушались.
Боков закончил читать, поднял лом и опять подошел к глыбе, которая, казалось, теперь уменьшилась в размерах. Антонов и Турчин, не медля, вслед за Боковым подсунули под нее свои рычаги и одним махом дружно сдвинули громадину, покатили ее к краю пропасти. Потом Глеб спросил Женьку, мол, что, сам стихи сочиняешь? Боков покраснел, засопел и в своей манере брякнул:
— Темнота ты, а еще казак донской. Юрий Визбор это, певец гор, знать надо!
Глеб не обиделся. Да и что обижаться — не может же человек охватить необъятное, все знать. Он всего «Евгения Онегина» шпарит наизусть, увлекался в свое время Высоцким, Окуджавой, мифами древней Греции, потом с головой, окунулся в Маяковского, Куприна и Достоевского… Булгакова пробовал… Теперь военные мемуары заглатывает, хотя времени на это в обрез. Некогда даже Наталии письма в срок писать. От нее регулярно, раз в неделю, получает спокойные, рассудительные. А сам…
Нет, совсем не хочется сейчас думать об этом. Антонов увидел еле плетущегося под тяжестью двух кувалд, взваленных на плечи, Шурку Ртищева, и мысли его тут же переключились на другое. Надо помочь парню. Глеб порывисто шагнул навстречу Ртищеву, умаялся Шурка вконец. Но тут же внутренний голос остановил Глеба: ведь он тащит на себе и орудие труда Коновала! Ефрейтор сейчас где-то цигарку раскуривает, лясы, небось, точит с тем же Мацаем, используя короткую передышку, а Шурка надрывается. По своей воле! И пусть надрывается… Антонов отвернулся от Ртищева, сделав вид, что осматривает задние колеса машины.
Однако Глебу спокойнее не стало. Почему-то сразу вспомнился ему эпизод, буквально недавно взбудораживший всех ребят. Эпизод, в котором опять — Турчин. Обычно грубоватый, он на этот раз раскопал среди валунов и комьев глины хилое деревце и жалобно запричитал:
— Бяроза, бяроза, моя дорогуша!.. Каменюки треклятые, надругались над тобой, красавкой… Як же тоби помочь?
Он носился с ней, словно это был больной младенец. Не знал, куда ее приткнуть, кому еще показать надломленные корешки и ветки с редкими увядшими листиками, облепленными грязью.
— Надось в землицу ее, в землицу, авось оклемается, — твердил Петр.
— Бесполезно… — кто-то обреченно махнул рукой.
— Прекратите миндальничать! Выбросьте этот хлам и продолжайте работать! — вмешался старший лейтенант Ломакин, руководивший разбором оползневого схода, застопорившего дорогу.
— Какой же це хлам?! Бя-ро-зка… Як людына вона!
— Добре Турчин мыслит, — пробасил прапорщик Березняк. Ребята одобрительно зашумели.
— Делайте с ней, что хотите. Только проезд быстро освободите. Впереди-то люди помощи ждут, — бросил Ломакин.
Лопаты и ломы сразу же замелькали в бешеном темпе. А когда делу был виден конец, Турчин, взяв с собой Антонова, бережно поднял березку и полез на склон, к выступающему огромному камню, похожему на зуб. «За ним она и убережется от бродяги ветра, — рассудил Турчин, — а дождь даст влагу». Глеб помогал Петру: рыл воронку, потом утрамбовал грунт. Они нашли поблизости сухую палку и привязали ее к стебельковому стволу деревца.
— Порадок, — довольно прогудел Турчин и неожиданно сказал, как бы делая вывод для себя: — От и Ртищев наш, вовсе не «волк тамбовский», а як ця бярозка. Из глиняки вытащим, отрахнем и посадим в живу почву. Надось защитную скалу только ему подыскать… Кумекай, казак, кумекай…
…Глеба аж передернуло от нахлынувшей злости на себя из-за того, что отвернулся от Шурки и не разделил пополам его тяжелую ношу. Но не стоять же так, склонившись над колесом, слыша позади неуверенные Шуркины шарканья, и делать вид, что занят.
— Постой, — решительно обернулся он к Ртищеву, — бросай кувалды! Вернее, одну скинь, ту, что Коновала.
— А-а?.. Да ничего, Антоныч, оттащу, а?..
— Слушай, что я говорю, — нетерпеливо шагнул к Шурке Глеб и сдернул с его плеча чугунную болванку с длинной ручкой, шмякнул ее оземь. Шурка пошатнулся, чуть завалился назад, но Глеб тут же придержал его за плечо, потом легонько подтолкнул вперед: — А теперь иди, за железяку не волнуйся, не пропадет. Кстати, где Коновал?
— А-а… они наверх с Мацаем полезли, на березку вашу… — пробормотал смущенно Шурка, еще топчась в нерешительности у валяющейся в грязи кувалды. Но увидев, как потемнели глаза Глеба, а лицо его точно схватило морозом, Ртищев растерянно отступил на шаг, два… Неуклюже развернувшись, он обреченно поплелся в хвост колонны. Оттуда уже шел, заглядывая в кабины, прапорщик Березняк, проверяя, все ли на месте.
Антонов показал ему знаками, что поднимется в темпе к скальному выступу. Увидев, что прапорщик его жестов не понимает, он крикнул:
— Надо позвать ребят, замешкались они там!..
Когда он вскарабкался к «зубу», за которым они с Турчиным посадили деревце, ветерок отчетливо донес до Глеба разговор, от смысла которого он невольно остолбенел.
— …Ты что же, говорю, хрен моржовый, убить меня хотел, специально к пропасти рулил?! У него и так душа в пятках, а тут, видно, вообще выскочила. Стоит он ни жив, ни мертв, — хвастал взахлеб тенор Коновала. — Я ему хлясть! На колени, кричу, гнида тамбовская! Ну, он брык…
— А что, Ртищев взаправду хотел и себя, и тебя угрохать? — с хрипотцой отозвался Мацай. — Коз-зел, до чего довел «салабона».
— Нет, Коля, зачухался он просто на повороте, не учел габариты… А я его на испуг. Да он теперь носом землю рыть будет для меня!
— Ну и сука ты, Коновал, хи-хи-хи… Гляди, паря, доиграешься, отмочит он номерок со страху.
— Не боись, он у меня во-о где… Ты лучше об этом хмыре, Антонове, гоношись. Гляжу, не хочет он тягать твою совковую?
— Есть кому тягать, Витенька, не твоя печаль. Сам-то зубки на казаке обломил? У меня чугунок варит, не то что твой чурбан. Не узнав, где ахиллесова пята у казака, его не возьмешь.
— Чего, чего?..
— Уязвимое местечко надо искать, по-умному, тогда и вожжи можно натягивать…
Из-за скалы вышел Антонов и жестко оборвал Мацая:
— Только напрасный труд… Ну и скоты же вы!
Всего секунду был в замешательстве Мацай. Его глаза зазеленели, сощурились, а сам он, мягко ступая, медленно пошел на Глеба, цедя сквозь зубы:
— Вот ты каков, подслушивать для казака не гоже.
— Ошибаешься, никогда в «стукачах» не ходил, в шептунах — тоже. Я правду-матку в открытую рублю. Оставьте Ртищева в покое! Не то… — Глеб запнулся, подбирая слова.
— Что же «не то»? — усмехнулся Мацай, остановившись в полушаге от Глеба, набычившись, как борец, вот-вот готовый вступить в схватку.
Антонов сразу же оценил, что находится в невыгодной для себя позиции. Мацай стоял на возвышении, сбоку приближался к Глебу Коновал, оскалив зубы. И Глеб невольно отступил, удобнее ставя ногу на каменистую твердь.
— Ну, не шепчи, не шепчи, ты же «в открытую рубишь»… — бесцветно произнес Мацай, не спуская с Антонова тяжелого взгляда. Он уже хотел излюбленным приемом схватить Глеба за шею и пригнуть его к земле. Но вдруг, словно осенило его что-то, он странно хмыкнул и жестом остановил Коновала, готового кинуться на подмогу: — Погоди-ка… Значит, ты, паря, утверждаешь, что не доносчик? — с хитрецой спросил он Глеба, ухмыльнувшись.
— Никогда не был и не буду!
— Вот и хорошо, живи тогда пока. Посмотрим, заложишь ты Коновала или нет. И если…
— А я не боюсь! И Ртищева тоже в обиду больше не дам. Знайте! — Антонов резко развернулся и бросил им через плечо: — Пошли, Березняк вас ищет. А кувалду свою, Коновал, у моей машины подберешь.
Глеб быстрым шагом направился к колонне, успокоив прапорщика, выжидательно стоявшего на дороге и посматривавшего на каменистый горб, возгласом «Идут они!»
Мацай и Коновал не спеша топали следом. Коновал зло нашептывал:
— Что же мы ему зубки не посчитали?! Та-акая возможность упущена, никого поблизости не было, э-эх, Коля, Коля…
— Заткнись, бревно, — оборвал того Мацай, — прапорщика видишь?.. Ты, думаешь, я тупой, думаешь, Антонов сам к нам полез на гору подслушивать? Фигу! Я сразу допер, что послал его кто-то. Вот и влипли бы. Зато теперь, паря, он у нас на крючке. Нащупал я его ахиллесову пяту.
— А если он заложит? Мне ведь тогда крышка!
— Не скули, не заложит он, да и не доказать ему, если что. «Гусенка» своего по пути обработай, чтобы рот на замок и ни гу-гу… Но Антонов никому не пикнет, будь спок, чересчур честь ему дорога, чтобы прослыть ябедой. А мы сами его «стукачом» сделаем! Вдарим ему не по зубкам, они у него, видно, крепкие, а по этой уязвимой пяточке — чести. Куда больней будет. Закрутится тогда «сынок», в ножки упадет перед дядей Мацаем. В общем, слушай, на следующем привале сделаем так…
Антонов, успевший уже сесть за руль автомашины, видел, что Мацай с Коновалом о чем-то договариваются. У ефрейтора плоское лицо до того вытянулось, а брови изогнулись дугой, что и сомневаться не приходилось: он весь — внимание, и то, о чем ему с наигранной веселостью ведал Мацай, поглотило его целиком. «Наверняка обо мне треплются, — решил Глеб, — что-то замышляют». Он еще чувствовал внутреннее напряжение после инцидента. Только сейчас осознал, что случись потасовка там, за камнем-зубом, вряд ли он бы вышел из нее победителем. Мацай с Коновалом отдубасили бы его за милую душу. Но почему отказались они от этого? Почему Мацай так легко отпустил его? «Нет, это неспроста, — думал Глеб, — надо быть внимательным… Но Коновал, мерзавец, что же он над Шуркой вытворяет? Ясно теперь, почему Ртищев ходит точно в воду опущенный. Руки в ход пустил Коновал, да еще такое обвинение на него повесил, сволочь! Нет, нужно что-то предпринимать, срочно. Но что?»
Глеб увидел, как Мацай хлопнул Коновала по плечу, тот довольно рассмеялся и побежал в сторону своей машины. Поравнявшись с «Уралом» Антонова, он и глазом не моргнув подхватил кувалду, которая мокла в коричневой жиже, и поспешил дальше. Мацай вразвалочку приблизился к кабине, легко запрыгнул на подножку и, открыв дверцу, спокойно прохрипел:
— Уступи-ка руль, подвигайся…
— Но ведь моя очередь вести!
— В другой раз. Ты, паря, ясно, шизик. Я не знаю, что тебе в голову взбредет…
— Да ты что!.. — Глеб чуть не задохнулся от негодования. — Ты говори, да не заговаривайся! Хочешь и мне приписать то, что Коновал Ртищеву в вину поставил? Не выйдет!
— Тихо, тихо, «сынок». Дядя Мацай пока старший машины. Или мне прапорщика позвать?.. Распустились «салабоны», никакой дисциплины, понимаешь… Березки у них на уме… У меня на первых месяцах службы только Березняк в башке сидел! А тут, понимаешь…
Мацай еще долго недовольно бурчал, пока усаживался за баранку, запускал движок, газовал, опробуя режимы его работы. Глеб забился в угол кабины. От нахлынувшей обиды ему было тоскливо и одиноко. «Ну почему так? — думал он. — Все парни как парни, уже и сдружились, понимают друг друга, поддерживают, доверяют. Только нашлись два недоумка, крутят, вертят, нервы портят и кровь сосут. Все видят и молчат, не хотят связываться. А кто-то страдает. Но чего бояться-то?! Ну, ладно — Мацай. Этого еще можно опасаться, силенка есть… Но один он что сделает? Попал бы в бригаду к Гыкале, тот бы живо с него спесь сбил. А подпевала Коновал? С тем вообще делать нечего. Только пыль в глаза пускает, ухарь двуличный. Перед Ломакиным и Березняком свечкой стоит, подбородком бодается, а в сторонку отойдет — давай права качать. Вывести его на чистую воду — закукарекал бы… Но почему все делают вид, что так и надо? Думают, что Мацай за Коновала горой стоит? Дудки, он же первым от «кореша» и отбоярится, когда жареным запахнет. Кому охота на рожон лезть, если предписание в кармане, домой ехать надо… Стоп! — осенило Глеба. — Мацай наверняка поэтому и в драку сегодня не полез. И руль у меня отобрал, идиот. А все почему? Чтобы не рисковать лишний раз. «Дембель» от него отодвинулся только по случайности, из-за обстоятельств. А уж он себя бережет, лопату в руки лишний раз не возьмет. И ничего он мне не сделает, — наивно думал Глеб, — только на психологию давит. А Коновала надо брать в оборот. Тогда и Ртищева выручим, выпутаем его из паутины. Все, на первом же привале переговорю с Турчиным, — решил Глеб. — Проведем собрание, выложу все, что думаю».
Не подозревал только Антонов, какая злая хитрость затевается против него. Может быть, тогда не ждал бы он вынужденного привала, а потребовал бы немедленно остановиться и встал бы смело перед следом идущими машинами, созывая ребят, командира взвода Ломакина и прапорщика Березняка. И изменилось бы уже тогда в его сознании понятие коробящего нутро слова «стукач», которое для него, как и для многих честных людей, было созвучно с омерзительными по сути своей словами «ябеда», «фискал», «предатель»… А есть ли другое, понятие?..
АВТОР В РОЛИ «СТУКАЧА»
#img_17.jpeg
Ну и роль себе выбрал, скажет кто-то, скривившись. Да на Руси издревле «стукачи» не в почете. Это те же анонимщики, только с той разницей, что начальники или командиры знают их в лицо. (Хотя часто бывает, они знают и автора анонимного послания.) Но остальная масса лишь может судить да рядить, кто же такой нашелся «отважный»? Как бы схватить за руку доносчика? Пусть даже факты, о которых «настучал», имели место, того, кто о них нашептал, снаушничал (если о нем узнают), окружают презрением. И стараются от него держаться подальше.
Но позвольте, попытаюсь я возразить, а если вы вдруг узнаете о предстоящем покушении на вашу или чью-нибудь другую жизнь, ограблении квартиры или еще о каком-либо преступлении, разве не побежите «стучать» об этом в милицию? Уверен, что бегом поспешите. Ибо ваша человеческая суть не сможет смириться с социальным злом. А убийство, ограбление и т. д. — тягчайшее социальное зло. Предупредив его, вы своим поступком будете довольны, будете с гордостью рассказывать о нем друзьям, знакомым, на работу пойдет благодарственное письмо, и весь коллектив зарукоплещет в вашу честь. Виват благородству! И лишь те, кого вы разоблачите, будут плеваться, задыхаться от ярости и горевать, что влипли из-за какого-то «стукача». А если узнают его имя, то, наверное, поклянутся отомстить. Правда, тут возникает вопрос: пойдет ли заявлять в милицию о преступниках тот благородный «стукач», если будет знать, что неизбежно последует мщение? Не каждый решится… Но не сомневаюсь, против зла грудью встанет абсолютное большинство честных и смелых людей.
Однако я — «стукач». Хотя в школе меня не дразнили «ябедой-корябедой». В старших классах не обзывали «доносчиком». Теперь же я стучу в любую дверь, даже к жене в спальню предупредительно. А в кабинет начальника или его зама — просто скребусь, легонько, легонько так, чтобы их слух ненароком не потревожить. Думаете, шучу? Люблю шутить. Но в каждой шутке есть, как говорится, доля правды. А правду я люблю больше, чем себя. Особенно сейчас, когда она значительно подпрыгнула в цене, стала всего дороже и ее уроки штудируют и взрослые, и дети (если бы ее меньше мусолили на собраниях и пионерских сборах, а чаще утверждали в своих поступках).
Скажете, иронизирую? Абсолютно верно! Ироник я, хронический, горький и запойный. И все потому, что с утра до вечера стучу, стучу, до хрипоты в горле стучу, стучу — очень трудно пробить устои! Горечь остается, которую надо запивать. Но спиртного я в рот не беру из принципа. Вот и приходится «упиваться» собственной ипохондрией.
Смех смехом, но завел я этот разговор по серьезному поводу. Вы никогда не задумывались о том, что такое добровольная подлость? Нет, имеется в виду не та, что лежит открыто на поверхности, засасывающая человека в омерзительную грязь ради обогащения, карьеры, утверждения низменного «я»… А другая, зарытая глубоко-глубоко и не приносящая подлецу каких-либо личных выгод: отчего не оговорена и не преследуется законом. Иногда она порождается завистью, жаждой похотливого развлечения, нежеланием работать и необходимостью пустить пыль в глаза… Но больше она жалит исподтишка, просто так, от нечего делать, удовлетворяя злорадство, злопыхательство и злословие.
О, это страшная бестия, сидящая в недрах людской плоти! Однажды (я тогда был солдатом-первогодком) произошел в нашей роте из ряда вон выходящий случай. Валико Гогобаридзе получил от родителей довольно крупную для того времени сумму: парень готовился к окончанию службы и к свадьбе на полковой медсестре Настеньке. Вся рота знала об этом, сочувствовала Валико, когда он в очередной раз с пустыми руками возвращался из увольнения в город — ни себе костюма не взял из-за великанского роста, ни подарка невесте, потому что глаза в магазинах разбегались от всякой всячины, на которой невозможно было остановить свой выбор. Горевал жених, темпераментно цокал языком, рассказывал о своих мытарствах, вздыхая, доставал из кармана гимнастерки деньги, пересчитывал их на виду у всех и бросал широким жестом в верхний ящик тумбочки (а зачем их было прятать — одной семьей жили).
И был у нас «любимец публики» Сережка Мохов, классный гранатометчик, заводила, каких свет не видывал, шутник и балагур. В атаке — он впереди, на походном привале — первым откалывал коленца, да так, что остальные, уставшие и не уставшие, срывались в гопак. Мог он со скуки и в самоволку смыться. Правда, тут я на него «стучал», в основном на собраниях, когда Серега горячо выступал, бил себя кулаком в грудь, призывая к крепкой дисциплине. Я вставал тогда и припирал оратора к стенке: мол, красивые слова глаголишь, а сам вчера через забор прыгал.
Но Мохов не обижался на меня. Его повсюду окружала солдатская братия (та меня честила вовсю за «стукачество»). Особо он благоволил к Вадьке Батону, своему земляку-увальню. Тот вечно после обеда забегал в солдатскую чайную и покупал вместо «Примы» горячий батон, который, ломая, поедал махом, не запивая ни соком, ни молоком. Словом, дружками они были не разлей вода. Но мне казалось, что Батона Сережкины подвиги в боевой и политической подготовке радовали меньше, чем «шалости». Потому что он никогда не кричал «Ура!», когда Мохов разметеливал в щепу первой гранатой мишень, но всегда с восхищением рассказывал о его похождениях и обязательно в моем присутствии: дескать, слушай, «стукач», мотай на ус.
Как-то поутру, когда мы, уже надраенные до блеска, наодеколоненные, благоухающие резким запахом гуталина, забивающим все другие нежные ароматы на свете, ожидали зычную команду старшины на построение, вместо нее вдруг услышали душераздирающий вопль Валико. Многие сразу и не поняли, что у него пропали деньги. Но после того, как дошло, зашумела, загалдела казарма в возмущении.
Кто служил в армии, тот знает, что представляет из себя ситуация, когда у солдата начинает колебаться вера в того, кто стоит с тобой рядом. Не до решительной атаки в настоящем бою, если разуверился в товарище, бегущем тут же, в цепи. Будешь косить глаза: а не отстал ли он, не оказался позади? И сам не вырвешься вперед, чтобы от греха подальше, не подставить спину… Так и протопчешься в неуверенности, пока пуля врага не сразит в грудь и тебя, и того, кто так же, с опаской, притоптывает рядом. Вот какое у нас появилось гадкое чувство, когда Валико с возмущением потребовал найти вора.
— Надо проверить каждого, никого не выпускать!
— Хе-е, какой дурак при себе чужие деньги держать будет. В тумбочках, постелях надо рыться, — предложил Батон.
— Правильно! — поддержал друга Мохов.
— Нет, неправильно, — настала очередь высказаться и мне, «стукачу», так как поглядывали парни в мою сторону. — Не к чему всех подвергать унизительной процедуре. Деньги под подушкой у Мохова, а подложил их ему негодник — Батон!
Будто бомба, начиненная атомным зарядом, рванула. Если бы не присутствие офицеров, то для Батона, наверное, конец бы наступил. Он, правда, попытался отбояриться, верещал, брызжа слюной:
— Кто докажет! Может, это «стукач» сам все обстряпал, потому что на меня зуб точит?
Но мы и это предусмотрели. Мы — ротный актив. Чувствовали подлую душонку и приглядывались к ней. В общем, свидетели оказались, Батону крыть было нечем, пал на колени, умоляя простить, ибо знал, чем тогда дело кончится…
Теперь ясно, откуда тянутся нити добровольной подлости? Мы, когда встречаемся с Сергеем Петровичем Моховым (а дружны с ним и по сей день), частенько задаемся этим вопросом. Он, кстати, тоже «стукач» наипервейший. И вообще после того случая в нашей роте резко изменилось отношение к этому слову. Сергей Петрович, порой вспоминая о том времени, не удерживается, треплет меня по плечу: «Спасибо, друже, что глаза мне раскрыл. Ведь если б не ты, как бы я оправдывался, что невиновен. Руки б на себя наложил!» И я не сомневаюсь, так бы и случилось, не будь в нашем коллективе крепкого ядра «стукачей». И еще думаю, насколько ханжеское лицемерие глубоко в крови подлецов и как оно может перекрутить честного человека.
Ханжество. Вот где собака зарыта. Оно не всегда заметно, а если и проявляется в незначительной степени, то мы не всегда обращаем на него внимание, не бьем тревогу. Распетушился сын-подросток перед отцом, радует его, обличая вред курения, клянется: в жизни папироску в рот не возьму! Сам за порог — задымил, рисуясь перед пацанами. Еще грозит им: не вздумайте языком трепать, чтобы батя узнал, не то… А папаша тем временем наедине с женой распекает соседа-гуляку, мол, смотри, милая, я ведь не такой, люблю тебя вечно. Но представился ему случай, и нырнул «верный» супруг, не задумываясь, в омут прелюбодеяния…
А где-то комбат мораль читает подчиненным офицерам: дескать, любите солдата, дорожите им. Кто-то после совещания еще задержится в его кабинете, не преминет застенчиво шепнуть: ах, какой вы добрый, какой благородный… Не то что вот такой-то командир. Ладно, снисходительно кивнет моралист, разберемся с ним. А сейчас выделите из своей роты пару хлопцев, да понадежнее — надо на даче погребок вырыть… И «надежные» хлопцы, вернувшись в казарму из благоухающего пригородного цветника, валятся с ног от кислородного опьянения на койку, подзывают солдатика, пробегавшего день-деньской с полной выкладкой по полигону, и требуют: сними-ка, «салага», сапоги, утомились мы у командира…
Попробуй «настучать» обо всем этом. Кто-то поморщится, вообще отмахнется — вроде дел важнее нет… Другие осудят, привесят ярлык: «стукач». Некоторые вообще промолчат, не тронет их информация за сердце, в лучшем случае кивнут головой непонятно как, глядя пустым взглядом в сторону. «Но ведь все это ростки ханжества! — воскликнет такой «стукач», как я. — Оно же вырастает в разветвленное дерево, на ветвях которого пируют воры, карьеристы, хулиганы, предатели, холуи, равнодушные сутяги… И не с нашего ли молчаливого согласия это древо еще плодоносит социальное зло?! Значит, и ханжество — зло социальное! С ним не может смириться все наше человеческое существо, как не может оно смириться с убийствами, ограблениями, любыми другими преступлениями».
Нет, я буду «стучать», пробуждать совесть. Буду тревожно бить в колокола, кричать до хрипоты, до последнего вздоха, борясь с ханжеством. А вы?..
ПРЕДЧУВСТВИЕ
#img_18.jpeg
Дождь лил как из ведра, и «дворники» не справлялись с потоками воды, падающими на ветровое стекло. Слепящие лучи фар в двух метрах от носа машины размывались, превращаясь в мутное свечение. Подполковник Спиваков, как ни старался различить впереди по ходу движения все изгибы узкой колеи, вьющейся вниз от перевала, не мог заранее узреть среди проступающей горной массы опасные повороты, чтобы подсказать о них водителю «уазика». Предвидя возможную опасность, он лишь вскрикивал время от времени: «Тише ход!.. Осторожнее!..» Но и это, как считал командир, могло помочь солдату за рулем, искушающему провидение на развинченных зигзагах трудного пути. Колонна двигалась следом, ориентируясь на габаритные огни командирской машины, и тоже испытывала судьбу.
Спиваков иногда оборачивался: сзади, уперев руки в спинки кресел водителя и командира, сидел майор Куцевалов, который тоже неотступно вглядывался сквозь заливаемое дождем стекло в дорогу. Спиваков спрашивал его: «Ну, как там позади, идут?» Куцевалов тогда оглядывался и чуть ли не прислонялся лбом к небольшому заднему окну, через которое смутно высвечивалось множество фар, усыпавших склон, похожих на ползущих светлячков. Он несколько самоуверенно отвечал подполковнику: «А что с ними сделается, прут за нами»… Про себя же замполит думал: «Машинам и то трудно, ревут на пределе возможностей. А каково бойцам…»
Более чем за сутки колонна несколько раз останавливалась. Но отдыха не получалось. Дорога была закупорена огромными валунами, оползневым грунтом. Солдаты выскакивали из машин с лопатами и ломами в руках и бросались разгребать завалы. Каждая минута была на счету. Они понимали, что впереди еще встретятся каверзы куда сложнее, и люди там, где взбесились селевые потоки, сметая все на своем пути, очень ждут их тяжелые машины, их надежные руки, руки помощи. Надо скорее прорываться туда! Поэтому о большом привале не могло быть и речи, спали урывками.
Спиваков вызвал по рации старшего замыкающей машины:
— Доложите обстановку!
В эфире трескало, гудело от помех. Сквозь них еле прорвались глухие слова старшего лейтенанта Ломакина:
— Отставших нет… Без происшествий…
— Молодцом! — одобрительно выдал ответную «квитанцию» командир, словно только от старшего лейтенанта Ломакина в первую очередь зависели исправность техники на марше и мастерство водителей. — Так держать!..
— Закончим с этой катавасией, буду рекомендовать Ломакина на командира автороты, — сказал спустя некоторое время как бы для самого себя Спиваков. — Третий месяц она бесхозная, все подбираем кандидата. А чего его искать? Ломакин потянет, вон как действует…
— Я буду против, — неожиданно вставил свое мнение замполит.
— Интересно, почему же?!
— Людей он не любит, чурается их…
— Зато технику знает как свои пять пальцев! Да и с чего ты взял, что он с людьми так? Сам без году неделя в полку. И еще ни разу не поддержал меня, все мне возражаешь, — раздраженно бросил через плечо Спиваков и снова уставился в лобовое стекло.
Куцевалов смолчал на упрек командира. Не время было спорить, что-то доказывать… Действительно, у него со Спиваковым складывались не такие отношения, как хотелось бы. Хотя общались они между собой вроде дружески, с обоюдной симпатией, с первого дня на «ты», как только политработник прибыл в полк после окончания академии. Да и есть за что уважать Спивакова — боевой командир, отмахал вдоль и поперек Афганистан, орденоносец… Ему обычно не сиделось на месте. В штабе будто кто шилом его доставал. Мотался по подразделениям, мчался на полигон или на стрельбище, словам, туда, где шла боевая подготовка. Неугомонный по натуре, он во все влезал, всюду слышался его требовательный голос, который приказывал, иногда дружески советовал, иногда громко распекал и наказывал нерасторопных и лодырей, но больше рекомендовал и предостерегал. Его обращения: «Я вам рекомендую» или «На будущее предостерегаю» среди офицеров полка уже стали притчей во языцех.
Однажды Куцевалов случайно услышал разговор двух комбатов. У одного на занятиях только что побывал Спиваков. Другой сразу же прибежал на полевой КП к коллеге:
— Ну как? — спросил он.
Первый комбат в ответ неопределенно махнул рукой.
— Значит, порекомендовал подполковник? — глубокомысленно протянул второй.
— Нет, на этот раз предостерег, — был ответ. И оба комбата рассмеялись.
«А почему? — задумался тогда Куцевалов. — Ведь командир если рекомендовал что-то сделать другим, то обязательно дельное. И предостерегал кого-то тоже не без оснований, были на то причины».
Потом, присмотревшись к Спивакову, замполит понял, отчего рекомендации и предостережения командира так воспринимаются. Подполковник из-за своей чрезмерной спешки, желания охватить все и вся, везде поспеть редко задерживался рядом с подчиненным, чтобы толково разъяснить ему, как лучше то, что он рекомендует, сделать и что на будущее надо предусмотреть, чтобы остеречься от его дальнейших предостережений. Вот тогда Куцевалов не промолчал, постарался высказать Спивакову свои наблюдения потактичней, во множественном числе:
— Поверхностно мы с офицерами работаем, Пал Палыч, наскоком, — сказал он ему.
Спиваков недоуменно покрутил крепко посаженной головой, помял рукой короткие кудри с проседью и спросил:
— Отчего такие выводы делаешь? Показатели с планом по боевой вроде неплохие, осеннюю проверку как пить дать не ниже чем на хорошо выдержим… Я бы, комиссар, тебе порекомендовал…
— Мы только и делаем, что рекомендуем, — не дал до конца договорить Спивакову Куцевалов. — А черновой работы как-то чураемся, от случая к случаю берем ее на себя. А можно было бы и на отлично потянуть на проверке.
— Ну, это ты загнул. Да и не нужно нам отличной оценки. Случись что, а от этого никто не застрахован, с людьми все-таки работаем, — тогда с отличниками цацкаться не будут: спросят за милую душу!
— Шаблонно думаешь, командир, — присвистнул Куцевалов, — такая концепция себя уже отжила. Вроде бы знаешь, что перестройка трактует другое мышление.
— Только не козыряй словом «перестройка»! — заерзал на стуле Спиваков и вскочил. Ему вообще трудно сиделось за столом, а тут — такой оборот принял разговор с замполитом. Он прошелся быстрым шагом по кабинету взад-вперед, что-то недовольно бормоча себе под нос. Остановился перед Куцеваловым и с обидой в голосе сказал: — Эх ты, упрекнул… Я-то подумал, когда встретил тебя, горы с таким мужиком сверну! Молодой, энергичный, с академией… Тут до тебя комиссарил один — лежал на должности, сплошную говорильню развел. Я его раз предостерег, другой… Лежит, ни черта не делает! Только речи красивые с трибуны глаголит. О перестройке, кстати, в основном. А сам втихаря не прочь был и рюмку запрокинуть. А мужики-то вокруг все видят, одни за животы от такого юмора хватаются, другие — зубы на него точат. В общем, пришлось мне ему порекомендовать… Распрощались, слава богу, по-хорошему. А теперь ты…
Куцевалов смутился:
— А что я, собственно говоря…
— Нет, ты скажи, что ты имеешь в виду под черновой работой? — в упор спросил его Спиваков.
— Работу с людьми: учить их, воспитывать, жить их заботами…
— А я что, по-твоему, делаю? С утра до ночи, как белка в колесе, а общаюсь с кем? С личным составом. Жену и детей вижу, только когда они спят. Мало?!
— Конкретности нам не хватает, Пал Палыч, неглубоко мы еще пашем, — стоял на своем Куцевалов и рассказал Спивакову о разговоре двух комбатов, невольным слушателем которого оказался. — Что же думают о наших рекомендациях и предостережениях ротные, взводные, не говоря уже о сержантах?..
— Не согласен! — отрубил Спиваков. — Каждый должен свое дело вершить. Если я буду еще с сержантами рассусоливать да командирам подразделений разжевывать и с ложки их кормить — что им-то делать прикажешь? Да меня просто на всех и не хватит! И тебя, комиссар, хочу предостеречь…
Так они в тот раз ни о чем не договорились. Правда, надо отдать подполковнику должное: Спиваков реже стал пользоваться своими излюбленными фразами, больше выслушивал подчиненных, обстоятельнее с ними беседовал. Но все равно ему не терпелось быстрее покончить с «разглагольствованиями» на одной учебной точке и бежать к другой. Видно, в крови его сидел бес подхлестывающий.
Только однажды командир полка развел канитель, волынку, словно сонная муха его укусила. Не так давно это было, когда в полку шла итоговая проверка. Куцевалову активисты доложили: в шестой мотострелковой роте два солдата дали волю рукам. Майор — сразу туда, взял еще с собой общественного дознавателя, врача, секретаря комитета ВЛКСМ. Рота только вернулась с учения с боевой стрельбой, на котором отличилась, и вот на тебе — случай, перечеркивающий все ее старания. Как ни крутили офицеры роты, сержанты, сами виновники происшедшего, драка подтвердилась. Возникла она из-за пустяка, незначительной размолвки между солдатом-первогодком и «бывалым», как он себя сам считал. Многие о ней знали, но не придали этому значения. А конфликт рос, дошло дело до взаимных оскорблений. И вот теперь факт налицо. Вернее, на лицах солдат: у одного губа распухла, у другого под глазом фонарь. В один голос оба твердили, что стукнулись о броню, когда в БМП покоряли полигонное бездорожье. А остальные поддакивали явному вранью, пока не приперли к стенке доказательствами.
— Да вы тут погрязли в ручательствах, друг другу руки моете, мозги компостируете! — распекал Куцевалов командира роты и его заместителя по политчасти. — Пишите объяснительные, оба. А завтра коммунистов соберем и комсомольское собрание…
Когда он доложил о случившемся Спивакову, тот забегал по кабинету, восклицая:
— Не может быть!.. Нет, я рекомендую внимательно разобраться. Ну, чего только в жизни не бывает — молодые парни, энергия, как у бугаев… А мы сразу — бац! — о «неуставняке» разглагольствуем. Хочу предостеречь…
— В штаб дивизии надо докладывать и в политотдел. Прокурору звонить, — как бы между прочим заметил Куцевалов.
Спиваков сразу успокоился, напустил на себя хмурый вид и сказал:
— Повременим. Спешка нужна только, когда щи вдвоем хлебаешь из одного котелка, да при смене позиции в афганских горах, чтобы душманская пуля не шибанула.
— Но есть приказ!.. — попытался возразить командиру полка Куцевалов.
— Я подумаю. О своем решении вас проинформирую. А вы пока проводите в роте то, что наметили. В коллективе нарушению дисциплины должны дать принципиальную оценку, — сухо и официально подвел черту разговору Спиваков.
Однако прошел день, другой, неделя пролетела, а о докладе в вышестоящий штаб командир полка помалкивал. Куцевалов напомнил ему об этом, Спиваков сухо отвечал: «Нет, решения пока не принял… Проверка идет!..» Когда замполит понял, что время безвозвратно упущено, и теперь запоздалое донесение будет расценено как желание руководства полка, в том числе и его, Куцевалова, скрыть проступок, а это все равно, что самому совать голову в петлю, он, как говорится, хлопнул дверью, высказал Спивакову все, что о нем думал. Резко, без обиняков. Тот спокойно выслушал Куцевалова и одобрительно сказал:
— С характером ты мужик, комиссар, молодцом… Считай, что тянул резину я специально. Проверку-то скинули… Норма! Что, незаслуженную оценку, скажешь, получили, мало с нас пота сошло?! А начали бы трезвонить о «неуставняке» во все концы, как ты хотел, все бы пошло насмарку. Нагрянули бы комиссии, следователи — потрепали б нервы и нам, и людям. Думаешь, нас с тобой по головке погладили бы за это? Черта с два! Тут пой не пой лазаря, а на орехи получай. А так мы сами меры приняли. Да и победителей не судят.
— Сами с усами, — пробурчал Куцевалов. — Это не партийный подход.
— Ты еще словом «перестройка» кольни, — набычился Спиваков и заерзал на стуле. Но на сей раз не вскочил, не забегал по кабинету. Навалившись всей своей массой на стол, который затрещал под его тяжестью, он с жаром выпалил Куцевалову, глядя на него в упор:
— Но если ты такой умный и принципиальный, то объясни мне, пожалуйста, почему меру ответственности командира подняли во как, — провел ребром ладони у горла Спиваков, — дальше некуда. А критерии оценки его работы как были дремучими, так на первобытном уровне и остаются. Если тишь да гладь в твоем хозяйстве, хотя изнутри его уже ржа разъела, ибо лежит человек на должности, то порядок! Почет тебе, награды, поощрения, выдвижения, поступай в академию — словом, и дальше подремывай. А будоражишь все и вся, душу выворачиваешь каждому наизнанку, чтобы эту ржавчину отскрести, сам же захудалые места вскрываешь, трубишь о них на всю Европу, чтобы не утонуть в застое, а в результате что?! В лучшем случае выговорешников навешают и на каждом совещании кузнечиком-попрыгунчиком сделают: мол, смотрите на него, отстающего. А то могут и под зад коленом… Примеры тебе нужны?..
— На соседей-танкистов намекаешь?..
— А разве не так? Или мы не видели, или не знали, как там командир со своими замами рогом упирался? Всех на уши поставил, ничего не скрывал, сам своими руками ЧП на свет божий выставил и что? Сняли за милую душу и разбираться не стали. И никто не защитил! Что скажешь на это? — наседал на Куцевалова Спиваков.
Майор смутился:
— О перестройке по конечному результату судят, что поделаешь, — развел он руками.
— Вот-вот, и я так всегда предостерегаю, — вскочил Спиваков и быстро прошелся по кабинету. — А у нас в полку есть результат! Хороший!
— Очки себе втираем, — обреченно возразил Куцевалов. — Только как аукнется, так и откликнется. «Чепешный» это путь. Поверь моему слову, Пал Палыч, если вовремя не свернем с него — не миновать нам беды.
— Сплюнь, комиссар, не дай бог сглазить! Я — человек суеверный… Рекомендую больше работать с людьми, каждого «чепешного» парня под контролем держать. Вот так… — безапелляционно поставил во второй раз точку командир.
И Куцевалов с головой окунулся в постижение человеческих душ. Но не зря говорится: чужая душа — потемки. И не так-то просто ему, заместителю по политчасти, и его помощникам держать руку на пульсе полковой жизни. Ох, как трудно!
…Сейчас, вспомнив все это, Куцевалов тяжело вздохнул. Спиваков тут же откликнулся:
— Окрылись, комиссар, не так уж плохи наши дела. Спуск позади, к реке подходим… — Подполковник включил переговорное устройство: — Ломакин, как у тебя?!
— Норма…
— И чего тебе Ломакин поперек горла встал? — обернулся к Куцевалову Спиваков. — Мужик как мужик. Спортом, правда, рекомендовал бы ему заняться, а то уже на колобок похож. Однако полковник Боков, ну, тот… из Москвы, к сыну приезжал на присягу, хвалил Ломакина.
— Мне он тоже оды пел в адрес старшего лейтенанта, просил поддержать его кандидатуру при рассмотрении на должность командира автороты, — усмехнулся майор. — Тебе, Пал Палыч, это ни о чем не говорит? Сынок-то полковника в его взводе служит…
— Ну и что? Поэтому у него и сложилось такое мнение о старшем лейтенанте. В другой же взвод полковник не ходил, значит, понравилась ему там обстановка.
— Много ли узнаешь за день?
— Сын рассказал…
— И попросил похлопотать за Ломакина, который ему поблажки дает. Не пристало полковнику, заслуженному человеку…
— Отставить, комиссар, не нужно плохо о людях думать, — недовольно перебил Спиваков Куцевалова. Но тот не отступал:
— Сами же люди и говорят! Прапорщик Березняк приходил ко мне, а старшина — дока, людей видит насквозь! Не нравится ему моральная атмосфера во взводе Ломакина, прямо заявил. А старший лейтенант за техникой людей не видит. Не знает их. Одним привилегии создает, на других — ноль внимания. Я поговорил с молодыми солдатами. Зажатые они какие-то, напуганные…
— Опять тебе «неуставняк» мерещится?
Куцевалов промолчал и снова вздохнул.
— Брось, комиссар, рекомендую лучше вспомнить, кто первым к нам подбежал с заявлением от имени уволенных в запас, чтобы оставили их. Напомню: сержант Мусатов — замкомвзвода Ломакина. И не уехали ведь хлопцы, отставили свои чемоданы назад, в каптерки. Вот тебе и моральная атмосфера — самая что ни есть здоровая.
«Уаз» резко заскрипел тормозами и встал, зашипев. Из-под него валил пар, окутывая машину словно белым туманом.
— Что случилось?! — встревоженно спросил водителя Спиваков.
— Вода, товарищ подполковник, — ответил обескураженно солдат, крутя стартер и пытаясь запустить заглохший двигатель. — Въехали…
Подполковник открыл дверцу и понял, что «уазик» по бампер стоит в бешено ревущей воде, попавшей и в выхлопную трубу машины. Как же широко разлилась река?! Обычно узкая, покорно журчащая, теперь она взбеленилась, разбушевалась, будто влились в нее все горные потоки на земле. Ветер выхлестывал на Спивакова снопы брызг. А с холодного низкого неба тоже лилась вода ведрами. «Но где же мост, — вглядывался Спиваков в стену дождя, — затопило его или снесло? Какое расстояние отделяет колонну от другого берега, на котором у подножия седой гряды раньше уютно белели поселки и селения?»
Ни зги не видно, ни одного отблеска света не маячило на том берегу. Беда…
Подполковник, махнув рукой на все предосторожности, спрыгнул с подножки и оказался по пояс в воде. Свело икры, сильное течение било по ногам. С трудом преодолевая напор, он двинулся назад, к колонне, мигая фонариком: «Стоп!». Позади себя он услышал шумные всплески — за ним спешил Куцевалов. Выбравшись из воды вслед за командиром, замполит догнал его, хлюпая сапогами, и спросил:
— Что будем делать?
— А черт его знает! — Спиваков зло обмахнул рукавом застилающие глаза струи.
— Надо ждать утра…
— Нет. Я пойду вперед. Подготовим сейчас бронетранспортеры к действиям на плаву и — вперед. А ты, комиссар, останешься здесь за старшего. Разведаешь окрестности. Брод вряд ли найдешь… С рассветом силами приданных нам понтонеров наведешь переправу, если мост не разыщешь. Все время держи меня на связи. Рекомендую переодеться…
На берегу урчали моторы, кричали командиры. Солдаты и офицеры перебегали от машины к машине, пытаясь их хоть как-то растащить по сторонам от небольшого гористого пятачка у разлившейся реки, на котором готовился к броску отряд бронетранспортеров. Машины, которые не дошли до берега, так и остались стоять друг за другом на извилистом тягуне, блестя фарами, напоминающими глаза допотопных чудовищ из другого мира.
Подполковник Спиваков, переодевшись в сухой комбинезон, который быстро набухал от лупящего по нему дождевого потока, отдавал распоряжения. Он связался по рации со штабом по борьбе со стихией, доложил обстановку и получил «добро» на свои дальнейшие действия. Концовка разговора ему не понравилась, и он высказался своему замполиту.
— Нет, там определенно ни черта не думают. На кой ляд нам лишняя обуза — ведь тут не в бирюльки мы играем!
— А в чем дело, Пал Палыч? — спросил Куцевалов.
— Порекомендовали нам принять в свои ряды политработника-психолога и корреспондента из газеты. Уже едут сюда…
— Кого-кого?!
— Какой-то полковник Ильин и с ним…
— Ильин?! — воскликнул Куцевалов. — Так я его знаю! Он нам лекции в академии читал по педагогике и психологии. Потом его в политуправление взяли работать.
— Вот и встречай теперь свое начальство, обеспечивай ему безопасность! Если он еще сюда сумеет добраться, — Спиваков вскочил в плавающий бронетранспортер: — Впе-еред!..
Не успели еще скрыться из виду красные маячки последнего БТР, замыкающего передовой отряд, как к Куцевалову, напряженно вслушивающемуся в эфир, подбежали старший лейтенант Ломакин и прапорщик Березняк. Ломакин срывающимся от волнения голосом пролепетал:
— Товарищ майор, у меня машина с двумя бойцами потерялась!.. Ефрейтор Коновал и рядовой Ртищев…
— Как потерялись?! Вы же все время докладывали, что «норма, отставших нет».
— Они приостановились, вроде как по малой нужде. Потом шли за мной, я видел… Может, еще догонят?
Возмущению Куцевалова не было предела. Он начал отчитывать старшего лейтенанта. Но тут осторожно подал голос прапорщик Березняк:
— Товарищ майор, оно, конечно, всяко бывает, но рядовой Антонов, хлопец тоже из молодых, как и Ртищев, доложил…
Куцевалов выслушал прапорщика, и внутри у него похолодело, сердце заколотилось так, что, казалось, вот-вот разорвет грудь и выскочит вон. В голове с болью застучало: «Вот и откликнулось… Предчувствие, злой рок!..» Майор тупо уставился на рацию, потрескивающую эфиром, и не знал, то ли ему мчаться по дороге назад, то ли остаться на месте в ожидании связи с командиром. Но надо было срочно что-то предпринимать!
ПИЛЮЛЯ
#img_19.jpeg
К утру дождь стих, но гремело по всей округе. С того берега вернулись плавающие бронетранспортеры с включенными мощными прожекторами. Из них выгружались женщины, дети, старики. Они были мокрыми, продрогшими. Солдаты набрасывали на их плечи свои куртки-бушлаты, нашлись и одеяла. Совали изможденным людям пакеты с сухим пайком, помогали им забраться в бортовые машины с натянутыми тентами.
— Мост, быстрее мост наводите! — кричал подполковник Спиваков понтонерам, разворачивающим свои средства. — Там такое творится… Нужны машины с грузами, люди!
К нему подошел Куцевалов.
— Ну, как у тебя здесь? — спросил его командир.
— Да так… — неопределенно сказал замполит, — чуть не поседел из-за одного хохмача. В автороте…
— Возитесь долго, — оборвал Спиваков и, увидев, что два грузовика с эвакуируемыми из опасной зоны готовы отправиться в путь, быстрым шагом пошел к старшему офицеру, уже поставившему ногу на подножку. Крикнул ему:
— Вы не задерживайтесь! Пункт оказания помощи развернут прямо на площади, у райкома. Выгрузите народ и сразу — назад. Имущество наше не оставляйте. Оно здесь пригодится, а там найдут во что их переодеть. Рекомендую в пути быть осторожными…
Машины тронулись, а Спиваков бегал от бронетранспортера к бронетранспортеру, подгоняя погрузку в них продуктов, медикаментов, теплых вещей… Уже отправляясь во второй рейс на противоположный берег, он спросил Куцевалова:
— Так что за хохмач в автороте?
— Ладно, как-нибудь на досуге расскажу, — отмахнулся майор.
Но это было его ошибкой. А может быть, Спиваков тоже не придал бы значения «шутке» рядового Антонова?..
…Глеб хотел выйти из остановившейся машины, взялся за ручку дверцы, но Мацай, молчавший весь путь, вдруг ехидно процедил:
— Можешь не спешить, не увидишь больше своего Ртищева. Отстали они с Коновалом. А в горах что только не случается, да еще погода дрянь, — обреченно вздохнул он и с угрозой закончил: — Смотри, шизик, заложишь — такая же участь и тебя постигнет.
Глеба словно током шибануло, пулей выскочил он на дорогу, побежал в хвост колонны. Действительно, ЗИЛ, на котором следовали Коновал с Ртищевым, отсутствовал. В фыркающем на малых оборотах «газике», замыкающем строй, прятались от дождя старший лейтенант Ломакин и прапорщик Березняк. Антонов с ходу рванул на себя дверь и прерывающимся от волнения голосом спросил Ломакина:
— Товарищ старший лейтенант, машины Коновала нет! Вы не видели?
— Догонит, — беспечно ответил Ломакин, зевая и потягиваясь. — Отстала за перевалом, тут, поблизости, ничего страшного… Закрывай, не видишь, сюда вода льет!
— Не догонит! Коновал над Ртищевым издевается. А сейчас какую-то гнусность задумал! — брякнул Глеб. — Поехали, товарищ старший лейтенант, может, поспеем!
— Что-о! Куда поехали? Кто издевается? Вы думаете, о чем говорите, рядовой Антонов? — вытаращил глаза Ломакин.
— Так точно! Я знаю… случится беда, если сейчас промедлим!
Ломакин и Березняк встревожились не на шутку. На это Мацай и рассчитывал. Его план был прост. Он только не предполагал, что дело дойдет до замполита полка, которого побегут ставить в известность старший лейтенант и прапорщик. Майор Куцевалов, конечно же, дал им нагоняй. А те в свою очередь начали распекать Коновала, который вскоре подъехал как ни в чем не бывало: они даже не успели в «газик» усесться, чтобы мчаться на его поиски. Рядом с ним преспокойно восседал Ртищев, живой и здоровенький.
— Нет, вы почему отстали? Почему остановились без моего разрешения?! — орал на Коновала побагровевший Ломакин.
Ефрейтор с недоуменным видом оправдывался:
— Мотор троил, не тянул. Я ведь мигнул фарами, свеча в пятом цилиндре забарахлила, пришлось менять. Вот она! — достал он из кармана куртки почерневшую свечу.
— Да я вам такое устрою!.. — не успокаивался Ломакин.
— Перестаньте, старший лейтенант, — жестко оборвал Ломакина Куцевалов и спросил у понуро стоявшего рядом с Коновалом по стойке «смирно» Ртищева: — Товарищ солдат, вас ефрейтор не обижал? Вы ни о чем не хотите доложить?
— Никак нет, товарищ майор, ефрейтор Коновал только заботится обо мне, помогает… — выдавил из себя Ртищев фразу, которую ему вдалбливал всю дорогу Коновал.
— А рядовой Антонов утверждает, что ефрейтор измывается над вами. Рядовой Антонов, идите сюда!
Антонов, топтавшийся в сторонке, тут же подбежал. Коновал в это время возмущался:
— Наговаривает он! Нет, это ж надо такое придумать… Да я как брата родного его пестую! Скажи, Шура, — подтолкнул Ртищева Коновал.
— Так точно, товарищ майор. Ефрейтор Коновал только заботится обо мне, помогает… — опять заученно промямлил Шурка, отводя взгляд от Глеба.
— А вы что скажете? — спросил Куцевалов Антонова, испытующе глядя на него.
Только тут Глеб понял, что попался Мацаю и Коновалу на удочку. Доказывать сейчас что-то, призывать Шурку к честности не имело смысла: Коновал, видно, здорово Ртищеву мозги запудрил. Ни за что тот не подтвердит, не скажет правды. Глеб только в еще более дурацком положении окажется. И от своей беспомощности как-то все изменить, выйти достойно из неловкой ситуации все внутри у него наполнилось горечью, а лицо под стекающими дождевыми каплями стало пунцовым. Антонов не нашел ничего лучшего, как ответить:
— Не знаю, что сказать, товарищ майор. Бес меня попутал. Пошутил я ничтоже сумняшеся.
— Тогда лечиться вам надо! — разозлился Куцевалов и, бросив Ломакину: — Разберитесь здесь… — политработник широким шагом направился к машине с радиостанцией, возмущаясь про себя. Потом он понял, что это была первая его ошибка. Но сжатое в напряжении время, сложная обстановка не позволяли ему правильно осмыслить, оценить случившееся и до конца все выяснить. Поговори он с Антоновым и Ртищевым, другими солдатами-водителями наедине, как это после сделал полковник Ильин, возможно, Куцевалов бы понял, насколько глубоко зашли в тупик отношения солдат в автороте, и принял бы меры.
А пока Антонов влип. Так влип! Получил накачку от старшего лейтенанта Ломакина. И прапорщик Березняк бросил упрек: «Худое дело, хлопец, товарища оговаривать». Глеб не знал, куда себя деть, к кому сунуться, чтобы отвести душу. С быстротой молнии, от машины к машине, пролетел меж солдатами слух о переполохе, раздутом по наговору Глеба. Люди осуждали его. Больше всех разорялись Мацай и Коновал, которые презрительно цедили о Глебе, кривя губы: «Стукач». Даже добродушный Петр Турчин и тот высказал Антонову неодобрительно:
— Я-то бярозку с тобой як дерево дружбы сажал. А ты… ох и жук!
— Да ты послушай! Сам о Ртищеве что говорил? — пытался оправдаться Глеб. — А на березку твою Мацай и Коновал…
— И слушать не хочу, — отмахнулся Турчин.
У Глеба росло желание посчитаться с Мацаем и Коновалом. Он только не знал, как лучше это осуществить. Хотелось сразу, при всех, влепить им по оплеухе, а там — будь что будет. Но внутренний голос Глеба осаживал, убеждал в бесполезности такой мальчишеской выходки, которая только усугубит и без того его шаткое положение.
Потом у него родилась мысль разобраться с глазу на глаз с Шуркой Ртищевым. Он забрался по металлической лесенке, прикрепленной сзади прикухонной машины к борту, откинул полог тента, под которым укрывались от дождя и грелись у тлеющей «буржуйки» водители, подремывая, и спросил:
— Ртищев здесь?
— Ага-а… Что надо? — отозвался из темноты бодрый звонкий голосок.
— Поговорить…
— Топай отсюда… Тут и так тесно. Для тебя, ка-а-за-ак, места нет…
Антонов сидел с отрешенным видом на подножке «Урала». Слабо пробивалось сквозь моросящую сетку седое утро. Ему было наплевать на то, что промок до нитки, что тело предательски дрожит, и он не чувствует ни рук, ни ног. Только та, проникшая недавно вовнутрь горечь медленно разливалась теперь по его клеткам.
Перед глазами появилось озабоченное лицо Наталии, ее голос нежно заворковал: «Глебушка, тебе трудно, но это пройдет. Ты подумай обо мне, я ведь жду тебя, очень, очень…»
Она взяла его за руку и, увлекая за собой, повела по каменистой тропе вверх, к громоздящимся скалам. Ее распущенные волосы трепетали на ветру. Глеб спотыкался, поскальзывался, с трудом удерживая равновесие, пальцы побелели от мертвой хватки, с которой он вцепился в Натальину ладошку. «Ты же сильный, Глебушка, — подбадривала она его, — мужчина мой, дорогой… Все будет хорошо».
АВТОР В РОЛИ ДЕВЧОНКИ, КОТОРАЯ ЖДЕТ…
#img_20.jpeg
Голубая кофта. Синие глаза. Никакой я правды милой не сказал…» — вспоминаю есенинские строки и смотрю на парочку у стены дома напротив. Неоновый свет от фонарного столба падает на обнявшихся паренька в спортивной куртке и девчушку в полушубке, а серебряные мотыльки снежинок роем порхают возле влюбленных, образуя нечто похожее на сказочный веер.
Интересно, что он ей сейчас говорит? Конечно же, нежные слова о любви. Мне мой Алешка тоже тихо нашептывал их, и я замирала от счастья. И верила, верила!.. А кто я теперь ему: ни жена, ни невеста. Я жду… Вторую зиму гляжу вечерами в окно. Тоска, тоска…
В комнату вошла мама, включила свет. Парочка тут же пропала перед глазами, и мне показалось, что кто-то нарочно на нее набросил темное покрывало, чтобы она не напоминала мне о прошлом. На стекле, как в зеркале, осталась только похожая на мое лицо какая-то беспомощная бледная физиономия с осуждающим, обиженным взглядом, до ужаса противная.
— В кино сходила бы или в театр. Сидишь сиднем, — слышу, как ворчит мама, перебирая что-то в шкафу. — Твой матрос, поди, сейчас по Севастополю разгуливает с кем-нибудь под ручку.
Эх, мама, мамочка… Ничегошеньки ты не знаешь. Если Алешка в этот час и на берегу, то где-нибудь в жарком порту Средиземноморья. А там особо не разгуляешься. Моряку в дальнем походе не до этого.
Отрываюсь от окна и, выходя из комнаты, говорю осуждающе маме:
— Ты об Алеше плохо не говори. Он не такой…
В прихожей до меня доносится ее насмешливый возглас:
— Все они одинаковые. В голове только шуры-муры. А ты, глупая, в девках сиди, жди у моря погоды. Время убежит, кому тогда нужна будешь?!
— Ладно, пойду подышу воздухом…
— Ты только недолго! — другим, обеспокоенным тоном кричит вдогонку мама.
Выбегаю из неосвещенного подъезда — излюбленного нашего с Алешкой места. Одно время кто-то настойчиво вкручивал у входной двери лампочку, чтобы не спотыкаться по ночам. Но Алешка, точно соревнуясь в упорстве, каждый раз беззастенчиво выкручивал ее, посмеиваясь, засовывал себе в карман: «На гранату сгодится», — шутил он и заключал меня в свои объятия. В конце концов махнули рукой на бесполезную затею. Алешки больше года нет, а подъезд так и остался темным. И я не задерживаюсь в нем, проношусь пулей.
В один из вечеров (месяцев пять прошло после Алешкиных проводов) меня встретил здесь Виктор Востриков, механик из нашего цеха, только из армии пришел — напугал до чертиков. Я возвращалась после лекций из института (поступила на вечернее отделение, потому что вместе с Алешкой экзамены на дневное завалили). Вдруг в подъезде мне кто-то дорогу загородил. От страха все оборвалось внутри, хотела взывать о помощи, но голос куда-то пропал. А Виктор, вообще застенчивый всегда, начал чушь городить: «Не бойся, я по-хорошему, нравишься ты мне…» И давай свои чувства изливать, припирая меня к стене.
Я головой мотаю, слушать даже не хочу. Говорю ему: «Отпусти, у меня жених есть. На флоте сейчас служит». — «Тоже невеста была, когда я в солдаты уходил, — засмеялся он. — Только она теперь за другого вышла, люльку уже качает». — И обхватил меня своими лапами, точно тисками сжал, не вырваться, пытается поцеловать. Сама не знаю, как получилось, но вцепилась я в его щеку зубами. Востриков отпрянул, заорал благим матом. Тут я и ускользнула… Зато теперь он обходит меня чуть ли не за три версты, кланяется почтительно, смущенно отводя глаза.
— Ну и дура, — сказала мне Лилька Котенок, школьная подружка, с которой и сейчас мы вместе у конвейера стоим, когда я поделилась с ней о Вострикове. — Такого парня отшила. Да с ним была бы как у Христа за пазухой!
Только она, Лилька, ничегошеньки не понимает и сама дуреха набитая. Своего проводила, ревела у военкомата белугой, даже завидки брали. Через две недели, смотрю, на «жигуленке» с каким-то чуваком в обнимку покатили на пикник. Меня еще звала, мол, приятель у того, кто в «жигуленке», в одиночестве, как и я, мается. Я, конечно, отказалась, говорю Лильке:
— А как же твой? Или уже разлюбила?
— Ты идиотка? Или только притворяешься монашкой? — с иронией воскликнула Лилька. — Да сейчас надо от жизни брать все! А то — любила, разлюбила — это детсадовские сказки о Ромео и Джульетте.
— А что будешь петь, когда твой вернется?
— Что-нибудь из репертуара Пугачихи, — беззаботно сострила Лилька. — Да и неизвестно, придется ли петь — мало ли парней? Подвернется — своего не упущу.
Словом, веселая девчонка — подружка моя. Мне иногда очень хочется помчаться с ней на вечеринку к старшекурсникам в общежитие или с компанией к какому-нибудь «шефу» на дачу, или… Она зовет, уговаривает, а мне тоскливо… Но после, когда взахлеб она рассказывает о «милом вечерочке» и упрекает, что я многое потеряла, то с трудом себя сдерживаю, чтобы не вцепиться ей в пышные локоны и не оттрепать их как следует. Почему так? Неужели я и вправду совсем отсталая?
А письма Лилька писала своему солдату регулярно. Последнее время начала телеграммами забрасывать длиннющими, на двух бланках. Однажды и мне от него принес почтальон серый конверт без марки. Удивилась я, когда прочла вложенную в него записку всего с двумя фразами:
«Прошу, напиши мне все про Лильку, ты врать не будешь, я знаю. А то мне разное про нее плетут».
Я — к ней. Показываю записку. Говорю: напиши ему сама, признайся честно, не морочь парню голову, ему ведь там нелегко. (У Лильки как раз роман закрутился с одним кандидатом наук, о замужестве подумывала.) А она мне в ответ:
— Хочешь, чтобы еще тяжелее у него служба была? Нет, лапушка, я ему, наоборот, напишу о верности своей.
— Ну а замуж выйдешь, что тогда? — настаивала я.
— И тогда ему буду писать, пока не уволится, не приедет домой и сам все не узнает.
Вот такая она дрянь, эта Лилька…
На Интернациональной светлым светло. В выходные, как обычно, народу здесь уйма. И все толкутся по одну сторону широкого тротуара — наш Бродвей. Прогуливаются парочками и веселыми группами: пятьсот метров туда, пятьсот — обратно, словно на демонстрации мод. Снежок под ногами поскрипывает.
Я уступаю дорогу идущим навстречу, ни на ком не останавливаю взгляда. От одной компании отделился парень в мохнатой шапке, с длинным мохеровым шарфом, перекинутым через плечо поверх дутого стеганого пальто.
— Девушка, вас как зовут? Меня — Валерий.
Он открыто улыбается, заглядывая мне в глаза, большой и пушистый, как мишка. Я молча обхожу его, но парень догоняет меня и идет рядом:
— Какая вы строгая и грустная — так нельзя! — продолжает он заигрывать. — Симпатичным девушкам вешать нос не к лицу. Хотите, я вам поведаю веселенькую историю…
Валерий, не отставая от меня ни на шаг, рассказывает байку о фантастических пришельцах, которые искали на земле эталон мировой красоты… И как преследовали их забавные приключения…
Я слушаю его треп совершенно рассеянно и безразлично. Мне только показалось, что прохожие обращают на нас внимание, бросают заинтересованные взгляды.
— Мне сюда, — равнодушно говорю я ему и взбегаю по лестнице в здание Главпочтамта.
Я подхожу к окошечку, беру телеграфный бланк и пишу:
«Средиземное море. Матросу корабля «Гремучий» Алексею Конышеву. Люблю, жду. Оля».
Когда вышла на улицу, Валерий обрадованно восклицает:
— Наконец-то! Так вот, я продолжаю… Или нет, давайте пойдем в кино? Вот… два билета на «Казино» — потрясный фильм!
Я стою в нерешительности. Что-то в Валерии мне импонирует: то ли его искреннее радушие и эмоциональность, то ли добрые глаза, то ли улыбка, похожая на гагаринскую. Как-то само собой у меня вырывается:
— Хорошо, пойдем…
НЕ ТОЛЬКО ГОРЫ ВЗБУНТОВАЛИСЬ
#img_21.jpeg
— Значит, как я понял, вы, Ефим, напрочь отрицаете неформальные отношения между людьми? — спросил полковник Ильин литератора, недовольно поморщившись.
— Да, Игнат Иванович. С ними необходимо бороться повсеместно!
— Не соглашусь я с вами, друг мой, — покачал Ильин головой. — По крайней мере, для армии, думаю, такая концепция не подходит. Тогда, действительно, у нас будут, как вы говорите, одни солдафоны, роботы какие-то. Но сначала картина проявится в других сферах нашего общества. Все же армия — плоть от плоти…
Ильин отвернулся, потирая воспаленные глаза. Он чертовски устал. Сказались длительный перелет и изменение часового пояса, нудная дорога, по которой они добирались до районного штаба по борьбе со стихией. И теперь, кажется, вечность прошла, как они трясутся в фургоне санитарного «пазика», прорываясь к бедствующим селениям через пробки самосвалов и другой техники, милицейские и воинские оцепления. За это время они с Ефимом успели сдружиться, больше говорили, о пустяках и грядущих непростых делах, связанных, как понимали, с испытаниями и волнениями. И только сейчас затронули в разговоре тему, выяснение которой началось между ними еще в Москве. Затронули, точно больную мозоль, сразу изменившую тон, казалось, уже сложившегося общения друг с другом: стали сухо чеканить заумные слова.
За окнами фургона проступало серо-белесое утро. На востоке посветлело стоячее море сплошной низкой облачности. В этом раннем свете можно было разглядеть кривые и мохнатые от обволакивающего тумана нагромождения скал, выглядывающие точно айсберги. Дорога петляла между ними черно-коричневой лентой, спускаясь в парящую мглу.
— Я, наверное, ляпнул не то, — услышал Ильин после некоторого молчания голос Ефима с нотками досады. — Я, конечно же, не учел, что неформальные отношения бывают положительными. Имел в виду только негативные неформальные группы и объединения…
Полковник снова повернулся к писателю. Тот сидел на обитой дерматином скамье напротив, устало вытянув ноги и привалившись к металлической стенке, от которой по бокам от него выпирали полукольца с мудреными замками для крепления носилок. Вид у Ефима был замученный; обычно аккуратно уложенные вьющиеся волосы теперь торчали патлами, под расстегнутым плащом болтались скомканный у тонкой шеи шарф и сбившийся набок галстук. Его лицо стало серым, заострилось, осунулось, бесцветный взгляд уставился в потолок.
— Давай, Ефим, вздремнем чуть-чуть, — мягко сказал Ильин. — Мы еще наспоримся, найдем время…
Отворилось окошко между кабиной и салоном, просунувшийся в него узкоглазый капитан медицинской службы объявил:
— К реке подъезжаем, товарищ полковник. Ох и шумит, уже слышно… Наши должны переправу навести. Если не успели, то полковую колонну тут нагоним.
— Вот как! — оживился Ильин. — Хорошо, Ким, посмотрим, посмотрим…
Их встретил майор Куцевалов. Ильин его сразу узнал, но ничуть не удивился. Заметил только довольно:
— Куда ни приедешь — везде на своих бывших слушателей натыкаешься. Ну и как, помогает теория на практике?
— Еще бы! Только иногда практики, Игнат Иванович, не хватает, чтобы теорию поддержать, — засмеялся Куцевалов, радушно отвечая на рукопожатие полковника.
— Старая болезнь, но излечимая…
Куцевалов коротко, по-военному довел до них обстановку. Горы по-прежнему бунтуют. Понтонеры мост навели. С минуты на минуту должны подойти плавающие бронетранспортеры с противоположного берега, во второй раз вывозящие эвакуируемое население из опасной зоны (командир полка по рации проинформировал), после чего часть крытых машин отправится с бедствующими в районный центр, а основная колонна двинется вперед.
— Мы полевую кухню раскочегарили, чтобы бойцов горячей кашей порадовать да жителей подкрепить. Промокли все, продрогли… Приглашаю и вас отведать из солдатского котла, чайком согреться, — предложил Куцевалов полковнику и корреспонденту газеты.
— С удовольствием!
Они шли мимо остывших машин туда, откуда тянуло вкусным дымком и где было наиболее оживленно. Сновали солдаты с котелками и дымящимися кружками, слышались шутки — с низкого неба перестала сыпаться морось. Ильин обратил внимание на группу солдат, рассевшихся кружком на бугристых валунах на склоне у дороги, с жаром о чем-то спорящих. С ними же находились полнощекий старший лейтенант и усатый прапорщик. Кивнув в их сторону, он спросил у Куцевалова:
— Собрание проводят?
— Гм-м, похоже… Это из автороты бойцы, — удивленно протянул замполит, немного волнуясь.
— Вот, Ефим, смотри, — обратился Ильин к литератору, с любопытством поглядывающему на склон. — Я всегда, когда наблюдаю такую картину, почему-то вспоминаю войну, — понял полковник по-своему волнение майора. — И не воевал ведь, в сорок шестом родился, но сразу приходят на память строчки из фронтовых документов. Помнишь, знаменитый сталинградский протокол: «В окопе лучше умереть, но не уйти с позором»… Сила, а? Наверное, так же, накоротке, перед боем собрались тогда комсомольцы. А мы с тобой спорим, доказываем что-то… Вот истина — живут традиции, друг мой, живут!
— Кстати, Игнат Иванович, — оживился Куцевалов, — среди них как раз уволенные ребята, которые первыми решили остаться, так сказать инициаторы.
— Может, поднимемся? Не помешаем… — предложил Ильин.
Наверху заметили, что к ним направляются незнакомые полковник и штатский в сопровождении заместителя командира полка по политчасти. Старший лейтенант вскочил, стал что-то говорить солдатам, рассекая рукой воздух. До Ильина донеслись его слова, которые насторожили:
— В общем, тихо, погорячились и хватит! Потом разберемся… Встать! Сми-ирно! — скомандовал офицер и пошел навстречу для доклада.
— Продолжайте, сидите, пожалуйста, — остановил уставную процедуру Ильин. — У вас ведь собрание…
— Мы в принципе закончили, товарищ полковник.
— И какой вопрос обсуждали?
— Да так… — замялся старший лейтенант.
— Как жить дальше, — подал голос с камня смуглолицый солдат-крепыш с жестким взглядом, на комбинезоне которого рыжими пятнами засохла глина.
— Ну, и как решили жить? — улыбнулся Ильин, обращаясь уже к нему.
— По-честному…
— Это правильно, — одобрил полковник и дополнил мысль для всех: — А то одно время честность в кризисе была. Поэтому решение ваше в духе времени… Так кто из вас уволенные в запас? Покажитесь нам, благородные молодцы!
Поднялось несколько человек, представляясь:
— Сержант Мусатов!
— Рядовой Мацай!
Полковник и корреспондент из газеты поочередно жали руку каждому, высказывая теплые ободряющие слова: «Так держать!», «Настоящие вы ребята», «Ничего, домой еще поспеете»…
Неожиданно тот же солдат с упрямыми карими глазами вдруг угрюмо, но отчетливо сказал:
— Лучше бы ехали они по своим домам сразу… Подобру-поздорову!..
Фраза прозвучала как гром среди ясного неба. Куцевалов, чтобы сгладить наступившую неловкость, раздраженно пояснил:
— Пошутил товарищ. Он у нас бо-ольшой шутник, Игнат Иванович. Ночью хохмочку отмочил, я вам скажу…
Это была его третья ошибка. Не скажи он такое, не напомни о ложном ночном переполохе, которому он, политработник, не придал значения, хотя и чувствовал, что за ним кроется больше, чем шутка, не пришлось бы ему дальше краснеть перед представителями политуправления и газеты, а главное — стать перед фактом возможного срыва сложной и ответственной задачи, стоящей перед полком. Иронические слова Куцевалова только подстегнули Антонова и остальных молодых солдат. Их и так разжег, распалил, точно бикфордов шнур, очень серьезный, до конца не завершенный разговор, который они вели между собой всего несколько минут назад. Антонов в ответ на реплику майора вскочил и с вызовом отчеканил:
— А я не шучу, товарищ майор! И вполне официально заявляю, что с ним, — резко показал Глеб пальцем на отшатнувшегося от этого движения Мацая, — и с ним, — ткнул он в сидящего на валуне красного, как рак, Коновала, — ни за что в одну кабину не сяду. Делайте, что хотите!..
— Я тоже…
— Мой нэ будэт сидет…
— Пусть и меня цибулею боле не потчуют…
— И я…
— Ртищев? Вы же утверждали, что старослужащие вам помогают, заботятся? — переспросил последнего высказавшегося солдата опешивший Куцевалов.
— А-а?.. Нет, не так, — покачал головой Шурка.
И наступила жуткая тишина. Только корреспондент оживился, подходил то к одному, то к другому солдату, спрашивал вполголоса: «Как ваша фамилия? А ваша?» Солдаты молча отворачивались в сторону.
— Слухайте, товарищ дорогой, не знаю, как вас там… Товарищ полковник! Товарищ майор! — очухался первым от шокового состояния прапорщик Березняк. — Не надо сейчас пытать. Хлопцы после все сами скажут. А посему, знамо дело, надо нам побалакать. Без свидетелей, значится…
— Да, вы правы… Помешали мы вам, извините, — тихо сказал Ильин. Круто повернувшись, он быстро пошел вниз, к дороге. За ним поспешили Куцевалов и Ефим Альбертович. Куцевалов был обескуражен. Он увидел, что на реке из желтого молока выплывали бронетранспортеры, плавно подходя к берегу. Времени оставалось в обрез, а кто сядет за баранки загруженных грузовиков? Что он доложит Спивакову? Да и полковник Ильин, видно, по головке не погладит!
— Товарищ полковник, разрешите мне вернуться, — остановился майор в нерешительности. — Нам ведь задачу решать надо, а тут… — обреченно махнул он рукой.
— Не трогайте вы их. Пошли, пошли, — замедлил шаг Ильин. — У них сейчас такая ломка в психологии происходит — поважнее любого дела. А мы пока подумаем, посоветуемся. Кстати, доложите, что у вас произошло ночью?..
Куцевалов начал рассказывать. Однако читателю это уже известно. Неясно только, что вызвало такой поворот событий, почему «взбунтовались» солдаты-первогодки и даже слабохарактерный и запуганный Шурка Ртищев нашел в себе силы так заявить. Поэтому стоит нам вернуться к тому моменту, когда Глебу Антонову от обиды, одиночества, охвативших его безысходности и отчаяния померещилась его жена Наталия.
Он, видимо, замерз бы, по крайней мере, подхватил бы воспаление легких, если б не наткнулся на него прапорщик Березняк. Правда, сказать «наткнулся» было бы неверно. Старшина роты искал Глеба. Он, пожалуй, единственный, кто ни на грамм не поверил ни в россказни Коновала, ни в клятвенные заверения Ртищева, ни в то, что Антонов «пошутил». И это не давало ему покоя.
Березняк растормошил Глеба, поставил его на ноги:
— Негоже, хлопче, к своему здоровью так наплевательски относиться. Ну-ка пойдем, бельишко сменим. Чайку попьем…
Глеб сидел в сухом белье в жарко прогретой кабине, стуча зубами о кружку с кипятком, и с интересом слушал прапорщика, который взялся, кряхтя, за руль, сетуя словами гоголевского Чичикова из «Мертвых душ»:
— Давненько не брал я в руки шашек… — И добавил при этом: — А в свое время лучшим водителем округа считался. Думаешь, сбрехал? У меня где-то даже вырезка из окружной газеты хранится.
Березняк вспомнил свою юность, как начинал службу больше двадцати лет назад. Рос он без отца, который погиб за два месяца до его появления на свет. В самом конце войны. Кстати, он тоже был военным водителем. Отважным. Отпуск дали ему за боевые дела… А после отцу и еще одному шоферу было приказано доставить в небольшой немецкий городок, где стоял наш госпиталь, раненых (тяжелых) из медсанбата дивизии первого эшелона. Напарник отца — мальчишка еще, за два месяца, что был на фронте, в основном тыловые обозы подтягивал вслед быстро продвигающимся войскам. Когда победу отпраздновал, приехал он в родное село Березняка на Винничину, специально, чтобы поведать солдатской вдове о геройском поступке ее мужа. Да так и остался в Сокирянах. Стал маленькому Семену Березняку отчимом. Часто он рассказывал парнишке эту историю.
…Они проехали немного от переднего края. Справа от дороги лесок на пригорок убегал, слева — полюшко-поле молодой травкой покрывалось, кое-где играло желто-рыжими лоскутами еще не тронутой землицы да голубым блюдцем распластавшегося посреди него озера, окаймленного редким чапыжником. Вот туда-то и свернул резко с наезженной колеи Березняк, когда неожиданно залаял миномет и впереди по ходу движения взметнулись темно-бурые копны, преграждая путь. Напарник хоть и растерялся поначалу, но маневр ведущей машины повторил в точности. А из леска цепью выбегали фашисты, строча по полуторкам из автоматов, человек двадцать — тридцать, а может, меньше.
Что было им делать? Их, мужиков с руками и ногами, двое. Еще фельдшерица-сержант трофейный пистолет из сумки выхватила, патроны начала изводить. Из кузовов — стоны, крики раненых. А ехать дальше нельзя: озеро гнилым оказалось, болотистая жижа кругом, травяной покров ходуном ходил. Мины с шипением теперь по нему чавкали, протыкали насквозь — только грязные ошметки разлетались по сторонам. Фашисты — уже вот они — по зеленому ковру бегут, впереди офицер орет. Но и так понятно: машины им были нужны, чтобы на них к своим из окружения пробиться.
Отец Березняка офицера этого сразу уложил. Из ППШ стрекнул — только фуражка от того блином отлетела. Крикнул напарнику: загоняй обе полуторки под вербы и иди на подмогу! Сам залег за кустик, строча меткими очередями. Напарник — Сан Санычем его звали — немедля исполнил то, что ему наказал старшой, схватил две лимонки (все, что у него было), автомат и тоже вступил в бой. Рядом с ним у дерева плюхнулась сержант-медичка, вгоняя в пистолет последнюю обойму. Сан Саныч стрелял не так метко, как старший товарищ, но и его яростные очереди кое-кому душу в пятки загнали: дрогнула вражеская цепь, которая находилась в трех десятках метров, приостановилась, а кое-кто из нее попятился назад или брыкнулся на землю в поисках спасительных бугорков.
В пылу молодой боец не заметил, что сбоку, к впадине, в которой он залег и прятал голову за пнями когда-то поваленных сосен, подползал фриц. Он был совсем близко, крался ловко, толкая тело вперед натренированными движениями. Отец Березняка увидел, какая опасность грозила Сан Санычу, кричал ему, выпустил пару очередей по гитлеровцу, но не достал того: мешало дерево, из-за которого стреляла девушка-сержант. Только щепа от него отлетела. А напарник — ноль внимания, шпарил по цепи из автомата, ничего вокруг себя не видя. Тогда отец, перекатываясь по земле, оставил свою позицию. Решали мгновения быть Сан Санычу жильцом на этом свете или не быть. Кинулся отчаянным броском Березняк наперерез гаду, закрыл собою Сан Саныча, строча из ППШ. Но и фашист успел нажать на гашетку: грудь отца вспучилась красными пузырями.
Горевал Сан Саныч, клял себя потом всю жизнь. Бой практически на этом кончился: подоспело наше воинское подразделение, двигавшееся по дороге в сторону фронта, бойцы которого в два счета разделались с недобитыми гитлеровцами. Сан Саныча орденом наградили — он все-таки довез раненых до места. И всегда, когда показывал Красную Звезду Березняку-младшему, Семену, подчеркивал: этот орден, парень, нам с твоим отцом на двоих дан…
Прапорщик Березняк замолчал, полез было в карман за папиросами, но вспомнив, что неделю как бросил курить, чертыхнулся, спросил у Антонова:
— Цигарки нема?
Глеб покачал головой:
— Не начинал даже баловаться… А дальше, товарищ прапорщик? — спросил он, находясь во власти рассказа старшины роты.
— Дальше обычное дело, — пробасил Березняк. — Подрос я, призвали в армию. Попросился направить в автомобилисты, чтобы, как отец, баранку крутить. Направили. Так по сей день, значится, служу. Но отцов урок братства солдатского на всю жизнь у меня тут, — хлопнул себя в грудь прапорщик. — Много раз он меня выручал…
— А в Афганистане как вас ранило? Ребята все время на ваш шрам на груди смотрят, когда на зарядку бегаем, — взволнованно спросил Березняка Глеб.
— Было дело. Я ведь в числе первых входил в Афганистан. Душманы в основном из-за угла да из засад норовили в спину ударить. Впрочем, тактику они свою не изменили. Ну, а в меня прямо в грудь целил, сволочь, из пулемета. Вовремя солдат один увидел, да успел меня оттолкнуть в сторону. Очередь вскользь прошла… Спас меня боец. Век его буду помнить. — Всего какую-то секунду помолчал прапорщик. И к Глебу: — Но ты вот лучше что скажи, хлопче. Шо у тебя творится в душе?
Глеб нахмурился, снова больно кольнуло его самолюбие от того, что Березняк напомнил ему о положении, в котором он оказался не по своей воле.
— Ты не молчи, не молчи, хлопец, я, знамо дело, не слепец, у меня таких, как ты, — ого-о сколько было! Сынов своих вырастил, значится.
— Хорошо, товарищ прапорщик, — вроде решился Глеб, — только ответьте мне еще на один вопрос. Вот вы, опытный человек, всю жизнь с солдатами, сами рядовым были, с душманами воевали. Скажите, мы все должны одинаково уставы выполнять, работать, служить или же у кого-то из нас могут быть привилегии, скидки?
— Ясен твой вопрос, — вздохнул Березняк. — Только поставлен он не точно. Уставы да — закон для всех. Но люди разве бывают одинаковые? Я не встречал. Одинаково работать, служить и все такое прочее могут одни оловянные солдатики. А живые люди?.. Один лучше схватывает, другой похуже, но силен в ином, а третий вовсе слабак. Оно, конечно, у меня грамотешки маловато. В вечернюю школу бегал и в колхозе працював. По-ученому растолковать тебе, может, и не сумею. Хотя как-то Дарвина взялся читать, ученого, значится. Разумом понял, наукой, знамо дело, доказано, что все мы от обезьян, словом. А вот сердце мое — ну никак такое понимание не воспринимает! Это как же: есть черные, есть рыжие, горластые и тихони, есть поэты в душе, а есть — деревяка деревякой… Будто каждому по зернышку всыпано в кровушку — горькому, сладкому, соленому, совсем без вкуса и запаха — и оно прорастает, плодоносит. Посему, при чем тут обезьяна, скажи мне?! Да в наш-то век прогресса можно было бы ого каких одуванчиков из этих самых обезьян наклепать — ни пьяниц тебе, ни воров, ни прогульщиков, ни лодырей — все ангелы! Живи и радуйся!.. Только со скуки тогда сдохнешь. В жизни все сложнее…
Глеб слушал Березняка и не мог сдержать улыбки. Прямолинейность прапорщика в оценке учения Дарвина немного смешила. Но что-то в ней все же притягивало, заставляло внимать и соглашаться. А Березняк хлопнул себя по карману, сожалея, что нет курева, и продолжал:
— Ты, хлопец, не смейся. Думаешь, я спятил? Ан нет. В дебри научные я полез, шоб растолковать больную часть твоего вопроса о привилегиях и скидках. А он для тебя больной, я это понял. Тут, друже, нельзя тоже все под одну гребенку грести. Вон Мацай, на кого ты глаз косишь, или тот же Коновал — случись что с машиной — они враз скумекают, хитрюгу-поломку найдут и тут же исправят все в лучшем виде. Посему поднаторели они, вояками стали…
— Они в другом поднаторели, — буркнул Антонов.
— Не сомневайся, как специалисты они гарни, — не дал сбить себя с мысли Березняк, — а были цыплятами поначалу. Или скажешь, что ты все знаешь, все можешь?
— Да нет…
— Так кого я, командир, буду больше к технике приваживать, к службе приучать — того, кто уже вояка, или того, из кого его еще лепить надо? Конечно, молодого, значится. А он возьмет и посему, не разобравшись, упрекнет: дескать, им, умекам, привилегии создаете, а меня гоняете без передыху. Прав он будет? Не прав. Посему у них, опытных, своя учеба идет — предела тут нет. И еще они мне, командиру, должны помочь быстрее из молодого настоящего солдата-специалиста сотворить.
— Смотря как помогать и творить, — опять вставил Глеб, не сдержавшись.
— Ну и как? Может, примеры приведешь? — неожиданно спросил его Березняк, глянув на Антонова цепким взглядом.
Глеб ничего не ответил, только подумал: «Вот, оказывается, к чему он меня опять подводит. Начал издалека, с Дарвина, а свою линию гнет, хочет, чтобы я ему взял все и выложил. Только дудки, я уже раз сказал, прямо заявил, что Коновал над Ртищем издевается, — никто не поверил, и он, Березняк, тоже. Теперь я — «стукач», а лицемеры — «вояки» грудь колесом держат…»
— А вы сами, товарищ прапорщик, уже привели достойные примеры, — ответил Глеб, не моргнув глазом, — когда об отце своем и о бойце, который вас спас, мне поведали.
Березняк кашлянул, вроде как поперхнувшись, понял свою ошибку. С досады он готов был хлопнуть дверцей и уйти в поисках папиросы. Казалось, расположил к себе хлопца, довел, как говорится, до кондиции, но, видно, поторопился. Нет, не такой этот Антонов, чтобы, крутя вокруг да около, добиться от него откровенности.
— Ладно, Глеб, твоя взяла, — усмехнулся Березняк. — Посему побалакаем о примерах недостойных. Я сразу понял, куда ты клонишь, говоря о привилегиях. Хотел тебя подзавести, ну, схитрить, чтобы сам ты рассказал о них конкретно, значится. Ведь не расскажешь? — спросил Березняк.
— А вы мои сказы примете за чистую монету?
— Вот что, хлопец, ты не упрекай. Сказал «а», надо говорить «б». А то сам же — на попятную, и попытки не сделал, чтобы доказать, что Коновал над Ртищевым глумится. Шуточку изобразил. Как это понять? Куда тогда твое самолюбие подевалось, а?.. — припер Березняк вопросами Антонова. — Молчишь, нечем, значится, крыть?
— Нечем, — согласился Глеб. — А что теперь делать? Парни что обо мне думают? Бойкот объявили. Взводный свои выводы строит.
— Посему как не объяснил ты свою «шутку». Она, знамо дело, взвод, роту опозорила. Обидно хлопцам, да и взводного понять можно. И я тебя не одобряю, честно скажу. А балакаю тут с тобою битый час, чтобы помочь тебе из этой «шутки» достойно выйти. Рассказывай как на духу! — потребовал Березняк.
— Нет, я так не могу! — горячо воскликнул Глеб. — Хотя бы Турчина позовите. А лучше — всех ребят. Пусть или судят меня, или милуют.
— Добре, будь по-твоему…
Теперь понятно читателю, почему собрались водители на каменистом склоне у дороги.
— Правильно, — санкционировал собрание старший лейтенант Ломакин, когда ему доложили Березняк и Турчин, — я сам хотел это предложить. Надо Антонову мозги прочистить. Быстро, по-деловому. А то, видите ли, шутковать вздумал…
Глеб, когда ему предоставили слово, разволновался, не знал, с чего начать. Встретился глазами с Березняком. Тот явно подбадривал, мол, не робей, хлопец. И Глеб, набрав в легкие побольше воздуха, выдохнул:
— Мне сегодня прапорщик Березняк рассказал, как погиб его отец на войне. Грудью он закрыл молодого солдата и спас ему жизнь. А в Афганистане нашего старшину тоже боевой товарищ от верной смерти уберег. Шрам видели?.. Так? — обратился Антонов для подтверждения своих слов к Березняку.
— Знамо дело, — пробасил со своего валуна прапорщик, — точно так.
— И у нас многие парни второго года службы бескорыстно помогают нам, молодым. Мусатов, Турчин, Ольхин… Но есть типы, и вы их знаете, которые только ездят верхом, да еще гоняют.
— А конкретно, кто? — послышался насмешливый голос.
— Могу и конкретно…
И Антонов рассказал все не тая: о разговоре между Мацаем и Коновалом за скалой, когда они осквернили только что посаженную березку, невольным свидетелем чего он, Глеб, оказался. О своей стычке с ними, которая чуть не закончилась потасовкой.
— И вы поверили? — выкрикнул Мацай. — Пусть докажет…
— Не перебивай! — резко оборвал Мацая Турчин. — Нехай Антонов выскажется.
— А сейчас послушайте об их подлом замысле, чтобы меня на посмешище выставить, — перешел Глеб к последним событиям и горячо закончил: — Разве любой из вас, зная, какое дикое обвинение выставил против Ртищева Коновал, и, услышав намек Мацая на то, что с Шуркой случится самое худшее, ибо в горах все может быть, не бросился бы к командиру, чтобы это предотвратить?!
Наступило гробовое молчание. Солдаты, Березняк, Ломакин — все сидели ошарашенные.
— Ха, это же надо такое придумать! — артистически всплеснул руками заерзавший Коновал.
— Спросите теперь Ртищева. То, что я вам рассказал, подтвердить может только он сам, — тихо сказал Глеб и обратился уже к Шурке, совсем сникшему, закрывшему чумазыми ладонями свое лицо: — Может быть, сейчас, Ртищев, дойдет до тебя, наконец, какие пакости над тобой вытворялись и кто тебе настоящий друг? Или я соврал? Или ты снова захочешь мне «подставить ножку»? Да есть у тебя гордость, в конце концов?!
— Чего пристал к человеку! — прохрипел Мацай.
— Молчи, ты!.. Придет твоя очередь, — вскочил Турчин.
Он подошел к Ртищеву, присел рядом на корточки, как когда-то у завала возле распсиховавшегося Бокова, и спросил:
— Скажи, Шура, це правда? Бив тебя Коновал? Говорив, що ты специально рулил в ямищу?
Шурка утвердительно кивнул.
— А отстали вы як от колонны? Свечку меняли?
— Н-нет, не так, — буркнул Шурка, открыв красное, сморщенное лицо и шмыгнув носом. — Отдохнуть ему захотелось. Меня учил, как потом врать, чтобы не влетело…
И тогда разбушевалась среди ребят буря… Каждый хотел заклеймить позором Коновала и Мацая. В этот момент и появились гости в сопровождении замполита полка. Ломакин вскочил, начал успокаивать солдат:
— Все, тихо, погорячились и хватит! Потом разберемся…
Но лишь полковник Ильин, корреспондент из газеты и расстроенный майор Куцевалов покинули их, Турчин, как бы продолжая неоконченный разговор, заявил:
— Предлагаю Коновала и Мацая из комсомола исключить!
Голосовали они единогласно.
— Ну, наворотили дел! Пора бы двигаться, мост наведен… Что решили? — подлетел подполковник Спиваков к головной машине автороты, у которой стояли озабоченные Куцевалов и Ломакин.
— Полковник Ильин, корреспондент и прапорщик Березняк еще беседуют с людьми, да и мы вроде успокоили их, — сумрачно ответил майор. — Картина ясная. Ефрейтора Коновала и рядового Мацая необходимо отправлять под конвоем в гарнизон. Ильин считает, что надо возбуждать уголовное дело. По крайней мере, против Коновала достаточно улик.
— То, что Ильин рекомендует, мне еще надо доказать. И пока еще я командир полка! Ты сам-то что думаешь, комиссар?
— Целиком поддерживаю мнение полковника, — твердо сказал Куцевалов.
— Конечно, не мое, — усмехнулся Спиваков.
— Не на пикник отправляемся, — постарался убедить Куцевалов командира. — За рекой настоящие испытания начнутся. Лучше, как говорится, подальше от греха Коновала и Мацая спровадить.
— А кто поведет две машины с продовольствием и медикаментами, которые тоже ждут за рекой?! Да и лишние руки там не помешают, — вспыхнул Спиваков. — Ну-ка, приведите ко мне разгильдяев! — прикрикнул подполковник на Ломакина.
Старший лейтенант трусцой побежал выполнять приказание. Вскоре он подвел к Спивакову понурых Коновала и Мацая. Следом подошел Ильин, остановился, наблюдая, в сторонке.
— Доигрались, «деды» хреновы! — возмущенно начал отчитывать солдат Спиваков. — Я ведь предостерегал, что эти игры серьезные!.. Как прикажете теперь кашу расхлебывать, которую вы заварили? Рекомендуют вас под суд отдать! Что скажете на это?..
— Товарищ подполковник! Я про-ошу… простите! — хрипло заголосил Мацай. — Черт попутал, служба почти кончила-ася… Искуплю вину, буду пахать за пятерых!
— Искуплю, искуплю! — вторил Мацаю Коновал. — Вот увидите, товарищ подполковник!
— Ладно, идите. О моем решении вам объявит старший лейтенант Ломакин. Предостерегаю, чтобы без глупостей! Понятно?!
— Так точно! — хором ответили солдаты, четко, по-уставному развернулись и потопали строевым.
— А вы ответите мне по всей строгости! — налетел Спиваков уже на Ломакина. — Развели, понимаешь, анархию. Наведите порядок! Немедленно! Или вы не чувствуете ответственности?!
Ломакин стоял ни жив, ни мертв. Только шевелил посиневшими пухлыми губами:
— Понял… Я все понял… Есть!
— Но с Мацаем и Коновалом никто из молодых в машины не сядет. Да и вообще никто! — вмешался Куцевалов.
— А это меня не касается, — отрезал Спиваков. — Рассаживайте людей, как хотите. Но чтобы задача была выполнена. А вам, товарищ майор, рекомендую впредь не ставить меня перед фактом, когда уже и времени нет, и обстоятельства не позволяют что-то предпринимать кардинальное. Раньше надо было докладывать, — уколол Спиваков замполита. — Все, вперед!
— Одну минуточку, Павел Павлович! — нагнал Спивакова Ильин. Взяв его под руку, как бы провожая к БТР, полковник вполголоса, но настойчиво сказал командиру полка: — Вы делаете ошибку, Павел Павлович, которая может обернуться для вас плачевно. Я вник в обстановку, она не настолько проста, как вы думаете… И потом, не случайно в нашем обществе преступников или замешанных в неблаговидных деяниях изолируют, даже если идет следствие.
— В моем полку нет преступников, товарищ полковник, — сухо ответил Спиваков, высвобождая локоть, — Извините, — отдал он честь…
АВТОР В РОЛЯХ КОМАНДИРА И ЗАМПОЛИТА
#img_22.jpeg
Будь я на месте Спивакова, прислушался бы к совету полковника Ильина? Или на месте Куцевалова — смог бы убедить командира полка, что он делает ошибку? Конечно, зная, чем окончится эта история, я мог бы бить кулаком себя в грудь и утверждать, что обязательно прислушался бы, во что бы то ни стало убедил бы!
Ну, а если честно… Окажись вот так, как они, в положении, где острый дефицит времени для размышлений, а горы гремят, люди бедствуют, солдаты конфликтуют, — не знаю, как бы я поступил. Может, так же или по-другому. Во всяком случае, и я, и подчиненные мои были бы глубоко убеждены в моей правоте.
В чем тут дело? Видимо, в сложившемся стереотипе: командир — непогрешим, замполит — заступник и опора командирской непогрешимости. Отсюда возникает некий должностной феномен; если сказал я, командир, что это — черное, то так и есть, черное. Хотя оно совсем белое… Но командир сказал: «Люминь», значит, «люминь», и баста! И я, уже в роли замполита, если не сумел вовремя растолковать командиру о действительном содержании данного вещества, буду первым гнать из «люминя» чистую монету. И внешне она заблестит, отливая серебром. А в микроскоп на нее глянешь — нет, не тот материал, дурим, сами не зная кого, а главное, для чего?
Хотя, в принципе, знаем и кого, и для чего. Ибо существует еще один стереотип, от которого в лексиконе командира наряду с его зачастую врожденным грубоватым фольклором довольно часто звучит слово «запрещается». А в патетической речи замполита — крылатые выражения: «проявим инициативу в дозволенных рамках», «в обязательном порядке исполним предписанное», «установку приведем в действие»… Этот консервант строго регламентирован приказами, директивами, указаниями, рекомендациями и т. д. от самых верхних командных и политических ярусов до низших. Ничего, конечно, в нем плохого нет, ибо в каждом документе есть опыт прошлого, иа котором создается настоящее и будущее — армия испокон веков сильна установленным порядком, где все расписано по полочкам, и дисциплиной. Но так как, с одной стороны, у командира и политработника существует догма непогрешимости, с другой — предписанные законы, а с третьей — реальная жизнь, бурлящая, кипящая и не влезающая порой в рамки директив, то получается, что в одном командире как бы собраны воедино трое: безгрешник, закованный установками педант-перестраховщик (бюрократ) и лавирующий между реальностью и чужим повелением отчаянный канатоходец или горнолыжник. И в одном замполите тоже трое; щит для безгрешника, цепь для бюрократа-перестраховщика, шест и шлем для канатоходца — горнолыжника. Вес они, как лебедь, рак и щука. И надо быть очень искусным наездником, чтобы хоть сносно доехать на них до следующей должностной остановки, где прикручивают на погон очередную звезду.
Я специально столь подробно и поэтому, возможно, сложно построил это повествование. Думаю, что так читателю легче понять, насколько трудны, тернисты и опасны выбранные мною эти совсем не завидные роли.
Итак, я командир. Во мне еще от природы азарт сидит, что-то задорное, желание пробовать и рисковать. С детства улица заставляла меня драться, кататься на коньках по тонкому, прогибающемуся льду только замерзшей реки и частенько проваливаться. В половодье выплывать в лодке и нестись по мутной воде вместе с льдинами. Ездить на крыше вагона пригородного поезда и, проезжая под мостом, на спор поднимать голову так, чтобы его балки легонько касались моих трепещущих на ветру волос, или прыгать между его пролетами, ныряя в тихую гладь, как заправский каскадер…
Случись в моем хозяйстве такое или подобное, что произошло в полку у подполковника Спивакова, а именно во взводе старшего лейтенанта Ломакина, несколько лет назад, до той знаменательной вехи, от которой мы сейчас танцуем и подбиваем бабки, оценивая свою жизнь по-новому, я бы и глазом не моргнул. Нет, конечно, «врезал» бы для порядка Ломакину, на ротного его кандидатуру отставил бы, ну а если бы и назначили его без учета моего мнения (в то время могло и так быть, тем более, я ведь не стал бы трезвонить в колокола о «чепе»), то задержал бы на полгодика присвоение ему очередного воинского звания.
С Мацаем, Коновалом и Ртищевым разговор был бы совсем коротким. Первых двух «выстегал» (хотя, уверен, Ломакин сам всыпал бы им как следует). Ну а последнего перевел бы из автороты в другое подразделение, куда-нибудь подальше, с глаз долой.
С Антоновым, правда, посложнее. Тут мне уже опора понадобилась бы. И тогда, уже в роли замполита, я побеседовал бы с ним по душам, стараясь убедить солдата, чтобы бросил он «права качать» и людей баламутить. В актив комсомольский порекомендовал… И еще, если бы командир реагировал слишком резко (для вида или из-за свойства своего характера): кричал на людей, топал ногами, ругался, я бы как замполит все это смягчал. Говорил бы с личным составом спокойно, с пониманием, душевно…
Теперь все в значительной степени изменилось, осложнилось, ибо практика, приведенная выше, официально признана порочной. Потому шутки шутками, а на тему о неуставных отношениях сейчас и шутить неприлично.
Прежде всего, пришлось бы новым мышлением решать основной, фундаментальный вопрос, от которого затем начнешь дальше плясать: скрыть «чэпэ» или доложить о нем по команде? Конечно, бывают случаи, когда такой вопрос вовсе не стоит, как говорится, некуда уже деваться — докладываешь и немедленно. Но в данном случае зачем спешить: все живы-здоровы, задачу можно выполнять… Нет, здесь есть возможность поразмыслить. Вот тогда и начинает крыловская троица вожжи рвать каждый в свою сторону.
Ломакину, безусловно, легче. Я обратил внимание, что взводные, да и ротные проступки солдат зачастую не замазывают, выкладывают все без тени сомнения, А чего им, собственно говоря, бояться: меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют. У командиров и политработников выше моего ранга от этой мыслишки тоже, видно, голова не болит. Нет, им по сердцу, когда в подчиненных частях тишь и благодать. Но и нечего им особо паниковать, если что-то внизу случается — как говорится, за это поругать поругают, а много не дадут. Надо, чтобы случилось что-то сверх невероятное — тогда только затрещит служебная лестница, на которую они взобрались. А это все равно, что «Волгу» выиграть по лотерейному билету. Ибо в армии, куда ни глянь, все же порядок, и о нем пекутся. Поэтому начальники без конца напоминают, требуют, чтобы мы, относящиеся к звену батальон — полк, ничего такого не скрывали, не втирали очки. И когда они частенько, наезжают к нам «проверить и оказать помощь», то дотошно выискивают именно эту «тайну», хранимую за семью печатями. А уж если вскроют ее — не приведи господь — тогда держитесь, командир и замполит.
Поразмыслив таким образом, я в обеих ролях, оптимист но натуре, решаю твердо: не скрывать «чэпэ», а там будь что будет. Беру телефонную трубку или по рации называю позывной вышестоящего начальства, и пока телефонисты-радисты связываются по линии с промежуточными звеньями сложной и запутанной (для врага, разумеется) связи, отыскивают абонента, второе мое «я» начинает пятиться. Статистика, будь она неладна! Появится черная палочка в очень неприглядной графе, точно шлагбаум, перекрывающая движение в правильном направлении.
О, со статистикой шутки плохи. С нею — только на «вы» и никак не запанибрата. Из-за этой жирной черточки, обведенной красным кружочком, жди неприятностей ничуть не меньше, чем если бы ты оставил все в тайне и ее бы ненароком распечатали. Взыскания посыпятся всем, начиная с головы. Мне, командиру, «воздадут должное» за то, что не научил Ломакина смотреть вглубь. Его ведь ошибка в чем: техника в порядке, коечки, как доски, одеялами затянуты, полы в казарме блестят, словом, внешне — ажур. А чьими руками порядок наведен, какими средствами и кто за ними стоял — старшего лейтенанта мало волновало. И то, что Мацай с Коновалом верховодили, молодых в страхе держали, до него дошло, когда жареным запахло. Но вина-то чья, напомнят: твоя, командир, не подсказал вовремя младшему офицеру, не раскрыл глаза. И сержанты у тебя никудышные, плохо ты с ними работаешь, не воспитываешь их… В общем, получай, командир, «леща» по заслугам и скажи спасибо, что еще легко отделался.
Я, уже в роли замполита, получу своего «вяленого» за то, что из того же старшего лейтенанта Ломакина с дипломом инженера не вылепил инженера человеческих душ, не поставил его на близкую дистанцию к людям. И сам, вместе с командиром, от них — на расстояния вытянутой руки, а надо быть ближе. Еще я не наладил среди актива… Начнется многочисленное перечисление всего того, что я не наладил, не обеспечил, не довел, не провел и т. д. и т. п.
Но позвольте, воскликну я, то есть воскликнем мы: только этим всем ежедневно и занимались, и еще многим другим… Значит, недостаточно, будет ответ, и минимум год моя, то есть наша, фамилия станет притчей во языцех на устах начальства.
Ну нет, не торопись под холодный душ, заговорит во мне третий «я» и спешно даст отбой. У тебя, братец, наряду с лебедем и раком еще щука-хищница в тройке-колеснице. «Леща» заглотит тики-так. Правда, она норовит в омут затащить. Но ты — мужик рисковый, почему бы не попробовать? Авось, проскочит все без шума? Авось, не хватятся проверяющие этой палочки-невыручалочки, очерняющей статистику? Ведь ты пока на хорошем счету, трудишься в поте лица, остался какой-то шаг, может, и полшага до следующей должностной ступеньки (начальство уже намекало). Будь смелее! Ну а вскроется, в конце концов, семь бед — один ответ. Значит, действуешь так…
— Но эта практика официально признана порочной! — завопит протестующе первый голос. — Такой подход повлечет еще большие беды, и ты тогда покрутишься! — заставляет он меня снова выйти на связь, выкрикивая позывные.
— Не порть статистику, она делу венец, — ехидно захихикает второй голос, — и все равно один конец. — Трубка брошена, рация выключена…
— Авось проскочит?.. — заговорщицки шепчет третий голосок. — Семь бед…
— Но это порочно!..
Бог ты мой! Прямо заколдованный круг! Голова раскалывается. Ну кто, кто мне поможет из него выйти?!
ПРИШЛА БЕДА — ОТВОРЯЙ ВОРОТА
#img_23.jpeg
Машины шли одна за другой, черные тучи поднимались в небо, выплескиваемые из выхлопных труб. В сизом мареве жались друг к другу на берегу бурной коричнево-серой реки полуразрушенные селения. Они едва умещались вместе с узкой дорогой «на полочке», где среди рыжих отвесов и наваленных грудами камней вскипала пузырями селевая грязь.
Глеб Антонов посмотрел наверх, откуда шел поток: там торчали, накренившись, огромные валуны, обломки деревьев, покореженные высоковольтки, куски кровельного железа — точно пропахал эту полосу по меньшей мере Тунгусский метеорит.
Трое суток ребята откапывают дома, вернее то, что когда-то было жилищами, прокладывают сточные трубы, заделывают бреши в плотине, ставят столбы. Трое суток они вывозят пострадавших. Доставляют цемент, другие материалы и техническую оснастку для проведения спасательных работ — все на пределе своих возможностей. А конца-краю еще не видно.
— Товарищ прапорщик, «Карандаш», кажется, еще сильнее наклон дал. Прямо-таки Пизанская башня, — озабоченно высказался Глеб, включая на подъеме низшую передачу.
— Шоб тому «Карандашу» сквозь землю провалиться! — чертыхнулся с досады Березняк. Он, пригнувшись к ветровому стеклу, разглядывал нависший над дорогой камень размером с добрую ракету, словно выточенный мастером. — Знамо дело, закрепить его следует. Не то что-нибудь может натворить, поганец.
После каждого рейса, подъезжая к косогору, где открывался вид на плотину, перегородившую буйную реку, Березняк говорил то же самое. Он все это время сидел за старшего в машине, которую теперь доверили Глебу и которая двигалась последней в колонне. В прошлый раз солдаты взвода, вооруженные кувалдами и мотками проволоки, не долезли до вершины проклятой громадины, заставлявшей иных водителей вздрагивать и щурить глаза. Нужно было быть по меньшей мере хорошим альпинистом — тогда еще можно покорить гладкий утес.
Правда, юркий Женька Боков, утверждавший, что на «гражданке» чисто из спортивного интереса лазил по скалам, попробовал взобраться. Но его увидел подполковник Спиваков и запретил эти попытки напрочь, дабы кто не свернул себе шею. Командир полка вызвал по рации команду спортсменов-альпинистов, а старшему лейтенанту Ломакину приказал до их приезда продумать меры безопасности при движении на угрожаемом участке и проинструктировать водителей. Теперь у них выработана тактика: проходят это место поочередно, выдерживая дистанцию и стараясь держаться как можно ближе к вертикальной стене.
Вот и сейчас Глеб притормозил, давая возможность впереди идущему «Уралу», нагруженному тавровыми балками, уйти на значительное расстояние и проскочить участок, над которым накренилась глыба. Потом начинался спуск с виражным поворотом вправо, и дорога выбегала на площадку, где пыхтели бульдозеры, расчищая ее от грязи, оползневого грунта и камней. Тут же хлопали стенками на ветру несколько палаток для оказания первой медпомощи, приема пищи и короткого солдатского отдыха, которого, впрочем, практически не существовало. Нет, командиры даже настаивали, чтобы подчиненные отдыхали, пока идет разгрузка-погрузка. Какое там! Разве усидишь, когда все вокруг работают не покладая рук. Тут уж не до передышки.
Сержант Мусатов с Петром Турчиным в развалинах дома наткнулись на каменный мешок, из которого слышались стоны. Разбирали его осторожно, на помощь прибежали все, кто находился поблизости. Откопали еле дышащую девчушку, со слипшимися от запекшейся крови черными косичками. Она плакала от счастья, что ее нашли. Ноги ее были перебиты. Турчин на руках отнес девчушку в санитарный «пазик». Она никак не хотела отпускать от себя солдата, которого обхватила за шею тонкими ручонками, доверчиво прижалась к нему. Когда «пазик» умчался, увозя раненую в больницу, Петро зашел в палатку к медикам и сказал, закатывая рукав куртки:
— У меня первая группа… Подойдет любому. Берите!..
Глеб тоже сдал стакан крови. Да почти все стали добровольными донорами — Ольхин, Боков, Небейколода, Магомедов, Ртищев… Шурка вообще заметно преобразился, как-то посвежел на вид, хотя вкалывал не меньше любого. Но от сутулости, каким привыкли его видеть, не осталось и следа, а на лице чаще обычного играла улыбка, отчего оно совсем походило на лицо озорника-подростка. Иногда, правда, Шуркины большие глаза наполнялись печалью, но это и объяснимо: никто не мог равнодушно смотреть на людские страдания, вызванные обрушившейся бедой. Но еще он пока терялся, когда сталкивался лицом к лицу с Коновалом и Мацаем. Те в такие моменты язвили, иронически бросали Шурке словечки: «козел», «раскрыл хлебало», «шестерка»… Но рядом с Ртищевым всегда находились или Турчин, или Мусатов, или Антонов, которые не давали Шурку в обиду, одергивая зубоскалов: «Помолчали бы…», а Ртищева успокаивая: «Не обращай внимания…»
Мацай и Коновал держались особняком, с некоторой бравадой изображая обиженных. Глеба вообще не замечали. Лишь раз только прохрипел ему подошедший Мацай чуть ли не на ухо, когда они таскали мешки с цементом и Глеб наклонился, чтобы взвалить на плечи очередную ношу:
— Я тебе, шизик, все равно припомню. Сту-укач!
Глеб хотел было резко ответить, но Мацай быстро отвалил к другому краю кузова, подставляя свою спину солдату, подававшему мешки сверху, которому, рисуясь, крикнул:
— А ну, паря, брось-ка на «дедов» хребет что потяжельче! Не то «салаги» еще пупок надорвут…
Но чувствовалось, что Мацай психует. Да и Коновал, похоже, тоже был не в своей тарелке. Хотя парни общались с ними довольно ровно, не напоминая ни о чем, спокойно принимали их в свой круг — работали-то все одинаково. Мацай как-то, перекуривая, затеял спор с Турчиным: дескать, Коновала исключили из комсомола по делу — уличен в рукоприкладстве, но может, и чересчур строгое такое решение. Но его, Мацая-то, за что? Ведь мухи не обидел, пальцем никого не тронул!
— Гляди-ка, який ангел? — усмехнулся в ответ Турчин.
— Все равно полковой комитет вас не поддержит, — с вызовом заявил Мацай. — Я вкалываю тут, как папа Карло, что же, думаете, не зачтется? Да мне домой ехать!.. — швырнул раздраженно Мацай окурок и, круто повернувшись, пошел к своему «Уралу», поддав по-футбольному на ходу пустую консервную банку.
— Наверное, мы и вправду с ним погорячились, — заметил Боков, вздыхая. — Жалко…
— У пчелки, Женя, у пчелки, — не дал ему договорить Турчин. — Ты нам лучше стишата прочти.
Боков с чувством декламировал в коротких перерывах. И все про горы, трудные дороги:
Ребятам нравилось его слушать. И он не ломался, шпарил Визбора по первому желанию. А когда частенько появлялись в их кругу майор Куцевалов, или полковник Ильин, или почерневший и осунувшийся корреспондент газеты, то Женька выступал без приглашения, по собственной инициативе:
Куцевалов сразу светлел. На него такая картина действовала, как бальзам на душу: в автороте обстановка нормализуется, считал он, моральный дух солдат высокий. И он не ошибался. Ильин сходился с ним в этом мнении, хотя уловку Бокова, что парень старается в их присутствии больше на показуху, раскусил. Полковник использовал передышки для многочисленных бесед с солдатами вроде бы о вещах обыденных. Беседы заводил непринужденно и вел их задушевно. Потом он что-то записывал в свой пухлый блокнот. Не упускал Ильин случая переговорить с Мацаем и Коновалом, к которым особо приглядывался. Иногда его видели с киркой или лопатой в той или иной группе работающих. С присутствием полковника все свыклись и считали его своим человеком.
С корреспондентом отношения складывались более официально. Того в основном интересовали, как он сам выражался, благородные поступки. Разговор с солдатами он начинал всегда с одних и тех же вопросов: «Кто отличился?.. Кто девчушку откопал?.. А кто еще стал донором?..» Солдаты не любили об этом распространяться, чувствовали себя от таких вопросов неловко. Но находились и среди них желающие похвастать своими делами. Мацай с Коновалом, к примеру, делились с ним всеми перипетиями своих рейсов без всякой застенчивости. Несколько раз корреспондент уезжал в районный центр. Сегодня вернулся с газетами, от которых все ахнули: на второй полосе рассказывалось о них, покоряющих сели и обвалы. Правда, репортаж в основном посвящался механикам-водителям плавающих бронетранспортеров, их мастерству. Но все равно приятно было читать и им, водителям автороты, о своих однополчанах. Тем более, что заканчивалась публикация тем, как Женька Боков на перекуре в кругу друзей читал стихи:
Ребята зауважали корреспондента. А Женька аккуратно вырвал материал из газеты и сунул в карман, пояснив, краснея:
— Надо будет предку своему отправить. А то вдруг он где-нибудь в командировке, пропустит ненароком…
И еще произошло событие, на первый взгляд, совершенно незначительное, но давшее повод для кривотолков. Перед рассветом забывшиеся в коротком сне водители, которые лежали одетыми вповалку на дощатом настиле остывающей палатки, были разбужены не зычной, как обычно, командой прапорщика Березняка, а воплем Коновала, ворвавшегося в нее с улицы и лязгающего зубами.
— Ты чаго?! — спросил у него Турчин, не понимая спросонья, в чем дело.
— Ша-ака-ал или кабан, — испуганно пробормотал Коновал. — По малой нужде я вышел, а там…
Ребята недовольно задвигались, зашумели. Сержант Мусатов зажег спичку и поднес ее к часам на руке:
— Еще полчаса верных можно кемарить. Ложись! — приказал он Коновалу…
Но Турчин не поленился, встал и вышел глянуть, что напугало ефрейтора. На востоке тянулась серая полоска, в свете которой отчетливо проглядывали кривые пирамиды белесых вершин. Рядом с палаткой тлел ярко-оранжевый огонек. Петр подошел к нему — курил Мацай.
— Эй?
— Что?
— Ты, что ль, напугал Коновала, аж вин маманю свою вспомнил?
— Нет. Показалося ему, во-он тот камень за образину принял, — кивнул в сторону черного валуна Мацай.
— Ну-ну… А чаго не спишь? — спросил Турчин.
— А ты спрашиваешь? — сплюнул окурок Мацай и зло выругался.
— Кроме себя некого тебе винить. И не дури, глядишь, поймут, робя…
Поутру слух о ложном испуге Коновала, который вызвал лишь шутки да прибаутки водителей, еще не отправившихся в трудный рейс, каким-то образом дошел до полковника Ильина. Узнал он и о том, что Коновал выходил из палатки вместе с Мацаем. Игнат Иванович не на шутку встревожился, подозвал к себе старшего лейтенанта Ломакина и прапорщика Березняка. О чем они поначалу совещались, солдаты не поняли, но когда разговор перешел на высокие ноты, ветер донес до них кое-какие обрывки фраз:
— Нельзя их вместе… Все равно, что кошка с собакой, — говорил Ильин.
— Товарищ полковник, не могу я самовольно… оставить… — робко отнекивался Ломакин.
— Под мою ответственность… Задержите! — настаивал полковник.
Вскоре Ильин ушел на поиски командира полка и его заместителя по политчасти. Те находились на плотине, где солдаты устанавливали опоры для высоковольтной линии. Вот тут-то водители и начали шептаться: колонна была готова тронуться в путь, а Ломакин тянул почему-то резину, не давал команду, нетерпеливо прохаживаясь возле машин и нервно поглядывая на часы. Неожиданно примчался «уазик», разбрызгивая грязь, остановился. Из него выпрыгнул подполковник Спиваков, который с ходу выговорил Ломакину:
— Почему спите, не отправляете транспорт?! Я вас, товарищ старший лейтенант, предостерегаю…
— Мне полковник Ильин приказал, — стал оправдываться Ломакин.
— Что-о?! Немедленно марш!.. — возмутился Спиваков.
Так солдаты и не узнали, в чем была причина задержки колонны, отчего забеспокоился Ильин. Предполагали, что причиной явились опять-таки Мацай с Коновалом, которые якобы что-то откололи ночью. А может, и не они? А может, вообще никто никаких номеров не откалывал?.. Вскоре водители и думать об этом забыли, поглощенные длинным и каверзным спуском в глубину ущелья, к реке. Не услышали они и как полковник Ильин, подбежав к командиру полка, лишь только последняя машина скрылась за поворотом, горячо доказывал Спивакову, что надо догнать колонну, высадить Коновала или Мацая и оставить кого-то здесь. Словом, развести их, чтобы не находились они вместе.
— Не пойму я вас, товарищ полковник, то вы мне рекомендуете отправить Коновала и Мацая совсем, чуть ли не под конвоем. А теперь предостерегаете… Да что — На них свет клином сошелся? — с долей раздражения спросил Спиваков. — Объясните, что, собственно говоря, произошло?
— То, что они уже выясняют отношения между собой… — Ильин рассказал Спивакову об испуге Коновала.
— Но это только ваши предположения! — не сдавался Спиваков. — Почему не могло Коновалу в самом деле померещиться в темноте черт знает что? Зачем категорично утверждать, что его напугал Мацай и между ними произошла стычка?
— Потому что все это время я наблюдал за ними. И знаю: спорят они, обсуждают, кто больше повинен в том, что оказались оба в опале, которая неизвестно чем для них кончится. Ведь дело с Ртищевым не закрыто, надо полагать. А теперь, видно, их разногласия далеко зашли.
— Допускаю, могут они что-то доказывать друг другу, спорить. Ибо, сам вижу, переживают, стараются… Меня и Куцевалов об этом информировал. Но не повод же это для того, чтобы мчаться сейчас за колонной и панику наводить, — не менее пылко отстаивал свою точку зрения Спиваков. — Там есть офицер, прапорщик…
Тогда Ильин, как ему казалось, привел самый решающий довод:
— Они же в одной машине, психологически несовместимые на данный момент люди. Да мало ли что? Ведь береженого бог бережет!
— Ничего, я верю в свой народ, нутром чувствую подчиненных. И оно меня никогда не подводило, — закончил разговор Спиваков.
Но на сей раз чутье Спивакова не сработало. Ильин был прав: отношения между Мацаем и Коновалом зашли в тупик. Мацай злился на Коновала, не мог ему простить того, что ефрейтор плохо «обработал» Ртищева, и тот, в конце концов, «раскололся».
— Убить тебя мало, коз-зел, — шипел Мацай на Коновала. — Под статью меня подвел, сука, — он замахивал рукой, отрывая ее от баранки, якобы намереваясь двинуть Коновалу по шее. Коновал вжимался в угол кабины, вбирая голову в узкие плечи, и жалостно брюзжал:
— Ты, ты меня подставил! Придумал химеру, умник. А я, дурак, послушался, сам в петлю полез. Тебе-то что будет? Ты Ртищеву зубы не считал.
— А я ведь предупреждал, бревно, не можешь брать силой — не берись…
На обратном пути Мацай понемногу успокоился, передал руль незадачливому напарнику, а сам, привалившись к спинке сиденья, вздремнул. Коновал бросал на него ненавистные взгляды. Двигатель гудел натужно, но ровно, а огромные колеса тяжелого грузовика монотонно шуршали по гравию, убаюкивая. Колонна потянулась на косогор. После него машинам надо было красться поочередно, держась ближе к бугристой грязно-серой стене. В ту секунду, когда подошел к опасному участку грузовик, ведомый Коновалом, в горах раздался грохот, быстро разрастающийся от грома падающих сверху камней. «Карандаш», висевший над дорогой, дрогнул, вниз посыпались обломки породы. Коновал замер, на его лице застыл ужас. Зрачки глаз расширились. Вместо того чтобы остановить машину и не соваться под надвигающийся камнепад, Коновал с силой нажал на акселератор. Рев мотора перешел в визг, машина задергалась. Очнулся Мацай, ничего сначала не соображающий спросонья, но быстро пришел в себя.
— Что-о?! Куда ру-улишь! — заорал Мацай не своим голосом и потянулся к Коновалу, чтобы перехватить у того управление и выключить передачу.
Коновал теперь и сам понял, что дал маху: впереди разгоняющегося по начавшемуся спуску тяжелого грузовика градом сыпались камни. Если бы Мацай не сунулся к нему, возможно, он бы затормозил или как-то постарался объехать падающий поток. Но, испугавшись, что тот врежет ему по шее, он ничего не придумал лучше, как открыть дверцу и выпрыгнуть на ходу из кабины. И тут же ящерицей заполз в расщелину в стене.
— Гаденыш! — только и успел прохрипеть Мацай. По крыше замолотили комья, отскакивая рассыпчатым веером; горбатый валун пробил ее насквозь и грохнулся всей тяжестью на Мацая. Острая боль пронзила голову, шею, плечи, и навалился на него мрак, унося в немое беспамятство.
Березняк и Антонов, следующие позади, все видели. Не заметили только, когда бросил «Урал» Коновал. В этот момент они оба смотрели на накренившийся «Карандаш», с замиранием гадая, кувыркнется каменюка на дорогу от оползневого напора или устоит?.. Устоял, перевели они дух, и тут увидели, что машина Коновала и Мацая, хлопая левой дверцей, несется на полном ходу по косой дуге к обрыву, нагоняя впереди идущий ЗИЛ. «Урал» был явно неуправляем, а в ЗИЛе, видимо, не оглядывались назад. У Березняка и Антонова похолодело внутри.
— Гони! — приказал прапорщик.
Но Антонов уже сам рванул машину вперед, тревожно подавая звуковые сигналы. В ЗИЛе Турчин и Ртищев услышали длинные гудки, но поняли их по-своему. Турчин, увидев в боковое зеркало, что нагоняющий его машину «Урал» заносит к краю дороги, подумал, что у него отказали тормоза. Вместо того чтобы прибавить скорость и уйти от столкновения, резко остановился. Тут же включив заднюю передачу, он попятил свой ЗИЛ назад, стараясь подставить «Уралу» борт, в надежде, что это послужит препятствием и остановит разогнавшийся грузовик. Петр еще крикнул Шурке:
— Держись!
Удар пришелся посередине кузова ЗИЛа, только щепа и ветровое стекло «Урала» разлетелись мелкими брызгами. С грохотом обе машины опрокинулись под откос и ухнули в реку, поднимая пенные столбы.
Через секунду, ошалевшие от такой развязки, подкатили к месту происшествия Березняк и Антонов. Прапорщик выскочил из кабины и, ни на миг не раздумывая, бросился в бурлящий водоворот. Глеб сиганул в него следом. Его тут же закружило, окатило жутким леденящим ознобом. Мускулы натянулись, точно провода.
ЗИЛ лежал на боку в нескольких метрах от берега, практически полностью погруженный в воду. Лишь торчали поверх разбитые доски кузова, а очертания машины угадывались по раздвоению потока. Там уже боролся с напором Березняк. Вынырнула из кабины всклокоченная голова Турчина, который отплевываясь, тащил на поверхность захлебнувшегося Ртищева.
— Добре, сынку, я счас! — услышал Глеб прерывающийся бас прапорщика, кинувшегося к Турчину на помощь.
Антонов, поняв, что у ЗИЛа он будет лишним, широкими взмахами поплыл к «Уралу», опрокинутому вверх колесами, чуть торчащими из воды, еще вращающимися по инерции. Глеб когда-то считался лучшим пловцом на Дону среди ребятни станицы, но справлялся сейчас с необузданным норовом реки с большим трудом. Ухватившись за какую-то железяку, рассекающую поверхность воды точно перископ, он глубоко вдохнул и нырнул под воду, хватаясь руками за части машины, на ощупь отыскивая кабину. Дверца открылась легко. Но дальше продвинуться он не смог, пришлось выныривать, чтобы вновь заглотнуть в легкие кислорода. Вторая попытка оказалась удачной. Он нащупал куртку, вцепившись в нее мертвой хваткой, потянул наверх и понял, что тащит тело.
Он выплыл с Мацаем. Его лицо было в кровоподтеках, никаких признаков жизни нельзя было прочесть на нем. Под спутавшимися на голове волосами кровоточила глубокая рана. Глеб подтаскивал тело к берегу осторожно, обхватив Мацая сзади и стараясь удержать на поверхности его лицо. Вскоре почувствовал, что ему помогает Турчин. Они выволокли Мацая на гравий. Березняк хлопал по спине Шурку Ртищева. Тот зашелся кашлем, выхлебывая из себя воду.
— Будешь жить, хлопец! — добродушно гудел Березняк. Бросился к Мацаю, над которым хлопотали Антонов и Турчин, но тут же встал как вкопанный: — А где Коновал?!
— Его в «Урале», кажется, нет, товарищ прапорщик! — растерянно ответил Глеб. Но Березняк уже решительно вбежал в реку, преодолевая течение, погреб к перевернутому грузовику. Антонов немедля рванул за ним, оставив с Мацаем Турчина, продолжающего делать ему искусственное дыхание. Сердце Мацая уже ровно начало биться…
Глеб не успел опередить прапорщика. Березняк нырнул в поисках Коновала первым. Антонов подплыл, снова ухватился за «перископ», поджидая, когда появится на поверхности прапорщик. Но того долго не было. Заподозрив неладное, Глеб погрузился на дно, борясь с течением, хватаясь за что попало руками, добрался до кабины, обшарил ее — пусто. Вынырнул и снова нырнул. И так несколько раз — никаких следов. Он не слышал, что ему кричали с берега Турчин и прибежавшие на помощь ребята во главе со старшим лейтенантом Ломакиным, что Коновал нашелся, жив-здоров.
Наконец и там поняли: беда с Березняком. Турчин, Мусатов и еще несколько человек сразу же поплыли к «Уралу». Они ныряли, пока не подъехали взволнованные подполковник Спиваков с майором Куцеваловым на УАЗе и санитарный «пазик», из которого выскочили полковник Ильин, узкоглазый старший лейтенант медслужбы и корреспондент газеты. От них узнали, что тело Березняка прибило к плотине, где его вытащили солдаты. Прапорщика, видно, ударил в мутном бурном потоке камень. Березняк оказался мертв. Печальное известие буквально ошарашило всех. Еле дышащего Мацая погрузили в «санитарку», и та, пахнув сизым дымком, умчалась. Пришедший в себя Шурка Ртищев плакал в открытую, ревел взахлеб, как малое дитя. У Глеба и остальных парней по щекам тоже текли слезы вперемешку с каплями воды.
РАСКАЯНИЕ
#img_24.jpeg
Самолет, пройдя третий разворот, выпустил шасси: Глеб почувствовал ощутимый толчок. Стюардесса объявила, что рейс завершается, в аэропорту Ростова-на-Дону пассажиров ждут всевозможные услуги, температура воздуха минус восемь градусов… В иллюминатор проглядывала белая степь, расчерченная черными линиями на квадраты, кое-где торчали копьями верхушки заиндевелых тополей.
— Ну, здравствуй, зима! — как-то само по себе восторженно вырвалось у Глеба. Его мрачный сосед по креслу не преминул в ответ скептически заметить:
— Да разве тут зима?! Вот у нас, на Таймыре, — это да!.. Поскорее бы добраться, а то изголодался по свежему воздуху.
«Каждого в свой дом тянет, — подумал Глеб, — и он самый дорогой и лучший. Даже воздух в нем роднее…»
Антонов вдруг почувствовал необъяснимую тоску, совершенно непонятную и ноющую. То ли от навеянных воспоминаний, то ли еще отчего… Но его остро потянуло обратно, за тысячу километров, туда, где только снежные шапки вершин напоминают о зиме. Нет, он безмерно рад предстоящей скорой встрече с Наташей, дедом Гавриилом, бригадиром Гыкалой, друзьями, совсем не ожидающими его, и об этом думал всю дорогу. Однако именно сейчас, когда самолет вот-вот коснется колесами бетонки и до родного дома останется неделя отпуска, у Глеба возникло щемящее желание хоть раз глянуть на ребят из роты, пообщаться с ними, на минутку оказаться в казарме. «Неужели я так прикипел к ней, что и дня теперь не могу без нее? — стучало, бухало в его голове, отдаваясь где-то у горла. — Почему тянет меня назад?.. Ну, конечно, — осенило его, — там ведь тоже дом, и роднее не придумаешь! А по дому всегда сердце ноет. И нечего удивляться», — успокоился он.
Глеб представил, как в этот там уже вечерний час парни степенно расселись у телевизора, перебрасываясь словечками, в ожидании программы «Время». Потом начнется передача с комментариями ефрейтора Бокова — ведущего ротного обозревателя-международника. Ох и спорщиком Женька стал в вопросах внешней политики! Наверняка заведет Артема Небейколоду — основного своего оппонента, с которым у него расходятся взгляды по проблемам Ближнего Востока, Индокитая, Южной Африки, Латинской Америки, Афганистана и еще ряда регионов — горячих точек «шарика» и не горячих тоже. Откуда только Женька материалы черпает — цифрами и фактами может сразить наповал. Но Небейколоду не прошибешь, прямолинеен тот, как гладко оштукатуренная стена: никаких ему компромиссов с империалистами, милитаристами, расистами, а тем более фашистами и прочими с приставкой «нео», какой бы «цибулею они не потчували». И точка!
Особенно жарко от их дискуссий приходится старшему лейтенанту Ломакину, когда взводный проводит политзанятия. Пыхтел порой, не зная, как их рассудить. Но, видно, его терпение лопнуло, и он подписался, наверное, на все газеты и журналы, какие только имелись в каталоге. (Глеб слышал, как хвалил его за это майор Куцевалов.) Теперь Ломакин сам частенько припирает Бокова и Небейколоду аргументами из «Аргументов, и фактов». Еще назначил он обоих, в порядке исключения, своими помощниками и агитаторами во взводе. Хотя принято, что у руководителя группы политзанятий один помощник и агитатор во взводе — один. У парней опасения возникли, думали, власть Боков и Небейколода не поделят. Но удивительное дело, сработались они, на самоподготовке или в перекур не отбиться от них. Однако когда идет программа «Время» и после нее, хлебом их не корми, — любят выступить каждый со своей концепцией. Вероятно, и Ломакин сейчас с ними, у телевизора.
Взводный вообще здорово изменился. Раньше он тоже нередко вечерами находился в казарме, сидел, как говорится, для порядка в канцелярии, присутствовал на вечерней поверке… Теперь больше с солдатами судачит о том о сем, не подозревая, что поначалу те про себя добродушно посмеивались: уж больно Ломакин полковника Ильина старался копировать, хотел таким же казаться, своим в доску. Но у Ильина это как-то само собой выходило, без наигранности, и ребята сами к нему тянулись. Шурка Ртищев теперь переписывается с полковником, строчит ему чаще, чем девчонке своей, Алене. И ответы получает практически на каждое свое послание. Парням их зачитывает и важничает, когда произносит первые строки, всегда одинаковые: «Друг мой». Может, кто-то и усмехался в этот момент, но потом, слушая содержание письма, начинал действительно верить, что полковник настоящий друг Шурке. Да и не только ему, а всем им, солдатам автороты. Потому что писал Игнат Иванович хотя и скупо, но доверительно, делясь своими каждодневными заботами и новостями, откровенно радуясь Шуркиным удачам и огорчаясь его неудачам. Обязательно передавал всем привет и никогда не поучал: дескать, делай только так или так никогда не делай… Иногда, конечно, что-то советовал, по-братски, на правах старшего.
У Ломакина пока так, по-простому, не все выходит. Но сдвиги произошли значительные — это не только Глеб приметил, а и другие ребята. Как-то заявился взводный в роту с огромной сумкой в одной руке, другой за руку сына, бутуза Димку, ведет. А позади жена его, розовощекая и чернобровая смуглянка Лариса Павловна шествует.
— А ну-ка налетайте, товарищи солдаты, угощайтесь, — открыл он сумку, доставая румяные пироги да коржики. — Жена пекла…
— Кушайте, братики, отведайте… Я старалась, — хлопотала Лариса Павловна, вторя мужу.
— Чем же мы заслужили такой пир? — удивлялись парни.
— Так у моего сегодня день рождения! — доверчиво засмеялась жена Ломакина. — Двадцать пять стукнуло…
Неловко стало водителям, забыли ведь, что у взводного юбилей. Турчин все сгладил, поздравил старшего лейтенанта, даже чересчур торжественно. Хором крикнули «Ура!», аж своды казармы дрогнули, а трехгодовалый Димка заревел от испуга. Но быстро успокоился: кто-то сунул ему солдатскую шапку со звездой. Он сразу ее нахлобучил на голову и давай вышагивать по казарме, прикладывая ручонку, как бы отдавая честь.
— Ты гляди, солдат! Какой бравый! — подмигивали друг другу, улыбаясь, парни и по всем правилам вытягивались по струнке, приветствуя малыша. Восторгу того не было границ.
После устроили импровизированный концерт. В общем, славно выходной прошел… Старшина Мусатов на вечерней поверке сожалел, что его не было вместе с ними; устраивал в тот день домашние дела, готовился к приезду невесты. Правда, удивился он, что отмечали двадцатипятилетие старшего лейтенанта:
— Странно, у него, как я знаю, два месяца назад такое событие состоялось, — почесал затылок старшина. — Хотя понятно, мы ведь тогда в горах грязь ложками черпали…
Не уволился Мусатов, остался на сверхсрочную. Заменил Березняка, гибель которого перевернула, по-видимому, каждого и с болью отдается до сих пор. И никуда от нее не деться, ибо и на их совести она лежит черным камнем. Глеб часто задается вопросом: ну почему так бывает в жизни — крутимся, навыдумываем трудностей в общении между собой, не придаем значения ошибкам, принимая их за безобидные шалости, хотя и сознавая, что так делать плохо, нельзя! И все это тянется, тянется до тех пор, пока не случится что-то непоправимое, не обернется твоя беспечность бедой. И захочешь потом время повернуть вспять, да поздно… Так и смерть Березняка. Но разве ему нужно было обязательно погибнуть, чтобы после остальным жить, как живут нормальные люди? Чтобы потом мучила совесть, всего тебя перетряхнуло, выбросило изнутри наносное и никчемное? Но почему сразу не подумали об этом?! И он, Глеб, тоже повинен в случившемся.
Существует в армии порядок: навечно зачисленного в списки личного состава героя мысленно ставят на правый фланг строя и свято чтут о нем память. Березняка не зачислили, посчитали где-то наверху, что не тот случай. Может, оно и так. И порядок есть порядок. Но комсомольцы решили, что прапорщик должен все же остаться незримо в роте, хотя бы на своем привычном, старшинском месте — замыкающим. После переклички на вечерней поверке комсорг Петр Турчин называет фамилию Березняка. И на минуту казарма замирает. Нет, это не минута молчания, как принято ее обычно понимать. За эту минуту каждый просто оценивает прожитый день, вспоминает, не натворил ли худого, не переступил ли законы солдатского братства и настоящей дружбы? И пусть судьей в эту минуту будет память о прапорщике, который высоко ценил эти законы и жил по ним. Командование поддержало такую инициативу комсомольцев.
…В аэропорту встречающих было мало, они толпились небольшой кучкой у прохода с летного поля в полыхающее неоновым светом здание. Глеб не задержался, никого он о своем прилете не извещал. Поэтому, когда его окликнули, поначалу и не понял, что обращаются именно к нему. Остановился. Подошла маленького роста, худощавая женщина с изможденным морщинистым лицом, в легком пальтишке и пуховом платке, повязанном на голову.
— Простите, вы не Антонов? — робко спросила она.
— Я Антонов, — настороженно подтвердил Глеб.
— Ну, здрасьте, дорогой мой! — обрадовалась женщина. Ее голубые глаза повлажнели. Она по-бабьи всплеснула руками: — А я все боялась, что не встречу. В лицо никогда тебя не видела, а в телеграмме рейс не указан… Боялася, что разминуся…
— Какая телеграмма? — недоуменно спросил Глеб. — Мы же не знакомы…
— Та я же мама Колюшки! Мацай Зинаида Федоровна… Известили утром, что ты прилетаешь сегодня. А Коля… — Женщина вытерла тыльной стороной ладони слезинку, побежавшую по ее впалой щеке. — Не смог тебя встретить. — Она неожиданно прильнула к Глебу и запричитала, всхлипывая: — Спасибо тебе, сынок, за Колюшу! Спасибо, родной…
Антонов оторопело озирался по сторонам. Пассажиры, идущие мимо, с пониманием поглядывали на него и женщину, уткнувшуюся в его грудь. Обычная сцена, видно, думали они, мать встретила сына-солдата. А у Глеба в голове заметалось множество вопросов. И сердце замолотило, точно не отрегулированный движок. «Как?! Откуда оказалась здесь мать Мацая? Кто дал телеграмму?! Я и не знал, что Мацай ростовчанин. И не виделся с ним после того, как его увезли в госпиталь. Слышал, что оклемался он, получил прокурорское предупреждение — не шуточное дело! После окончания лечения уехал домой, не заезжая в часть. Надо же, какой поворот! Но что мне делать?..» — думал растерянно Глеб.
— Успокойтесь, Зинаида Федоровна, — глухо сказал он женщине. — Не надо плакать…
Они прошли в сверкающий кафелем зал, довольно многолюдный, длинная очередь выстроилась у стойки, где начиналась регистрация пассажиров на очередной рейс. Через репродукторы сюда врывался холодный голос диктора-информатора.
— Присядем, Зинаида Федоровна, — направился Глеб к свободным оранжевым креслам, стоящим рядком у стены, увлекая за собой женщину. Она уже пришла в себя. Только тяжело вздыхала и время от времени вытирала красные глаза носовым платком. Глеб чувствовал себя скованно, не знал, с чего начать с ней разговор. Ляпнул первое, что пришло в голову: — Значит, вы меня специально встречаете?
— Ну да! Я же говорила… Вот… — достала Зинаида Федоровна из кармана пальто скомканный телеграфный бланк, разгладила его бережно и протянула Антонову. Глеб прочел текст:
«Как договаривались сообщаю Антонов вылетает сегодня Турчин».
«Ага-а, Петр отстучал телеграмму. Точно, он ездил к Мацаю в госпиталь, чтобы проведать его, — вспомнил Глеб. — Правда, я тогда не одобрил этого. Вряд ли Мацай изменился и изменится к лучшему. Телячьи нежности — его навещать — ни к чему не приведут, доказывал я ему. Но Петр не послушался, а потом вернулся от Мацая угрюмым, не в духе. На расспросы ребят отмахнулся фразой: «Об одном у Мацая голова болит, как бы в дисбат не отправили вместе с Коновалом». И все, больше судьбой Мацая никто не интересовался, словно вычеркнули его из памяти. Зачем же Турчин известил его о моем приезде?» — не переставал удивляться Антонов.
А мать Мацая тем временем ему поясняла:
— Колюшка сначала обрадовался, засобирался было в аэропорт. Но… что-то стряслось с ним, сумятица… Мы тут рядом живем. Может, зайдешь к нам, повидаешься с Колюшей? Ведь вы друзья…
— Что-о?.. О чем вы говорите?! — озадаченно воскликнул Глеб, очнувшись от своих дум.
— Пойдем к нам, — с нотками мольбы в голосе повторила Зинаида Федоровна.
— Нет, нет, — замотал головой Глеб, — мне на электричку надо. Домой спешу…
— Ну на полчасика загляни! Очень тебя прошу. Как мать… Плохо Колюше, — она снова всхлипнула, закрыв платком глаза.
— А что с ним? Разве еще не выздоровел?
— Слава богу, окреп. Диспетчером устроился работать на автобазу. В душе только у него какая-то болячка. Гнетет. Я его спрашиваю, говорю, откройся — легче будет! А он злится, ругается. Ох, намучилася я с ним. Пока растила, думала, в армии человеком станет. А вернулся… Помоги ему, Глеб. Ты уже раз спас его, он мне рассказал. Помоги и сейчас другу, пойдем…
Глеб не знал, как поступить. Совсем не хотелось идти к Мацаю, видеть его, говорить с ним. Да и чем он мог помочь? Он прекрасно понимал, отчего зол Мацай и почему в душе у него смятение. Эгоист. Фиаско потерпел, полный крах. Вот и злится на белый свет. А мать его не поймет, в чем дело, мало знает о нем. Даже Глеба другом своего сына считает. «Знала бы она, какие мы с Мацаем друзья, — не уговаривала бы тогда, не приглашала б в гости, — усмехнулся Антонов. — А ее жалко. Волнуется, беспокоится за Мацая. Мать есть мать. Сын для нее всегда самый дорогой человек. Вот и я свою маму забыл, не пишу, не интересуюсь, как она?.. Нехорошо, как нехорошо все это… А мамы — они о нас помнят, пекутся. Вот и Зинаида Федоровна в аэропорт поэтому пришла, наверное, не один уже час тут… А может, выложить ей правду-матку? Нет, нет, — тут же одернул себя Глеб, — только не сейчас. Она и так места себе не может найти, слезы остановить».
Зинаида Федоровна, увидев колебания Антонова, рассудила их по-своему. Стала сбивчиво, торопясь рассказывать о Мацае, пытаясь убедить Глеба, что ему надо обязательно с ним встретиться. И пусть он, Глеб, не обижается на Николая, что тот не пришел в аэропорт. Мацай каждый день ждал известия о его приезде, надежду питал…
— Почему же вы пришли вместо него? — спросил у Зинаиды Федоровны Антонов.
— В самый последний момент он отказался. Чего-то разнервничался, сама не пойму! — всплеснула руками женщина.
— Значит, передумал он. Не хочет со мной видеться, — заключил Глеб. — Да и мне пора…
— Хочет, хочет, — запротестовала Зинаида Федоровна. — У него характер такой, дурной. Видно, и моя в том вина. Один ведь рос, без отца. Все ему потакала, хотела дать как можно больше. А вышло… Наверное, и в армии у него не все гладко было?.. А сейчас, когда вернулся, все он мыкается, места себе не найдет. Сначала с дружками своими прежними порвал вроде. Потом снова с ними закуролесил. Я — в слезы, стыдить его, говорю, чему же армия тебя научила? Видно, мало башке твоей дурьей досталось!.. Тогда он будто призадумался, работать пошел, — горячо говорила Зинаида Федоровна, держа Глеба за локоть, как бы боясь, что он не дослушает ее, уйдет. Она искренне делилась с ним своей душевной болью о сыне и искренне верила, что только Глеб сможет повлиять на него.
— Сосед наш по квартире, Игорек, тоже из армии пришел. С палочкой. Ранение получил в Афганистане. Серьезный парень, вежливый, — рассказывала Зинаида Федоровна. — Какой-то клуб интернационалистов он организовал со своими однополчанами. Я — к нему, мол, возьмите в ваш клуб Колюшку моего. Ведь он тоже демобилизовался, инвалидность имеет. А Игорек мне в ответ: «Что вы, тетя Зина, это ваш Колюшка демобилизовался. А у нас в клубе все только воины. Правда, запаса, но воины, защитники!» Не поняла я его, что он хотел мне этим сказать. Что Николай мой не из того теста? — спросила она Глеба, чуть не плача.
— А сам-то Николай как расценил такой ответ соседа? — ответил вопросом на вопрос Глеб.
— Фыркнул он. Сказал: «Подумаешь, клуб. Как-нибудь без него обойдусь, у нас в роте парни были ничуть не хуже. Отважные». И твою фамилию назвал. Уважает он тебя, Глеб. Пойдем к нам, я очень прошу…
Зинаида Федоровна опять с надеждой посмотрела на Антонова. А Глеб опять видел в ее глазах слезы, горечь, глубоко затаенную боль. И мольбу, мольбу…
— Хорошо, Зинаида Федоровна. Только признайтесь: ведь не ставил Николай меня в пример, не было такого. И встречать меня вовсе не хотел. Правда?
— Правда, — прошептала она, опустив голову и уткнувшись в платок.
— Тогда пошли! Где вы живете? — решительно поднялся он, впервые позабыв о своем излюбленном: «Не уступлю!»
АВТОРСКИЕ РОЛИ ПОД ЗАНАВЕС
#img_25.jpeg
Можно было бы, конечно, точку поставить на этом месте. История закончилась. Вполне возможно, что не так, как хотелось бы читателю. Но жизнь прозаична, хотя у моих героев, уверен, она будет протекать без томительной будничности, не безмятежно, и придется им еще не раз испытывать тревоги и судьбу. Удачи им! Попутного ветра и крепкой дружбы, с которой любые преграды по плечу!.. И я, здоров и не одинок. Поэтому если кому-то придет в голову несуразное (исходя из начала повести), что написанное мною — плод больного воображения, он глубоко ошибается.
«Но как тогда объяснить авторские роли?» — спросит читатель. «Они же выпадают из общей канвы развития сюжета!» — воскликнет критик.
Не спешите, друзья, судить строго, отвечу я, автор. Давайте лучше разберемся. Для этого мне необходимо прибегнуть к моим заключительным ролям. Навеяны они отнюдь не радостным событием, а скорее, печальным финалом — судом. А судили бывшего ефрейтора и комсомольца Виктора Коновала. Присутствовали на нем уже знакомые вам Ильин, Спиваков, Куцевалов, литератор Ефим Альбертович, Ломакин, Антонов, Ртищев и другие персонажи…
Если бы на этом процессе прокурором был я, то только так охарактеризовал бы подсудимого: преступник, трус, подонок. Нет у него смягчающих обстоятельств. Я не нахожу для Коновала никакого оправдания и снисхождения. Молодость? Это не оправдательное обстоятельство, а состояние. И то, что он издевался над молодым солдатом, бросил в критической ситуации управление автомашиной, поставив под угрозу жизнь товарища, прятался от страха, когда его искали, что повлекло гибель советского гражданина — это не ошибка, а преступление! В восемнадцать — двадцать лет не отличать очевидное зло так же преступно, как и само зло.
Могут быть приведены другие обстоятельства (здесь бы я, прокурор, не преминул заметить об авторских отступлениях в повести), имеются в виду недостатки родительского воспитания, негативное влияние на подсудимого улицы, школы, ПТУ, ошибки и просчеты командиров и политработников… Но тот, кто предлагает считаться с обстоятельствами, только защищает зло, а не борется с ним. Единственное добро от всех бед, которые несут преступления, — это закон. И я, прокурор, требую!..
— Граждане судьи! — начал бы я, уже адвокат, свою речь в защиту подсудимого. — Коновалу нет оправдания. Но будьте великодушны. Требование прокурора не считаться с обстоятельствами не гуманно. Вспомните послевоенные годы, когда, осуждая молодых преступников, мы говорили: к сожалению, юноша не знал своего отца, рано остался без матери. Теперь мы не можем так сказать: есть у Коновала родители, сидят здесь, в зале. Как сидят командиры, сослуживцы. И в этом как раз заключаются мои обстоятельства, заслуживающие снисхождения (тут я, адвокат, снова напомнил бы об авторских ролях, приведенных выше). Преступник видел дела родителей, слышал их слова, жил их желаниями и устремлениями. Но все ли они вели его к добру? Не дома ли в него были брошены первые зерна иждивенчества, поиска привилегий? А дворовая компания, которая не интересовала родителей, разве не добавила юноше еще зерна цинизма, умений словчить, приспособиться к жизни и получить о ней порочное и ущербное представление? И школа, ПТУ — не они ли дали еще и первые уроки формализма, от которого начало прорастать у подростка ханжество?..
Дальше. Армия… Нет, наша армия никого плохим еще не сделала. По крайней мере, я в своей юридической практике этого не встречал. Но она своей суровой действительностью сильнее обнажает пороки, заложенные в человека на «гражданке», заставляет юношу или бороться с ними, или, наоборот, бороться за них, чтобы облегчить свое существование. И тут очень важно, кто находится рядом с ним, какова окружающая его среда: борющаяся со злом или способствующая сожительству зла и добра. Коновалу не повезло. В военкомате он столкнулся с безразличием и протекционизмом. В роте — с равнодушием и неформальным лидером Мацаем, личность которого пересилила авторитет командира и коллектива. К тому же нарушились у него связи с внешним миром: девчонка, которая его ждала, вышла замуж за другого, товарищи по учебе и работе до армии прекратили с ним переписку. Это еще больше ожесточило молодого обывателя, заставило его смазывать червяки и шестерни внутреннего порочного иждивенческого механизма, тянувшего его в ад, хотя он думал, что едет на нем в рай. И не нашлось, к сожалению, инженера и даже механика человеческой души, который бы насыпал в этот механизм песка, застопорив или сломав его таким образом.
И последнее. Преступление можно было предотвратить или, как говорится, пресечь на корню. Однако командиры и общественное окружение Коновала своевременно не сделали этого, хотя могли это сделать. Ибо пороки Коновала были изобличены, их оставалось лишь загнать в угол и не спускать с них глаз. Однако одни из окружающих промолчали, другие не придали порокам значения, третьи смирились, четвертые испугались за карьеру… И Коновал стал преступником. Он виноват, граждане судьи! Но часть его вины нам надо взять на себя. Так будет справедливо. Я, адвокат, прошу…
Ну, а был бы я в роли подсудимого, что бы сказал в последнем слове? Я бы рассказал о коварной горной дороге с подстерегающими обвалами и нависшими над нею скалами. Я уверенно веду по ней тяжелую машину, рядом со мной немного растерянный, тщедушный паренек, призванный в армию на полтора года позже меня. Я его успокаиваю: не волнуйся, я же сильный, опытный, не дам тебя в обиду никому! И паренек верит в меня, а я в него… Но вот с кручи, которую я уже проскочил, посыпались камни, они заколотили градом по кабине следом идущей машины. Ее развернуло и понесло к обрыву, за которым бушует река. И мы с пареньком решаем встать ей поперек, подставить свой борт. А когда, не сдержав сильного удара, моя машина падает в ревущий поток, а за ней переворачивается в него и другой грузовик, я первым бросаюсь на помощь попавшим в беду товарищам. Я вытаскиваю на берег испуганного паренька-напарника, снова ныряю под воду и спасаю водителя второй машины. Мне трудно, холод пронизывает насквозь, а мускулы ноют, кожа саднит до остервенения. Но я сильный. Я ныряю. Я рискую ради друзей…
Горько, граждане судьи, что это был все же не я. Все…
…После судебного процесса полковник Ильин воскликнет: «Я очень сожалею, что не проявил большей настойчивости, чтобы предотвратить трагедию!»
Майор Куцевалов, вздохнув, огорченно скажет: «А я вообще тряпка с академическим образованием. Нет, надо за себя браться серьезно».
Подполковник Спиваков резко заключит: «Во всем я виноват! Ведь рекомендовал, предостерегал… Самоуверенным самодуром — вот кем оказался! Будет на всю жизнь урок».
Писатель Ефим Альбертович заметит: «А я понял, знаю, как писать повесть».
Впрочем, если еще кто-то не догадался, то я, автор, откроюсь: в роли писателя опять же был я. И теперь судить меня вам, дорогие читатели.
#img_26.jpeg