Увидеть, понять и почувствовать бесконечность можно только выйдя за пределы нормального человеческого состояния. Как если бы мозг человека был ограничен или даже огражден от этого понятия. Все, что окружает нас в этом мире, все, что мы видим — имеет границы. Мы видим стол, который стоит на полу, чашку на столе, ложку в чашке — эти предметы «помещаются» у нас в голове, мы их представляем целиком и, даже если зажмуриться и вообразить себе ложку, то мы сможем увидеть эту ложку со всех сторон, покрутить ее перед глазами, сможем в одно мгновение сменить серебряную ложку на золотую или деревянную, раскрашенную под хох лому, или с тонкой гравировкой, или даже инкрустированную драгоценными камнями, или огромную гигантскую ложку, ложку размером с небоскреб, ложку в руке, ложку на земле, ложку в космосе… а вот космос мы увидеть уже не сможем, потому что у него нет границ. Даже если представить себе границы космоса, у нас получится нечто, которое находится в чем-то и так далее до бесконечности. До той самой бесконечности, которую мы не можем увидеть, понять и почувствовать. Возможно, именно поэтому нам так нравится смотреть на море, которое, как нам кажется, не имеет границ. На огонь, который тоже кажется бесконечным, нравится смотреть в небо или на дорогу, уходящую в никуда. Мы боремся с любыми ограничениями и любим свободу, как если бы свобода была бесконечностью наших действий, но постоянно сталкиваемся с тем, что все в нашей жизни имеет свои границы, как, собственно, и сама жизнь.
С другой стороны, в сознании человека понятие бесконечности чаще всего появляется в самые неприятные моменты. Бесконечной кажется скучная работа, нудная книга, боль, страх, одиночество, ожидание — моменты максимального дискомфорта. При этом человек никогда не скажет, что его ощущение счастья длилось бесконечно, – нет, нет, все самое лучшее, вкусное и приятное длится совсем недолго и поэтому «ожидание длилось бесконечно», а вот счастья был только миг. Мгновение. Так, может быть, и не нужна нам эта бесконечность?
Сейчас Маруся находилась в бесконечности. В бесконечном кошмаре, который неизвестно когда начался, неизвестно сколько длился и никак не хотел заканчиваться. Последние сотни, тысячи и миллионы лет она была в состоянии ртути, пытаясь стать обратно собой. Маруся изо всех сил напрягала свои клеточки, хотелось бы сказать «тела», но тела не было. Ртути? Клеточки ртути, как если бы это было возможно. Невозможно, но в этом и был весь кошмар. Она ощущала их, эти миллиарды микроскопических шариков, которые надо было собрать в форме тела, чтобы попытаться встать… Но как собрать ртуть? Как из ртути можно «слепить» тело? Как можно вернуть сознание? Сознания тоже не было. Маруся не видела себя, не видела вообще ничего. Она только ощущала. При максимальном напряжении и концентрации шарики словно бы сближались, сжимались и сливались в одно единое, но как только силы отступали — все снова расплывалось и рассыпалось. Снова и снова, и снова, и снова. Но пока не соберешься, не выйдешь. А если не выйдешь, так навсегда и останешься в этом состоянии. Растворишься. Исчезнешь.
Потом появился звук. Возможно, он был всегда, но только сейчас он стал ощутим настолько, что Маруся обратила на него внимание. Это был тихий рокот, как если бы где-то очень далеко пролетел вертолет. Звук был неровный. Иногда он пропадал, иногда становился громче, быстрее, медленнее. Потом к нему прибавился новый звук, словно чтото гудело. Звуки стали накладываться один на другой. Это все что-то очень сильно напоминало. Маруся изо всех сил попыталась прийти в сознание. Она даже ощутила свою голову. Это длилось долю секунды, но она точно ощутила свою голову. Как только она обратила на это внимание — голова тут же рассыпалась… но ведь получилось? Значит, надо снова сконцентрироваться на звуках — каким-то образом они помогают собраться. Гул и рокот. Между ними есть паузы. Они звучат по-разному. Немного разные оттенки, разная тональность. Они очень похожи на что-то. Они похожи.
Память. Попытки вспомнить. Это сознание, которое возвращается. Значит, голова снова на месте — ненадолго, но получается вернуться в себя. Заглянуть в себя. Значит, гдето она все еще существует. Это еще не конец, не смерть. Сознание есть, но оно очень далеко и до него почти не добраться. Как добраться до себя, если ты ничто — бесформенный, холодный и жидкий металл? Но ртуть не может слышать, не может вспоминать. Значит, все не так. Значит, это просто кошмар. И отсюда можно выбраться.
Новый звук. Очень громко. Он другой. Возник и сразу же пропал, но теперь лучше слышно гул и рокот. Они сливаются. Они тоже сливаются, как шарики ртути, в нечто более… более знакомое. Они напоминают… Стена. Прохладная шершавая стена. Очень давно. Очень маленькая девочка прижимается ухом к стене и слушает. Голоса. Это голоса. Этот звук — голоса.
Устала. Маленькая победа потребовала много сил. Звук пропадает и снова пустота. Не получается. Надо, но не получается. Отчаяние. Но отчаяние – это тоже эмоция, а эмоция значит жизнь. Маруся попыталась представить себе свое отчаяние, попыталась раздуть его до огромных размеров, вскарабкаться на него и выползти, как если бы отчаяние было китом, за хвост которого можно ухватиться. Кит это тоже хорошо. Это образ. Отчаяние сменилось радостью, потому что бесконечность стала отступать. Потому что появились новые вводные. Появились звуки, эмоции, воспоминания, образы. По ним, как по ступенькам, надо выбраться. Давай, включайся, работай, оживай! Кит. Он большой, черный, у него есть хвост. Он в воде. Вода она тоже большая, ее много. Она прохладная. Прохладно это тоже ощущение и оно сейчас есть. Сейчас прохладно. Холод ощущается кожей. Кожа покрывает тело человека. Холод чувствуют кожей. Чувствуют телом. Холодные руки или холодно ногам. Руки и ноги. Еще, еще, еще. Включайся. Руки и ноги. Вспышка сознания, словно взрыв, удар, компрессия — и миллиарды микроскопических шариков собрались в руки и ноги. Вот они. Они есть. И очень холодно. И голоса вокруг. И очень хочется открыть глаза. Глаза! Глаза, они ведь тоже есть. Глазами видят. Глазами видят, если их открыть. Глаза закрыты веками. Чтобы открыть глаза, надо поднять веки. Но очень устала. Очень сильно устала. Все. Стоп. Нет сил. Больше ни на что нет сил. Рассыпалась. Растеклась. Надо отдохнуть и попробовать снова. Главное держаться за звуки. Звуки это ниточка, которая связывает то и это. По которой оттуда можно будет выбраться сюда. Маруся постаралась отключить все, кроме звуков. Просто слушать. Слушать гул и рокот.
Голоса было два. Один голос был просто звуком, который проходил мимо, как шум. Второй был теплым. От него было тепло. Неправильно. Тепло нельзя услышать, тогда почему от него становилось приятно? И щекотно. Как будто шарики внутри начинали бегать, как будто они реагировали на этот звук и вибрировали, бились друг о друга или даже сливались вместе и бились вместе. Это сердце. Шарики слились в одно сердце и теперь оно стучало. От этого становилось тепло и радостно. Радостно, потому что когда сердце стучит — ты живой. Маруся живая. Надо слушать этот голос и тогда сердце будет биться.
Звук низкий и глухой. У этого звука есть свои характерные перепады. Они знакомые. Маруся их помнит. Пока еще не помнит точно, но обязательно вспомнит. Это интонация. Интонация у каждого голоса разная, у каждого человека разная интонация. Эту Маруся знает. Знает и любит. Маруся очень любит папу. Это папа. Папа рядом и он разговаривает. От этого снаружи еще более холодно, а внутри – тепло.
Папа произносит слова. Потом другой голос произносит слова. Сейчас Маруся уже может их различать, но они пока еще лишены всякого смысла. Сознание не торопится возвращаться, оно выдает информацию порциями, словно выплескивает ее, как вулкан лаву. Маруся пытается запомнить слова, которые слышит, и повторять их про себя, пока они не станут понятными. Пока она не вспомнит их значение. И она запоминает — «к сожалению». Сожаление. Сожалеть. Жалеть. Жалость. Жалость – это когда плохо. «К сожалению» – это плохо. «К сожалению, уже ничего не можем сделать». Ничего. Пока непонятно, но ощущение нехорошее. «Не можем» – плохо. «Ничего» – тоже плохо. «К сожалению» – плохо. Они ничего не могут сделать и жалеют об этом. Это сказал другой голос. Он сказал это папе. Теперь папа молчит. Другой голос говорит: «Мне очень жаль». Жаль. Жалеть. Жалость. Другой голос говорит: «Простите». Простить, прощать, прощание, прощаться. Другой голос говорит: «У вас есть время, чтобы попрощаться».
Попрощаться.
Новый звук. Это папа. Он не говорит слова, он издает звуки, от которых больно. Очень тихо и глухо. Другой голос говорит: «Я вас оставлю». Теперь страшно. Ничего не понятно, но очень страшно. Ощущение тепла на руке. Снова получается почувствовать руку. На руку что-то ложится. Тяжелое и теплое. Оно сжимает руку. Папа сжимает руку своей рукой. Его голос. Он говорит: «Мой малыш». Надо открыть глаза. Надо увидеть его. Очень надо его увидеть, но ничего не получается. Глаза есть, Маруся чувствует их, но они не хотят открываться. Они не слушаются. Папа снова говорит «мой малыш». Он сжимает руку еще сильней и, значит, надо пошевелить рукой или хотя бы пальцем. Надо сделать что-то, чтобы папа перестал так говорить и чтобы не было так больно и страшно. Что-то крепко хватает за плечи и поднимает вверх. Сейчас Маруся впервые чувствует свое тело почти целиком и это настоящее тело. Это уже не ртуть. Это человеческое тело и его сжимают и тянут вверх и постоянно повторяют «малыш, малыш, малыш». Папа плачет. Вот почему так больно. И так страшно. «Девочка моя».
Проснись! Очнись! Давай же, сделай что-нибудь. Соберись, пожалуйста, открой глаза, скажи ему, скажи, как ты его любишь. Выбирайся! Выбирайся отсюда. Обними его тоже. Прижмись к нему. Скажи ему. Очень тяжело, очень больно, все рассыпается, растекается — руки, ноги, тело, голова. Больше ничего нет. Ничего. Пустота. Всё… Всё.
«Всё» – это то, что говорит другой голос.
Это были самые страшные слова, которые Андрей Гумилёв слышал в своей жизни. Он стоял перед холодной высокой металлической кроватью, на которой лежала его шестнадцатилетняя дочь. Его маленькая девочка. Его Муська, за которую он боялся каждую минуту с момента ее появления на свет. Которую он любил больше своей жизни, которая и была его жизнь.
Каждая клеточка ее тела принадлежала ему. Ее остановившееся сердце принадлежало ему. Ее застывшие легкие, ее пальчики, мизинчики на ногах. Мизинчики на ее ногах, которые он красил вишневым лаком, потому что трехлетняя Муся хотела быть красивой, как мама. Ее волосы, которые он заплетал в косы, когда она пошла в первый класс. Ее шрам на коленке, когда она упала с качелей. Упала и плакала, забравшись к нему на шею и ее горячие слезы капали на плечо.
Когда-то горячие слезы.
Воспоминания метались в голове. Перченая яичница. Все лучшее детям. Первый велосипед. Щенок, которого она притащила с улицы — они кормили его из бутылочки детской молочной смесью, а потом она тащила его в постель и обманывала, будто он сам.
«Папа, он сам. Он, честно, сам!»
А щенок даже не доставал лапами до кровати.
А как она потерялась на рынке в Турции и он нашел ее у старухи, продающей вареную кукурузу, и эта маленькая балбесина к тому времени успела съесть такое количество этой дурацкой кукурузы, что потом пришлось тащить ее в больницу. Или как она порезала ножницами все его рубашки, чтобы папа больше не уезжал, но оставила одну, чтобы он не ругался. Как вязала ему свитер, со второго класса и до сих пор, обещая подарить его на каждый следующий день рождения. Как она приготовила ему первый торт, спрятав туда монетку на удачу — незапланированный визит к стоматологу. Как ухаживала за ним больным, читая заклинания для скорейшего выздоровления, придумывая их на ходу. Или сказки. Нет, она была совсем не такая, как все остальные дети. Она любила сама читать папе сказки перед сном, с важным видом раскрывая вверх ногами толстую книгу по аэродинамике и притворяясь, что читает… выдумщица.
Как они ужасно ругались, потому что она постоянно умудрялась вляпаться в какую-нибудь историю, а он боялся. Боялся панически, что с ней что-нибудь случится. Ему хотелось запереть ее на засов и приставить охрану и не отпускать от себя ни на шаг, но здравый смысл подсказывал, что этого делать нельзя. Здравый смысл подсказывал, что от всего не убережешь. Что чему быть…
Гумилёв никак не мог сглотнуть комок, застрявший в горле.
Сколько раз она находилась на пороге смерти. Болезни, исчезновения, сумасшедший авантюризм. И каждый раз каким-то чудом выпутывалась. Но оказалось, что не каждый.
Не каждый…
– Андрей Львович? Андрей Львович, вы слышите меня?
Гумилёв посмотрел на доктора. Судя по всему, он уже давно звал его. Или недавно. Гумилёв не слышал. Он находился не здесь. Не в этом страшном месте. Он находился со своей девочкой. Там, где она была живая, теплая, веселая, дурная, непоседливая, сорви-голова, ее смех… Гумилёв сжал зубы, чтобы не завыть. Хотелось выть. Хотелось упать на пол и выть. Громко. Жутко. Больно. Как волк. Выть, скулить, рвать зубами всех, себя, хотелось убить себя. Перегрызть себе глотку.
– Андрей Львович, вам лучше уйти.
– Нет!
Он сам не ожидал. Не ожидал своих слов, действий.
Он быстро подбежал к Марусе, сорвал с нее провода и подхватил на руки. Она была очень легкой, почти невесомой. Кожа ее отливала голубизной, сквозь нее просвечивали тонкие вены.
– Андрей Львович! Я вас прошу! Что вы делаете!?
– Она живая! Живая, слышишь? Ты слышишь меня? Я не могу ошибаться. Я отец. Понимаешь? Я не могу ошибаться. Она не умерла.
Доктор растерянно обернулся по сторонам, словно в поисках помощи.
– Я чувствую. У меня есть сердце. Оно чувствует ее сердце и ее сердце – живое. Она спит. Она в коме. Я не знаю… Я не знаю, как объяснить, но я знаю, что она живая. Она просто устала. Она оживет, вот увидишь. Дай ей еще шанс. Дай время. Она оживет. Я к лянусь тебе, она оживет. Один день! – Гумилёв прижимал тело Маруси к себе, сжимая его все крепче и крепче. – Один день. Всего один день! Ее нельзя… нет… Нельзя… Она ведь живая. Она еще совсем ребенок.
Гумилёв заплакал. Стоял и плакал, вздрагивая и всхлипывая, не думая ни о чем, не соображая, не стесняясь… Чего стесняться? Чего стесняться человеку, потерявшему дочь? Оставаться сильным? Ради чего? Ради кого? Оставаться мужчиной? Как может называться мужчиной человек, который допустил такое. Как он допустил такое? Как не уберег? Как не спас? Как?
Он даже не заметил, что в кабинет вошли люди в военной форме. Не видел, как они говорили с врачом. Не видел, как двое из них остались стоять у входа, а еще двое направились к нему.
– У нас есть распоряжение…
– А? Что? – Гумилёв поднял на них обезумевшие глаза. – Кто вы?
Андрей пытался разобрать, что они говорят, но слова пролетали мимо. Он только смотрел на их лица, смотрел на то, как шевелятся губы, корчась в неловких объяснениях.
– Мы вынуждены забрать тело и поместить вас на карантин.
– Чьё тело? – уловив обрывки слов, спросил Гумилёв.
Один из военных кивнул доктору и тот поспешно вышел из кабинета.
Гумилёв хмурил брови, морщил лоб, пытался прийти в себя и понять, что хотят от него эти люди. Двое у двери… Один перед ним. Еще один. Где еще один?
Не видя ничего перед собой, Гумилёв отступил назад, крепко прижимая к себе Марусю.
– Андрей Львович, простите, но у меня приказ.
– Нет, – с трудом выговорил он. – Я не отдам вам ее.
Губы онемели, как будто после анестезирующего укола. Холодные, влажные пальцы раздвинули ребра и сдавили сердце. Сначала слегка, как будто примериваясь, а затем – в полную силу. Дыхание прервалось.
– Не отдам!
Люди в военной форме что-то говорили, беззвучно разевали рты, размахивали какими-то бумагами. Гумилёв не смотрел на них. Он смотрел на родное, заострившееся, пронизанное прожилками лицо своей дочери.
– Андрей Львович, что с вами?
Воздух, подумал он, куда исчез воздух?
Он пытался вдохнуть, но легкие не слушались. Грудь пронзила страшная боль – холодные пальцы, вцепившись в сердце, рвали его на куски.
Я упаду, подумал он в ужасе, если я упаду, я же уроню Марусю…
Из последних сил, уже ничего не видя вокруг, он тяжело, неуклюже опустился на колени и осторожно положил тело Маруси на пол. Пошатнулся и упал рядом.
– Доктора! – крикнул кто-то из военных.
Но Гумилёв этого уже не слышал.
Спустя несколько минут выведенный на орбиту первый экспериментальный энергетический модуль «Искусственное солнце» запустил свои турбины.
Начиналась новая эра, эра Всемирной Корпорации «Кольцо».
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ…