Лизаветина загадка (сборник)

Волсини Сергей и Дина

Пять новелл, пять мужских историй о любви. Чиновник в бегах, бизнесмен-ловелас, студент-боксер, муж, вынужденный терпеть интрижку молодой жены, 60-летний олигарх, у которого есть все, но нет желания жить – авторы мастерски исследуют мотивы поступков своих героев, каждый из которых ищет в женщинах что-то свое и по-своему понимает любовь. В новелле «Лизаветина загадка», давшей название сборнику, история главного героя подтверждает старую истину – за успехом мужчины всегда стоит любовь женщины.

 

© Сергей и Дина Волсини, 2017

© Дизайн обложки Андрей Бехтерев, 2017

* * *

 

Луиджи

В Табские Высоты мы приехали за неделю до открытия сезона. Курорту пришлось многое пережить, смена власти и гражданская война заметно сократили число туристов, и если в знаменитый Шарм-эль-Шейх все еще ездили с прежним постоянством, то Табу, стоявшую примерно в двухстах километрах, вниманием не баловали. Из-за тревожных происшествий местный аэропорт то и дело закрывали, и добираться сюда приходилось из Шарм-эль-Шейха на машине, а это больше трех часов езды по пустыне. Мало кого прельщало подобное путешествие – дикие скалы да военные с автоматами в руках настроения путешественникам не прибавляли. Прошел не один год, прежде чем интерес к курорту стал снова возрождаться. Отелям пришлось пойти на небывалое снижение цен, чтобы вновь заманить к себе туристов. И вот к середине февраля все было готово к началу нового сезона. Грандиозные Мирамары и Софители, Марриотты и Мовенпики, Хилтоны и Хайяты вытянулись в ряд в ожидании своих гостей. Никаких барьеров между отелями не возводили – каменистый садик у Софителя переходил в длинную ровную аллею Мариотта, обсаженную в честь сделавших пожертвования постояльцев, о чем рассказывали таблички с именами у каждого куста, потом шли постриженные газоны Интерконтиненталя, и так далее, и так далее. Прогуливаться здесь было сплошное удовольствие. По утрам по аллее совершали пробежки, вечерами гуляли под луной. Так же обстояло дело и с пляжем – прибрежная линия нигде не прерывалась, и пляжи отелей перетекали один в другой, ничем не отличаясь друг от друга, на всех стояли крепкие зонты из прутьев и, что особенно полюбилось туристам, ограждения, надежно укрывавшие от ветра. Сезон ветров подходил к концу, и хотя в воздухе еще взвивались колючие резкие вихри, погода день ото дня налаживалась, становилось мягче и теплей, казалось, даже вода в заливе вот-вот начнет прогреваться. Купались с пирса. Изумрудные волны поражали прозрачностью, насквозь виднелось дно и стаи цветастых рыбин. Всюду шли последние приготовления: вкручивали лампочки, красили изгороди, выкорчевывали сорняки, просеивали на пляже песок. Глаз радовался, глядя на то, как курорт расцветает и возвращается к жизни.

Пейзаж напротив менялся в зависимости от времени суток. Днем казалось, что за заливом нет ничего, кроме синего горизонта, но только солнце начинало клониться к закату, на той стороне проступали очертания гор. В заходящих лучах они розовели, пламенели, потом остывали под осевшим солнцем, чернели сумрачно и неприглядно, а потом вдруг вспыхивали веселыми дорожками желтых фонарей, и тогда становилось понятно, что на том берегу – жизнь. Прямо напротив нас лежала Саудовская Аравия. На горе была выведена священная для всех мусульман фраза «нет бога кроме бога», и в ясную погоду ее можно было прочесть даже отсюда. Левее от нас стоял израильский Элат, рядом иорданская Акаба. Такая кучность портов, культур и исторических наследий, сошедшихся в одной точке, и восхищала, и будоражила нервы. Как ни крути, обстановка вокруг была суровая; стоило только выйти за пределы курортной зоны, как взгляду открывалась безлюдная гористая местность, за голыми валунами нет-нет да мелькнет какая-то черная фигура, и не знаешь, то ли это местный житель возвращается домой в невидимое отсюда поселение, то ли это скрываются в горах бандиты. От гор так и веяло опасностью, тут волей-неволей вспомнишь о том, что здешние народы веками жили в состоянии войны. А горы здесь были повсюду; если смотреть на отели с моря, то самые высокие из них, и те, даже наполовину не дотягивали до махины, что высоченной глыбой вплотную подпирала курорт, в номерах с так называемым видом на горы она закрывала собой небо, и из окна нельзя было увидеть ничего, кроме встававшей прямо перед глазами угрюмой коричневой стены.

Наш Софитель, построенный из розового туфа, казался мне самым удачным среди всех отелей. Песчано-розовый, аккуратный, с округлым центральным корпусом, увенчанным розовой же башенкой, со стороны он смотрелся как торт на праздничном столе. В номерах царили блеск и чистота как в доме у хорошей хозяйки; новенькие полотенца пушились и сияли, простыни источали тот особенный аромат, какой бывает у постельного белья, на котором никто еще не спал, и даже форма у персонала хрустела нарядностью и новизной. Менеджмент светился от счастья, приветствуя все наплывающих гостей. В одинаковых бежевых брюках и небесно-голубых рубашках, на фоне которых особенно выделялись бронзовые ладони и бронзовые лица, озаренные елейными улыбками, они, впятером, с раннего утра выстраивались у входа в главный ресторан и приветствовали всякого, кто шествовал на завтрак. Каждый из них только и ждал, когда очередному постояльцу понадобится помощь, и дождавшись, бросался наперерез, чтобы первым поднести чистые приборы, сменить скатерть или пододвинуть даме стул. Казалось, их заботило только одно – чем еще нам услужить. Их угодливость не была натужной, видно было, что они и сами рады тому, что все снова заработало и гостей день ото дня прибывает больше и больше. Персонал помладше ни в чем не уступал начальству. Официанты запоминали все наши предпочтения, повар, готовивший в зале, устраивал целое шоу, с изяществом жонглера подбрасывая омлеты на сковородках и в воздухе укладывая их в тарелки гостей, кондитер выводил кремом имена гостей на белоснежных бисквитах, которые выносили к чаю по три раза на дню, словом, трудились здесь с рвением и с душой, очевидно, истосковавшись по работе за те годы, что курорт не жил. Все в отеле дышало преддверием праздника: впереди был большой сезон.

И вдруг все пошло наперекосяк. В воскресенье пронеслась новость – где-то в районе Табских Высот случился теракт. К обеду выяснилось, что произошло это совсем близко, в каких-то пятнадцати километрах от нас, неподалеку от израильской границы: подорвали автобус с тридцатью южно-корейскими туристами, направлявшимися из Израиля в монастырь Святой Екатерины, самую популярную достопримечательность наших мест; все они погибли или тяжело ранены. Нам запретили покидать отели, только что прибывших увозили в гостиницы Шарм-эль-Шейха. Аэропорт закрыли. Туристов к Табе не подпускали и на пушечный выстрел. Продажи путевок тут же остановились, купленные сдавались назад – никто не хотел рисковать. Европейские туристические компании давали специальные рейсы, чтобы немедленно вывезти своих граждан из опасной зоны. Быстрее всего увезли немцев – и суток не прошло, как в нашем отеле не осталось ни одного немецкого туриста. Менеджеры старались сохранять спокойствие на лицах, но все в отеле переживали. Туристы читали сводки новостей и гадали, удастся ли безопасно проделать путь до аэропорта, доберутся ли они до дома целыми и невредимыми? В глазах менеджеров читался ужас, что теперь будет? Никто никуда не выезжал. Прекратились путешествия на святые израильские земли и в иорданскую Петру, туристы носа не высовывали из отелей и паковали чемоданы в надежде на то, что турфирма сумеет поскорее забрать их домой. Повсюду появились охранники с оружием, вокруг курорта видны были возникшие только что блокпосты. На аллее вдоль моря, где так любили прохаживаться туристы, через каждые двадцать метров поставили деревянные будки, в них днем и ночью бдели люди в черном, с автоматами в руках. Под их прицелом приходилось идти на пляж, раздеваться и одеваться, купаться и загорать, прогуливаться вдоль моря. Они внимательно разглядывали каждого встречного, спрашивали, из какого отеля он идет, проверяли карманы и женские сумочки. Ясно было, что делалось это для нашей же безопасности, однако туристов это угнетало. Особенно туристок. Кажется, их досматривали уж чересчур тщательно, надолго задерживая всякими вопросами. Невольно возникала мысль – неужели все так плохо? Им что-то известно? Ожидаются новые теракты?

Ни русских, ни поляков увозить раньше срока не собирались, и если кто желал покинуть курорт, то делал это сам, как умел. Многие, особенно те, кто с детьми, так и поступали. На несколько дней холл нашего отеля превратился в вокзал, люди часами сидели на чемоданах, ждали автобусов, названивали авиакомпаниям в поисках билетов. По сообщениям, доносившемся снаружи, мы знали, что Таба стоит на ушах, кругом военные с собаками, транспорт поголовно досматривается, и туристов везут до Шарм-эль-Шейха целых пять часов, а то и все шесть.

С каждым днем в отеле нас становилось меньше и меньше. Внушительная часть постояльцев исчезла, а больше никто к нам не приезжал. Европейцы уехали все до одного, оставались только поляки, державшиеся от нас обособленно, несколько арабских семей да мы, русские. Вскоре мы все оказались взаперти, отрезанными от мира, в оазисе прекрасных и пустынных мест. В нашем распоряжении было все огромное пространство отеля – в ресторанах шаром покати, на пляже на один занятый зонт двадцать пять свободных, в шести бассейнах плавали за весь день два-три человека. По пляжу слонялись работники спа-салонов, пытаясь по пятому кругу продать нам свои услуги. Менеджеры грустнели. Они были все так же услужливы и все так же расшаркивались перед нами, но уже не могли скрывать, что дело плохо и их планам не суждено сбыться. Говорили, что требовалось принимать четыре борта в день, чтобы отели загружались, сейчас же сюда не летали вовсе, а два чартера из одной не самой богатой европейской страны, которых здесь очень ждали, так и не прилетели – оба были перенаправлены в Шарм-эль-Шейх. От нечего делать менеджеры теперь выходили на аллею, где раньше не смели и появляться, с тоской смотрели на горизонт и иногда шептали молитвы. В глазах их читалось отчаяние, и порой нам было неловко, что мы веселимся и отдыхаем со своей чисто русской бесшабашностью, позволявшей нам продолжать отпуск, не думая о будущем и полагаясь на авось.

Из русских в отеле оставались, кроме меня, только две семейные пары. Я и до этого был знаком с обеими, но последние дни сблизили нас сильнее, и, оставшись одни в полупустом отеле, мы чувствовали себя как дальние родственники, приехавшие погостить в доме общего дядюшки. Николя, добродушный рыжеволосый молодой человек с телячьими глазами, любил поболтать и перезнакомился тут, кажется, со всеми, начиная от нашего шеф-повара и заканчивая охранником из соседнего Марриотта. Он мог говорить о чем угодно и с кем угодно – черта, которую, по моему мнению, трудно отнести к достоинствам, – но к счастью, был незлоблив, и если видел, что сейчас не до него, не обижался, а просто переключался на того, кто был рядом. Однако в случае непредвиденных обстоятельств, наподобие тех, что произошли у нас, Николя оказался полезен как никто другой: он первым прочитывал новостные сводки, был в курсе того, какие прогнозы строит менеджмент и какие разговоры ходят в других отелях, словом, знал все. Можно было не тратить время на чтение новостей, Николя докладывал обо всем.

Жена его производила впечатление полной противоположности своего мужа. Насколько Николя был словоохотлив и находил язык со всеми, настолько она была холодна, сторонилась всего незнакомого и, казалось, хотела одного, чтобы ее оставили в покое. Думаю, ее мучили какие-то собственные переживания, которые она, как это часто делают женщины, переносила на все, что ее окружало, из-за чего окружающее, включая всех нас, представлялось ей чем-то неподходящим и недостойным. Она наверняка и словом бы не обмолвилась ни с кем из нас, если бы не ее разговорчивый муж, но и тогда она предпочитала держаться отстранение; о чем бы мы ни беседовали, она молча ждала, когда наговорится Николя, и за все время мне не приходилось слышать от нее ничего кроме «доброго утра» и «до свидания». В общем-то мне импонировала ее сдержанность, особенно на фоне балабола-Николя; неразговорчивость всегда привлекает, оставляя надежду, что за молчанием скрывается ум, наверняка и она была неглупа, во всяком случае, не уступала в этом качестве мужу, это было видно по ее серьезным вдумчивым глазам, однако мне не представлялось случая в этом убедиться – она молчала, а лицо ее обычно не выражало ничего, кроме неудовольствия.

Каждое утро мы встречались на пляже, и всякий раз я наблюдал одну и ту же картину. Лопоухий Николя, только что с постели, шел с широкой деревенской улыбкой, почесывая брюхо и позевывая спросонья, на нем были одни только плавки – он не утруждал себя лишними переодеваньями и так и шлепал в одних трусах сквозь богатое убранство отеля; жена его семенила рядом, хмурая и отчего-то уже уставшая. Николя, переговорив с каждым, кто оказался в этот час на его пути, да хоть с уборщиком мусора, разбегался по деревянному понтону, бухался в море, рубил руками ледяную воду, охал и рычал, вылезал, проснувшийся и довольный собой, стряхивал с себя брызги, как мокрая собака, и бежал к хозяйке. Она же подолгу стояла у спуска, окуная в воду только кончик ноги, затем медленно сходила по ступеням, позволяла волнам разочек прикоснуться к себе, тут же выбиралась обратно и, ворчливо кутаясь в полотенце, отправлялась на пляж, там укладывалась на песок и принималась загорать. Николя кружил около нее с виноватым лицом, стараясь обустроить ее поудобнее, но обычно только вызывал у нее раздражение и потому скоро оставлял жену в покое и принимался за свое любимое занятие – шел с кем-нибудь болтать. Николя говорил, что женаты они всего два года. Видимо, так повелось у них самого начала – Николя был заводилой и всегда как будто чуточку перед ней виноват, а она не без труда принимала такой его характер и всегда была чуточку недовольна.

Но самое поразительное в ней было ее имя. Редко когда имя, как злой враг, играет против человека, сходу обнажая все его недостатки. Ее звали Кармен.

И в противовес пылкой черноокой испанке, наша Кармен была бледной, малахольной и далекой от страстей. Узкое лицо с тонкими губами, жиденькие волосы цвета утреннего песка и худощавое как у подростка тельце делали ее внешность болезненно-вялой на фоне жгучего имени. Любое славянское имя одним махом поставило бы все на свои места, придав ее худощавости налет изящества, аристократизма, – меня так и подмывало дать ей добрый совет сменить имя, – но называясь Кармен, бедняжка была обречена на сравнения не в свою пользу. Пожалуй, имей она привычку хоть изредка бывать в хорошем настроении, то была бы вполне хороша собой, даже несмотря на имя, впрочем, это, наверно, можно сказать о всякой женщине на свете. Она же никогда не улыбалась и никогда не проявляла чувств, как будто взяла себе за правило оставаться холодной и бесстрастной, что бы ни происходило.

Другая пара была русской только наполовину. Луиджи, итальянец пятидесяти трех лет, сам по себе был любопытным персонажем. Он называл себя командором авиации – не знаю в точности, что значило это звание, но работал он специалистом по авиакатастрофам, многое повидал и о многом мог рассказать. Сейчас он занимал должность почетного консультанта в каком-то ведомстве в Вероне, был не слишком обременен работой и дожидался выхода на пенсию. Иногда перед ужином мы устраивались за деревянным столом в тенистой беседке, он с непременным бокалом вина на аперитив, я когда как, и вели разговоры о жизни. Я люблю Италию и неплохо говорю по-итальянски, так что Луиджи заимел в моем лице благодарного собеседника. К тому же, на английском он знал только авиационные термины, которые никак не могли помочь в обычной беседе – тут он и двух слов связать не мог. Так что после того, как итальянцы в числе прочих покинули курорт, я стал для него единственным источником общения – поговорить бедняге было не с кем, а он, как и все итальянцы, не выносил одиночества. Время от времени мы ходили в сауну. Пару раз к нам присоединялся Николя, дескать, попариться мужской компанией, и тогда ничего путного из этого не выходило – Николя не замолкал ни на секунду, Луиджи силился его понять, оба немилосердно коверкали английские слова и ждали от меня, что я помогу им разобраться, но я не желал служить им переводчиком, тем более, в парилке, и тем более, что речь шла о какой-нибудь очередной глупости Николя, которую мне и слушать-то не хотелось, не то что переводить; в конце концов, мы все надоедали друг другу до чертиков и уходили из сауны надутые и недовольные. В последующие дни как-то само собой сложилось, что мы стали принимать водные процедуры отдельно – с Николя мы окунались в море до завтрака, а с Луиджи я ходил в сауну по вечерам.

Луиджи был здесь со своей русской женой и их маленькой дочкой. Жена была моложе него лет, наверное, на двадцать, звали ее Анастасия. Они познакомились на побережье Гарды, где у него имелся небольшой летний домик, а у нее – работа в агентстве недвижимости, а поженившись, стали жить в его веронской квартире. Вероятно, между ними когда-то были настоящие чувства, но сейчас их отношения нельзя было назвать амурными, особенно в итальянском смысле этого слова, казалось, они были больше врозь, чем вместе. Почти всегда я встречал их по отдельности – когда он собирался обедать, она отправлялась отдыхать в номер и просила его идти без нее; если он звал ее на пляж, чаще всего она отнекивалась, предпочитая остаться там, где была, и даже когда они выходили куда-то вместе, сначала появлялся Луиджи с дочкой, и только спустя какое-то время к ним не спеша присоединялась она. В отличие от типичных итальянцев, которые всегда и везде бурно проявляют чувства, а уж на отдыхе так вообще не выпускают друг друга из объятий, эти двое едва прикасались друг к другу, и на все попытки Луиджи поухаживать за женой, я видел, он получал отворот-поворот. Она не стремилась проводить время с ним, и я не мог не заметить, что это его огорчало. Он не протестовал и не выяснял с ней отношений, во всяком случае, на людях, и ни разу за все время ни слова не проронил на счет нее, хотя на другие темы мы разговаривали с ним довольно откровенно.

Видно было, что все в их паре строилось под нее. Луиджи рассказывал, что предпочел бы провести отпуск где-нибудь на родине, и это в полной мере укладывалось в представление об отдыхе любого итальянца, убежденного, что лучшего места, чем Италия, на свете не существует, но ей было скучно с итальянцами и хотелось побыть среди земляков, только поэтому они и приехали сюда. Вообще, насколько я понял, скука была чуть ли не самой крупной их проблемой – Луиджи все время боялся, что жена заскучает, и это было главным аргументов в любом споре. Если ей чего-то хотелось, он разрешал, лишь бы она не скучала. Пока вокруг было спокойно, он ежедневно отправлял ее на всевозможные экскурсии, хотя сам никуда не ездил – не любил, да и она, по-моему, не звала его с собой. Она без труда находила себе компанию, но чаще всего я видел ее с Николя и его женой, втроем они болтали о чем-то за завтраком, обедом и ужином, втроем гуляли по пляжу и играли в пинг-понг. Луиджи, казалось, не возражал, ведь для этого он и привез ее сюда. Когда отель опустел, и в радиусе нескольких километров не осталось ни одного живого европейца, Луиджи мужественно остался, наравне с русскими и поляками, и снова только ради жены. Я знаю, насколько итальянцы привязаны к ближайшему окружению – родным, друзьям – и какая это пытка для итальянца делать что-либо в одиночестве, хоть обедать, хоть смотреть футбол. Луиджи не был исключением. Он не жаловался на жену и не пытался удержать ее возле себя, но я видел, как порой, отправляясь на пляж или на прогулку вдоль моря, он буквально топтался на месте, выискивая глазами попутчика и не в силах тронуться в путь один. Мне он старался не докучать лишний раз, но в последние дни все чаще подходил к моему столу, где я корпел над новым романом, тихонько садился рядом и со словами – пиши, пиши, не отвлекайся, я только посижу, переведу дух – устраивался на полчасика в соседнем кресле.

Казалось невероятным, что жена его, несмотря на то, что жила с итальянцем и среди итальянцев, не вобрала в себя ничего итальянского. Это ни в коем случае не означало, что она оставалась провинциальной или какой-то типично русской, напротив, в ней чувствовались и кругозор, и манеры европейского человека, который держится приветливо со всеми, но себе цену знает. Высокая, угловатая, с порывистыми и непредсказуемыми движениями, она напоминала комок нервов. Если смотрела, то взбудораженно, остро, насквозь. Если отворачивалась, то окончательно и бесповоротно, как будто навсегда теряла интерес к собеседнику или к какой-то теме. В ресторане она не садилась, а бросала себя в кресло, а потом так же резко с него вскакивала; цеплять скатерти, опрокидывать бокалы и раздавать случайные подзатыльники соседям по столу было вполне в ее духе. Временами на нее нападал смех. Внезапные и необъяснимые приступы вдруг заставляли ее сгибаться пополам, но смеялась она не заразительно, а непонятно и тревожно, меня так ее смех просто пугал – казалось, дело вот-вот закончится слезами. Несмотря на неспокойный характер, она умела быть покладистой и милой, когда сама того хотела, но думаю, жить с ней было нелегко. Разговорчивость была ей присуща, но не настолько, чтобы изливать душу за бокалом вина или еще чего покрепче, как это часто случается, когда времени много, а делать нечего. По-моему, она ни в чем не была до конца откровенна и всегда держала какие-то мысли за пазухой, в общем, была вещью в себе. Имелись у нее и другие странности, например, она просила, и довольно строгим тоном, называть ее только Анастасией, и если кто-то забывался и окликал ее Настей – а этим обычно грешил Николя, – она воспринимала это как оскорбление. Однажды за обедом Николя – вот уж кто был начисто лишен дипломатии – вдруг принялся выяснять у нее, не хочет ли она называться Асей, Стасей или еще каким-нибудь подобным образом, на что она ничего не ответила, а только встала из-за стола и ушла, оставив Николя фантазировать дальше во всеобщей тишине. Словом, характера ей было не занимать. Чего в ней не было, так это живости чувств, которая так отличает итальянцев. В этом смысле они с Луиджи совсем не походили на итальянскую семью, шумную и говорливую, а напоминали, скорее, русскую пару со стажем, в которой отношения уже не ахти какие и каждый живет сам по себе. Можно было только догадываться, как чувствовал себя в этой атмосфере итальянец Луиджи. К счастью, у него была дочь.

Удивительный это был ребенок. Я познакомился с ней еще до того, как встретил ее родителей. В один из дней она вдруг очутилась около моего стола, не спрашивая, забралась ко мне на колени и оглядела ворох рукописей и бумаг:

– Что ты тут пишешь?

Еще не придя в себя от удивления, я попытался что-то объяснить. Обдумав мои слова, она спросила:

– А сказки пишешь?

– Нет, сказки не пишу.

– Эх, жаль, – вздохнула она. – Сказки мне бы пригодились. Может, напишешь? Хотя бы одну? Для меня?

– Ну, может, и напишу.

– Про маленькую розовенькую собачку, ладно?

– Ну давай про собачку.

– А когда? Завтра напишешь?

Мы еще немного поговорили, и все это время она сидела у меня с таким видом, будто нигде ей не было так уютно, как посреди моих бумаг. Маленькая как птенчик, с длинными черными волосами и умным личиком, она водила пальчиком по моим рукописям, рассуждала и о чем-то договаривалась со мной со всей серьезностью, чем совершенно растопила мое сердце. Вскоре появился ее отец, и она побежала к нему. Так мы познакомились с Луиджи.

С тех пор мы часто виделись. Розалинда, или как ее называли здесь мы, русские, Розочка, скакала как мячик между родителями, то увязываясь за матерью, то прибегая к отцу, но все-таки с отцом она бывала чаще. А уж он в ней души не чаял. Никогда не звал ее по имени, только «tesoro», что означает у итальянцев «сокровище», носил на руках, кормил из своей тарелки, катал на каруселях, учил плавать, укладывал спать и сам сидел рядом, отгоняя мух, одним словом, проявлял всю нежность, которую не мог позволить себе с женой. Ко мне Розочка относилась с необъяснимой теплотой и, как и в первый раз, частенько забиралась ко мне на колени, рисовала на моих бумагах или затевала еще какую-нибудь шалость. Родители ее не ревновали и как будто уже привыкли, что она могла оказаться у меня на руках. Луиджи даже делал ей замечания, но так мягко, что она пропускала их мимо ушей, да и я был не в силах противиться этому трогательному существу. Она была как ручной зверек, юркая, ласковая, совсем не капризная, хотя и любила втянуть в свою игру – всякий разговор с ней завершался обещанием покатать ее на качелях, или поиграть в прятки, или принести конфет, или спеть песенку, и поскольку я был по большей части занят, исполнение желаний выпадало на долю Луиджи, который только и успевал то кукарекать, то прыгать в бассейне дельфинчиком.

Когда в отеле не осталось никого, кроме нас да поляков с арабами, мы стали держаться теснее. Зайдешь в ресторан на завтрак, а там уже сидят знакомые лица, и неловко садиться за другой стол, как будто ты чем-то обижен. То же за ужином, и на прогулке, и за чашкой чая перед сном. Мне некоторая обособленность была еще простительна, как-никак я работал, к тому же, был здесь без семьи, но они были вместе почти всегда. Луиджи все больше играл с дочкой, а Анастасия как будто поселилась в семье Николя; куда бы ни направлялись они с женой, она шла с ними, и, кажется, они были не против ее компании, во всяком случае, Николя уж точно был только рад – частенько его можно было увидеть красующимся перед ней на пляже или выходящим из бара с улыбкой до ушей и с коктейлями в обеих руках, для двух дам. Для меня было очевидно, что между ними что-то происходит. От завтрака к завтраку я подмечал про себя, что Анастасия с каждым днем выглядит все краше и смеется все звонче, а Кармен становится все тише и грустнее. Невозможно было не видеть двусмысленных взглядов, которыми перебрасывались Николя и Анастасия, нельзя было не удивляться ее громкому дразнящему смеху и его самодовольному лоснящемуся лицу. Наши беседы за столом теперь сопровождались туманными намеками и длинными паузами, я все чаще чувствовал себя неловко рядом с ними и старался их избегать.

В один из дней мы сидели, как всегда перед полдником, на веранде, устроенной на крыше первого этажа. Я правил утренний текст, Луиджи дремал, сидя на диване, Розочка мурлыкала у него за спиной, устроившись на подушках и сооружая бумажную шляпу у него на голове. Отсюда был виден и весь наш пляж, и густое изумрудное море, и длинная полоса аллеи, но мы так привыкли к этому пейзажу, что уже не ощущали того трепета, который испытали, поднявшись сюда впервые. Я приходил сюда, чтобы, для разнообразия, поработать на воздухе, Луиджи составлял мне компанию, потому что других развлечений в этот час у него не было, а Розочка ждала мороженого, которое выносили в буфете ровно в пять часов. Нашу мирную дрему нарушило появление Кармен. Мы никогда не видели ее такой – она вбежала в двери и оглядела нас встревоженным взглядом:

– А Николя разве не с вами?

Он сказал ей, что хочет поговорить о чем-то со мной, и вот уже больше двух часов, как пропал. Бедняжка не могла скрыть отчаяния, увидев, что вот он я, сижу на месте с самого обеда и про Николя слыхать не слыхивал.

– А Анастасия? Где она?

Луиджи пожал плечами.

– Она, кажется, говорила, что собирается в спа-салон. Да, точно, она на массаже.

– Да нет там никого, на вашем массаже! Я только что там была!

Она бросилась назад к дверям, но прежде чем выбежать, пробурчала, бросив взгляд на Луиджи:

– Сидит тут, в ус не дует! Нормальный мужик вскочил бы да побежал жену искать!

– Что она сказала?

Я только руками развел.

Розочка тащила нас вниз, к мороженому. Хотя было еще не время, Луиджи уступил, поднялся, ворча, с дивана и хотел взять ее на руки, но она не успокоилась и принялась уговаривать теперь меня – ей хотелось, чтобы мы обязательно пошли все втроем. Мы спустились в буфет. Кармен сидела там одна.

Наконец вынесли мороженое, скоро появились и двое пропавших. Они шли вместе, Анастасия, раскрасневшаяся, наэлектризованная, с горящими глазами, пришла в буфет первой, Николя шаркал шлепанцами позади, как всегда неспешный и беззаботный.

– Где вы были? – спросил Луиджи.

– В беседке, – она показала наверх. – Смотрели в телескоп.

И тут же отвернулась от него, показывая, что не желает никаких расспросов.

Беседка стояла на самой верхушке нашего отеля. Я тоже однажды поднялся туда и не обнаружил ничего примечательного – засыпанная сухой листвой и пылью деревянная беседка, раскаленные солнцем скамейки, на которые не присесть без того, чтобы не обжечь зад, и старый как век телескоп. Конечно, вид оттуда открывался впечатляющий – широкий, гористый, красивый и без всякого телескопа, который вдобавок ко всему не чистили, но на нашей веранде и вид был не хуже, и диваны мягче, и кофе приносили.

Анастасия уже говорила что-то Кармен, слышен был ее смех, а та сидела как пришибленная и молча смотрела на нее и на всех нас. Один Николя как ни в чем ни бывало почесывал пузо и рассуждал о бренном:

– Я хотел вишневого с печеньем. А нету. Зато лимонного сколько хочешь, этой кислятины всегда навалом. Все, ребята, с мороженым теперь проблемы. Как бы и с едой не случилось то же. А то плакали наши ребрышки на гриле…

Я спросил его, о чем он хотел поговорить со мной. Он напрочь забыл, о чем речь, а когда вспомнил, наклонился ко мне и со всем своим простодушием объяснил:

– Да ни о чем, – он кивнул на жену, – мне просто отойти надо было. А вы единственный, к кому Кармен меня не ревнует.

Мне все это не нравилось. Их дела меня не касались, но как писатель я отлично знал, что нет лучших условий для происшествия, чем ограниченный круг людей и замкнутое пространство. Разве не в таких декорациях разыгрывались все самые известные детективные истории? Нам оставалось жить здесь еще целую неделю, и непохоже было, чтобы кто-нибудь собирался разбавить нашу компанию, так что я бы на месте Николя не увеличивал градус накала. Женщины существа непредсказуемые, а он явно не мастак искусного обращения с женским полом и, по-моему, не отдавал себе отчет в том, во что ввязывается.

В тот же вечер за ужином разговор у нас зашел о ревности и о том, на что способен человек в порыве чувств.

– Луиджи повезло, я совсем не ревнива, – высказалась Анастасия, – хотя… иногда на меня такая хандра нападает, что я, пожалуй, запросто кого-нибудь могла бы пришибить. Но это никак не связано с ревностью.

– Я тоже не из ревнивых, – поддержал ее Николя, но Кармен посмотрела на него такими глазами, что но тут же исправился, – нет, ну это смотря с кем сравнивать. Вот у меня есть знакомый, вот он ревнивый. С ним всегда на этой почве приключения происходят. Тут недавно такая история была… – И он выдал длинный сбивчивый рассказ о приятеле, по ошибке принявшим менеджера отеля за любовника жены и устроившим драку, когда тот собственноручно принес ей в номер свежие полотенца. Анастасия переводила все Луиджи, но он, как и все мы, не понял юмора Николя. И, поскольку настал его черед высказаться, произнес:

– Все женщины любят покрасоваться, без этого они не чувствуют себя женщинами. Менеджер в отеле, сосед в самолете, официант… какая разница? Надо давать женщине такую возможность. Если любишь, ты должен сделать так, чтобы твоя женщина была счастлива.

– Даже если она захочет изменить? – вдруг выпалила Кармен, до сих пор не проронившая ни звука.

– Ну, – замялся Луиджи, – не обязательно речь идет об измене. Ей нужно внимание других мужчин, флирт, подтверждение своей привлекательности, это нормально.

– А измена, это тоже нормально?

– Конечно, это ненормально в обычном смысле. Но послушай, Кармен, когда у вас отношения двух зрелых людей, когда вы прошли разные этапы на своем пути, вы не можете думать категориями «нормально-ненормально». Женщине нужны новые чувства. Это факт. Зачем же запрещать ей это?..

Луиджи рассуждал так складно и так задушевно, что я ушам своим не верил, неужели он и правда придерживается таких взглядов, слишком уж свободных для итальянца? Надо ли понимать его слова так, что и своей жене он предоставляет полную свободу? Или он попросту не в курсе того, что происходит у него за спиной? По всей видимости, Кармен одолевали те же сомнения. Она впилась в него глазами, словно хотела получить ответы на свои вопросы, и на лице ее, всегда одинаковом, сейчас бушевали самые разные чувства. По-моему, ей хотелось огреть его по башке и крикнуть – да очнись же наконец, старый пень! – но наверно, как и я, она не могла не заметить, как снисходителен он был к причудам жены. Кто знает, может, он и впрямь позволял ей все?

Анастасия мало того, что была в центре внимания, поскольку переводила слова мужа остальным, так еще и оседлала своего любимого конька – видно было, что эта тема была ей интересна и обсуждалась ею уже не раз.

– Но все-таки, как? – не унималась Кармен. – Вы предлагаете прощать измену? Делать вид, как будто ничего не было?

– Да прощать, прощать, – пробурчал Николя.

– А тебе известен лучший вариант? – продолжал философствовать Луиджи.

Дошла очередь и до меня. Анастасия, давно уже пытавшаяся выяснить мое мнение, снова спросила, что я думаю обо всем этом:

– Ваш писательский опыт, что он подсказывает вам? В ваших книгах герои ревнуют друг друга?

Она явно готовилась услышать от меня нечто необыкновенное, но у меня имелось только одно наблюдение на этот счет, которым я и поделился: я считаю, что ревность всегда обоснована. Если человек ревнует, значит он ощущает, и совершенно справедливо, что его половина принадлежит не ему. Возможно, физически измена не случилась, но в душе его уже предали. В каком-то вопросе его предпочли другому, на это предательство он и реагирует ревностью. Не бывает такого, чтобы человек ревновал по ошибке. Раз есть ревность, значит, есть и причина.

Все задумались над этими словами и, в целом, согласились.

– Что же делать? – спросила Кармен.

– Надо открыто разговаривать друг с другом, это единственный выход, – уверенно произнесла Анастасия.

Луиджи поддержал жену:

– Вы должны всегда обо всем говорить друг другу, – сказал он, обращаясь к Кармен. Глядя на ее лицо, я видел, что его слова окончательно сбили ее с толку, как понимать этот его поучительно-отеческий тон? Я боялся, как бы она не выпалила что-нибудь наподобие того, что сказала днем на веранде, но она лишь уточнила:

– И вы что, так и делаете?

– Мы? Ну конечно.

– И обо всем рассказываете друг другу?

– У нас нет секретов друг от друга, – улыбнулась Анастасия и взяла мужа за руку. Луиджи посмотрел на нее с нежностью, поднес к губам ее пальцы и поцеловал. Рот у Кармен приоткрылся от удивления. Я и сам не знал, что думать.

Стол, за которым я работал, находился в дальней части просторного многокомнатного холла. Роскошные залы, приготовленные для приема сотен гостей, стояли нетронутые, и места в отеле было так много, что я мог бы устраиваться каждый раз по-новому, но мне нравилось приходить к своему столу – за ним мне хорошо писалось, и я не менял его из чистого суеверия. Окна отсюда выходили во внутренний двор, выложенный булыжниками и круглыми, как астраханские арбузы, кактусами; выступы балконов с верхних этажей держали надо мной приятную тень в течение всего дня, а уж о покое и говорить нечего – кроме Луиджи с Розочкой, время от времени навещавших здесь своего русского амико, никто не забирался в такую глушь, и думаю, случись мне тут заночевать, никто бы и не заметил. Напротив стоял один из корпусов отеля, откуда на меня смотрели четыре этажа открытых коридоров с рядами номерных дверей. Раньше, когда жизнь в отеле кипела, там было оживленно, поминутно хлопали двери, стучали колеса чемоданов, шныряли туда-сюда постояльцы, слышались голоса, теперь же там не было ни души, лишь раз в день, где-то около одиннадцати, появлялись уборщики номеров, они приходили всегда по двое, работали без суеты и любили постоять, опершись на перила, поболтать о том, о сем, пользуясь тем, что начальство их здесь не увидит. Невозможно было не заметить меня, сидящего прямо напротив; поначалу они терялись и пугливо хватались за швабры, но скоро привыкли ко мне, и теперь мы приветствовали друг друга как старые знакомые.

В тот день я сидел за своим столом как обычно. Кругом царила тишина. Вдалеке ветер рвал пальмы, а во дворе передо мной не было ни шороха, ни звука. Когда за окном послышались какие-то звуки, я автоматически поднял голову, готовый поздороваться с уборщиками, как вдруг моим глазам предстала неожиданная картина. Из номера на втором этаже вышли Николя и Анастасия, он, оглядываясь по сторонам, закрыл ключом дверь и, взяв ее за талию, повел к лестнице. Там они замешкались, переговариваясь о чем-то, потом я увидел, как он притянул ее к себе и коротко поцеловал, она побежала вниз, а он, опять озираясь, нет ли кого в коридоре, направился к противоположной лестнице и там исчез. Ошарашенный, я продолжал смотреть на пустой коридор. В голове у меня все смешалось, мыслями я был еще в тексте, который писал, и никак не мог сообразить, что же я только что увидел. Вероятно, я схватился за голову, а может, потер глаза, потому что в следующее мгновенье раздался голос Луиджи:

– Устал? Что-то ты неважно выглядишь.

Он стоял у меня за спиной и смотрел на меня своим спокойным взглядом. И давно он тут стоит?

– Может, пора передохнуть? Там вынесли шоколадные кексы и что-то типа бриошей. Очень неплохо. Не хочешь попробовать?

Похоже, он ничего не видел, решил я и выдохнул с облегчением. Мы пошли в бар.

Все было как всегда, и к вечеру мне начало казаться, что утреннее видение мне просто померещилось. Конечно, я обманывал себя – мне хотелось вернуть все на круги своя, хотелось вернуть драгоценное спокойствие, которого меня едва не лишили. Я решил, что, как бы там ни было, свидетель в этой истории не нужен, так что я должен держаться поодаль и дать возможность двум семьям самим во всем разобраться. Чтобы не участвовать в застольных разговорах, я поужинал пораньше отдельно от всех и, сославшись на работу, отправился к себе. Наутро после завтрака я как обычно взялся за текст, но сразу почувствовал, что мой покой был все-таки нарушен. Мне не привыкать писать и в более неподходящих условиях, когда ничто вокруг не располагает ни к удобству, ни к тишине, но на этот раз в меня проникло беспокойство другого рода, внутреннее, а это, я знал, было хуже всего. Выкинуть из головы вчерашнюю сцену не выходило. Как только я сел за стол, перед глазами всплыла обнимающаяся парочка, и я боялся, что стоит мне поднять глаза, я увижу их снова. Ко всему прочему я опасался прихода Луиджи, хоть и говорил себе, что тут нет моей вины и что рано или поздно он все равно обо всем узнает. Эти мысли мешали сосредоточиться. Я злился на себя, и мне понадобилось немало усилий, чтобы перестать отвлекаться. Наконец я решил, что уйду сегодня пораньше – береженого бог бережет, – сяду на веранде и продолжу писать там. Это помогло. Я сумел забыть обо всем и погрузиться в работу.

Прошел час или два, как вдруг напротив меня послышалось какое-то шевеление. Надеюсь, на этот раз там будут не они, мелькнуло у меня в голове, я на секунду оторвался от текста и тут же выругался – черт бы их побрал, это были они! Я глазам своим не верил. Неужели опять? И ладно бы, они прошмыгнули украдкой мимо меня, так нет же, они встали у двери и стояли там, как приклеенные, как будто нарочно хотели, чтобы я их заметил. И за что мне такое наказание? Я быстро оглянулся, не стоит ли за моей спиной Луиджи. Никого не было. Тогда я поднялся, встал боком к окну так, чтоб меня было видно, вытянул руки кверху, как будто разминая затекшую спину, пошевелил туда-сюда вытянутыми конечностями – теперь-то меня нельзя не увидеть, потом вернулся за стол и краем глаза посмотрел наверх. Ну и наглецы! Я думал, они мигом исчезнут, а они и ухом не повели. Так и стояли. Целовались и даже не смотрели в мою сторону. Наконец они скрылись на лестнице, а я собрал бумаги и с грустью поглядел на рабочее место, служившее мне верой и правдой столько дней – больше мне не придется воспользоваться им.

Весь день, когда мне встречался кто-нибудь из нашей компании, я волей-неволей задавался вопросом: что же будет дальше? За ужином Анастасия была, что называется, в ударе, пила вино, которое до сих пор считала «ерундой, а не вином», оживленно говорила, обращаясь то к Луиджи, то к Николя, но делала это не для того, чтобы отвести подозрения, как можно было бы предположить, а наоборот. Она не умела или, может быть, не считала нужным скрывать чувств, охвативших ее, и флиртовала с Николя так откровенно, что я диву давался, как Луиджи может этого не замечать. Чего стоил один только ее наряд, в последние дни она и так одевалась вызывающе, а сегодня вечером и вовсе надела прозрачную блузу, не оставлявшую места воображению. Две пары обычно садились друг напротив друга, я и Розочка – с торцов стола, так что Луиджи, занимавший место сбоку от жены, был последним, кому предназначался этот наряд, мне так вообще, неловко было смотреть в ее сторону. У всех на глазах она обдавала Николя страстными взглядами, жеманничала, закатывала глаза и поправляла волосы, когда смеялась, одним словом, использовала все те приемчики, какие задействует женщина, когда хочет охмурить мужчину. Мне кажется, даже официантам были понятны ее намерения, что уж говорить о Кармен и о Луиджи – не знаю, как они вообще пережили этот ужин.

Николя, конечно, не был столь откровенен, но и не пресекал ее заигрываний, из-за чего двусмысленное положение за столом только усиливалось. Мне показалось, он был растерян и не знал, как себя вести. Тут любой бы растерялся. По логике вещей они оба должны были бы изображать холодность или, по меньшей мере, спокойное равнодушие друг к другу. Возможно, они не договорились о том, как будут вести себя на людях, и теперь он удивлялся ее поведению так же, как и мы? Николя не из тех мужчин, кто крутит романы с несколькими женщинами одновременно, думаю, он и одной-то вскружить голову не сумел бы, во всяком случае, такой, как Анастасия. Ясно было, что инициатива принадлежала ей, а Николя оставалось лишь играть свою роль. Я был уверен, что это первый случай, когда женщина обратила на него внимание так явно, вот он и растаял как мороженое на солнце. Будь он поопытней в таких делах, не допустил бы таких ляпов – не попался бы дважды мне на глаза и уж точно не позволил бы жене догадываться обо всем с самого начала.

Когда после ужина мы с Луиджи вышли подышать перед сном на нашу аллею, разговор у нас не клеился. Не знаю, догадывался он обо всем или нет, но настроение у него было хмурое. Мое положение тоже было незавидным: будь на его месте кто-нибудь из моих друзей, я сказал бы все начистоту, и дело с концом, но с Луиджи мы не были друзьями, и я не мог совать нос в его отношения с женой. Можно было только предполагать, как он отреагирует, когда узнает правду, а вдруг после этого изменится вся его жизнь? Мне вовсе не хотелось стать тем, по чьей вине разрушилась его семья. Но и делать вид, что ничего не происходит, было тоже невыносимо – хоть мы и не друзья в обычном понимании этого слова, здесь, пусть и на короткое время, у нас сложилось нечто вроде мужской дружбы, и я чувствовал себя так, будто предаю товарища, скрывая от него то, что ему положено было знать. Пока я размышлял, как мне лучше поступить, Луиджи молча шагал рядом. Я поглядывал на него, гадая, не собирается ли он мыслями, чтобы начать разговор. Если так, я аккуратно скажу ему правду, решил я про себя. Но вот мы дошли до конца аллеи, из темноты на нас выпрыгнул охранник и потребовал повернуть назад. Так же молча мы вернулись к себе. Перед тем, как распрощаться до утра, я только позволил себе спросить:

– Ты не думаешь уехать отсюда пораньше?

Луиджи внимательно посмотрел на меня, и по его лицу я понял, что он, кажется, догадался, что именно я хочу ему сказать. Его ответ озадачил меня еще больше:

– Анастасия хочет остаться до конца. Да и дочке здесь нравится.

Как я ни ломал голову, я не смог найти способа, который позволил бы мне продолжать приятельствовать с Луиджи и при этом не чувствовать себя предателем, и в конце концов не придумал ничего лучшего, как избегать встреч с ним. На следующий день я дважды отговорился от прогулки по берегу, потом не явился на обед. Перед полдником я все-таки вышел на веранду, но не надолго – поиграл с Розочкой, которая успела по мне соскучиться и трогательно брала с меня обещания не пропадать вновь, а вечером, поужинав на скорую руку, поспешил подняться к себе. Судя по тому, что я мог наблюдать в короткие моменты встреч, ситуация набирала обороты: Анастасия упивалась своим счастьем, на Луиджи лица не было.

Чувствуя, что добром это не кончится, я решил отстраниться от всей этой истории – нашел себе новое рабочее место и перестроил режим дня так, чтобы встречаться со всеми только по случаю. Стал подниматься на час раньше, окунался в море, пока на пляже никого еще не было – часом раньше или позже, вода все равно была ледяная, – шел на завтрак, и когда остальные подтягивались к столу, я уже покидал ресторан. С полчаса я лежал на пляже, греясь на нежном утреннем солнце и крутя в голове сцены, над которыми собирался работать сегодня, а потом шел в холл, укрывался за столом и писал до самого обеда. Посиделки на веранде я тоже отменил, кое-как извинившись перед Луиджи. Вместо этого я отправлялся в номер и позволял себе часок поспать. Зато когда жара спадала, я возвращался за стол и брался за текст с новыми силами. Два дня в таком режиме, и результаты не заставили себя ждать: мне удалось неплохо продвинуться. Я был доволен собой и особенно счастлив тем, что сумел не втягиваться в чужие семейные дела. Выкинув из головы всякие мысли, я целыми днями писал, писал.

На третий день, когда я как обычно сидел за столом и ваял свой роман, вдруг появился Луиджи. Он был один, без Розочки, молча подошел к столу и упал в кресло напротив. Выглядел он не ахти. Лицо серее серого, волосы примяты, глаза горят. Я подумал, что он не только не завтракал, но, похоже, и не спал этой ночью.

– Я больше так не могу, – он прижался затылком к спинке кресла и закрыл глаза, как будто его одолевала головная боль.

Не зная пока, что именно он имеет в виду, я молчал.

– Ты же все знаешь, да? Ну конечно, знаешь. Поэтому и перестал общаться со мной… – Я открыл рот, чтобы ответить, но он жестом попросил не перебивать. – Мне надо рассказать тебе все, выслушай, прошу тебя. Кажется, я совершил огромную ошибку. Которую теперь не знаю, как исправить…

Он оторвал голову от кресла, подался вперед, нервно сжал руки, хрустнул костяшками, вздохнул и посмотрел мне прямо в глаза.

– У кого молоденькая жена, тот меня поймет. Ты же знаешь, мне пятьдесят три. Жена моложе меня на двадцать два года… Многие мои друзья отговаривали меня от женитьбы, но я был уверен в себе. У нас с ней действительно все было хорошо. Мы понимали друг друга, я был уверен в ней как в себе самом. Родилась Розалинда. И потом все поменялось, все пошло не так…

Я понял, что в эти дни он обдумывал свою жизнь и проговаривал про себя эти слова, наверно, тысячу раз. Он рассказал, что не мог найти причины, по которой отношения с женой испортились. Она стала раздражительной и грустной, закрывалась в своей комнате и плакала дни напролет. И видеть не желала ребенка. Он нашел няню, возил жену к морю, отправлял на шопинг, ничего не помогало. Они ходили к психологу, к одному, другому, толку не было. Теперь он уже и не помнил, откуда возникла идея попробовать свободные отношения, то ли от кого-то из специалистов, то ли от одной из ее подруг, но они зацепились за нее как за спасательный круг. Жене эта мысль пришлась по душе, впервые за долгое время в глазах у нее появилась улыбка, и он был готов согласиться на что угодно, лишь бы ей стало лучше. Она объясняла все разницей в возрасте, мол, у нее должен быть свой круг друзей и свои развлечения, походы в клуб и танцы до утра. И хотя он так не думал, но принял ее точку зрения. Она настаивала на том, что они оба должны начать общение с другими партнерами, иначе это будет выглядеть как адюльтер. Пришлось согласиться и на это.

– Только не подумай, что я все это затеял, чтобы развязать себе руки, нет! – с итальянской горячностью объяснял он мне, и я ему верил.

Он дал жене сходить на пару свиданий. Не сказать, что ему легко это далось – все два часа, что ее не было дома, он места себе не находил. Но со свиданий она возвращалась веселой и оживленной, почти как раньше, они снова ужинали вместе, играли с ребенком и на один вечер становились похожи на нормальную семью. Пришлось пойти на свидание и ему. Она сама, через интернет, нашла кандидатуру и договорилась о встрече. Я так и видел, как Луиджи, солидный человек, женатый вторым браком на молоденькой женщине и уверенный, что это навсегда, отправился на свидание с какой-то девицей, сам не понимая зачем, и был вынужден есть, пить и вести разговоры о проблемах чужой, незнакомой ему и неинтересной жизни. Ничего кроме усталости эта встреча не принесла. К тому же, весь вечер он боялся, что встретит знакомых, Верона город большой, но всякое могло случиться. Дома он сказал жене, что больше на такое не согласится.

– Зачем? Зачем мне это надо? Ради чего? – вопрошал он, сложив пальцы обеих рук в характерном итальянском жесте.

До приезда сюда они много об этом говорили – теперь мне было понятно, почему в тот вечер за ужином они в один голос утверждали, что у них нет секретов друг от друга – но поездка все изменила. Познакомившись с Николя, она решила, что он и есть тот, кто ей нужен. С ним она собиралась, что называется, пойти до конца. Это стало навязчивой мыслью. Он пытался переубедить ее, взывал к совести – как-никак он был здесь с женой; она слышать ничего не хотела. Дескать, еще в дома, в Вероне, они обо всем условились, так что пути назад нет. В конечном итоге, говорила она, это делается не ради нее одной, а для их общего семейного блага. После долгих споров она взяла таки с него слово, что он не станет ей препятствовать. Однако сдержать обещание оказалось куда труднее. Если в Вероне она просто уходила на час-два и возвращалась, то здесь все разворачивалось у него на глазах, и это испытание было ему не под силу. Видеть, как жена улыбается другому мужчине, кокетничает с ним, он не мог. Даже когда они оставались наедине, она говорила о нем, а если не говорила – думала, во всяком случае, так ему казалось. Они начали ссориться. Чем сильнее она отдавалась своему увлечению, тем хуже становилось ему. Она делала вид, что не понимает, что с ним. Он возненавидел Николя всем своим существом. Не раз, и не два за последние дни ему приходилось сдерживаться, чтобы не ударить его. По ночам он не мог спать, все представлял, как возьмет Николя за грудки и будет колотить его изо всех сил головой об стену – и сам пугался своих мыслей. Он всерьез опасался, что в один прекрасный день не сможет себя остановить.

– Черт бы его побрал, этого Николя! – в сердцах восклицал он, рассказывая мне о своих ночных кошмарах. – Видеть его не могу… Когда я соглашался на все это, я думал, она сходит на пару свиданий и успокоится. Поймет, что со мной ей лучше. И все снова станет так, как было до свадьбы. Я же не знал, что все это будет вот так… Разве это можно вытерпеть?

Он рассказал, что умолял ее уехать, но она отказывалась и предлагала ехать без нее, раз уж ему здесь невмоготу. Иногда он был готов и на это. И даже узнавал на счет билетов. Но потом все-таки оставался – боялся, что если уедет и будет думать о том, что здесь происходит, то сойдет с ума. Да и с ней потом вряд ли сможет жить как прежде.

Сказать, что я был удивлен тем, что услышал, – ничего не сказать. Но несмотря на неожиданное признание, я хорошо понимал Луиджи, и даже его неприглядные мысли в отношении Николя я тоже разделял. И правда, была в Николя какая-то расхлябанность, из-за которой его так и хотелось иногда огреть по башке, чтобы заставить очнуться, прийти в себя. Его глуповатая физиономия, вечная улыбка до ушей, чрезмерная болтливость – все это можно было сносить до тех пор, пока не случилась трагедия, а глядя сейчас на моего итальянского друга, иного слова мне в голову не приходило: он производил впечатление человека, которого постигла настоящая беда.

Он не сказал мне об этом, но я догадался, что последние два дня подкосили его еще и тем, что он лишился нашего с ним общения. Меня можно было понять, но ему от этого не легче – он, итальянец, и в мирное время плохо справлялся с одиночеством, а в одну минуту остаться без жены и без единственного друга было для него совсем нестерпимо. Когда мы закончили разговор, он поднялся с кресла и спросил:

– Ты пойдешь обедать?

И хотя он постарался придать голосу самое обычное выражение, я почувствовал, что в действительности он спрашивал меня, будем ли мы и дальше дружить – ходить на прогулки, сидеть на веранде и, главное, разговаривать.

– Ну разумеется, – ответил я и невольно тоже вскочил на ноги. Мы обнялись.

– Тогда в два?

– В два.

Я сочувствовал ему всем сердцем и не мог помочь ничем, кроме как возобновлением нашей дружбы.

Вечером того же дня наша компания разделилась на два лагеря. Случилось это из-за ссоры между Луиджи и Николя; выйдя к ужину, я застал ее финальный аккорд. А началось все с того, что Николя – вот ведь дурень – сделал комплимент Анастасии, из-за чего Кармен тут же устроила ему сцену. Между ними троими завязалась перебранка, и когда Николя, желая оправдаться, очередной раз сказал что-то на счет Анастасии и коснулся ее руки, на него кинулся Луиджи, который до сих пор стоял поодаль, но теперь не выдержал и взорвался.

– Какого черта ты делаешь! Оставь в покое мою жену!..

Войдя в ресторан, я услышал его громкие итальянские крики. В руке у него был стакан с водой, и я уж подумал, сейчас он швырнет его в голову Николя, но он умолк, остановленный женой, и, выругавшись, жахнул стакан об пол.

Мы сели ужинать отдельно. Как ни странно, Анастасия предпочла остаться в компании Николя и Кармен. Всем своим видом она показывала, что не одобряет поведение Луиджи и что эта склока не имеет к ней ни малейшего отношения. В их троице по-прежнему царил мир. Она не обращала никакого внимания на Кармен, которой, должно быть, совсем не хотелось ужинать с ней после произошедшего. В этом смысле она всегда вела себя бесцеремонно, пристраивалась к их парочке когда хотела, совершенно не заботясь о том, что им это может быть неудобно; в конце концов, у мужа и жены могли быть свои планы, особый вечер или какой-то разговор, где третий будет лишний. Я и раньше удивлялся, как Кармен это терпела, вот и сейчас, несмотря на ссору, она молчала, позволяя Анастасии устроиться с ними, как ни в чем ни бывало, угощаться ужином, шутить, смеяться, словом, наслаждаться жизнью.

Мой скромный вклад в поддержку Луиджи стал приносить плоды. Вернулись наши задушевные беседы, а с ними и облегчение, которое мы оба испытывали оттого, что все снова встало на свои места. Мы почти не говорили о том, что мучило его, да и что тут скажешь – ясно было, что он страдает и считает часы до отъезда. Обычно он приходил ко мне с зеленым лицом и валился в кресло; я ни о чем не расспрашивал, мы пили кофе, говорили о жизни, и он потихоньку оттаивал. Бывали минуты, когда ему легчало настолько, что он махал рукой и говорил – бог с этим всем, если она счастлива, пускай развлечется немного, что в этом такого? – имея в виду жену. Но это лишь до очередного приступа. При следующей встрече я снова видел, что у него желваки ходят ходуном и глаза горят от бессильной злобы.

Я, как мог, отвлекал его от мучительных мыслей. За эти дни мы действительно сблизились – то ли из-за полного отсутствия каких-либо событий, то ли оттого, что мы с ним и впрямь поладили с самого начала. Мне нравилось разговаривать с ним. Я имею привычку вести записи, где подмечаю все, что мне кажется интересным и могло бы пригодиться для будущих романов, и часто просил Луиджи рассказать о себе. Его жизнь была полна неординарных событий. Начать с того, что он воспитывался монахами в мужском монастыре и до шестнадцати лет, когда он стал жить в семье дяди, не знал, что такое родительский дом. Уже будучи тридцатилетним, он решил разыскать отца и нашел его на соседней улице, в двух шагах от дядиного дома – Томазо, владелец захудалого барчика, куда он подростком бегал с друзьями просадить мелочь в игровых автоматах, и был его отец. Эта новость, по его словам, не оглушила его и не ранила. И совсем не нарушила привычного хода жизни. Никто не пускал слезу и не бил себя в грудь с криками «теперь мы семья». Слова «отец» и «сын» по-прежнему не произносились. Томазо был для Луиджи все тем же Томазо, и он оставался для отца сорванцом по прозвищу Джи-Джи.

Из этих событий Луиджи делал свои выводы, к тому же, умел подать их весело и с умом, опуская ненужные детали. Вообще, у него было все, что, по моему мнению, должно быть у хорошего рассказчика – любопытные истории, в которых он так или иначе участвовал сам, объективность в отношении других, отменное чувство юмора. Жаль только, что нынешние обстоятельства выбивали его из колеи, иначе я узнал бы от него намного больше. Все его мысли сейчас вертелись вокруг жены, и как я ни старался вырвать его из пучины переживаний, разговор у него то и дело кренился в сторону того, как жить с молодой женой. Он и сам из-за этого раздражался, но поделать ничего не мог – присущая ему дисциплина ума, всегда державшая в порядке его мысли, тут не помогала.

Сам он тоже проявлял живой интерес к моей работе. Он жалел о том, что за всю жизнь не приобрел любви к какому-нибудь творческому занятию, и всей душой восхищался теми, кто умел творить. Особенно с возрастом это становится человеку необходимым, говорил он и настоятельно советовал мне не бросать писать. Один из самых близких его товарищей, друг детства, был художником, не слишком удачливым, как я понял, но Луиджи рассказывал о нем почти с благоговением. Он не мог разгадать секрет, как тот не уставал неделями стоять у холста, не соблазняясь ни отдыхом с друзьями, ни поездкой к морю. Я напоминал ему этого друга. Он спрашивал, не надоедает ли мне писать, откуда я беру сюжеты и есть ли в моих романах реальные люди или я придумываю их сам. Я сказал, что пишу как есть, придерживаясь, главным образом, той последовательности чувств и событий, которую наблюдаю в жизни, иначе получилась бы неправда. Я убежден, что в жизни, как в физике, есть свои законы. Если ты подкидываешь яблоко, то оно падает вниз. А если яблоко взмывает в воздух как птица, крутится-вертится и в конце книги непонятно каким образом ложится герою прямо в карман, значит, писатель где-то ошибся. Этим часто грешат писательницы, иногда они насочиняют такого, чего в жизни никак не может произойти, особенно, когда дело касается развязки. На мой взгляд, нет ничего хуже для читателя, чем, дойдя до конца, понять, что все было обманом: при таких исходных данных никак не может случиться такого финала, а если уж писатель настаивает, то такой финал потребовал бы от героев куда более существенных изменений и характера, и мировоззрения, и жизненных обстоятельств. По-моему, нет большего разочарования от книги, чем вывод о том, что писатель и сам ничего не понял, и читателю мозги запудрил.

– Значит, я тоже когда-нибудь могу оказаться в твоей книге? – предположил Луиджи.

– Вполне.

– Мне нравится эта идея. И ты напишешь обо мне все, как есть?

– Ну да.

Он задумался, с истинно итальянским самолюбованием прикидывая, как он будет смотреться в моей будущей книге. Вероятно, что-то его смутило, потому что, подумав, он попросил:

– Знаешь, давай только договоримся, что в книге ты дашь мне другое имя. Согласен?

Я возвращался с обеда, когда кто-то схватил меня за рукав и потянул за собой. Это был Николя. С глазами побитой собаки он умолял меня поговорить с ним. Мы зашли за угол, там никто не мог нас увидеть, но говорил он все равно вполголоса.

– Пожалуйста, поговорите с Луиджи! Пусть он скажет жене, что б она от меня отстала!

– Это еще что значит?

Итак, вести из другого лагеря были такие: Николя попал под перекрестный огонь двух женщин, жена требовала немедленно уехать и организовать ей новый отпуск взамен испорченного, а Анастасия не давала и шагу ступить, преследовала его, настаивала на ежедневных свиданиях, не считаясь ни с его женой, ни с его планами, и грозилась рассказать обо всем Кармен, если он вздумает пойти на попятную.

– Я не знаю, как от нее отделаться, – прошептал он. – Представляете, она по ночам пишет письма, потом подсовывает их мне под дверь. Караулит меня повсюду. Я уже из номера выйти боюсь, она везде меня поджидает…

– О чем же ты раньше думал? – вырвалось у меня.

– Что мне делать?

– Что тут делать, бери жену и уезжай. Завтра утром и уезжайте. Чего ты ждешь?

Николя почесал затылок:

– Да я тоже думал об этом, но…

– Что?

– Дороговато как-то выходит. А оставшиеся дни кто мне компенсирует? Еще четыре полных дня все-таки…

Так вот в чем дело. Николя всегда был прижимист. Каждый раз, когда он видел, как я или Луиджи даем чаевые официанту, он принимался убеждать нас, что это лишнее, дескать, им и так здесь кроме нас некого обслуживать; я попытался объяснить, что как раз сейчас наши чаевые дороже всего, но понял, что все бесполезно. Николя был из тех туристов, что требуют всего, что причитается, до последней капли. Если написано, что полотенца у бассейна выдают с восьми утра, значит, в восемь ноль-ноль он будет стоять у окошка и стучать ногтем по стеклу. Если сказано, что мороженое подают с пяти до шести, то без двух минут шесть он придет за очередной порцией, заставит распаковать уже убранный контейнер и будет тыкать пальцем в часы и с пеной у рта доказывать, что имеет полное право получить свою долю. Сейчас я вдруг понял, что и роман с Анастасией у него закрутился лишь потому, что не предполагал никаких затрат – ни цветов, ни подарков, ни ресторанов. Конечно, он не был в нее влюблен – просто не мог отказаться от того, что само шло в руки. Она была для него такой же частью приятного отдыха, как мороженое с вишней или именное пирожное-бисквит – можно и без него обойтись, но отчего же не слопать, раз дают? За всем, что он делал, стояла обыкновенная жадность. Что за человек! Я ничего больше не сказал ему, развернулся и ушел.

Всю ночь я ворочался с боку на бок и уснул только под утро. Когда прозвенел будильник, я остался в постели и провалялся до самого завтрака, но все равно не выспался. На душе было нехорошо, меня одолевало что-то вроде смутного предчувствия. И точно: спустившись на завтрак, я увидел Луиджи с Розочкой, он выглядел не лучше моего и рассказал, что произошло ночью. Оказывается, накануне, поздно вечером Николя стало плохо, ему вызвали врача, а потом на отельной машине повезли в больницу. И Кармен, и Анастасия – обе не захотели остаться в стороне и поехали с ним. Женщин в больницу не пустили, они вернулись в отель и вдвоем начали уговаривать Луиджи, чтобы к Николя поехал он.

– Чтобы я поехал к нему в больницу. Я, ты представляешь? – восклицал он. – Совсем с ума сошли. Да пусть он хоть концы отдаст в этой своей больнице! Я ни за что туда не поеду! Она еще меня называет бесчувственным. Видите ли, я должен забыть о своих обидах и помочь человеку в такую минуту. Да она хоть понимает, что я чувствую? Клянусь тебе, я только рад буду, если он в этой больнице и останется. Так мы хоть отдохнем от него пару дней. И спокойно уедем. Да и чем я ему помогу? Там врачи. Пусть лечат…

Затем они собрались разбудить меня, но он им не дал. Сказал, что нечего мне делать в больнице посреди ночи, пусть ждут до утра.

– Так что готовься, сейчас они вдвоем на тебя набросятся, будут просить, чтобы поехал ты. Вот скажи мне одну вещь, как от одного человека может быть сразу столько проблем, а?

И правда, подумал я, черт бы побрал этого Николя, от него одни неприятности. Теперь я должен буду вызволять его из больницы. По-человечески, конечно, надо ехать, но внутренне, уж не знаю почему, мне совсем не хотелось. Я и так чувствовал себя разбитым, мои планы нарушились с самого утра, а теперь и днем поработать не удастся. Я представил, как трудно будет договориться о чем-то в больнице – арабы, конечно, попросят денег, Николя, как всегда, не захочет платить, а я останусь крайним. С этими невеселыми мыслями мы приступили к завтраку, но не успели и по пол-омлета проглотить, как в дверях показалась Анастасия.

– Мамочка! – крикнула Розочка, но та ее не заметила. Когда она подошла к нам, я увидел, что лицо у нее белое как бумага, а глаза смотрят ничего не видящим взглядом. Видно, она порядком переволновалась из-за этого дуралея. Похоже, всю ночь не спала. Я тут же решил про себя, что соглашусь съездить в больницу – в конце концов, не посылать же туда Луиджи – но только один раз, на этом все, пусть больше на меня не рассчитывают. Она села на стул и, глядя куда-то вперед, мимо всех нас, мертвенным голосом произнесла:

– Коля умер.

– Что? – не понял я. – Николя? Умер? Когда? Кто вам это сказал?

– Да что случилось-то? – ничего не понимал Луиджи.

Она посмотрела на мужа и разразилась рыданиями:

– Ε morto, é morto…

Нам только и удалось узнать от нее, что минуту назад звонили из больницы и сказали что мужчина, которого привезли из нашего отеля ночью, умер. Луиджи попытался обнять ее за плечи, но она вырвалась из его рук, вскочила с места и, шатаясь, пошла на улицу.

Некоторое время мы с Луиджи сидели и молча глазели друг на друга, переваривая то, что услышали. Ничего не подозревающий официант принес нам чаю и заметил, что погода сегодня отличная и ветра почти нет. У Луиджи так тряслись руки, что он не мог ухватиться за чайник, и я сам налил чай нам обоим. Он отпил глоток, еле донес чашку до стола и откинулся на стуле. С лица у него схлынула кровь. Я подумал, что у него прихватило сердце, и собрался бежать в аптеку за какими-нибудь каплями, но он покачал головой и сказал – давай лучше виски. Мы выпили.

Новость оказалась до такой степени неожиданной, что я никак не мог ее осмыслить, мне не было ни горько, ни грустно, я не чувствовал ничего.

– Вот ведь как бывает, боялись террористов, а умер он от желудка, – зачем-то сказал я. Луиджи рассеянно кивнул, кажется, и он сейчас плохо соображал. Завтрак на том закончился. Кусок в горло не шел, и мы, оставив все как есть, пошли в холл, попытаться что-то разузнать. И это нам не удалось: сказали, надо ждать, пока позвонят и распорядятся, что делать. Нас всех просили не расходиться – уже вызвали полицию, и вот-вот должен был подъехать инспектор.

Мы сели ждать. В холле мы встретили Кармен, она была такая же как всегда, ни о чем нас не спросила и ни с кем не разговаривала, наверно, еще не могла поверить в смерть мужа. Вскоре откуда-то со стороны пляжа пришла и Анастасия. Увидев Кармен, она набросилась на нее:

– Это ты, да? Ну признайся, это все ты! Ты отравила его! Ты никогда его не любила! А он… Он был такой наивный! Он думал, ты любишь его, а ты его использовала с самого начала!.. И сколько еще ты собиралась обманывать его?.. – Ее обуяла истерика. Она говорила бог знает что, заламывала руки, из глаз ее катились слезы, и я подумал, что это выглядело довольно странно – не могла же она и впрямь влюбиться в Николя, чтобы теперь так по нему убиваться. Скорее всего, его смерть заставила ее дать волю чувствам, и похоже, горевала она не о нем, а о себе, о своей неудачливой семейной жизни и о мимолетном счастье, оборвавшимся так внезапно. Кармен, надо отдать ей должное, не проронила ни звука в ответ на эти обвинения, только отвернулась и пошла к себе в номер. Анастасия кинулась за ней, но кто-то из менеджеров перехватил ее и усадил в кресло, ей принесли воды. Из дальней части холла подошел Луиджи, до сих пор не пытавшийся хоть как-то урезонить жену:

– Ε adesso basta! – вдруг скомандовал он, глядя на нее сверху. От неожиданности она перестала рыдать, и я услышал, как таким же приказным тоном он велел ей прекратить истерику, пойти в номер и привести себя в порядок. Шутки кончились, сказал он, сейчас здесь будет полиция, начнутся допросы, она должна взять себя в руки и вести себя по-взрослому, если хочет, чтобы все поскорее закончилось и они вернулись домой. Послушно, как будто загипнотизированная его словами, она поднялась с кресла и направилась в сторону лифтов, а он, проводив ее взглядом, вернулся к своему месту у дальнего окна.

Я никогда не думал, что Луиджи может разговаривать с ней в таком тоне, и никогда не видел его таким, каким он был сейчас. Придя в себя после первого шока за завтраком, он весь собрался, подтянулся, выпрямился, сосредоточился. Глаза у него горели, ясно было, что внутри себя он что-то лихорадочно обдумывал. Теперь-то я вспомнил, что он военный человек и не такого повидал в своей жизни – выдержки ему не занимать. Достав телефон, он стал кому-то звонить, и, насколько позволял мой итальянский, я понял, что он связывался с дипломатическими службами. Говорил он коротко, по-деловому, словно в один миг переместился из отпуска на службу. Со мной он сейчас не общался и вообще держался отдельно от всех, встал поодаль у окна и стоял там навытяжку, готовый ко всему.

Мы с Розочкой сидели на диване. Удивительное существо – видя, что родителям сейчас не до нее, она выбрала самого свободного, меня, и тихонько возилась рядом, играя со своей плюшевой куклой. Меня охватывали самые разные мысли. Как и Луиджи, я подумал о том, что сейчас появится инспектор и будет опрашивать всех нас, выяснять, как все случилось. Когда-то, много дней назад, я как раз размышлял о том, что здесь сложились все условия для какого-нибудь неприятного происшествия, и вот тебе, пожалуйста, у нас вышел настоящий детектив: Николя ни с того, ни с сего умер, а у оставшихся был мотив желать ему смерти. Пожалуй, ко вчерашнему вечеру такой мотив был чуть не у каждого из нас. И возможность тоже – отель-то совсем пустой. Я жалел о вчерашнем разговоре с ним. Может быть, он чувствовал, что попал в беду, и просил о помощи, пусть неуклюже, в своей обычной расхлябанной манере, а я был слишком зол, чтобы поговорить с ним спокойно и все-таки убедить его уехать. Вчера, когда он стоял передо мной живой и здоровый, я посчитал, что еще был с ним чересчур мягок, а сейчас, зная, что его больше нет, мысленно похвалил себя за то, что сдержался и не наговорил всего, что вертелось у меня на языке. В холл подтянулись менеджеры, работники отеля, какие-то служащие, которых я до сих не встречал, вероятно, вызванные сюда по случаю экстренного происшествия – всего человек двадцать. Они стояли группами и переговаривались между собой, поглядывая то на Луиджи, то на меня, видимо, персонал тоже готовился давать показания. Тут я понял, что в отеле наверняка знали о романе Анастасии и Николя. Такие слухи разносятся быстро, а Николя был не из тех, кто умел шифроваться, и раз уж я застукал их дважды, то отельные и подавно видели их не раз. К тому же, они брали ключи от дополнительного номера, да и потасовка с разбитым стаканом у всех на виду вряд ли была забыта. Скрыть тот факт, что между ними была связь, не удастся. Значит, первым попадет под подозрение Луиджи. Да уж, положение у него самое непрочное: ревнивый муж, юная жена, доказанный факт измены с молодым и симпатичным соотечественником – как он собирается из этого выкручиваться? Я глянул на него, он по-прежнему стоял на ногах, так ни разу и не присев за это время, вид у него был собранный и уверенный. В очередной раз у него зазвонил телефон, и он снова стал переговариваться о чем-то. Я услышал, как он диктовал кому-то название клиники, в которую увезли вчера Николя, кажется, он договаривался на счет вскрытия, то ли, чтобы оно обязательно было сделано, то ли наоборот. А он молодец, подумал я, сходу оценил ситуацию и уже принял меры. Да уж, Луиджи был гораздо опытней меня в таких делах и не нуждался в моей помощи. Пожалуй, единственное, чем я мог бы помочь ему, это не рассказывать никому о том, что он был в курсе романа своей жены. У меня не было сомнений, что в данном случае для него лучше было бы выглядеть обманутым мужем, чем человеком, знавшим обо всем с самого начала. Одна только проблема – мои слова вряд ли подтвердятся. Что Анастасия, что Кармен, обе станут говорить все, что вздумается. В нынешнем состоянии уговаривать их придерживаться общей версии бесполезно.

Оказалось, Луиджи и тут меня опередил. Пока я сидел в раздумьях, он подошел к нам, взял на руки Розочку и громко спросил ее, хочет ли она клубничный коктейль, а мне сказал вполголоса – «через пять минут в нашем баре». Я понял, что он хочет переговорить со мной так, чтобы не привлекать внимания. В баре он заговорил торопливо, без всяких вступлений и таким бесстрастным голосом, что я даже опешил:

– Скажешь, что я ничего не знал о Николя и моей жене. Ты догадывался, что у них роман, а я один ничего не замечал. Это ясно?

Я хотел высказать свою мысль, но он осадил меня, не дав даже начать:

– В этих краях никого не волнует мнение женщин. Они опросят их для порядка, но полагаться на их слова не будут. Значение будет иметь только мнение мужчин. Скажешь, что я не знал об их романе. Больше от тебя ничего не нужно. Так да или нет?

Меня снова неприятно резанул его тон, который я мог оправдать разве что ситуацией, в которой он оказался. Я, конечно, обещал.

На обратном пути меня догнал менеджер, один из тех, с кем мы всегда перекидывались парой слов при встрече, и попросил привести Кармен, мол, он отправил за ней помощника, но «мадам» заперлась в номере и никому не открывает. Я поднялся на лифте, постучал и назвался, дверь тут же распахнулась. Меньше всего Кармен походила на убитую горем жену. Глаза у нее были сухие, как будто она и не думала плакать, на кровати возвышалась куча вываленной из шкафов одежды, лежал открытый чемодан. Мне бросились в глаза две пары мужских ботинок, стоявших здесь же, у меня под ногами. Глядя на них, я почему-то вдруг стал понимать, что Николя умер. Приехал в отпуск с женой и умер. Остались только эти ботинки.

– Что, пришли меня утешать? – прервала мои мысли Кармен. – Думали, я тут вены себе режу от горя? Зря надеялись. Она права, я никогда его не любила. Я прекрасно знала, что они спят. Просто я не ревновала его. Мне было все равно. Я хотела, чтобы все узнали об этом. Знаете почему? Потому что за это он купил бы мне шубу! Вот так! Что, не ожидали? Так что не лезьте ко мне! Оставьте меня в покое!..

– Вас ждут внизу. Возьмите паспорт. И… его документы тоже.

Спустившись вниз, я увидел, что людей в холле стало еще больше. Пришли официанты и уборщики номеров, кое-кто из постояльцев-поляков, появились представители турагентств, да и просто любопытствующие из тех, кто находился в этот час в отеле. Завидев меня издалека, ко мне подбежал повар, он был напуган, хотя и обратился ко мне с обычным угодливым выражением лица:

– Вы, конечно, знаете, что мы делаем все от нас зависящее, чтобы наши дорогие гости чувствовали себя превосходно, невзирая на известные трудности, – начал он по-восточному издалека. Суть его просьбы сводилась к тому, чтобы при разговоре с инспектором я выступил на его стороне и подтвердил, что к кухне никаких жалоб не имею. – Понимаете, я головой отвечаю за кухню. И мистер Николя никоим образом не мог отравиться на нашей кухне. Я гарантирую, что с продуктами у нас полный порядок.

– Почему вы думаете, что он отравился?

– Врач мне сказал. Я уверен, все дело в том, что мистер Николя перебрал с алкоголем. Он изрядно выпил вчера в баре. Мои ребята видели, что он на ногах стоять не мог, когда они закончили. А ведь они до двух ночи тут сидели.

– С кем сидели?

– Как с кем? С вашим другом, итальянцем, мистером Луиджи.

Пронзившая меня догадка за доли секунды превратилась в уверенность, как будто где-то глубоко внутри я и до этого допускал мысль о том, что Луиджи приложил руку к смерти Николя, но не осмеливался думать об этом всерьез. Если бы мы меня спросили, мог ли Луиджи убить человека, я бы ответил, что да. Мог ли он отравить Николя – мог, если бы только это играло ему на руку, а это было не так. Думаю, он не собирался его убивать, а хотел отправить на пару дней в больницу, таким образом ему удалось бы избавиться от него на оставшееся время. Конечно, он заранее знал, что в больницу жену не пустят, расчет был на то, что она погрустит здесь немного, а потом уедет домой и обо всем забудет. Вероятно, он посчитал, что другого способа прекратить эту, ставшую невыносимой для него связь, нет. Но в больнице что-то пошло не так, возможно, ошиблись врачи, или у Николя были какие-то неполадки со здоровьем. Теперь мне было ясно, почему Луиджи сам на себя не похож. Почему он побледнел как полотно, когда узнал, что отправил Николя на тот свет. Почему поднял свои дипломатические связи. И почему не дал будить меня ночью – чтобы я не заметил чего-нибудь такого, чего знать не следовало.

Я вспомнил, как много раз он в открытую признавался в том, как сильно ненавидит Николя и как хочет растерзать его. У меня и сейчас не возникло никаких сомнений на этот счет – он был искренен и говорил это лишь потому, что и сам был уверен: все это только слова, которые он и не думал претворять в жизнь. Не было у него никаких коварных планов, и ничего он не просчитывал заранее. Он скорее ударил бы Николя, и давно бы уже сделал это, если бы не знал, что тогда навечно станет врагом для своей жены. Вероятно, вчера, в очередной раз доведенный до отчаяния, он вдруг нашел способ вывести соперника из игры; ему и нужно-то было выиграть для себя всего четыре дня. Напоить Николя труда не составляло: приглашение выпить за чужой счет он, конечно, воспринял как очередной подарок судьбы и не увидел в этом никакого подвоха. Я невольно нашел глазами Луиджи. Он почувствовал мой взгляд, обернулся и посмотрел прямо на меня. По его лицу я понял, что, к сожалению, я, кажется, не ошибся. Видимо, он прочитал это в моем взгляде, потому что вдруг сорвался с места и двинулся на меня быстрыми шагами:

– Черт возьми, не смотри на меня так! Мне и так сейчас хуже некуда, неужели ты не можешь меня понять?..

В холле началось какое-то движение. Я увидел, как во двор въехала полицейская машина, за ней два военных джипа, и еще два – вероятно, из-за теракта они повсюду ездили группами. Показались люди в форме, сразу заполонившие собой всю площадку перед отелем. Не успели мы и глазом моргнуть, как суровые ребята с автоматами в руках, лязгая и грохоча, внедрились в холл, невольно заставив всех отшатнуться и вжаться в стены. Настрой у них был такой, что я подумал, сейчас уложат нас всех на пол. Менеджер, перепугавшийся не меньше нашего, дрожащим голосом просил всех посторониться, дабы освободить путь инспектору, которого пока еще было не различить среди одинаково одетых людей. Вдруг все остановилось. Военные, по чьей-то команде, один за другим развернулись в сторону раскрытых ворот. Взгляды остальных потянулись за ними. Повисла тишина, опасная и неизвестная. Снялись с предохранителей автоматы. Начнут стрелять – и не знаешь, бежать или ложиться на пол. И тут тишину пронзила нежная птичья трель. Толпа ахнула и придвинулась к дверям. Кто-то упал на четвереньки и стал читать молитвы. Я привстал. По дороге по направлению к нам шел человек. Ветер развевал его белые одежды. На фоне пустынного пейзажа картина вырисовывалась прямо-таки библейская, не хватало только посоха и нимба над головой. Человек приближался. Теперь стало понятно, что он идет по пыльной дороге босой, кутаясь в белую тряпку, которая так и норовит с него сползти, и он придерживает ее обеими руками. Даже отсюда мне было слышно, как он чертыхается. Это был Николя собственной персоной.

Луиджи, стоящий где-то неподалеку, выругался сквозь зубы. Я поискал глазами Кармен, она стояла, не шевелясь, одна, в стороне от всех, лицо у нее было такое, как будто она только что получила неприятное известие.

Первой опомнилась Анастасия.

– Коля! Коля, я здесь!! – кинулась она навстречу ему, но и двух шагов не сделала, как повалилась без чувств. Толпа бросилась к ней. Ее подняли и понесли на диваны, кто-то побежал за врачом.

Николя зашел в холл, спокойно пройдя сквозь расступившуюся перед ним, ошарашенную толпу, и оглядел всех со своей обычной глуповатой улыбкой:

– А что у вас тут происходит? Я что-то пропустил? Опять какое-то ЧП? Эвакуация? Вот это, я понимаю, отпуск! Ей-богу, я в жизни так не отдыхал! Будет, что вспомнить…

Он подошел ко мне. Я смотрел на него и все еще не верил своим глазам.

– Долго жить будешь. Меня тебя тут похоронили. Не слушая, он принялся за свое:

– Вот сволочи! Лечить меня хотели. Знаю я их лечение! Еще и двери все заперли. Пришлось через окно лезть. Одежду всю забрали, я вон, в одной простыне сколько километров протопал! Все ступни себе разодрал. Хорошо еще, бедуин на мопеде меня до дороги докинул…

Во дворе взревели моторы – разъезжались военные. Менеджер призвал всех расходиться. Служащие, перешептываясь, побрели на свои рабочие места. Не прошло и часа, как все вернулось на круги своя, как будто ничего и не случилось.

Я сделал то, что дважды так искренне советовал другим: собрал вещи, взял такси до Шарм-аль-Шейха и купил билет на ближайший рейс в Москву. Провожать меня вышел только Луиджи. Я протянул ему руку, но он обнял меня крепко, совсем как в тот раз, после нашего разговора. Когда я уже сидел в такси, он наклонился ко мне и сказал:

– Слушай, я тут подумал. Когда будешь писать про меня, оставь как есть. Пусть в твоей книге меня будут звать Луиджи.

 

Знаток человеческих душ

– Ой!

– Хей! Не подглядывай!

– Я не подглядываю!

– Подглядываешь!

– Куда мы идем?

– Увидишь!

– Долго еще?

– Сейчас, сейчас. Та-а-к, поворачиваем.

– Куда? Ой!

– Сори! Идем, идем, идем… Еще чуть-чуть… Окей. Почти пришли…

Я оторвал голову от полотенца и посмотрел в сторону бассейна, хотя и без того знал, кто там. Эту парочку знали в отеле все – всегда вдвоем, всегда в обнимку, скачут, хохочут, балуются как дети и как будто нарочно демонстрируют всем свое счастье. Они приехали в отель всего два дня назад, но я уже начал забывать о тихих деньках, которыми наслаждался здесь до их появления. Бабушки и дедушки из европейских стран, заполнившие отель тапочками, палочками, трясущимися руками и громкими запахами духов и лекарств, смотрели на них с умилением – то ли вспоминали о молодых годах, то ли просто улыбались из вежливости, черт их разберет. А других постояльцев в это время года и не было.

На фоне почтенных лиц эти двое казались особенно резвыми и живыми, хотя были не так уж и молоды, во всяком случае, он. Я как-то поднимался с ним в лифте и имел счастье рассмотреть его вблизи – не оттого, конечно, что мне не терпелось установить его истинный возраст, а из-за бабушек и дедушек, останавливавших нас на каждом шагу и покидавших лифт со скоростью улиток; прошла целая вечность, прежде чем мы добрались до четвертого этажа, где, как оказалось, мы оба поселились. На вид ему было не меньше пятидесяти, последние пегие волоски, казалось, вот-вот облетят с его головы, лицо из последних сил удерживало остатки свежести, но видно было, что рубеж пройден и лучшие времена остались позади. При ней он павлином ходил, но стоило ему остаться в одиночестве, как плечи у него опадали, взгляд тяжелел в хмурых складках морщин, и, застав его в такую минуту, невозможно было не подумать о том, до чего он устал от жизни. Он принял меня за иностранца и в лифте заговорил со мной на английском – да на каком! – и двух фраз хватило, чтобы понять, что передо мной человек, живущий за рубежом или, по крайней мере, привыкший там бывать. Я сразу сказал ему об этом, и он ответил, что да, я прав, он живет на две страны – дела. Какую страну он имеет в виду, он не уточнял и вообще как-то насторожился. По его лицу я понял, что он не ожидал встретить здесь русского, и ему это не понравилось.

– Не волнуйтесь, я не собираюсь пристраиваться к вам за завтраком, – заверил я его, понимая, о чем он подумал. Он поспешил оправдаться:

– Нет-нет, ради бога! Я буду рад.

И спросил, подумав секунду:

– Вы не знаете, здесь есть еще русские?

Я сказал, что встречал лишь одну семейную пару с сыном-подростком.

На четвертом этаже перед тем, как нам разойтись по разным сторонам коридора, он обернулся ко мне и с неестественно бодрой улыбкой, еще раз убедившей меня в его иностранности, произнес:

– Окей, мы как-нибудь выкурим в баре по сигаре, да?

Какие сигары, в каком баре – спрашивал я себя, шагая по коридорному ковру к себе в номер. Курительной комнаты в отеле нет, а в барах курить давно уже запретили. По-моему, он просто хотел отделаться от меня и бросил первое, что пришло в голову.

Как я и думал, курить нам с ним не довелось. Больше мы с ним не разговаривали, а если сталкивались в холле или в ресторане за едой, он сторонился меня и как будто бы не узнавал. Вероятно, он был из тех, кто ненавидит отдыхать среди соотечественников, и предпочитал делать вид, что русских здесь нет. А вот я наоборот, постоянно ощущал его присутствие. Впрочем, как и все в отеле. Вместе со своей подружкой они были повсюду, и повсюду их было слышно. Стоило им появиться на завтраке или на ужине, как из всех уголков залы можно было услышать его громкие шутки и ее смех. Так же они вели себя на пляже, и на аллее вдоль набережной – он беспрестанно тискал ее, хватал за руки и принимался целовать на глазах у всех; то убегал и кричал ей что-то издалека, то догонял и валил на песок, то падал перед ней на колени; так же они резвились в бассейне – из пяти красивых голубых водоемов лишь в одном воду нагревали, и купались все только в нем, а эти двое моментально становились центром визгов, брызгов и толкотни, от которой окружающим оставалось разве что вздыхать и ретироваться. Я мог обойтись без бассейна, и шумное выражение чувств поначалу мне не слишком досаждало, но все же и я почувствовал на себе последствия их прибытия в первый же вечер. В тот раз я заказал столик в «Бланко», стоящим поодаль от той общей залы, где мы все обычно ужинали, но моим планам не суждено было сбыться, накануне назначенного времени мне позвонили и с длинными извинениями попросили перенести ужин на другой день. Прогуливаясь после вечернего чая, я случайно узнал о причине моего не сложившегося ужина – сквозь распахнутые на мгновенье двери, из которых вылетел с подносом официант, я увидел, что внутри в полумраке среди горящих свечей накрыт единственный стол, за которым сидели эти двое. Он старается произвести на нее впечатление, понял я.

Вот и сейчас он вел ее между бассейнами, одной рукой прижимая к себе, а другой прикрывая ей глаза. Бог знает, почему он решил идти не в обход по дорожке, а прямо здесь, поперек отдыхающих – добрая половина отеля лежала в этот час у бассейнов, принимая солнечные ванны. Они протискивались между лежаками с чьими-то ногами, шляпами, коктейлями, журналами и кремами, попутно что-то роняли, она визжала, ничего не видя перед собой, наступала ему на ноги, хихикала и спотыкалась, он кланялся и извинялся за нее перед встречными, которых сам же зачем-то и потревожил, и в этом был весь он – я не мог отделаться от ощущения, что он играет на публику. Он повел ее в сторону уличного лифта и, все еще не давая ей открыть глаза, завел в кабину, которая укатила их вниз. Там был мрачный скалистый тоннель, темный, хоть глаз выколи, а после него, как вспышка фотоаппарата, блестящее солнце и Черный пляж – изюминка и главное богатство отеля. Солнце собиралось садиться, самое время встречать закат на берегу, я и сам спускался туда каждый вечер, пользуясь тем, что остальные в этот час побегут в номера, чтобы переодеться и войти в ресторан ровно к началу ужина. Только я подумал об этом, как около лифта засуетились. Подкатили тележки с посудой, с едой, погрузили в кабину, а у лифта выставили ограждение. И я понял, что сегодня лишился Черного пляжа – как пить дать, парень забронировал его для очередного романтического жеста.

Он чем-то напоминал мне одного человека, которого я ни разу в глаза не видел, но был наслышан о нем от моего хорошего друга Макса – вот уже два года, как тот был его шефом. Знаменит он был тем, что умел уговорить работать на себя любого нужного ему специалиста, если этот специалист – дама. Причем, работать за смешные деньги. Каким-то образом он умудрялся сделать так, что дама соглашалась работать на него, имея на руках предложения гораздо более выигрышные. И действительно работала, землю носом рыла, все вокруг только диву давались. Как говорил Макс, весь фокус был в том, что с самого начала он давал понять, что неравнодушен к ней и что ее ждут перспективы не только карьерного полета.

Каждый раз он заводил одну и ту же песню о том, что документы уже поданы на развод и что если бы не сложные американские законы, он давно уже был бы свободен и сделал бы ее хозяйкой всей своей жизни. Вдохновленная его речами сотрудница творила для него чудеса – и на работе, и, как сплетничали, в спальне. Когда мы собирались мужской компанией, без жен, не обходилось без того, чтобы кто-нибудь не спросил Макса о том, как поживает шеф, и время от времени Макс радовал нас свежей порцией новостей – жизнь у шефа била ключом. Он все время находился под угрозой разоблачения и поэтому был вынужден бесконечно выкручиваться из всяких щекотливых ситуаций со своими дамами, но делал это так искусно, с такой находчивостью, что невозможно было им не восхищаться. Сколько раз он разводил их между собой в шаге друг от друга, отправляя на разных лифтах или на соседних такси, сколько раз на ходу обрывал свидание с одной, чтобы успеть примчаться к другой и по пути еще оправдаться перед третьей, и ведь ни разу, черт возьми, не попался! Было дело, он исхитрился преподнести одно и то же дорогостоящее колье дважды, сначала одной своей пассии, а затем другой, и, говорили, был чрезвычайно доволен собой из-за удавшейся экономии. А уж какие страсти кипели вокруг него перед 8 марта и Новым годом, на какие выдумки он шел, пытаясь провести обещанную ночь с каждой из них или хотя бы создать у каждой такую иллюзию! Среди нас были такие, кто и с двумя-то женщинами не сумел совладать и за какие-то полгода чуть не отдал богу душу, лавируя между женой и любовницей, а этот виртуоз годами безнаказанно водил за нос нескольких женщин, имея при этом троих детей и жену, которая, к слову, частенько прилетала из своей Америки, чтобы сопровождать мужа на важных мероприятиях, со многими была знакома лично и, судя по всему, ни на секунду не сомневалась в своем благоверном.

Признаюсь, в наших душах теплилась надежда, что справедливость восторжествует и однажды этот мошенник схлопочет по первое число. Мы гадали между собой, как именно это случится. Представляли, как ему попадется наконец неглупая женщина, которая сумеет противостоять его чарам и выведет его на чистую воду. Да еще и других его любовниц оповестит, из солидарности. Вот тогда-то, злорадствовали мы, он узнает, что такое женская месть. Особенно мы уповали на интернет, ведь нет на свете девушки, которая не захочет похвастаться перед всеми фотографиями подарков, преподнесенных ей мужчиной. А уж он был мастер пустить пыль в глаза и с помпой обставлял любой свой презент, даже обыкновенный букетик цветов. Но надо отдать ему должное, он предусмотрел и это. Как объяснил нам Макс, каждой пассии он строго-настрого приказывал удалиться из всех соцсетей – дескать, он известная личность и обязан заботиться о своей репутации, человек его уровня не может находиться у всех на виду, и если она хочет составить ему пару, придется соответствовать. Вот, мол, когда с документами на развод все уладится и они поженятся, тогда-то служба по связям с общественностью сама разместит их официальные фотографии где следует и как следует, а пока…

Конечно, он проворачивал свои делишки не один – на него работала служба безопасности. Макс никогда не говорил об этом прямо, но я догадывался, что в ход, наверно, шла и слежка, и прослушка, и прочее, что используется для подобных целей. И хоть ребята ворчали между собой и жаловались на то, что шеф ведет себя слишком рискованно, мол, и двоих женщин хватило бы, чтобы загрузить их работой, – службу свою несли исправно. С такими молодцами он мог спать спокойно. Так что напрасно мы надеялись, разоблачения все не случалось.

В тот вечер мне пришлось довольствоваться прогулкой по набережной, где я и так разминал конечности по нескольку раз в день. Набережная одним концом упиралась в проезжую часть, другим в гору, так что все мы, постояльцы близлежащих отелей, челночками ходили туда-сюда, в который раз встречая на пути одни и те же лица. Каждый раз, проходя мимо ведущей на Черный пляж решетчатой калитки, у которой теперь дежурил охранник, чтобы никто не проник внутрь и не помешал влюбленной парочке наслаждаться уединением, я не мог отделаться от мыслей о нем. Вот проныра, думал я, вчера не дал мне поужинать, сегодня занял мое место на пляже. В очередной раз проходя мимо, я увидел, как он выскочил из калитки, прижимая к уху телефон.

– Wait, wait, wait! Послушай меня! Остановись, ты можешь остановиться на минуту и послушать меня? Я буду завтра, окей? И ты мне все подробно расскажешь, окей? Конечно. Я же обещал…

Не зря он напоминает мне того типа, подумал я, наверняка так же пудрит мозги своей барышне и крутит какие-то дела у нее за спиной, а иначе зачем прибежал с телефоном сюда? Я поспешил уйти вперед, чтобы не слышать его разговоров, а потом и вовсе решил оставить набережную и направился в бар к Мигелю пропустить стаканчик, надеясь, что хоть там-то я его не увижу.

Весь следующий день я провел в библиотеке, выбегая наружу только чтобы перекусить чем-нибудь в баре. Я заканчивал вычитку рукописи своей новой книги, ради которой и приехал сюда – издатель мой кипятился и напирал на том, чтобы мы отдали книгу в печать сразу после новогодних праздников. Он не хотел терять впустую две недели каникул и зарядил верстальщика, чтобы тот сделал макет в новогодние праздники, меня же он умолял отдать ему рукопись хотя бы тридцатого декабря, в последний полурабочий день уходящего года. Я обещал. Сидеть целыми днями в номере было довольно неудобно, и я облюбовал себе тихую комнатку на первом этаже с пафосной вывеской «библиотека», там стояло несколько рабочих мест и жиденькие стеллажи с книгами, оставленными постояльцами. Я заметил, что тут редко кто появлялся, разве что круглолицый официант из лобио-бара приходил иногда стереть пыль со стеллажей специальной метелкой. Мы с ним быстро подружились, и за чаевые он делал мое времяпровождение здесь намного более приятным – с утра пораньше проветривал комнату, начищал стол, за который я обычно садился, приносил мне из бара кофе и булочки. Прибавить к этому тишину, яркие солнечные окна, всегда открытый ресторан, пополняемый свежими блюдами, и возможность в любой момент выйти к океану, чтобы дать передышку глазам и проветрить мозги – и картина получалась райская. Грех было не воспользоваться такими условиями, я погрузился в работу с головой. В два присеста разобрался с замечаниями издателя, затем взялся за вычитку, одолел большую часть текста за пять дней вместо семи и теперь вознамерился добить оставшееся одним днем, а освободившиеся сутки до моего отъезда посвятить безделью и отдыху, на которые я и не рассчитывал, когда отправлялся сюда.

Мой план удался. Вечером я поставил точку в рукописи, и утром седьмого дня, поднявшись по привычке ни свет ни заря и потрусив туда-сюда по набережной, пошел на завтрак с чувством полного удовлетворения от выполненного долга. Народу в этот час было мало, я сидел на террасе, уплетал яичницу и круассаны и с наслаждением размышлял о том, как проведу день. Погода на острове стояла весенняя, и хотя туристы, я слышал, жаловались на переменчивое солнце, мне это настроения не портило. Все эти дни я не ходил никуда дальше набережной и сейчас решил, что поеду в Лас-Америкас, погуляю среди туристов и, кстати, – хорошо, что вспомнил! – куплю подарков жене и детям. С этой своей книгой я совсем забыл, что до Нового года осталось всего несколько дней. Я представлял, как обрадуется жена, узнав, что я покончил с рукописью и теперь смогу быть с ними все каникулы. А как обрадуется мой издатель, получив манускрипт раньше срока! Я так и видел, как он бросится читать и как обрадуется еще сильнее – я нашел способ включить в текст парочку его идей, с которыми нам пришлось было распрощаться, но еще не говорил ему об этом. Все-таки он молодец, подумал я, это была его идея отправить меня сюда, и она оказалась блестящей.

Я сидел, курил и в мыслях уже принимал поздравления с выходом очередного романа. Перед глазами так и стояла стопка плотных свеженьких книг, пахнущих типографией, я уже держал наготове ручку для автографов и раздавал интервью, в которых вспоминал о том, как начинал писать эту историю, как спорил с издателем, менял героев и трижды переписывал сюжет.

– Доброе утро!

Я оглянулся больше из любопытства, к кому это здесь могли обращаться по-русски? Оказалось, здоровались со мной. Лицо показалось мне знакомым, но я не припоминал, кто это.

– Как ваша книга?

А, вспомнил. Вчера. Она заходила в библиотеку, искала что-нибудь почитать. Я не обратил на нее особого внимания, кажется, она стояла у стеллажей, а потом, так ничего и не найдя, спросила, не одолжу ли я ей на время книгу, лежащую на моем столе, мол, здесь нет ни одной книжки на русском, а от телевизора ее уже тошнит, толстенный роман как раз то, что ей сейчас нужно. Я сказал, что с радостью одолжу, да только вряд ли он ей поможет, так как это не роман, а словарь синонимов. Я думал, она развернется и уйдет, но она взяла словарь и устроилась рядом. Не знаю, сколько она так просидела – когда я оторвался от рукописи, ее уже след простыл. И словаря моего тоже.

Я не расстроился – не так уж он был мне нужен, особенно сейчас, когда я только что закончил работу. Это была скорее привычка, чем необходимость, я таскал его с собой и пролистывал в свободную минуту. Вообще-то я читаю не только словари, но только не в то время, когда пишу сам. Есть писатели, которым, чтобы расписаться, надо читать что-то ободряющее, они обкладываются разными книгами и ищут вдохновения, я же наоборот, как только берусь за книгу, бросаю все и возвращаюсь к чтению только, когда закончу свое. Словарь нужен мне как раз в моменты, когда писать не выходит, а занять мозги чем-то надо.

– Простите, что унесла вчера ваш словарь.

– Ничего страшного.

– Я пыталась спросить вас, но вы были так заняты, что не слышали ничего, и я решила не отвлекать вас. Давайте я схожу за ним, вы еще будете здесь?

– Да бросьте, не надо. Ешьте спокойно.

– Точно?

– Я закончил работу, так что…

– Вам он сейчас не нужен? Значит, я могу оставить его себе на пару дней?

Не думал, что кого-то может заинтересовать мой словарь, неужели здесь настолько тоскливо?

– Пожалуйста. Оставьте хоть насовсем.

– Нет, ну это уж слишком! Я верну его, конечно, просто вчера я весь вечер его листала, и мне пришла в голову одна идея… Я вас не отвлекаю?

Ясно было, что отвлекать меня не от чего, так что я пригласил ее присесть.

– Понимаете, мне очень нужен человек, который сможет хоть немного подтянуть моих оболтусов, заставит их говорить на нормальном русском языке. Я бесконечно борюсь с этими их «клево», «круто», «прикольно», меня страшно раздражает этот современный мусор. Я уже приводила к ним одного специалиста, но безуспешно – они стали выражаться осторожнее при мне, и все. А в остальное время они говорят так же, как раньше, ничего не изменилось…

Я решил, что она говорит о своих детях-школьниках, но выяснилось, что речь идет о ее работе.

– Может быть, у вас есть кто-нибудь на примете, кого вы можете порекомендовать, все-таки вы ближе к этой сфере?

У меня не было никого на примете на этот случай, и вряд ли я мог чем-то помочь.

– Вы считаете, это безнадежная затея, да? Вот и муж так же говорит. Говорит, что я не наигралась в учительницу. Ему главное, чтобы они продавали, а как они при этом разговаривают с клиентами, правильно или с ошибками – какая разница? Но я так не могу. Это же просто безграмотность какая-то! И лицо компании страдает опять же. Ну все, все, не задерживаю вас больше, – она торопливо поднялась со стула, – скажите только, какой ваш номер? Я занесу вам словарь.

Не успела она дойти до своего столика, как на пути ей попался главный по ресторану. Увидев ее, он рассыпался в приветствиях, как это делают перед особо дорогими гостями:

– Доброе утро, сеньора! Вам уже подали ваш кофе? А где же сеньор? Разве он не должен был вернуться сегодня?

– Дела, – ответила она.

– Да, да. Понимаю. Бизнес есть бизнес, правда, сеньора? Ну ничего, будем надеяться, сеньор скоро вернется.

– Он только что звонил мне, сказал, что взял билет на завтра.

– Завтра? Ну вот и прекрасно, сеньора! Мы ждем, ждем!

Тут только я понял, что это, должно быть, та самая парочка – то-то давно их не было слышно. Я никогда не присматривался к ней и толком не знал, как она выглядит, почему-то все мое внимание с первого дня было приковано к нему, и теперь с некоторым удивлением переваривал тот факт, что это и есть его подружка. Судя по всему, парень испарился куда-то под предлогом срочных дел и оставил ее одну. Так это его она называет мужем?

Я снова встретил ее, когда спустился в холл, чтобы ехать в Лас-Америкас. Более того, вышло так, что мы отправились туда вместе. Всему виной менеджер Карлос. Пока я выяснял у отельных, как лучше туда добраться, он, услышав наш разговор, подскочил ко мне и стал уговаривать воспользоваться его машиной – не поедет же наш дорогой писатель на автобусе! Карлос всегда называл меня «наш дорогой писатель» и вообще относился ко мне с каким-то пиететом, я так и не понял почему, то ли писательское ремесло было у них в почете, то ли он набивал себе цену, рассказывая всем вокруг, что в их отеле гостит писатель.

– Для нашего дорогого писателя я распоряжусь подготовить свой мерседес! Мой водитель отвезет вас, куда прикажете. И, кстати, покажет вам хороший магазин – не для туристов. Вот сеньора как раз туда собирается, поедете вместе? Она тоже русская. Сеньора! – позвал он мою знакомую. – Сеньора, вы спрашивали про Лас-Америкас? Не хотите ли поехать вместе с нашим уважаемым писателем? На моем мерседесе? Вам двоим это выйдет совсем недорого. Зато подумайте, как удобно! Никаких такси, никаких автобусов!

На двоих и впрямь выходило так выгодно, что я был не в силах отказаться, уж очень не хотелось переплачивать таксистам или ехать с туристами в автобусе, который в эти дни ходил здесь нечасто. «Сеньора» как будто засомневалась на мгновение, вероятно, не меньше моего удивившись нашей повторной встрече, но когда я сам пригласил ее ехать вместе, обрадовалась и побежала в номер за сумочкой – через пять минут мы уже сидели в машине. Протиснувшись сквозь узкие улочки нашего городишка, мы выбрались к трассе, и тут уж водитель помчал вовсю.

Лас-Америкас встречал настоящей курортной жизнью. По сравнению с местечком, где мы жили, здесь было так бурно и так по-летнему живо, что наш отель казался мне теперь пансионатом-лечебницей. На широкой набережной было яблоку негде упасть, тьма народу кочевала между витринами магазинов и верандами ресторанов; и солнце здесь светило жарче, и люди были одеты наряднее, не то, что наши бабушки и дедушки в кофтах до пола и клетчатых плащах – тут повсюду были шелковые юбки, загорелые коленки, голые плечи, праздник, молодость и смех. На волне всеобщего веселья я накупил ворох подарков, начиная от сумочки для жены от какого-то местного дизайнера и заканчивая косточкой для нашей собаки – все мне нравилось и все хотелось увезти с собой. Возвращаться в отель не было никакого желания. Я решил, что останусь здесь по крайней мере перекусить, запах горячей еды так и бил в нос – было около двух часов дня, город сел обедать. Заняв свободный кусочек асфальта пакетами с покупками, я ждал свою новую знакомую напротив торгового центра. Хотел отпустить ее домой с нашим водителем, а сам вернуться потом на такси, но когда она появилась, понял, что радостное жужжанье курортной жизни подействовало и на нее. До сих пор сдержанная и деловитая, она подбежала ко мне, ни с того, ни с сего чмокнула в щеку и взбудораженно заговорила:

– Я должна благодарить вас! Вы так вовремя появились! Благодаря вам мне скинули цену в два раза!

– она вынула из сумочки футляр и открыла его передо мной, внутри лежали мужские запонки, насколько я мог судить, с бриллиантами.

– Ну как? Они прекрасны, правда?

Я подтвердил.

– Вы же видели его? Он такой человек… ну вы понимаете, вы же писатель. Банальностей он не приемлет. Я должна была найти что-то особенное. Мне кажется, это то, что нужно. Как вы считаете?

Я снова кивнул, а она не могла сдержать радости:

– Вы не представляете, как я рада! Конечно, я бы все равно их купила, но когда мне предложили полцены, я поняла – они ждали меня! И искать больше ничего не надо!

До этой минуты она не пыталась завязать со мной разговор. Всю дорогу в машине она молча смотрела в окно и заговорила только, когда я спросил ее о чем-то. Я узнал, что она тоже хотела подыскать подарки к Новому году. Как и я, она не выходила из отеля, и только сегодня, когда узнала, что муж не прилетит, решилась на поездку. В торговом центре мы сразу разошлись каждый по своим интересам, чтобы не мешать друг другу, и договорились встретиться через два часа. За это время я заметил ее только один раз внутри ювелирного магазина. Она помахала мне, я ответил, но не стал подходить. Оказывается, в ювелирном решили, что я ее муж, и тут же дали большую скидку. Наверно, подумали, что появление на горизонте мужа-скряги спугнет драгоценную покупательницу.

– Ну а вы как? Удачно? – спросила она меня, и я показал на свои пакеты. – Ого! Да у вас, я вижу, немало желающих получить от вас подарки!

Я сказал ей, что решил остаться здесь на обед, и тем самым невольно как будто пригласил и ее остаться тоже. Во всяком случае, она восприняла мои слова именно так и с готовностью согласилась, заявив, что уже изнемогает от голода и от вида всех этих аппетитных блюд вокруг себя. Водитель наш наотрез отказался уезжать без нас, и мы уселись на веранде одного из ресторанов, зная, что можем не беспокоиться на счет обратного пути, он будет нас ждать сколько потребуется. Из обширного меню я выбрал паэлью с морепродуктами – я нацелился на нее, еще когда бродил по магазинам, но оказалось, что ее подают только на двоих. К счастью, моя спутница выручила меня:

– Я вас поддержу, давайте закажем!

Официант предложил вина, но я не люблю вино и заказал себе пива, а она предпочла шампанское.

Через некоторое время нам принесли гору дымящейся паэльи на сковороде во весь стол, да еще кое-какие закуски в качестве комплимента. Мы чокнулись.

Бывают такие минуты, когда кажется, что все хорошее собралось в одном месте словно бы нарочно для тебя, – я испытывал сейчас именно это чувство. И еда, оказавшаяся выше всяких похвал, и гревшее спину солнце – я давно уже скинул куртку и сидел в одной рубашке, и это в последние дни декабря! – и приятный разноязычный гомон вокруг вперемешку со звяканьем бокалов, и мысли о скором возвращении домой, и легкость, с которой я туда возвращался – все сейчас радовало душу. Я даже был рад, что обедаю не один. Мне нравилась моя новая знакомая, и больше всего мне нравилось в ней то, что она не была одинока – редкость в наши дни. Она не пыталась кокетничать со мной, сидела и тихонько мечтала о чем-то своем, и на лице ее блуждала счастливая улыбка. Я знал, что мечтает она о нем. Было очевидно, что она в него влюблена. Хотя он находился в Лондоне, или куда он там укатил, у меня было ощущение, что он сидит рядом с ней. Все, что занимало ее мысли, так или иначе касалось его, и о чем бы мы ни заговорили, все заканчивалось им. Я заметил, что ей доставляет удовольствие называть его «мой муж», так обычно бывает, когда что-то запрещалось долгое время, а теперь стало можно. Мне показалось, что в обычной жизни у нее нет возможности поговорить о нем, может, статус не позволяет ей откровенничать, а может, характер такой. Узнав, что наутро я улетаю, она, кажется, почувствовала себя еще свободнее. По-моему, она воспринимала меня как попутчика в поезде – поговорили по душам и распрощались навсегда.

Она спросила, как я буду встречать Новый год, и, не удовлетворившись коротким «дома, с семьей», стала расспрашивать подробнее. У меня есть своя теория на этот счет, и я возьми да и расскажи ей все как на духу. А теория моя такова – праздновать надо начинать прямо с утра. Меня всегда воротило от того, как длинно и маетно проходит у нас тридцать первое число. Нет для мужика ничего мучительнее этой даты. Кормить не кормят, мол, за праздничным столом есть будешь, а обязанности к вечеру растут как снежный ком. Как и женские истерики. Сколько ни готовятся, все равно не успевают, и вот в двенадцать ночи, ошалевшие от кухни и от самих себя, тащат всех за стол. Дети орут, мужья зевают. Спать пора, а они давай набивать животы. И попробуй откажись. Нет, ты обязан есть, пить и веселиться! Я с женой сразу завел традицию справлять Новый год с утра. Моя теория расцвела во всей красе, когда родились дети. Вместо того чтобы мучить их до полуночи, мы вручаем им подарки с самого утра, и весь день они веселятся. У нас нет соревнования, кто кого пересидит перед телевизором, и никто не переживает, что проспит Новый год, потому что праздник у нас целый день. И вкусности тоже целый день. И ужин вовремя. И назавтра, кстати, настроение отличное. Если бы все так справляли, глядишь, и не ходили бы всей страной такие хмурные первого числа.

Внимательно выслушав мою тираду, она сказала:

– А вы знаете, мне нравится. Очень полезная идея. Я возьму на вооружение. Обязательно.

Сама она собиралась встречать Новый год здесь, в отеле. Меня удивил этот выбор – что за праздник в компании полуживых старичков, пускай и на Тенерифе? Но я, конечно, ничего не сказал.

– Для меня Новый год особый праздник. Можно сказать, самый важный день в году. Так с детства повелось. У нас всегда была елка, подарки под елкой, капустник, каждый что-то готовил своими руками, в общем, классический такой, семейный новый год. А вот с моим мужем, – глаза у нее улыбнулись, как всегда, когда она заговаривала о нем, – у нас никак это не получается устроить. Он тоже этого хочет, но из-за нашей с ним работы это не так-то просто. То у одного дела, то у другого, в общем… – она махнула рукой, мол, всего и не расскажешь. – Об этой новогодней ночи я начала мечтать ровно первого января. Мы договорились, что в этом году организуем все так, как мы хотим, и никакие дела нам не помешают. И это будет наш главный подарок друг другу. Это он предложил приехать сюда. Чтобы никто нам не помешал. Особенно друзья – а у него их столько! Если бы мы остались в Москве, вдвоем бы нам побыть точно не удалось.

Принесли кофе, мне тирамису, ей тоже какой-то десерт. Официант поставил каждому по креманке с мороженым и клубникой – комплимент!

– Как, еще комплименты? – удивилась она. – Ого! Вы приносите мне удачу!

Мне все еще никак не верилось, что тот тип и есть ее муж и что мы говорим об одном и том же человеке. Я не мог отделаться от впечатления, которое он на меня произвел, слишком уж явно он играл на публику.

– Вы, наверно, недавно поженились? – спросил я, думая про себя, что это прояснило бы хоть что-то.

– Почему вы так думаете? – насторожилась она.

Да потому что в жизни не видел, чтобы человек козликом скакал перед женщиной, на которой давным-давно женат, – выпалил я молча, а вслух сказал:

– Да нет, это просто наблюдение. Что называется, писательский интерес.

– А, ясно. Даже не знаю, что сказать, у нас такая длинная история.

Она рассказала, что была единственным ребенком в семье интеллигентов, где во главу угла ставили образование. С детства она знала, что будет учиться, поступать в университет, защищать кандидатскую, работать, и не помышляла ни о любви, ни о свиданиях. Думаю, какая-то романтическая история с ней все-таки приключилась и, наверно, ничем хорошим не закончилась, – я понял это по тому, с какой категоричностью она объявила, что до встречи с будущим мужем, а случилось это всего три года назад, у нее и мысли не возникало ни о замужестве, ни обо всем, что с этим связано. Познакомились они, как и можно было предположить, на работе. К тому времени она уже заработала репутацию опытного и удачливого специалиста и, приступив к работе в его компании, скоро заслужила партнерство. Их отношения быстро переросли в романтические. Я понял, что работу свою она по-настоящему любила. Если бы не тактичность, с какой она прерывала сама себя, когда по привычке пускалась в подробности, не имевшие смыла для такого несведущего слушателя, как я, она говорила бы часами. К сожалению, меня никогда не интересовал банковский трейдинг, иначе наша беседа доставила бы ей больше удовольствия. Я уж начал забывать, каково это, работать в жестоком офисном режиме. Такая жизнь представлялась мне круглосуточной нервотрепкой с неплохим вознаграждением взамен, но сейчас я видел перед собой исключение из правил – она отдавалась работе всей душой, меньше всего заботясь о зарплате и деньгах. Работа была для нее смыслом жизни, подчиненные – семьей.

А дальше она рассказала мне вот что. Ее будущий муж, в отличие от нее, думал не только о работе. Он был настолько покорен ее талантами, что вскоре заговорил о свадьбе. Ему, дескать, всегда мечталось именно о такой спутнице жизни, как она, равной ему и в уме, и в делах. Компания станет семейной, и вдвоем они отлично будут справляться. С одной стороны, она была счастлива получить предложение, с другой – сбита с толку. Согласиться означало бы лишиться работы в том виде, в каком она знала и любила ее, предстояло перестроить все – от того, какую роль она станет теперь играть в компании, до того, в какую одежду будет одеваться. По ее словам, все внутри нее противилось статусу супруги президента, и в то же время новая жизнь и новые обязанности ее влекли. Но самым волнующим оказалось другое – он настаивал, чтобы у них появился ребенок. Я никогда еще не встречал женщины, которая говорила бы о ребенке с таким ужасом и трепетом одновременно. Казалось, сама идея о том, что у нее может быть ребенок, представлялась ей чем-то немыслимым и невозможным. Видно, родители здорово обработали ее в свое время, иначе чем объяснить, что только теперь ее как обухом по голове ударило и вдруг захотелось родить? Ее рациональный ум подсказывал, что надо поторопиться, чтобы сделать это до того, как стукнет сорок, но тут у них вышло примерно то же, что с Новым годом – из-за работы оба колесили по миру и встречались урывками, так что ребенком и не пахло.

– Вы же понимаете, – с улыбкой смущения обратилась она ко мне как к старшему товарищу, уже заимевшему потомство, – этот процесс нужно как-то контролировать, попадать в определенные дни… Да и мне уже не восемнадцать.

Тогда он пошел на решительный шаг – настоял на том, чтобы она взяла отпуск и не возвращалась к работе, пока не решится их главный вопрос.

– Мы собирались сделать это в прошлом году, но это было нереально: мы реструктурировали компанию, без меня бы они не справились, и я уговорила его дать мне еще немного времени. Сначала мы перенесли наш план на весну, потом отложили до лета. Но дел меньше не становилось. Потом вскрылась растрата в одном из филиалов, потом на нас подали в суд, потом… это, впрочем, не важно. Одним словом, осенью я снова погрузилась в работу, и в нашем главном вопросе никаких подвижек не происходило. И тогда моему мужу пришла гениальная мысль. Он дал мне срок до католического рождества, когда наши партнеры как раз уходят на каникулы. И сказал: что успеешь до этого дня, на том и остановишься, двадцать четвертого я увожу тебя из Москвы, и больше ты о работе не вспоминаешь. Так он и поступил. Вот, видите, – она достала из сумочки телефон, – я уже четыре дня живу с этим телефоном, здесь только личные номера – его, папы с мамой и еще двух моих подруг. Все рабочие аппараты он забрал. Видите, какая тишина. Вы не представляете, как это мне непривычно. У меня всегда столько звонков, я даже ночью отвечаю. А теперь вот могу спать по ночам спокойно. Правда, с непривычки не спится. Совсем не могу спать, чего-то не хватает…

Она сказала, что и в Лондон он вылетел по ее делам. Надо было ехать ей, но он не позволил, мол, пора ему и всем остальным учиться справляться без нее, а она должна отдыхать и набираться сил.

– Он даже не разговаривает со мной о работе. А если кто-то ему звонит, выходит на балкон, чтобы не тревожить меня всякими новостями, знает, как я буду переживать.

Все это, несомненно, доставляло ей удовольствие, но и приносило немало переживаний. Я заметил, с какой грустью она вздохнула, когда говорила о рабочих звонках, видимо, ей и вправду нелегко было привыкать к новой жизни. Теперь понятно, почему пригодился даже мой словарь. Что ж, я должен был признаться себе, что ошибался на счет ее мужа. Выходит, он старался изо всех сил, чтобы отвлечь ее от мыслей о работе и настроить на нужный лад. Пожалуй, его можно было понять. Я попытался поставить себя на его место и почему-то сразу подумал о дочке. Кто знает, может, и я бы лез из кожи вон, если б надо было предпринять что-то специальное для ее появления на свет. Мы еще немного поговорили о том о сем и поехали обратно в отель.

Вечером я собирал вещи и делал звонки. Чтобы не терять времени утром, пошел рассчитаться за номер и снова встретил там Карлоса. Мы обнялись на прощанье.

– Приезжай еще! – приглашал он меня со всей искренностью. – И привози свою книгу. Только на испанском! Мне так хочется узнать, о чем ты пишешь. Договорились? Смотри, без книги не пущу в следующий раз!

На закате, по традиции, я спустился на Черный пляж. Маленькая бухточка всегда напоминала мне кинотеатр – с трех сторон окружена черными скалистыми стенами, а впереди длинное мелководье, садишься на песок, как в кресло, и наслаждаешься плеском воды и звездным небом. Благодаря скалам здесь никогда не бывает ни волн, ни большого ветра, но самое удивительное – это цвета, которые появляются на закате. Наверху тот же самый океан бурлит синими волнами и сияет как персик в лучах золотистого солнца, а здесь из-за темного вулканического песка все окрашивается в странные черно-белые тона, до того непривычные глазу, что, чем ниже садится солнце, тем быстрее хочется бежать отсюда. Меня увлекала эта игра света и чувства. Я много раз проверял, и каждый раз выходило одно и то же: в каком бы благодушном настроении я ни спускался сюда, с началом темноты меня продирало беспокойство и ничем не объяснимое чувство опасности – прямо мистика какая-то. В первый вечер, не разобравшись, в чем дело, я бросился в номер и стал названивать жене, уверенный, что дома что-то случилось. И в другие вечера я, хоть уже и знал об этой особенности, все равно не мог противостоять пронизывающему чувству тревожности, которое отпускало сразу, стоило мне только подняться наверх. Будь у меня в черновиках какая-нибудь крученая история с душевным надломом и драмой, я поместил бы героя сюда, в эту черную комнату из острых скал, длинных теней и мистических, непонятно откуда взявшихся переживаний.

На обратном пути я краем глаза заметил в холле свою знакомую. Она была сама на себя не похожа, фурией металась взад-вперед с телефоном у уха и чихвостила кого-то во весь голос.

– Плевать мне, что у них новый год! Ищите, где хотите! Чтобы сегодня все было у меня!..

Я пошел к дальнему лифту и поднялся к себе незамеченным – мы тепло распрощались несколько часов назад, и ни к чему было портить впечатления. Но не прошло и получаса, как она постучала в мою дверь. Вид у нее был совершенно спокойный, с обычной своей улыбкой она произнесла:

– Вы так меня выручили сегодня, мне захотелось отблагодарить вас. Поужинаете со мной? Я заказала столик на восемь. В «Бланко».

Она застала меня врасплох. Как раз в восемь, когда в Москве будет одиннадцать, я обещал связаться по скайпу с женой, чтобы пожелать спокойной ночи детям – узнав, что завтра я буду дома, они не на шутку разошлись и никак не хотели угомониться.

– Вот и отлично. Я подожду внизу, пока вы поговорите, и мы пойдем.

Сразу видно, что у нее нет детей. Она, наверно, думает, что поговорить с ребенком это все равно, что сделать деловой звонок – сказал, что хотел, и повесил трубку. У нас разговор мог продлиться гораздо дольше, дети наверняка захотят от меня сказку, и я, конечно, буду рассказывать, пока они не заснут. К тому же, положа руку на сердце, мне вовсе не хотелось идти на ужин. Да и зачем, ведь мы с ней уже попрощались? Мысленно я был уже дома, с детьми, минуту назад мы обсуждали с женой мой завтрашний приезд, она собиралась встречать меня в аэропорту, я отговаривал – но не слишком рьяно, мне нравилось, что она хочет приехать за мной сама. Так что я извинился как мог и сказал, что вынужден остаться сегодня в номере. Мой отказ расстроил ее сильнее, чем я мог подумать. Взгляд у нее потемнел, и она сказала упавшим голосом:

– Все против меня.

– Почему все? У вас что, что-то случилось?

Она посмотрела на меня, как будто сомневаясь, говорить или нет. В глазах у нее стояло такое отчаяние, что уж я испугался, как бы она не бросилась с рыданиями мне на грудь или не убежала в слезах в свой номер без всяких объяснений. Но она взяла себя в руки и только произнесла:

– Случилось.

– Я могу как-то помочь?

– Мой муж звонил. Он не сможет приехать…

– И что же вы теперь?

– Полечу в Москву. Вот, – в руке она сжимала телефон, – пытаюсь найти себе билет.

– И как, есть билеты?

– Вроде обещали. На тридцатое.

– Понятно.

– Ну, не буду вам мешать. Спасибо еще раз за все.

– Но вы же все равно справите Новый год вместе, да? – попытался я приободрить ее, но не угадал, потому что она опустила глаза и прошептала:

– Теперь и не знаю, что будет с моим Новым годом…

– Да не расстраивайтесь вы так! Все будет в порядке с вашим Новым годом. А хотите, приходите к нам в гости. А что? Мы с друзьями будем встречать, большой компаний, будет весело.

В лице у нее промелькнуло что-то вроде надежды, но быстро погасло.

– С детьми?

– Ну да, с детьми. Куда ж без них.

– Нет, спасибо. Еще один такой Новый год я не выдержу.

Она медленно побрела к себе, а я стоял, не зная, что сказать и что сделать, и пришел в себя, только когда из комнаты послышался звонок – пора было идти к детям.

Новый год начался весело и шумно. На этот раз я оказался самым свободным и самым легким на подъем – каждый день мы совершали новогодние походы по друзьям, дарили и получали в ответ всякую всячину. Единственный, кто не участвовал еще ни в одном нашем застолье, был Макс. Шеф его почему-то сидел в Москве с самого Нового года, хотя обычно отчаливал на курорты еще в декабре. Сколько мы ни звонили Максу, слышали одно – не могу, давайте без меня, шеф дрессирует. Наконец я поехал к нему сам. Собрав у всех подарки, которые ему хотели передать, я приехал к его офису и пошел в кафе, которое находилось в том же здании и где мы всегда с ним встречались. Макс, как обычно, был занят, и я приготовился ждать.

Не успел я войти, как из офисных дверей вышел на улицу человек, окруженный свитой людей. По бокам и впереди него шли по охраннику, рядом семенили и что-то говорили ему какие-то люди в костюмах. Лицо его показалось мне знакомым, как будто я видел его совсем недавно. Всей кучей-малой они прошли мимо меня и встали у автомобиля. Перед ним распахнули дверцу, и я отчетливо услышал, как, садясь в машину, он сказал одному из сопровождающих:

– Окей, мы как-нибудь на днях поговорим об этом.

Тенерифе! Павлин! Но откуда он здесь взялся?

Появился Макс, как всегда собранный, натянутый как струна:

– Давай скорей, пока шеф уехал.

– Шеф? Так это твой шеф? Который только что уехал? С охранниками? На джипе?

– Да не тычь ты пальцем. Пошли сядем.

Мы сели за самый дальний стол. Хотя посетителей кроме нас не было, Макс со свойственной ему привычкой оглядывал пространство вокруг, реагировал на каждый шорох, поминутно отвечал на телефон, одним словом, работал.

– Ты отдыхать-то вообще собираешься?

Он поморщился, мол, не спрашивай.

– Лучше ты говори. Ну что, как там все?

Я достал из пакетов подарки и отдал ему поочередно, снабжая комментариями, что это и от кого. Лицо у Макса подобрело. Последним подарком была открытка, которую сделали для него мои дети, на ней был изображен дядя Макс под пальмами на берегу моря.

– Почему-то они думают, что когда тебя нет, ты загораешь на море.

– Если бы, – вздохнул он. – Ты сам-то как, позагорал? Как съездил?

– Слушай, – я вспомнил, о чем хотел сказать ему, – я же с этим мужиком, который на джипе уехал, в одном отеле был. Он еще меня в бар приглашал, выкурить по сигаре.

Лицо у Макса снова приняло напряженно-рабочее выражение.

– Та-ак. Выкладывай.

– Что?

– Все.

– Он с женой там был. Потом уехал, а она осталась.

– Это он тебе сказал, что с женой?

– Нет, она сама сказала. Ее зовут… – я назвал имя своей тенерифской знакомой.

– Ты что, разговаривал с ней?

– Ну так, немного. Когда он уехал.

– И что еще она тебе сказала?

Макс устроил мне допрос. Что конкретно она говорила? А кто еще к ней подходил? С кем еще она разговаривала? А из отеля она выходила? Зачем мы ездили в Лас-Америкас? Мы там все время были вместе? А ей кто-нибудь звонил? Я успокоил его – насколько мне было известно, никто к ней не подходил и ни с кем она не общалась. Сидела все время в отеле. Раз только выехала, и то со мной.

– С ней все было нормально? Она в нормальном настроении ходила? Не истерила?

Что за вопрос! Она на редкость культурный человек. Я вспомнил только, что в вечер накануне моего отъезда она кому-то звонила и была сильно расстроена. Макс тут же набрал кому-то и коротко дал поручение. Воспользовавшись паузой, я все-таки спросил его – что значат все эти расспросы?

– Так это же из-за нее весь сыр-бор, – ответил он. – Из-за нее мы тут ночами не спим. Она нам тут всем такую кузькину мать устроила!

Я пока ничего не понимал.

– Приехала в офис ни с того, ни с сего, с чемоданами, прямо из аэропорта. Никто ее не ждал. Понеслась прямиком к шефу в кабинет. Маша ее остановить пыталась, так она ее стукнула сумкой по голове. Шум, гам. Тут уж ребята мои подтянулись. Она кричит, что в налоговую пойдет, если шеф сейчас же не встретится с ней.

– А что шеф?

– Ну а что шеф, ничего. Отсиделся у себя в туалете, пока мы ее не убрали из офиса.

– А потом?

– Потом!.. Потом все пошло к чертям. Потом сорок восемь часов я вообще не спал. Все проверяли, чистили. Шеф орал. Грозился всех уволить… Короче говоря, у нас тут такая карусель. Мне вообще не до праздников было. Вот мы ведь предупреждали его, что так будет, но кто ж нас слушает. Да еще жена его названивала нам сюда целыми днями. У них куча мероприятий там. Благотворительный бал, и все такое. Они там почетные гости, должны присутствовать. Он сказал ей, что едет, она его в чуть ли не в аэропорту стоит ждет, а он тут сидит. Он все пропустил, никуда не поехал… Сказал, из кабинета не выйдет, пока мы проблему ему не решим. А мы никак понять не может, откуда вообще эта проблема вылезла. Все ж спокойно было, что там на этом Тенерифе случилось… Максу снова звонили.

– Иду, – отчеканил он в трубку и вскочил на ноги.

Мне столько нужно было спросить у него, но Макс не дал мне и рта раскрыть:

– Никуда не уходи, – приказал он. – Я сейчас приду, расскажешь, как отдыхал. Слушай, – потрепал он меня по плечу, – ты здорово мне помог. Нам повезло, что ты там оказался.

Я остался сидеть, ошеломленный тем, что только что услышал. Меня охватило нехорошее чувство причастности к какой-то катастрофе. Выходит, все было не так, как говорила мне моя тенерифская знакомая. Он не собирался делать ее ни своей женой, ни партнером в бизнесе. И новое будущее, к которому она готовила себя, тоже выдумки. И рождение детей… Я вспомнил, как увидел его в первый раз и что подумал о нем в самом начале. Все оказалось так просто – это был не кто-то похожий на Максового шефа, это он и был. Почему я этого не понял? Почему заранее решил, что таких совпадений не бывает? Глядя на эту парочку со стороны, я ни за что не поверил бы, что это муж, обхаживающий жену, почему же поверил потом? Как ей удалось заставить меня поверить в эту сказку? Вероятно, благодаря тому, что она сама в нее верила. Но как это могло случиться? Такая умная женщина, и так обманываться… Откуда такая наивность? Как она позволила ему обвести себя вокруг пальца?

– Говорю тебе, он у нас фокусник, – часто повторял Макс. – Я так и называю его, фокусник-иллюзионист.

Что же поменялось потом? Кто открыл ей глаза на правду? От следующей мысли у меня засосало под ложечкой и волосы на голове зашевелились. Черт подери! Только не это! Перед глазами молнией пронеслось воспоминание о том, как во время обеда, уже под самый занавес, разговор у нас с ней зашел о семье и о верности. Я отлично помнил, с чего он начался. Она сказала:

– Вы знаете, вы какой-то нетипичный писатель. Когда я увидела вас, я подумала, что вы обычный менеджер или финансист. Приехали в отпуск, но вам не дали отдохнуть. Позвонили с работы и потребовали срочный отчет. Меня удивило, когда в отеле мне сказали, что вы писатель и пишете роман. У меня есть один хороший знакомый, писатель, и вы на него абсолютно не похожи. Вот он типичный писатель. Творческая личность. У него в каждом городе по любовнице. Он уверяет, что без этого не может творить. А вы такой семейный. Как, знаете, хороший бизнесмен. Я считаю, у бизнесменов самые крепкие семьи. Знаете почему? Им просто не до этого. У них такие жесткие графики – им не до романов в других городах.

– Ага, – возразил я, – знаю я одного бизнесмена. Все любовницы у него в одном месте, и ездить никуда не надо.

– Значит, он плохой бизнесмен.

– Утверждать не берусь. Но с графиком своим он справляется.

– И что, неужели ни одна из них до сих пор не догадалась?

– Представьте себе, нет.

– А если все-таки догадается?

– Я слышал, что когда одна из них стала что-то подозревать, он сделал ее директором филиала в Красноярске, кажется, или где-то в тех краях. В общем, подальше от Москвы.

– И она согласилась?

– Ну разумеется. Это же повышение. И потом, он обещал приезжать на выходные.

– И как, приезжает?

– Да нет, конечно. Станет он таскаться в такую даль…

Так вот что искал Макс! Он искал меня! Я и есть спусковой крючок, запустивший всю эту карусель! Это из-за меня она обо всем догадалась. Это я испортил всем жизнь. И Максу с его ребятами. И ей… Черт! Как же я так опростоволосился? Тоже мне, писатель! Тоже мне, знаток человеческих душ!

Я пережил несколько кошмарных минут, проклиная себя за глупость и осознавая, что ничего уже не исправить. Мне не оставалось ничего, кроме как во всем признаться. Когда вернулся Макс, я все ему рассказал. Я пытался оправдать себя тем, что у меня не было никаких причин не верить этой женщине – наш разговор с ней был случайный и искренний, да и говорили мы в основном о детях, а про это… Это я так, к слову сказал, без имен и без подробностей, которых я, к счастью, и не знал.

Наверно, вид у меня был такой жалкий, что Макс и сердиться толком на меня не мог. Обмозговав мои слова, он сказал только:

– Ну ты лопух. Это ж ее ближайшая подруга в Красноярск перевелась. Они вместе начинали, можно сказать, за одним столом сидели.

Тут я, кажется, застонал.

– Да ладно тебе, не мучайся, – успокоил он меня. – Мы уже все утрясли. Не без жертв, конечно, но это ерунда. Можно сказать, обошлись малой кровью. Вот что-что, а чутья у шефа не отнять: он полгода назад перевел твою знакомую в другую структуру, так что последние дела уже без нее делались.

– И как она теперь?

– А что она? Шеф все равно увольнять ее собирался. Она свою работу сделала.

Макс снова взялся за телефон и стал раздавать поручения. В отличие от меня, он выглядел довольным, даже повеселевшим.

– Слава богу, – выдохнул он. – Больше не надо никого искать. Теперь все сходится. Что ты там говорил на счет лыж? Когда вы едете, завтра? Поехали. Хоть Новый год нормально отпразднуем.

Все закончилось хорошо. Шеф благополучно улетел в свою Америку и, как говорили, был даже рад, что на этот раз избежал необходимости делать пожертвования на благотворительном балу. Ребят Макса не только не уволили, но и выплатили им обещанные бонусы. А я остался с готовым сюжетом. Не знаю, что стало с моей тенерифской знакомой, считает ли она по-прежнему, что я приношу ей удачу? Мне оставалось только надеяться, что и для нее эта история обернулась началом чего-то хорошего, настоящего.

 

Утро нового дня

«Ты спрашиваешь, что со мной и почему вчера я настоял, чтобы мы с Наташей уехали так скоро. Я хочу объясниться. Наш спор разбудил во мне чувства, о которых я не мог говорить вчера, при женах. Но сейчас я хочу рассказать тебе все. Ночи такие длинные, а мне все равно не заснуть.

Это случилось четыре года назад. В то время жизнь моя, как ты, наверное, знаешь, была размеренной и спокойной. Каждый день походил один на другой. Лет двадцать назад такая упорядоченность меня, пожалуй, радовала бы, подтверждая прочность моего положения и значимость моих достижений. Но сейчас эта, как принято говорить, стабильность превратилась в замкнутый круг, который давил на меня своей монотонностью. Мне было пятьдесят восемь. Я достиг большего, чем мог представить себе в начале своего пути. Возможно, именно это чувство окончательного торжества и было причиной моего нынешнего состояния. Все, чего я только мог захотеть, я получал немедля. Да я уже и не хотел ничего. Способы достижения целей были заранее известны, и радость от полученного заранее знакома. Не знаю, когда я в первый раз заметил, что все чаще теперь чувствую себя уставшим и раздраженным. Впервые в жизни я заскучал на работе. Никакие планы, никакие радужные перспективы не вдохновляли меня как прежде. Я устал, и все казалось мне скучным. Глядя на своих подчиненных, которые восторженно докладывали об очередном успехе, я узнавал в них себя – молодого, готового ринуться в бой. И в душе чувствовал себя стариком. Они строили дерзкие планы, у них горели глаза. Мне их планы казались самыми обычными, я сто раз проворачивал такое. На меня все это не производило никакого впечатления. Домой меня тоже не тянуло. Наша супружеская жизнь с Наташей за долгие двадцать шесть лет успокоилась и приобрела черты мирного сосуществования, обыденного и невеселого. Сыновья наши выросли, ну или почти выросли. Во всяком случае, общество родителей – последнее, чего им хочется в этом возрасте. Из всех событий того времени мне почему-то запомнилось одно воскресное утро где-то в середине декабря.

Я рано проснулся (еще одна привычка, которая пришла в мою жизнь с годами), но вставать не хотелось. Сколько лет я мечтал подниматься пораньше и не мог! Чего только не пробовал – меня было не разбудить и пушечным выстрелом. А теперь я, представь себе, просыпался до рассвета и больше не мог заснуть. Времени было так много, что можно было встать и переделать с десяток дел, но в том-то и беда: у меня не было дел, и вставать так рано мне было незачем. Я мечтал забыться, как раньше, и хоть одну ночь проспать так крепко, чтобы наутро не помнить, кто я и где. Но не получалось. Я часами лежал в кровати, надеясь уснуть. И в то утро было так же.

Наконец я вылез из-под одеяла, пошел к окну и посмотрел на небо. Оно было какое-то бесцветное – не голубое, не серое, а как густой туман, и нависало над дорогой ровно, низко, без облаков. Снега не было. Деревья опустили черные ветки к самой земле. Сердце у меня сжалось. На душе было так же тоскливо и неподвижно, как за окном.

Я подумал о том, что не за горами мое шестидесятилетие, за ним быстро подкрадется старость, жизнь почти прожита, и ничего уже не изменишь. Да и хотел ли я что-либо менять? Есть ли что-то еще, чего я не успел узнать? Стоя перед окном в халате и тапочках, я с удивлением пришел к выводу, что ничего лучшего, чем моя жизнь, представить себе я не мог. Я не знал, чего хотеть. У меня не осталось неосуществленных планов, не было несбывшихся желаний. О чем я всегда мечтал? Обеспечить родителей достойной жизнью. И я это сделал. Отец не очень-то это ценил, а вот мама по сей день мне благодарна. Я хотел карьеры, денег, влиятельной силы – все это я получил. Мне хотелось, чтобы сыновья стали людьми. Чтобы знали себе цену, чтобы крепко стояли на ногах – они неглупые ребята и, думаю, не пропадут. Среди всех, кого я знал, не было никого, кому бы я завидовал и чьей доли желал бы для себя. У меня было все, и вместе с тем я не чувствовал себя человеком, у которого есть все. Понимаешь, что я имею в виду? Когда у тебя чего-то нет, ты думаешь, что когда это будет, ты станешь самым счастливым. Но вот у тебя есть и это, и то, но что-то все равно не так. Ты чувствуешь себя обманутым. Все, конечно, неплохо. Но ты ожидал, что будет лучше. Допустим, ты ждал к завтраку черную икру, а тебе подали отлично сваренное яйцо. И яйцо-то вкусное, и желток золотистый, и ложечка к нему серебряная, и соль крупного помола – все как ты любишь. Но ты-то ждал икру. Помню, я даже подумал тогда, что нехорошо это, наверное, с моей стороны, имея все, не быть благодарным за это. Но я был честен перед собой – я не чувствовал благодарности. Может, потому что не был счастлив. И еще подумал – мельком, вскользь – пусть бы что-нибудь произошло, лишь бы встряхнуться, отвлечься, ожить. Но что могло со мной произойти? Ничего. Мне пришла в голову мысль, что, не стань меня, ничего вокруг не изменится. Так же долго будет стоять под Москвой зима, так же низко будет висеть густое непролазное небо, и кто-то другой будет смотреть в окно, скучать по солнцу и звать весну. Странно, но не было ни одного дела, которое не завершилось бы без моего участия, и ни единого человека, который не смог бы жить дальше без меня. Я почувствовал, что, есть я или нет, в сущности, нет никакой разницы. Все будет по-прежнему, только без меня. Так вот она, оказывается, какая – жизнь, сказал я себе тогда. С тех пор я все чаще погружался в состояние меланхолии и унылого оцепенения. Я находил все меньше смысла в своих ежедневных занятиях и уже не утруждал себя необходимостью скрывать от других своего мрачного состояния. Да и кому оно могло помешать? Так проходил месяц за месяцем. Не знаю, чем бы закончился этот спор с жизнью, если бы не дружба с Катериной. Она работала в моем офисе среди тысяч других, ни лиц, ни имен которых я не запоминал. В последнее время она постоянно попадалась мне на глаза.

Присутствовала на одной встрече, а затем, помню, я вызывал ее к себе по какому-то вопросу. Ты наверняка сейчас думаешь, что я начну рассказывать, какой красавицей она мне показалась. А вот и нет. Я и не заметил тогда, была ли она красива, мне это было все равно. Я вообще ничего не замечал. Одно только меня удивило: она не боялась меня. Пожалуй, именно это заставило обратить на нее внимание. Я привык видеть перепуганные лица, ловящие каждое мое слово, не смеющие возразить, переспросить. Катерина же улыбалась. И когда слушала меня, и когда говорила сама. Эта ее улыбка смутила меня поначалу, мы обсуждали серьезные вещи, а ее, казалось, веселит наша беседа. Чему она улыбается? Неужели не боится? Вот опять. Я ей серьезные вещи объясняю, а она улыбается мне. Или это я говорю что-то не то? Я почувствовал себя неловко. Что ее так забавляет? Кажется, я ее прямо об этом спросил. Тон у меня был как всегда раздраженный, но она не смутилась, а стала рассказывать мне об одном случае в связи с тем, о чем мы говорили. Я ушам своим не верил – обычно люди выпрыгивали из моего кабинета от одного моего замечания, а она даже бровью не повела. Из любопытства я дал ей договорить. Оказалось и правда смешно. Все это меня порядком удивило.

Наше знакомство быстро переросло в дружбу. Я и сам не понимал, как эта девочка, почти еще ребенок рядом со мной, сумела растормошить меня. Благодаря ей я зашевелился, ожил. Она была со мной, не прося ничего взамен, бескорыстно делясь своей юностью, веселостью, смехом. Она делала для меня то единственное, что невозможно купить ни за какие деньги – она была рада мне. Не думай, что рядом с ней я снова стал мальчишкой, это не так. Я был таким, каким был, мрачным, усталым, все повидавшим и ни во что не верящим. Я не стремился казаться лучше – в моем-то возрасте! – но она радовалась, когда была со мной, и это удивляло меня, и согревало мне сердце. Помню, как-то ранней осенью мы ночевали в гостиничном номере маленького городка, где я находился по делам. Как всегда, я проснулся затемно. Катерина крепко спала, и я, боясь потревожить ее, лежал, не шевелясь. Вдруг она повернулась во сне и, не открывая глаз, свернулась калачиком и прижалась ко мне, как котенок. Я замер. Волна чувств охватила меня. Неужели ко мне можно вот так прижаться? Неужели кому-то хочется спать, уткнувшись в мою пижаму? Неужели это может доставлять кому-то радость? Уже много лет я не испытывал ничего подобного. С Наташей мы давно уже спим отдельно, каждый в своей спальне (вместе мы только мешаем друг другу). Я лежал не дыша, чтобы не разбудить Катерину. Я молил о том, чтобы она не переворачивалась и продолжала спать вот так, прижимаясь ко мне. Я боялся обнять ее и боялся смотреть на нее слишком долго, чтобы не разбудить ее взглядом. Я смотрел в темноту за окном, и сам не заметил, как уснул, да так крепко, как не спал уже давным-давно. Когда я открыл глаза, Катерины в номере не было. Я кинулся к дверям – куда она могла отправиться одна в такой час? И тут же увидел ее. Она шла с улицы, разрумянившись от быстрой ходьбы.

– Где ты была? Почему не разбудила меня?

Она рассмеялась. Поцеловала меня морозными губами и стала выкладывать на стол горячие булочки, она бегала за ними в пекарню поблизости.

– Зачем ты ходила туда в такую рань?! Одна! – не унимался я. – Я бы отправил кого-нибудь!

– Там такая красота! Пойдем скорее, я покажу тебе золотые дорожки, пока дворники не начали мести!

Мы ели булочки (я бы предпочел с утра какую-нибудь кашу, но ради Катерины готов был умять все булки на свете) и гуляли по аллеям, усыпанным осенней листвой. Дорожки, целиком покрытые ярко-желтыми листьями, и правда казались золотыми. Не то чтобы я никогда такого не видел – конечно, видел. Но в тот момент я понял, что это что-то значит. Что это важно, понимаешь? Было в этом что-то важное для меня. То, чего я раньше не замечал. Катерина смеялась, глядя на меня.

– Посмотри, за облаками всегда есть солнце. Даже когда его не видно, оно там есть, – сказала она, показывая на облака. Я поднял голову и увидел тучи, озаренные солнечными лучами. – Когда меня не будет рядом, ты посмотришь на небо, увидишь за облаками солнце и вспомнишь это утро.

О чем она думала, когда говорила мне это? Ждала ли, чтобы я успокоил ее? Пообещал, что она всегда будет рядом? Я не пообещал. Только прижал ее к себе и поцеловал. Но, поверь, не было ни дня с той поры, чтобы я не смотрел на небо и не думал о ней.

Я назвал наши отношения с Катериной дружбой, потому что действительно считал это дружбой. Искренней, честной, настоящей, не требующей каких-то доказательств. Это было так естественно – быть для Катерины надежным другом, как будто по-другому и быть не могло. Для меня это было чем-то гораздо более ценным, чем любовный роман. Могу поклясться, я был далек от мысли привязать ее к себе. Прежде всего, потому что верил, что она достойна лучшей участи, чем только доброе отношение и достаток. Она была достойна любви. Любви глубокой, взаимной, способной захватить целиком и повести за собой, и я от всей души желал ей этого. Мне хотелось, чтобы ей удалось прожить свою жизнь по-другому, не так, как я, лучше, свободней, веселей. Я видел, что судьба благоволит к ней, и знал, что главное еще ждет ее впереди. А во-вторых, с самого начала я вбил себе в голову, что не должен рассчитывать на большее. Я не строил планы на будущее и не воображал, будто Катерина останется со мной навечно.

Катерина, конечно, понимала, что мое отношение к ней во многом отеческое. Иногда, я знал, это ее задевало. Наверное, ей хотелось более пылких чувств, более безрассудных поступков. Наверное, ее огорчала моя прямота, мои рациональные суждения. Но ни разу, ни разу она не заговорила со мной открыто и не потребовала от меня чего-либо. Я же, стоило подобным мыслям возникнуть в моей голове, гнал их подальше. Ты старик по сравнению с ней, говорил я себе и почему-то сразу думал об утре. Ты знаешь, я мучаюсь бессонницей. Часто, когда Катерина оставалась у меня, я просыпался по утрам и подолгу смотрел на нее, спящую по-настоящему, забывшись, не шевелясь, как спят только в молодости. Проснувшись, она вскакивала с виноватым лицом и все переживала, что спит так долго. Иногда, по воскресеньям, я ложился обратно и притворялся спящим или валялся в постели с газетой, делая вид, будто ленюсь вставать, чтобы дать ей возможность подняться раньше меня и приготовить нам завтрак. Она так радовалась этому! И не переставала удивляться тому, как рано я встаю. Смешная, наивная девочка. Я стыдился признаться ей, что не сплю оттого, что страдаю бессонницей. Сколько раз она убегала на работу, а я, проводив ее, укладывался на диван и дремал еще часик-другой – после завтрака мне спалось почему-то лучше. Я думал об утре, чтобы напомнить себе, что не могу быть с Катериной. Не мог же я вечно притворяться, будто молод и полон сил, как она.

Тогда мне казалось, что Катерина все понимает и считает так же. Я думал, мы оба расцениваем наши отношения как дружбу, и оба знаем, что она продлится до тех пор, пока Катерине не встретится настоящая любовь. И тогда она должна будет оставить меня, а я должен буду ее отпустить. Болван! Теперь только я понимаю, что это было совсем не так. Она надеялась, что я передумаю. Что пойму наконец – нам нужно быть вместе. И предложу ей это. Но я не предлагал. Я запрещал себе и думать об этом. И, вероятно, невольно запрещал думать об этом и ей. Она никогда не заговаривала со мной на эту тему. Поверишь ли, я был настолько глуп, что рассказывал ей о том, как буду счастлив за нее. Как она сможет в будущем приезжать ко мне в гости, как к старинному другу, как к родственнику, и как сможет по-прежнему рассчитывать на мою поддержку. Самовлюбленный осел! Она грустнела от этих слов и отвечала, что вряд ли встретит кого-нибудь лучше меня. Я же доказывал ей обратное. Расписывал ее прекрасное будущее. И тем самым ставил крест, отнимал последнюю надежду. Я не ревновал ее. Или убеждал себя, что не ревную. Я считал, что должен радоваться, если она найдет свою половину. Теперь-то я думаю, что не ревновал, потому что она не давала ни малейшего повода. Я понимал, что никто не сравнится со мной. Никто не сможет занять мое место. Я видел, как она относится ко мне. Ей нужна была моя забота, мой опыт, мои советы, мое веское слово. Мои возможности, в конце концов. И, видишь ли, мне ничего не стоило давать ей все это.

Удивительно, но она никогда не стремилась использовать мое положение. Она просила не вмешиваться в ее работу, и я не вмешивался, не помогал. Разве что изредка, за ее спиной, так, чтобы она не догадалась. Платил премии всему отделу, чтобы премию получила она – денег от меня она не принимала. Она не хотела, чтобы кто-нибудь узнал о нашей дружбе. Подумать только, ведь об этом должен был беспокоиться я, а не она! И в первый же раз отослала назад моего водителя – не хотела, чтобы кто-нибудь увидел ее выходящей из моего автомобиля. Она так трогательно подсчитывала, сколько я трачу на нее, когда вожу ее в рестораны или беру ей билет в бизнес-класс. И первое время экономила везде, где могла, выбирала самое недорогое блюдо и самое простое платье. Ты смеешься? Я расскажу тебе еще кое-что. Когда мы впервые отправились на отдых к морю (может, ты помнишь, это было в августе, на Сардинии, я тогда оставил вас всех под предлогом срочных дел), она захотела заплатить за себя сама.

– Ну, хотя бы свой билет, – смущенно сказала она, видя, что рассмешила меня. Мне и правда было смешно. С ее-то зарплаты? Которую, кстати, тоже платил ей я. Думаю, она боялась казаться меркантильной. Боялась, что я решу, будто она со мной из-за денег.

– Вдруг я стану тебе слишком дорого обходиться? И ты найдешь мне замену? – говорила она шутя. Она смеялась, но я понимал, что она боялась потерять меня, и это было чертовски приятно. Она всерьез думала, что я с легкостью найду ей замену. Милая, глупенькая девочка. Она не могла знать, что второй такой, как она, не существует.

У меня было много возможностей догадаться о ее чувствах, но я не догадывался, хотя и считал себя всезнающим. Ко дню рождения я преподнес ей часы. До этого я предлагал поехать в ювелирный и вместе выбрать подарок, но она все отказывалась и уговаривала меня купить какую-то мелочь, сущую ерунду. Мне же хотелось подарить ей что-нибудь значимое, на память. Кто знает, возможно, следующий день рождения она будет праздновать уже без меня? Я выбрал часы. Не броские, но дорогие, марочные. Открыв коробку, она побледнела.

– Тебе не нравится?

Она даже не вынула их из коробки. Я видел, как задрожали у нее руки.

– Да что такое? В чем дело? Если они тебе не нравятся, мы можем поменять на другие. Я не обижусь, ты же знаешь.

– Нет-нет, нравятся… Спасибо тебе…

Она еле шевелила губами и никак не могла прийти в себя. И что ты думаешь? Оказалось, есть такая примета: если мужчина дарит часы, вскоре они расстанутся. Я расхохотался – в жизни такого не слыхивал. Сколько часов я подарил, да той же Наташе! Но Катерину это не успокоило. Весь вечер она просидела бледная, снедаемая предчувствиями.

– Давай поедем сейчас же и сдадим их обратно, – в который раз предлагал я. Но она отказывалась. И по ее лицу я понимал: она считает, что все бесполезно. Дело сделано, и роковой час пробил. Я не верю приметам, но Катерина не ошиблась. Вскоре нам предстояла разлука. Не обстоятельства тому виной и не случай, а я сам. И вот как это вышло.

Катерина только что завершила курс французского языка (еще одна ее мечта, которую я помог осуществить) и хотела попрактиковаться за рубежом. К новому году я сделал ей такой подарок: нашел для нее прекрасное место в парижском отделении компании одного моего хорошего знакомого. Он сам обратился ко мне с мыслью, нет ли у меня на примете надежного человека, и я сразу подумал о Катерине. Теперь она могла отправляться в Париж, ни о чем не заботясь, и оставаться там, сколько ей захочется. Когда я сказал ей об этом, она сначала бросилась мне на шею, визжа от восторга. А уже в следующую минуту едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться. Она поняла это по-своему, и для нее отъезд в Париж означал одно: мы расстаемся. Я говорил, что буду приезжать к ней (ты знаешь, я часто бываю там по делам) и что мы по-прежнему сможем видеться. Я расписывал прелести ее новой парижской жизни и возможности, открывающиеся перед ней. Она слушала меня и кивала, как будто соглашаясь, но глаза ее смотрели на меня с горькой улыбкой, словно она соглашалась на эту новую жизнь не по своей воле. Не знаю, что овладело мной тогда и откуда взялась во мне горячая уверенность, с какой я убеждал Катерину и настаивал на ее отъезде. Только однажды меня кольнуло какое-то неясное сомнение – а не напрасно ли я отсылаю ее в Париж? Но я тут же заглушил в себе эти мысли и больше ни на секунду не усомнился в том, что поступаю верно.

В следующем месяце мы прощались с ней, ужиная в нашем любимом плавучем ресторанчике. Прекрасно помню тот вечер. Катерина пришла нарядная, как-никак наш последний ужин перед расставанием, в платье цвета мальдивского неба (я терпеть не могу похоронно-черный, который так любят носить наши женщины), в ушах сапфиры, тоже мой подарок. Она казалась настроенной решительно, в лице читалась уверенность, и я обрадовался – значит, она оставила в стороне эмоции и оценила мой подарок по достоинству. Но я ошибался. Весь вечер мы говорили о том о сем, вспоминали время, которое провели вместе, смеялись, и оба немного грустили. Да, мне тоже было грустно расставаться с ней, хоть в тот вечер я еще не испытывал тоски. Напротив, я был в приподнятом настроении, шутил, заставляя смеяться и ее. Я не чувствовал грусти, скорее, я понимал (не мог не понимать), что мне будет грустно потом, когда она уедет, и это тоже одно из чувств, появившихся во мне благодаря Катерине, ведь до этого я ни о ком не грустил и ни по кому не скучал. Но я принимал эту грусть как неизбежность, как нечто само собой разумеющееся. У меня и в мыслях не было останавливать Катерину. А ей, бедняжке, именно этого хотелось больше всего. Бедная, славная моя девочка! До последней минуты она надеялась, что я остановлю ее или хотя бы намекну, как страшусь расставания с ней и как не желаю в душе ее отъезда. Скажи я хоть полслова, она бы бросила все и осталась со мной. Но я был чертовски самонадеян. И не дал ей ни единого шанса поменять решение.

Видя, что ничто во мне не меняется, что я, как и прежде, настаиваю на своем, и что отъезд ее дело решенное, как и наше с ней расставание, которое случится с минуты на минуту, стоит только официанту подать мне счет, Катерина собралась духом (вот для чего она готовилась), посмотрела мне прямо в глаза и сказала:

– Я хотела сказать тебе… Поедем вместе.

Что? Куда поедем? Зачем? Я с удивлением посмотрел на нее, как будто не понимал, о чем она.

– Мне не нужен Париж без тебя. Я не хочу ехать, если ты не поедешь со мной. Мне ничего не нужно, если нет тебя. Поехали! Ты же хотел обосноваться там, помнишь?..

Ее глаза смотрели умоляюще и твердо, и на секунду мне стало не по себе. В этом взгляде было все, о чем она думала эти долгие месяцы, все, чего хотела, о чем мечтала и о чем никогда не смела меня просить. В эту минуту она признавалась мне в любви. А что я? Я лишь удивленно поднял брови, словно бы все еще ничего не понимал. И вынуждал ее произносить вслух то, что я и сам прекрасно знал: когда-то я думал переехать в Париж и говорил ей об этом (пожалуй, это после моих рассказов она и увлеклась этой страной). С тех пор прошло много времени, и сейчас я даже не думал о том, чтобы переезжать. Куда мне в моем-то возрасте начинать новую жизнь? Катерина ничего больше не сказала. В ее глазах, я видел, угасла последняя надежда. Она съежилась, как будто получила пощечину. По лицу ее волной пробежали отчаяние, и боль, и понимание конца, и неловкость за себя и за откровенность, с какой она показала сейчас свои чувства. Я бормотал что-то, кажется, что мы с ней еще обо всем поговорим потом, когда она обживется на новом месте. Может, ей там еще и не понравится, кто знает? Одно дело летать туда на выходные, а другое жить. Просил писать мне почаще. Подал пальто, повел к такси. Развернул к себе. Обнял на прощанье. На рассвете, когда я, как обычно, лежал без сна, меня вдруг охватило странное желание поехать сейчас к Катерине. Зачем, спрашивал я себя? Чего я добивался? Остановить ее? Нет. Попрощаться еще раз? Проводить на самолет? Я не мог найти ответа, но мне отчего-то захотелось увидеть ее. Но я не поехал. Зачем волновать ее лишний раз, ей и так неспокойно. Вместо этого я собрался и отправился на работу, как всегда. Но все утро я не мог отделаться от мыслей о Катерине. Я сидел на совещании, а сам думал только о ней. Мне представлялась она, в аэропорту, с чемоданами вещей. Грустная, кроткая. Вот она проходит регистрацию, вот сидит в ожидании посадки и пьет кофе, вот садится в самолет. В час, когда должен был взлететь ее самолет, я стоял в своем кабинете и смотрел на часы. Нет, у меня не дрогнуло сердце, я не упал замертво. Со мной ничего не случилось. Просто я все думал и думал, и никак не мог отделаться от мыслей о ней.

Декабрь прошел в заботах. Было много встреч, на которых должен был присутствовать я сам – ты знаешь, что творится, когда мы закрываем год. Ко мне рекой текли посетители, из подаренных бутылок коньяков и виски секретари устроили рядом с моим кабинетом склад. Я был занят до самого Нового года. Мы были на связи с Катериной, и я старался изо всех сил, чтобы ей не было одиноко на новом месте. Я чувствовал за собой вину и потому с особым усердием слал ей цветы и кое-что для квартиры, делал подарки. Моя дорогая девочка, она и не думала обижаться на меня. Как всегда, она приняла все как есть и не стала больше возвращаться к тому разговору, как будто его и не было. Казалось, она чувствовала себя в Париже вполне довольной. Католическое рождество она встречала в компании новых знакомых, которым ее представили по моей просьбе (я не хотел, чтобы она осталась одна в этот семейный праздник). А с января она приступала к работе. Скучать ей было некогда.

Новый год мы встречали отдельно, впрочем, так было всегда: мы с ней праздновали его позднее, и она никогда не устраивала мне сцен из-за того, что я провожу новогоднюю ночь с семьей. Я обещал приехать к ней числа восьмого. Ты помнишь, в ту зиму мы с Наташей поддались на уговоры и поехали в Альпы. Вы еще шутили, что на Наташу положил глаз инструктор, итальянец. У Наташи и правда был с ним роман, и я об этом знал. Мне это было даже удобно: Наташа была рада остаться наедине со своим итальянцем, а я, не дождавшись условленного числа, вылетел в Париж. Мы провели с Катериной несколько дней. Все было вроде бы по-прежнему, и в то же время по-другому. Сначала я с облегчением отметил, что Катерина чувствует себя в Париже как дома. Никакой потерянности, грусти – напротив, она показалась мне даже более уверенной, чем дома. Принимала меня как хозяйка. И выглядела хорошо. В общем, Париж был ей к лицу. Она сказала, что на работе ее встретили дружелюбно и окружили заботой – она этого не ожидала. Благодаря такой поддержке (которую, к слову, организовал ей я) она быстро влилась в коллектив и жила полной жизнью. У нее уже завелись друзья, они вместе ходили по гостям и на вечеринки. Ее телефон разрывался. Она едва успевала уделять время мне. Тут я уже не знал, радоваться мне или нет. Я хотел свозить ее в Версаль – у нее не оказалось на это времени. Каждый раз, когда мы шли на обед или ужин, я ждал не меньше получаса – ее задерживали дела. Мне это было в новинку. Я был в растерянности и не понимал, как мне реагировать. И хоть она твердила, что это не так, я видел: мой приезд был ей не то, чтобы в тягость, но не ко времени. Она постоянно извинялась. А я постоянно ее ждал. Та поездка мне этим только и запомнилась. Как ни печально признавать это, но думаю, она вздохнула с облегчением, когда я уехал.

Вернувшись домой, я почувствовал себя еще хуже. Праздники закончились. Начался новый год и новые рабочие будни, и только у меня ничего не начиналось. Жизнь остановилась. Не знаю, как описать тебе то, что со мной происходило: со мной ничего не происходило, и от этого я умирал. Вся бесцельность моей жизни и однообразие, о котором я говорил в начале, обрушились на меня с новой силой, и часто в те долгие январские дни у меня не было желания даже подняться с постели. Я потерял счет времени. Лежал, укутавшись в одеяла и глядя в окно, за которым почти все время было темно. Стрелки на часах показывали четыре, пять или шесть, а я смотрел и не понимал, было ли это утро или вечер. Мне было все равно. Помнишь, как я просил, чтобы в моей жизни произошло хоть что-нибудь? Именно в те дни я понял: я получил, что просил. Катерина была лучшим, что со мной могло случиться, а жизнь без нее стала еще невыносимей, чем была до встречи с ней.

Считалось, что я заболел. Меня лечили. Наш семейный доктор приезжал через день и заставлял принимать какие-то лекарства, но я-то знал, что это не болезнь. Я не мог жить без Катерины. Ты удивлен? Не могу передать тебе, как удивился я. Сначала я не признавался себе в этом. Не могу же я, в самом деле, страдать от любви, в мои-то годы! Я убеждал себя, что вот-вот поправлюсь, и жизнь снова потечет, как текла еще совсем недавно. Ведь только что все еще было нормально. Только недавно я жил, работал и, кажется, даже любил. Я соберусь, я справлюсь. Но с каждым днем мне становилось хуже, и никакие таблетки не помогали. Дни и ночи я проводил в одиночестве наедине со своими мыслями. Я думал о Катерине, вспоминал наши встречи и все спрашивал себя: как же я не понимал тогда, что буду так страдать без нее? Почему не догадывался, что она, и только она одна, была смыслом моей жизни все это время? Что благодаря ей одной я жил, работал, вставал по утрам? И сейчас у меня нет на это ответа, я не понимаю, почему не смог осознать этого раньше. Самонадеянный болван! Я принимал все как само собой разумеющееся. Я наблюдал за всем, что происходило, и не считал нужным хоть что-то предпринять. Я считал, что проявляю благородство тем, что не привязываю ее к себе, не перечеркиваю ее будущее. Выходит, я ошибался. Теперь я был готов послать ко всем чертям и благородство, и все остальное – Катерина нужна была мне как воздух. Кроме нее, не было способа вернуться к жизни. Я стал думать о том, что, похоже, проворонил последний шанс. Судьба преподнесла мне подарок, услышала мои молитвы, а что я? Вместо того чтобы прыгнуть в последний вагон, я нахально воротил нос, делая вид, будто все это мне не так уж и нужно.

Какого черта я отпустил ее? О чем я вообще думал, отправляя ее в Париж? Что она будет сидеть в одиночестве и ждать меня там? Она, молодая, умнейшая из умнейших, сумевшая пробить броню такого бегемота как я? И как я собирался жить здесь без нее? На что надеялся? На то, что в моей жизни будет еще одна такая же Катерина? Нет конечно. Я отдавал себе отчет в том, что таких встреч в жизни не бывает много. А когда тебе под шестьдесят, то можешь не сомневаться, это встреча последняя. Она умоляла, чтобы я поехал с ней. Что удерживало меня? Да ничего. Наташа? Нет. Наташа отпустила бы меня. Поскандалила бы, конечно, но я знаю, как с ней договориться. Сыновья? Им я не нужен. Деньги? Их хватило бы на всех. Работа? Тоже нет, дела бы мои не пострадали. Так что же?

Ты, конечно, скажешь, что я боялся разницы в возрасте. Да, признаю, я думал об этом. А как не думать, если твоя избранница моложе чуть не на тридцать лет? Я знал, что, женившись на ней, я обрек бы себя на определенного рода будущее. Будущее, в котором она год от года хорошеет, а ты, скажем так, начал обратный отсчет. И вот она уже украдкой заглядывается на других, молодых и интересных, прислушивается к кому-то, задерживается по вечерам, а рядом с тобой грустит и чувствует себя неловко, ведь ты столько ей дал и столько для нее сделал. А ты ревнуешь, с ума сходишь от подозрений. И выглядишь все глупее со своей кашей по утрам, бессонницей и дурацкой старческой ревностью. Все так. Но я не боялся этого, и не это меня останавливало. Хочешь знать, до чего я додумался тогда? И какова настоящая причина всему? Лень. Мне было лень все менять. Вот например, я сказал, что мог бы без труда развестись с Наташей. Но если подумать, это все же отняло бы у меня немало сил: с момента, как я сообщил бы ей об этом, и до полного освобождения друг от друга я прошел бы круги ада и чего только не выслушал бы в свой адрес. И вроде ничего страшного. Но и приятного тоже ничего, согласись. Друзей пришлось бы делить. Родственников тоже, а половина из них работает около меня. Сыновья, конечно, встанут на ее сторону. Особенно младший. Тоже не конец света, но здоровья мне не прибавит. Да и если уж совсем начистоту, мне не хотелось покидать мой дом. Когда я представлял, что с Катериной мне предстояло бы начать все сначала, у меня руки опускались, до того мне неохота было сниматься с места. Искать новый дом, потом обставлять, обживать… ну его, честное слово. Можешь смеяться, но иногда мне было лень даже поехать поужинать. Вместо этого крикнешь Риту, кухарку, вот тебе и бульон, и пшенная каша с тыквой, и каштановый мед к чаю. Чего еще желать? Сидишь на своей веранде, в своем кресле. Смотришь на лес. И никуда не надо бежать, все уже здесь, у твоих ног.

Наверно, я рассуждал как пенсионер. Может быть, я напрасно ни с кем не посоветовался. Может, кто-то из друзей заставил бы меня посмотреть на все иначе. Но, ты меня знаешь, я не терплю ничьих советов. Такой уж я человек. Всегда был таким. Считаю, что сам знаю лучше, что и как. Если ты думаешь, что я скрывал все, потому что стыдился связи на стороне, то нет. Я не стыжусь, что неверен жене. Ты еще молод для этого, но имей в виду: прожить с женой пять лет совсем не то же, что прожить двадцать пять. Или хотя бы пятнадцать. Вот взять мою Наташу, она всем хороша, но смог бы кто прожить с ней хоть год? Да хоть месяц? Нос к носу, под одной крышей? Уверяю тебя, что нет. И от меня не надо требовать невозможного. И все-таки я оставался с ней. Мне это было удобно. Когда со мной была Катерина, мне тоже было удобно: я же говорю, Катерина ничего от меня не требовала. Она не доставляла никаких хлопот. С ней я мог вести привычный образ жизни. Разумеется, я многое ей дал, но дал по собственному желанию, потому что сам этого хотел. Как я понял позднее, все это время я делал только то, что не требовало от меня особенных усилий, и считал, что делаю вполне достаточно – где еще Катерина получила бы столько, сколько получила от меня? На деле же, я пристраивал ее к своей жизни, в которой не собирался ничего менять. Я хотел иметь Катерину и при том сохранять свое удобное налаженное существование. Как видишь, до поры до времени мне это удавалось.

Весь январь я провел в горьких раздумьях. Ругал себя за лень, но продолжал лениться. Удивительное существо человек: даже поняв, что всему виной она, я был не в силах с ней справиться. Меня удовлетворяло то, что в результате многочасовых размышлений я дошел до сути и сумел поставить себе диагноз не хуже опытного врача. Но лечиться – нет уж, увольте. Мне казалось, я ни за что не сумею преодолеть себя. Не раз и не два я представлял себе, как решусь на перемены. Перестрою работу. Сделаю назначения. И брошу все. Рвану в Париж, к Катерине. На первое время остановлюсь в «Бургунди», в первом округе. А потом подберу себе какое-нибудь жилье. Каждый раз все заканчивалось тем, что я со стоном валился на диван, устав от одних только мыслей. Легко сказать – начать новую жизнь. Но где взять силы снова пройти путь, который ты уже проходил? Как своими руками лишить себя того, что имеешь? Заставить снова терпеть неудобства, ждать, от кого-то зависеть? Ясно ведь, что, при всех моих возможностях, в Париже у меня будет совсем другая жизнь. Я мечтал вернуть Катерину, но мне было не по себе от мысли о том, что я должен буду куда-то ехать, что-то заново начинать. Правда, иногда меня посещало какое-то озорное мальчишеское желание поступить наперекор всему. Лежа ночами без сна я вдруг иногда думал – а не пошло бы все к черту? Что если собраться и уехать? Когда еще выпадет такой шанс? В конце концов, что я теряю? Но утром здравый смысл брал верх (а может, не здравый смысл, а та самая матушка-лень), и я понимал: слишком поздно. Время бесшабашных поступков давно прошло.

Так бы я и сидел, смирившись со своей участью, если б не одно событие, случившееся в первых числах февраля. В тот день я вышел из своей спальни и обнаружил дом совершенно пустым. Никого из домашних не было в их комнатах, никто не говорил по телефону, не сидел за столом в гостиной. Только в дальнем крыле гудел пылесос. Я пошел на звук и от уборщицы узнал, что все улетели на нашу кипрскую дачу. У младшего сына был день рождения, и они уехали отмечать. Взяли наших друзей, кое-кого из обслуги и отчалили на всю неделю. Меня никто не предупредил, не говоря уже о том, чтобы пригласить с собой. В бешенстве я набрал номер именинника. Он даже не ответил. Перезвонил через некоторое время и на мой разъяренный тон жалобно замяукал – ну папа, ты же болеешь, мама сказала тебя не беспокоить. Я швырнул телефон в стену. Я знал, что все в семье держится на моих деньгах, но только в эту минуту ощутил, до какой степени. Для них я просто кошелек. В сердцах я чуть не заблокировал им карточки. Чтобы напомнить всей честной компании, за чей счет они гуляют. После этого случая что-то во мне перевернулось. Я понял, что если оставлю все как есть – погибну. И дело не в женщинах, не в любви. Дело в чувстве самосохранения. Знаешь, как в бизнесе, ты чуешь, что туда идти не надо, что там опасно, и оказываешься прав. Так вот, здесь стало опасно. Нет никакого смысла держаться за семью. Есть один только человек, который относится ко мне по-человечески, это Катерина. С ней я и должен быть, за нее и должен держаться. Теперь мой план Б, уехать и начать новую жизнь, казался единственно возможным. Не стану уверять тебя, будто моя лень исчезла в ту же минуту, как я это понял. Но я принял решение. А свои решения я не меняю. Я собрал самое необходимое, остальное отправил в московскую квартиру (я собирался жить в ней в периоды возвращения из Парижа). Вызвал помощницу, отдал распоряжения. Велел прислать тренера по плаванию и массажиста, чтобы привели меня в форму. Домработница укатила на дачу вместе со всеми, так что мы с помощницей вдвоем упаковывали вещи. Меня подстегивало желание сделать все до возвращения славного семейства. И я успел. Тринадцатого числа в обед я заселился в «Бургунди» и звонил Катерине, приглашая ее поужинать со мной.

Мой сюрприз удался только наполовину. Весь январь Катерина писала мне; ее письма, как она сама, были жизнерадостны и полны событий. Французы в ее глазах были прекрасны, Париж романтичен и безупречно красив. Чувствовалось, что ей все еще неловко за нашу последнюю встречу, когда она была слишком занята для свиданий со мной – почти в каждом письме она говорила, что в следующий мой приезд все будет иначе. Рассказывала, куда мы пойдем и что посмотрим. Я решил не пороть горячку по телефону и сказать ей обо всем при встрече. От нее самой я знал, в какие дни она задерживается допоздна из-за совещаний у шефа, а когда может позволить себе поспать и прийти в офис попозже. Вроде я все рассчитал, но не тут-то было: когда я позвонил, Катерина оказалась в Льеже, в командировке. Я удивился, она ничего не говорила мне об этом. Дурацкая ситуация, я так торопился, и, как оказалось, напрасно. Она тоже чувствовала себя неловко.

Тут же поменяла билет и выехала в Париж. Мы встретились на следующий день.

Она изменилась, как умеют меняться женщины. Превратилась в настоящую француженку. Отрезала волосы. Стала носить черное. Сказала, что здесь так принято. Эти перемены делали ее другой, но и такой она нравилась мне как прежде. Стоило мне увидеть ее, и я убедился, что не зря все затеял. Между нами сразу возникла теплота, по которой я скучал и без которой, как выяснилось, не могу жить. Как только мы с ней сели и заговорили, меня отпустило, как будто я окунулся в теплую ванну. Она так искренне радовалась мне, так живо расспрашивала о делах, что я подумал про себя – а я ведь чуть ее не проворонил. Я быстро перешел к делу. Понимая, что должен дать ей нечто большее, чем свое присутствие в Париже, еще дома я решил, что сделаю предложение. Так что я положил на стол коробочку с кольцом и, пока она смотрела на него, обомлев от неожиданности, рассказывал ей о наших новых планах. Объяснил, как будет проходить мой развод и сколько это займет времени. Чем я теперь буду заниматься (полгода назад мне предложили стать стратегическим инвестором одного перспективного старт-ana, и Катерина тогда уговаривала меня рискнуть, но только сейчас я на это решился). В общем, рассказал обо всем честно и откровенно. У нее была странная реакция. Она молчала, потом вдруг расплакалась. Никогда не видел ее такой. Я гадал, в чем дело. Чем именно я мог так ее расстроить. Она сказала что-то вроде «ты не представляешь, сколько я об этом мечтала». И тогда до меня дошло, что это слезы радости.

Вечером я ужинал с приятелем, тем самым, у кого работала Катерина. Где-то в середине разговора речь зашла о ней. Я спросил, как справляется моя подопечная. Он стал расхваливать ее на все лады (за всем этим я, кажется, совсем забыл сказать тебе, что Катерина всегда управлялась с работой на отлично, я не сомневался, что и здесь она окажется на высоте). И вдруг он, между делом, произнес – я рад, что она обустраивается здесь всерьез. Что ты имеешь в виду, спросил я? Он сказал – прошли слухи, что ее парень сделал ей предложение, свадьба в сентябре. Быстро же у них ходят слухи, подумал я. Конечно, мой приятель ничего не подозревал, а я не стал признаваться. Наверно, у них и правда хороший коллектив, раз она объявила новость в тот же час. Но почему в сентябре? Я ничего не говорил про сентябрь. Я сказал, что в лучшем случае в конце лета, но реальней всего следующей весной. Наверно, надеется, что развод пройдет гладко. Торопит события. Ну что ж, имеет право. Уже когда мы заканчивали ужин, он упомянул на счет завтрашней встречи – кстати, там как раз будет Антуан. Кто, не понял я? Он сказал – Антуан, жених твоей подопечной. Можешь себе представить, каким болваном я почувствовал себя в ту минуту. Слава богу, мне хватило ума не откровенничать за ужином. Я извинился и выбежал из ресторана, сославшись на срочное дело.

Еще не верилось, что это может быть правдой. Я позвонил Катерине, решил встретиться немедленно и услышать все от нее. Она не была настроена видеть меня прямо сейчас. Но я рявкнул, и она поняла, что что-то случилось. Я взял такси и приехал по адресу, который она мне продиктовала. Она сидела в каком-то ресторане с компанией друзей. Увидев меня, она выскочила из дверей мне навстречу. Мы говорили на углу улицы, у стены какого-то дома, среди прохожих. Все выяснилось в первую же секунду, она даже не пыталась отпираться. Я вышел из себя. Орал на всю улицу. Она плакала. Чем больше она защищалась, тем быстрее у меня в голове складывалась вся картина. Меня охватывал ужас. Земля из-под ног уходила. От этого я орал на нее еще сильнее. Не помню, как я добрался до отеля. Можешь себе представить, в каком идиотском положении я оказался. Что бы я ни говорил Катерине, в чем бы ни заставлял ее признаться, все это не имело никакого смысла. Пусть она неправа, пусть она предательница, врунья и меркантильная дура (все это я прокричал ей там, у ресторана), мне это уже не поможет. Я снялся с места и рванул в новую жизнь, которой у меня, оказывается, не было. И что мне теперь делать?

Я и раньше чувствовал, что когда злюсь, у меня прихватывает сердце. Обычно это быстро проходило. Но в этот раз нет. Видимо, нарочно, чтобы показать мне, насколько я стар и смешон. Гоняюсь за молоденькой женщиной, а у самого сердце вот-вот откажет. В отеле я попросил таблетки. Они зачем-то прислали врача. Тот вдруг затеял отправить меня в госпиталь. Я послал его к черту. Наконец связались с моим московским врачом. После долгих консультаций он уговорил меня позволить сделать укол. Я отключился. А утром увидел, что мой номер превратили в лазарет. Вокруг меня лекарства, в гостиной дежурит врач. Мне предписали полный покой. Об этом как-то прознала Катерина. И пришла навестить. Я был все еще зол на нее. Она умоляла простить, предлагала отменить свою свадьбу. Твердила как заведенная – ты же сам говорил, что мы родные люди. Думала, я порадуюсь за нее. Собиралась представить мне жениха. Как раз вчера и собиралась. Только рот открыла, чтобы сообщить мне радостную новость – тут я со своим кольцом. И она растерялась. Что я мог на это ответить? Я ехал жениться на ней. А она думала, я спляшу на ее свадьбе. Конечно, она не могла знать, что я задумал. Но и она хороша – собралась под венец. С человеком, которого знала всего месяц! Глупость несусветная. Что на нее нашло? Она сказала, что влюбилась. И я понял, что ее очаровала французская жизнь. Она собиралась порвать с прошлым. Ей хотелось нового, везде и во всем. Я был уверен, что она совершает ошибку. Торопится. Но переубеждать ее было бесполезно. В конце концов мы примирились и обнялись. Она плакала. Вот теперь-то, я видел, это были слезы радости. Думаю, она все еще любила меня, и наша вчерашняя ссора выбила из колеи ее тоже. Мы ведь с ней в жизни не ссорились. Она считала себя виноватой. Мой сердечный приступ повис у нее камнем на шее. Только когда мы помирились, ей полегчало. Она плакала от радости, что все обошлось. Я же чувствовал себя хуже некуда. Между нами еще была связь, та самая теплота, и она рвалась прямо у меня на глазах. Веришь ли, я физически ощутил, как отрывается от моего сердца Катерина. Как, с моего же позволения, уходит все дальше. И вот уже расстояние между нами такое, что рукой не дотянуться. Чем спокойнее становилось ее заплаканное лицо, тем отчетливее я ощущал, как между нами растет пропасть, которую не перепрыгнуть. Ее ждала другая жизнь, в которой все было готово – жених, свадьба, работа, друзья. Хоть в ту минуту она сидела здесь, рядом со мной, для нее я уже был прошлым. Я знал этот взгляд – она смотрела так, будто хотела запомнить меня и то, что было между нами. Мысленно она прощалась со мной. У меня больше нет Катерины. Я еле сдержался, чтобы не пустить слезу. Не хотел остаться в ее памяти сентиментальным стариком. Уходя, она спросила – так ты не против свадьбы? Вот тебе и на. Только вчера я был ее женихом. А теперь почувствовал себя отцом, который должен благословить дочь на замужество. Скажу тебе, это не доставило мне ни малейшего удовольствия. Я бы убил ее француза, если б он сейчас стоял здесь. Но ей сказал, что желаю им счастья.

Та неделя была самой странной в моей жизни. Я впал в какой-то ступор. Как в воздухе висел. Не мог принять решение и не понимал почему. Как будто мозги перестали подчиняться мне. Такого помутнения со мной еще никогда не случалось. Казалось, это не я. Был момент, когда я подумал, не пора ли мне начать опасаться за свой рассудок. Почему я никак не могу решить, что делать? Целыми днями я принимал лекарства, обедал и спал. Через пару дней разрешили прогулки, и я ходил по Тюильри. Чувство было такое, будто я в коме. Все вижу, все слышу, но ничего не делаю. Не живу. Меня сверлила мысль о том, что я должен принять решение. Но решения не находилось, и я только злился на себя. Оставаться здесь или вернуться домой – оба варианта были так плохи, что я не мог определить, какой из них для меня хуже. Жить в Париже без Катерины казалось невозможным. Когда я ехал сюда, я ставил все на нее. Я был в ней уверен. Без Катерины у меня ничего не выходило. Мой план сдох. Я рассчитывал, что мы будем вместе. Что она поможет мне обжиться здесь, разделит со мной радости и трудности новой жизни. Странно, но без Наташи, с которой я прожил двадцать шесть лет, я прекрасно справлялся и почти не вспоминал о ней. А без Катерины справиться не мог. Во время нашей прощальной встречи она уговаривала меня остаться в Париже. У нее была своя версия на мой счет: якобы, тем или иным путем, судьба привела таки меня в Париж, и значит, это для чего-то нужно. Складная мысль, но она меня не вдохновляла. У меня пропал стимул. И не было никакой уверенности, что я осилю эти перемены в одиночку. Возвращаться назад тоже глупо – я объявил, что ухожу, и сделал новые назначения. Тем временем отельная жизнь начинала меня тяготить. Мне было тесно. А искать квартиру я не решался. Двух комнатушек моего люкса не хватало. Да еще этот халат, твердый как из картонки. Ресторан при отеле хорош (у него мишленовская звезда), но только не когда ты обедаешь там по три раза на дню. Рыбный ресторан, что напротив, тоже по-своему неплох, но я не пылаю страстью к морепродуктам посреди зимы, я ем их только летом. Меня раздражала неустроенность. Холод от окон, сквозняки на каждом шагу. А потом в соседнем здании пошел ремонт. Сменить номер было невозможно, я занимал самый просторный и в меньший бы не поместился. Но после нескольких часов непрерывного сверления я согласился и на это. А на следующий день переселился в «Реджину». Чемоданы стояли горой, я их не разбирал. Я запутался в своих вещах – часть оставалась в чистке, часть я не мог найти, потому что забыл, куда положил. Мне надоело мыкаться по отелям. Я чувствовал себя неприкаянным, без своего угла и без своих людей.

Чутье подсказывало мне, что я свернул не туда. Надо срочно что-то делать, иначе станет хуже. Что-то нехорошее нависло надо мной. Что-то вот-вот должно было случиться. Я подумал, что у меня нашли какую-нибудь болезнь. Что мне не все рассказали после приступа. Звонил врачу, пытал его по телефону. Он давал слово, что ничего от меня не скрывает. Думал о своих делах. Грешил на одного нашего партнера. Заставил юристов проверить кое-что. Они ничего не нашли. Все было в порядке. Но я ждал подвоха. Когда мне сообщили о сыне, я не сразу догадался, что это и есть беда, которую я ждал. Я не думал о детях. Мои плохие предчувствия никогда не касались сыновей. Я знал, что они вернулись с дачи, что у них все хорошо. И вдруг младший получил травму. Ты знаешь, он у нас с детства в хоккей играет. Был важный матч, соперник со всей силы ударил его клюшкой по спине. Мне позвонила Наташа. Они ехали в больницу. Он был без сознания. Сейчас, оглядываясь назад, я должен признать, что именно его травма и вернула меня в строй. Нехорошо это, наверно. Но это правда. В ту же секунду, когда пришло известие, я как будто проснулся. Голова заработала в прежнем режиме. Мои собственные проблемы отодвинулись на второй план. Я делал звонки, решал, где будем оперировать.

Думал везти его в Германию. Но послушал врачей и не стал. И в тот же вечер вылетел к ним.

Постепенно я вернулся к старой жизни. Той самой, от которой хотел убежать. Снова стал жить в своем доме, работать. Добавились только заботы о сыне. Я ездил к нему дважды в день. На работе подумали, что я брал перерыв из-за сына (для них мой уход совпал с его болезнью). И когда он пошел на поправку, нашли способ вернуть мне мое место. А Наташа, представь себе, и не заметила, что я от нее уходил. Гардеробная моя еще некоторое время стояла пустая, но Наташа этого не видела – мы давно уже не заходим в комнаты друг друга. Вот так, все решилось без моего участия. Можно сказать, я попытался вылезти из своей колеи. Но обстоятельства вернули меня назад. И я успокоился. Ни о чем не жалел. И больше ни о чем не мечтал. До вчерашнего дня. Ты видел, с какой насмешкой посмотрела на меня вчера Наташа, когда разговор зашел о любви? Она считает, я не способен любить. Что мне никто не нужен. Что женщин я понимать так и не научился. И всегда думаю только о себе. Но что бы она сказала, если б узнала, что в это самое время, когда мы гостили у тебя и спорили о любви, в двух шагах от нас, в «Голден Эппл» на Малой Дмитровке, сидит женщина вдвое моложе нее и ждет моего ответа? Накануне, во время нашего свидания, она уверяла меня, что второго такого, как я, на свете не существует. Удивил я тебя? Вот как это вышло.

После моего отъезда Катерина по-прежнему писала мне, изредка я отвечал. Сам я не собирался продолжать общение, думал, все кончено. Мы уже не были ни друзьями, ни любовниками. Я больше не оплачивал ее счета. Но несмотря на это, ей удавалось поддерживать со мной связь. В основном она спрашивала о сыне. Рассказывала о себе. Я слышать ничего не хотел о ее французишке, и она ни разу о нем не обмолвилась. Как будто его не существовало. В августе она сообщила, что прилетает Москву на выходные. Мы договорились увидеться. Сейчас будет звать меня на свадьбу, думал я, когда ехал за ней в отель. Плохо же она меня знает, если надеется, что я соглашусь. Но нет. За ужином о женихе ни слова. Зато сама – высший класс. Прическа, каблуки, все, как я люблю. Не то что тогда, в Париже. В платье, которое я дарил на заре наших свиданий. Помню как сейчас, как мы его выбирали. Как она препиралась со мной, хотела заплатить сама. На меня нахлынули воспоминания. Но грустить не пришлось, вечер мы продолжили у нее в номере. Утром горячие круассаны (она сама бегала за ними в «Молоко») и завтрак в постель. Как в старые добрые времена. Но я не обольщался. Подумал, что ей захотелось тряхнуть стариной напоследок. Обычное дело перед замужеством. И тут она меня огорошила. Без долгих предисловий сказала, что приехала только ради меня. И просит вернуться к нашему февральскому разговору. Если мое предложение еще в силе, она хочет начать все сначала. Готова жить со мной хоть в Париже, хоть здесь, как я пожелаю. Я так и сел. Спросил, что произошло. И пока она рассказывала, судорожно соображал, как быть. С французом у нее ничего не вышло. Он оказался маменькин сынок. Философствовал, а сам не мог оплатить и квартиру. Здесь-то она и осыпала меня комплиментами.

Я, видишь ли, и женщин понимаю как никто, и надежный как скала. Словом, не чета французишке. В голове у меня вспыхнула искра. Перед глазами засветилось будущее, которого, я думал, у меня уже нет. Я снова мог выбирать. Я мог бы поехать в Париж и, с третьей попытки, завоевать этот город. Или еще лучше, забрать из Парижа Катерину и запустить новый проект (есть у меня одна задумка, и такой человек, как она, был бы здесь как раз кстати). А может, поставить управляющего, взять Катерину и на год-другой закатиться с ней в путешествие? Разве я не заслуживаю этого? Думаю, это будет моя последняя попытка обмануть свою колею. Как говорится, шанс финаль. И, ты меня знаешь, я им воспользуюсь.

Так что пожелай мне удачи.

Твой Д.».

 

Рисунки из Фьезоле

Когда Шилкины, старинные приятели моего хорошего друга, решились отправить своего сына Григория на учебу в Италию, они обратились ко мне. Попросили встретиться с их оболтусом, поговорить на счет поездки и дать кое-какие наставления – в их кругу никто не был знаком с этой страной так хорошо, как я. Сами Шилкины были простой во всех смыслах семьей, по будням трудились, в выходные отдыхали, пропуская по рюмочке-другой в компании друзей, а с понедельника снова впрягались в телегу и тянули до пятницы, так жили год за годом и звезд с неба не хватали. За границей никогда не бывали, отчасти потому, что не имели для этого лишних денег, но больше из-за того, что не любили. Отдыхать ездили в деревню, и обустройством своего деревенского жилища занимались со знанием дела. Когда-то их брак дал трещину, они расходились, у него даже родился ребенок на стороне, но потом вновь воссоединились. Несмотря на временами запутанные отношения между собой, они всегда рьяно воспитывали двоих своих сыновей, и до сих пор оба парня оправдывали родительские ожидания. О заграничном образовании и думать не думали, если бы не старший, который в последнее время стал грезить учебой в Италии.

У Григория было два увлечения – рисование и бокс. И то, и другое давалось ему одинаково хорошо, но когда пришло время определяться с будущим, стало ясно, что совмещать эти два занятия не выйдет. Пора было решать, кем ему становиться. Бокс выглядел надежнее и уже приносил небольшой заработок, и он сделал выбор в пользу спортивной карьеры, но однажды выступил неудачно, и этот единственный на его счету проигранный бой вдруг напрочь выбил его из колеи – он никак не мог оправиться и начал испытывать страх перед рингом, чего раньше с ним никогда не случалось. На некоторое время его отстранили от соревнований, и сутки напролет он лупил грушу в зале, но страх не уходил, как будто что-то в нем сломалось и починить это он не мог; каждый раз, когда он представлял себя на ринге, перед глазами всплывал проигранный бой, и он не мог простить себе поражения и не мог отделаться от страха, что все повторится. Тренер говорил – да он и сам это знал, – что с таким настроем на ринге ему делать нечего, и все пытался вселить в него азарт, спортивный дух, разозлить его, наконец, но все напрасно, на следующую серию боев он не вышел. Старший Шилкин неожиданно болезненно воспринял конец не начавшейся карьеры сына – тут только все семейство узнало, что и он когда-то потерпел фиаско в спорте и, вероятно, поэтому возлагал особые надежды на сына. Мать же была только рада, что любимого сыночка перестанут наконец мутузить – она с самого начала не могла смотреть на все эти побоища и мечтала о том дне, когда сын снимет боксерские перчатки и возьмет в руки кисть. Так он и сделал. И тут ему снова не повезло, как будто удача от него отвернулась. Завалив вступительные экзамены в институт, в который, ему казалось, он мог бы поступить с закрытыми глазами, и не имея другого выбора, он отправился на факультет психологии и учиться стал не рисованию, а врачеванию душ – так уж сложилось. Все изменилось, когда в голову ему пришла идея стать не художником, а архитектором, и учиться не где-нибудь, а в Италии. Он не стал просить у родителей денег, а копил на поездку сам, подрабатывая то тренером для новичков, то официантом (потом он признался мне, что никогда не работал официантом, а был вышибалой в ночном клубе). И вот час настал. Пришло время покупать билеты и отправляться в путь. Его настойчивость порядком напугала родителей. Они с самого начала не одобряли эту идею, а сейчас, когда дело дошло до отъезда, и вовсе поникли – им казалось, что, стоит их невинному дитяти сойти с трапа, как его атакуют иностранцы-мошенники, оберут до нитки, и вернется их козленочек не солоно хлебавши. Ничуть не сомневаясь в плохом конце этой затеи, они, тем не менее, посчитали свои долгом внести свою лепту и направили его ко мне, мол, от беды это не убережет, но так им будет хоть чуточку за него спокойнее. Мы встретились.

К моему удивлению, Гриша оказался совсем не таким, каким представили мне его родители. Статный молодой человек, даром что спортсмен, разумный, но не до скукоты, шутливый, но без панибратства, он мне сразу понравился. Ему было двадцать, и он был таким, каким и должен быть двадцатилетний юноша – нетерпеливый, любопытный, озорной и при этом изо всех сил старающийся выглядеть сдержанным и взрослым. Спортивная жизнь и работа вышибалой многому его научили, и если в чем-то он и был наивен, то не от глупости, а от неопытности, вполне для его лет естественной. Напускная серьезность не могла скрыть его открытой и доброй натуры, и я удивился, что еще недавно он всерьез думал о боксерском поприще – ничто, кроме внушительных мышц, конечно, не напоминало в нем боксера. В нем чувствовалась природная деликатность и доброта, и невозможно было представить себе, чтобы он молотил соперника со звериной ожесточенностью, присущей этому виду спорта. На мои слова он согласно улыбнулся:

– Вот и тренер мне говорит: ты мог бы стать чемпионом, но ты слишком любишь людей, а в нашем спорте это противопоказано!

Откровенно – видимо, сразу определив меня на роль старшего товарища – он рассказал, чего хочет от поездки и сколько у него на это денег. Но самое главное, он тщательно подготовился, разузнал все о студенческих программах, маршрутах и жилье, разложил передо мной карту и показал намеченный план. Он выбирал между Болонским университетом и двумя учебными заведениями во Флоренции, сообщив, что после долгих исследований, находит эти три института самыми привлекательными для его целей – и я с ним согласился. Меня обрадовало, что он не нацелился на туристический Рим или на модный Милан, а смотрел шире. Начать он собирался с Флоренции, так как с Болоньей было все более или менее ясно, вдобавок, ему не терпелось посмотреть сам город и окрестности. Когда он зачитал список мест, которые собирался посетить, я проникся к нему еще большей симпатией – я-то полагал, что парня его возраста вряд ли будут интересовать флорентийские музеи, и тем приятнее было обнаружить, что я ошибался.

Мы с ним обсудили детали, касающиеся того, как читать железнодорожное расписание, где покупать билеты на поезд и зачем их компостировать еще на платформе, в каких местах питаться, почему перекусывать в барах принято стоя, а на ужин следует отправляться не раньше восьми, и прочие нюансы повседневной итальянской жизни. Хотя он запасся достаточной суммой, чтобы остановиться в отеле, пока не определится с местом учебы и не устроится в студенческий кампус, я взялся облегчить ему существование, хотя бы на первое время – итальянские отели весьма не дешевы, тем более, что он ехал туда в самый сезон. Шиковать он не будет, а значит, или снимет номер в какой-нибудь захудалой гостинице и тем самым сходу испортит себе впечатление, или найдет отель поприличнее, но где-нибудь на отшибе, что в принципе не страшно, но все же совсем не то, что жить в центре городе в самой гуще событий. Во Флоренции жил один мой хороший знакомый, бывший сослуживец, и я позвонил ему с просьбой подыскать какое-нибудь недорогое местечко для моего юного друга.

Саша жил в Италии уже лет пять. Мы познакомились с ним в давнишние времена, был момент, когда он даже побывал моим начальником. Тогда Александр Александрович пришел к нам в компанию как консультант и был приглашен на постоянную работу – около года он начальствовал над моим отделом. Потом что-то не заладилось с руководством, он вспылил, назвал придурком того, кого не положено называть так даже в мыслях, и вскоре уволился, сказав, что такая работа не для него. Он действительно не подходил для работы в большой компании, и не потому, что был слишком для этого свободолюбив, а из-за того, что отличался вспыльчивостью и ни с кем не уживался. Сколько его помню, он всегда увлекался и горячо верил в какую-нибудь идею, а потом, как только что-то шло не так, разочаровывался, бросался критиковать, искать виноватых и настраивал всех против себя. Пережидать периоды бури и затишья было не в его характере, а в жизни большой структуры они случаются постоянно. Однако, вопреки всем тем, кто крутил пальцем у виска, мол, такое место сгоряча не бросают, он сумел воспользоваться связями и устроился еще лучше прежнего. Не могу сказать, чем конкретно он занимался, но при каждой следующей нашей встрече, а мы с ним тогда уже были на «ты» и виделись пару раз в год на дружеских обедах, он выглядел как жирный гусь, с трудом удерживающий себя от того, чтобы не поведать во всех подробностях, как вкусно он поел. Обедать меня звал в дорогие рестораны, к которым раньше не испытывал тяги, блюда и напитки выбирал дотошно, ел, смакуя каждый кусок, хотя до этого перекусывал бутербродами прямо за компьютером, и в разговоре нет-нет да и упоминал атрибуты своей новой жизни – за дверями ресторана его ждал водитель, а сына он думал отправить учиться в Швейцарию. Потом он пропал из поля зрения, и в следующий раз я услышал о нем от общих знакомых, которые с нескрываемым изумлением поведали о том, как изменилась Сашина жизнь: он покинул страну, осел в Италии, прикупил там пару ткацких фабрик и теперь сидит себе в матушке-Европе и наслаждается дольче витой.

Я догадывался, что к тому времени он заработал прилично, чтобы не волноваться о хлебе насущном, но, зная Сашу, понимал, что причиной его отъезда была не страсть к ткачеству и не любовь к Европе; уж кого-кого, а Сашу никогда не прельщала жизнь за рубежом. Сколько денег не имей, там ты все равно эмигрант, пусть и богатый, – часто говорил он в ответ на чьи-либо восторженные впечатления о какой-нибудь стране. Я понял – раз он уехал, значит, опасался за свою сохранность. Скоро он сам вышел на связь и предложил увидеться, стал настойчиво звать в гости, мол, я обязан навестить старого друга, посмотреть, как он устроился на новом месте, а устроился он отлично, дом у него большой и место живописное, мне понравится. Это только подтвердило мои догадки – возвращаться в страну он не мог. Гостить у него я не стал, но в одну из своих поездок навестил его во Флоренции. Мы обедали в рыбном ресторане – а они во Флоренции самые дорогие, угощались средиземноморским тунцом и грильятой из красных креветок, сидели на старинных креслах с завитыми подлокотниками посреди хрустальных подсвечников, люстр и зеркал, и говорили о Сашиной новой жизни. Он изменился: как будто старался казаться тем же жирным гусем, но сам таким больше не был. Заказав водки и осушив графин почти в одиночку – тут я вспомнил, хотя и совсем некстати, как строг он был с выпивкой во времена нашей работы, сам капли в рот не брал и подчиненным не позволял, – он разоткровенничался. Сказал, что в душе у него поселился страх, до такой степени, что он спать не может без снотворного. Я не ошибся на счет его отъезда, он оказался фигурантом нескольких уголовных дел, и хотя за кругленькую сумму ему обещали, что их закроют в течение трех лет, он все равно ночами не спал. Мог поменяться следователь, могли вскрыться новые обстоятельства, могло прийти особое указание сверху – что угодно могло запустить процесс по новой, а это означало, что его станут искать через Интерпол и вернут в Россию. Он сказал, что когда садился в Москве в самолет, каждую минуту умирал от страха, что ему не дадут улететь, и чуть не свалился с сердечным приступом прямо в аэропорту. Я узнал, что его ткацкие фабрики в действительности не какие не фабрики, а два маленьких цеха, которые, если и производили что-то, то для того только, чтобы не простаивать. Тем не менее, видимо, по привычке, он с жаром рассказывал о планах: нашел каких-то молодых дизайнеров с родины, предложил отшивать у себя их коллекции, вот-вот должны были прийти первые заказы. Не знаю, как он собирался на этом зарабатывать, и не стал расспрашивать, мне показалось, он взялся за дело с одной-единственной целью – чтобы было, чем занять себя на чужбине. По большому счету, он проедал свой капитал и пытался получать от этого хоть какие-то радости, неизвестно ведь, сколько времени у него еще оставалось.

В местное общество они с женой вливались с трудом. Оба были уже не молоды, языка не знали, и с виду, сказать по правде, не слишком располагали к себе. Если Саша сходился с местными ради дела и для этих целей нанял себе помощника-итальянца, сопровождавшего его повсюду, то жена его, наоборот, всеми силами стремилась отгородиться от всего чужеродного и воссоздать здесь привычный московский уклад. Переезд их случился так внезапно, что она не успела толком собраться и впоследствии со смехом рассказывала, что, слава богу, сообразила захватить с собой главное, свою мать. Старушка была для нее оплотом спокойствия и воплощением прежней жизни с борщами, капустными пирогами и чаепитиями – напитком, которого итальянцы никогда не понимали. В тот же день я увидел обеих, когда после обеда Саша повел меня к себе. Он показывал дом, его живописные окрестности, а потом мы втроем с его женой пили кофе на маленькой пьяцетте ди Сан-Миньято, поблизости от места, где они жили. Мы сидели на веранде бара – все рестораны закрылись на сиесту, а я не хотел оставаться на ужин.

Жена у Саши была в том возрасте, когда любой более или менее приличный молодой человек вызывает у женщины волну чувств, просто оказавшись с ней рядом. Так было и со мной. Хоть я и ненамного младше нее, самое большее, лет на пятнадцать, она отнеслась ко мне как с сыну родному, всю дорогу смотрела на меня влажными растроганными глазами и чуть с ума меня не свела своим желанием обо мне позаботиться. Она отчаянно старалась не терять нить разговора и вставляла реплики, по большей части неуместные, из чего я понял, что она неважно разбиралась во всем, кроме того, о чем писали в журналах, которые они, на пару с матерью, выписывали сюда из России. При жене Саша вел себя по-другому, теперь в его словах появились хвастливые нотки, он всеми силами убеждал меня в том, до чего хорошо им тут живется, и вытягивал из меня комплименты их дому и их образу жизни. Особенно он нахваливал жену. Сказал, что ее тепло приняли соседи, а хозяйка мясной лавочки оставляет для нее лучшие куски, что она полюбила копаться в саду, совершать прогулки по утрам и готовить лазанью, только вот велосипед никак не освоит, все бы ей на джипе да с водителем, а здесь это не очень принято, да и дом стоит в таком месте, что по узким улочкам на джипе не пролезешь. Они беспрестанно звали к себе друзей, и кто только не побывал у них за это время – Сашу гости в доме не тяготили, а жене доставляли радость, она с упоением возилась с ними и обзавелась собственной программой экскурсий на любой вкус. Саша прямо-таки настаивал, чтобы и я при случае отправлял к ним своих знакомых, путешествующих по Италии, – жену это развлекало, и он старался, чтобы дом всегда был полон людей. Меня так вообще, они приглашали приехать со всей семьей на летний отпуск, а когда я отговорился занятостью, предложили моей жене приехать с детьми и, пока я работаю, чувствовать себя здесь как на летней даче.

Вот почему, когда передо мной возник Гриша, я сразу подумал о Саше и больше даже о Виктории, Сашиной жене – если ее желание заботиться о неоперившихся туристах никуда не делось, я мог бы предоставить ей подходящий экземпляр. Я рассчитывал, что она подскажет какую-нибудь удачную недорогую квартирку на первые пару недель, но все оказалось еще лучше – она приглашала Гришу пожить у них. Я раздумывал, но позвонил Саша и настойчиво попросил меня принять предложение и отправить парня к ним, дескать, после того, как сын уехал на стажировку в Швейцарию, жене совсем одиноко, и приезд Гриши будет как нельзя кстати. На том и порешили.

Гриша для приличия поотнекивался, мол, это неудобно, но я видел, до чего он был рад – всегда приятно, когда на чужой земле тебя встречает свой человек, к тому же, дом этот, мало того, что стоял на возвышенности посреди живописных холмов, так еще и находился у самого центра – пять минут до площади Микеланджело и смотровой площадки с лучшими видами на город, пятнадцать до набережной реки Арно, до Понте Веккьо, а там уж и Давид, и галерея Уффици, и все то, ради чего и едут во Флоренцию. Я показал Грише фотографии, сделанные во время поездки. Что и говорить, виды там и впрямь головокружительные, взгляд у него загорелся, как будто он уже стоял там и смотрел на все своими глазами; мы оба пускали слюнки, представляя, как он будет сидеть наверху, глазеть на терракотовые купола соборов и попивать крепкий итальянский кофе.

Я был доволен, что ему не придется ютиться в гостиничном номере и что первое время он будет на попечение моих друзей, хотя, если б и не так, я все равно был бы за него спокоен: передо мной стоял уверенный молодой человек, который твердо знал, чего хочет, и, случись что, сумел бы за себя постоять. Глядя на него, я подумал, что родители напрасно переживают. Лично я не сомневался, что его ждет полная впечатлений поездка, которая, как это бывает в юности, перевернет его жизнь и станет отправной точкой для многих следующих лет. Он колебался лишь в выборе университета, и мы договорились, что будем на связи и он сможет посоветоваться со мной в любую минуту. Помню как сейчас последний совет, который я дал ему на прощанье – делай, как подскажет тебе сердце, и не ошибешься.

В начале мая он улетел, и я тут же получил от него сообщение, полное благодарностей, было ясно, что первая встреча с Италией превзошла все его ожидания. Затем я получил от него два-три коротеньких письмеца, в которых он сообщал, что все идет по плану, и на этом все. Я посчитал это хорошим знаком: раз парень не звонит и не жалуется, значит, все в порядке. К тому же, я прекрасно понимал, что ему не до меня, наверняка он должен был чуть не каждый день отчитываться перед родителями, вести переписку с друзьями, да и здесь у него, я знал, оставалась девушка.

Прошло месяца два, как вдруг он позвонил. Стоял жаркий летний вечер, я ехал домой. Мои были на даче, а я застрял дома из-за работы и подумывал, не послать ли мне все к чертовой бабушке и не нагрянуть ли к ним завтра рано поутру. Я поднял стекла в машине и приготовился дать совет на счет его итальянской жизни – он не стал бы звонить просто так. Но Гриша, едва поздоровавшись, попросил о встрече. Прямо сейчас. Я ничего не понимал. Какая встреча? Откуда вообще он звонит?

– Из Шереметьево. Только прилетел.

Как? Почему? А как же учеба? Договорились встретиться у меня. Когда он появился на пороге, я едва узнал в нем парня, которого недавно отправлял в Италию. Небритый, нечесаный, весь осунулся, потемнел. Вид такой, будто он автостопом из самой Италии ехал.

– Только родителям не звоните, ладно? – сразу попросил он.

– Они что, не в курсе?

– Они думают, я в Болонье.

Что могло случиться? В какую передрягу он попал? Неужели все потерял и остался без денег? Или, того хуже, влип в какую-то историю? Что-то натворил? Ударил кого-то? Не рассчитал силы? Сбежал? Я терялся в догадках.

– Вы не волнуйтесь, мне только поговорить надо с вами, посоветоваться, и я сразу уйду, – твердил он, но я видел, что ему сейчас не до разговоров. Он еле стоял на ногах. Полез в чемодан за чем-то, но руки у него тряслись от усталости, и он не мог справиться с замком. Я дал ему вещи из своих и отправил в душ.

– Ты когда в последний раз ел? – полушутя спросил я его, а он всерьез нахмурился, подумал с минуту и сказал, что не может вспомнить. Жена оставила мне еду, и я достал из холодильника все, что у меня было. Пошел закрыть компьютер и сделать кое-какие звонки, а когда вернулся на кухню, увидел, что мой гость задремал на диване. Я не стал его будить. Мы поели с ним позже, когда он проснулся. И просидели на кухне до самого утра.

Из него был тот еще рассказчик. Пожалуй, в его теперешнем состоянии нельзя было ждать от него связных мыслей – он перескакивал с одного на другое, о чем-то говорил по многу раз, боясь, что я его не понял, а о самом главном сказать забывал – мне приходилось то и дело возвращать его к началу. И все же он рассказал мне обо всем, что с ним случилось.

Из подъезда вышла Марианна. Гриша и не думал следить за ней, но как только увидел ее, не смог оставаться на месте. Она направилась к одному из баров неподалеку от дома – бары теснились здесь один за другим по обе стороны улицы – и зашла внутрь, хотя там не было ни души, все сидели под зонтами снаружи. Грише было видно, что внутри ее уже ждал какой-то тип. Тощий как глист. Тоже молодой, чуть не ровесник Гриши. Только в костюме и в галстуке, типичный миланец. Разговор у них пошел бурно, как будто они сходу принялись о чем-то спорить. Глист был чем-то недоволен. Он явно на нее нападал. Дальше все произошло быстро, Гриша даже подумать ни о чем не успел. Он увидел, как Марианна повернулась, чтобы уйти, но глист схватил ее за плечо, заставив выслушать то, что он хотел сказать. Для Гриши этот жест стал сигналом, от которого он подпрыгнул на месте и очертя голову бросился в кафе.

– Это он тебя ударил? Он?!

– Ты почему здесь? Я же сказала тебе уехать!

– Это он, да?!

– Ты что, следишь за мной?

– Это еще кто? – возмутился глист. – Ты зачем его сюда притащила?

Так он русский, понял Гриша! Ну, тогда все просто. Был бы он итальянец, пришлось бы как-то с ним объясняться, а раз он свой, то и объясняться нечего. Сам все поймет. Рука у Гриши, та самая, которой он все эти дни долбил это лицо в своем воображении, взлетела и ударила в челюсть.

– Что у тебя с рукой? – Виктория беспокойно поднялась навстречу Грише и обняла так, будто не видела его месяц.

– Да ничего.

– Показывай!

– Да ничего, просто мороженое потекло…

– Показывай! Что еще за мороженое?

В гостиной кто-то засмеялся легким как колокольчик смехом. Гриша смутился, было совершенно очевидно, что смеялись над ним. Это все Виктория, вечно обращается с ним как с маленьким. Но кто это? Смеялась явно не ее пожилая мать.

– Иди сюда, Марьяша! – позвала Виктория. – Знакомься, вот он наш студент. Будущий архитектор.

Из гостиной вышли длинные загорелые ноги, за ними появилась копна волос цвета солнечных лучей и лицо, поглядевшее на Гришу и снова издавшее тот самый колокольчиковый смех. Гриша так и обмер. Виктория сказала, это дочь ее школьной подруги, потом они о чем-то говорили между собой, потом стали обниматься, наверно, прощались, потом золото волос прошелестело около его лица, обдав его запахом воспоминаний, и исчезло за воротами. В ушах у него все еще стоял ее смех.

– Руки! – громко сказал кто-то, и он очнулся. – Гриша! Что ты там стоишь? Мой руки и скорей к столу!..

Покончив с ужином, он помчался к себе и бросился к шкафу. Перемерил все рубашки, какие привез с собой из Москвы, забраковал их все, достал футболки, выбрал две самые новые, остановился на одной, а через полчаса передумал, открыл шкаф и начал заново, с рубашек. До утра он не спал. Лежал на не расстеленной кровати, смотрел в потолок и думал о ней. Узнала ли она его? Конечно, узнала. Но как будто не удивилась, встретив его здесь. Почему? Потому что для нее это не значит ровным счетом ничего, ответил он себе. Встретила и встретила. Не то, что он. Стоял как оглушенный и до сих пор никак в себя не придет. Но если это ничего для нее не значит, почему она не сказала Виктории? Почему скрыла, что они знакомы? Завтра она придет сюда на ужин, и они снова увидятся. Как ему вести себя завтра? И как узнать, что вообще она думает о нем? Она была старше на восемь лет и всегда была окружена толпой ухажеров, по сравнению с которыми он, Гриша, казался желторотым студентом. Он и подойти к ней боялся, и только однажды выдался случай, когда он мог бы поцеловать ее, но он растерялся и так и не поцеловал… Уже светало, когда он наконец стал засыпать. Перед глазами у него стояла ее улыбка, и из уха в ухо переливался колокольчиком ее смех.

В Фумичино Гриша пересел на высокоскоростной «Фречча Росса» и все два часа пути до Флоренции просидел как завороженный, то разглядывая поезд, то уставившись в окно. Бархатисто-зеленые холмы тосканских земель, алые маки и золотые подсолнухи были краше, чем на картинках. Поезд скользил бесшумно, и только оставляемые позади машины на автотрассах говорили о том, на каких скоростях они неслись. Минута в минуту они прибыли на вокзал Флоренции, где Гришу встречал шофер. Мика, румын, обращался с Гришей как с молодым барином – сам отнес его чемодан до машины и чуть не с поклоном распахнул перед ним дверцу пассажирского сиденья. Гриша, не предупрежденный о таких знаках внимания, растерялся, быстро нырнул внутрь и всю дорогу молча глазел по сторонам – за окнами теперь открывались виды еще более впечатляющие. Что может быть прекраснее Флоренции в начале мая? Залитая прозрачным солнечным светом, еще не жаркая, благоухающая сладкими акациями, мороженым и объятиями влюбленных пар, она напоминала Грише старые итальянские фильмы, увиденные в детстве. Его поражали цвета, которые как будто лились на него из набора красок, которые он вез в своем чемодане: здесь не было городской серости, и вообще не было ничего серого и городского; все кругом ясное, светлое, сияющее; желто-сиреневые дома, голубые мосты и их отражения в реке как будто нарисованы акварелью. Машина свернула с набережной, взобралась наверх сквозь пестрые от солнечного света рощи и чин-чинарем въехала в ворота дома.

Дом и жизнь его обитателей продолжали поражать Гришино воображение. Сильнее всего он обрадовался тому, что здесь у него, впервые в жизни, была своя комната (в родительской квартире он делил комнату с братом, а после, в общежитии, с двумя сокурсниками). Как только Виктория оставила его одного, он бросился на кровать и лежал, раскинув руки, всей спиной ощущая твердый матрас и еще не веря, что вся эта широченная постель принадлежит ему одному, потом вскочил и распахнул двери пустого шкафа, снова поразился тому, что шкаф этот приготовлен целиком для него и на полках не будет ничьих вещей, кроме его, потом побежал к окну, открыл ставни и замер, глядя на смотрящие на него зеленые ветки, уголок красной черепичной крыши, воркующих голубей и бесконечные, разбегающиеся вниз и вверх рощицы – все казалось ему ненастоящим, слишком красивым, как будто это была декорация к театральной пьесе, неужели он и правда будет здесь жить? В доме всегда были люди – помимо самой Виктории, ее мать, которая целыми днями сидела на своем излюбленном месте в гостиной и следила за всеми подслеповатыми, но цепкими глазами, соседка-итальянка с гудящим трубным голосом, русская подруга Виктории, которая всегда бралась неизвестно откуда и так же исчезала, иногда появлялся молодой итальянец в костюме, помощник Саши из офиса, между домом и садом туда-сюда кружила Моника, домработница – нечто среднее между горничной и всеобщей нянькой, средь бела дня можно было застать шофера Мику на кухне с куском чего-нибудь съестного в руке, а в саду – Сашу, заехавшего домой перекусить и присевшего погреться на солнце. Жизнь здесь была другой. И хотя все в доме говорили о работе и о каких-то делах, непохоже было, чтобы кто-нибудь работал в Гришином понимании этого слова. Ему такая жизнь напоминала каникулы у бабушки – с раннего утра накрытый стол, чай из самовара, пироги, соседская ребятня вперемешку со взрослыми, беззаботное и веселое время. И тем сильнее ему нравилось на новом месте, здесь было так же просто и по-свойски хорошо.

Гостиная, в которой сидели обычно, к вечеру превратилась в просторный холл. Мебель сдвинули, и теперь отсюда открывались двери в сад, где на светлой лужайке, осаженной кипарисами, стоял невысокий каменистый фонтан в итальянском стиле с фигурками трех одинаково изогнувшихся рыбин, по одну сторону замерли в ожидании своего часа сервированные столы с твердыми белыми скатертями, а напротив расселись на траве музыканты. Было девятое мая. Праздновали День Победы. С раннего утра по всему дому раздавался голос Виктории, то командный, то жалобный и готовый расплакаться. К обеду в подготовке ужина участвовали все, даже Сашиному помощнику досталось – Саша был в офисе до самого вечера и, чтобы не расстраивать Викторию своим отсутствием, прислал ей вместо себя молодого итальянца. Старушка заняла пост на кухне, Моника разрывалась между ней и Викторией, Мика только и успевал отъезжать и приезжать, выполняя поручения хозяйки, Гриша, и тот трижды спускался с Микой на рынок и тащил вместе с ним ящики клубники, овощей и всякой зелени. Все это сопровождалось торжественными военными песнями: по телевизору шел парад, гремел оркестр, стучали барабаны, и Гриша, никогда еще не отмечавший День Победы на итальянской земле, весело перетаскивал из машины ящики с цуккини под знакомую с детства «это праздник со слезами на глазах».

Когда вечером он вышел к гостям, веселье сменилось волнением. Сад наполнился нарядными лицами, вечерними платьями, музыкой, шпильками, декольте и розоватыми, все еще жаркими лучами предвечернего солнца. Гриша снова чувствовал себя как в кино. Не зная, что полагается делать в таких случаях, он встал столбом, держа крепкой боксерской рукой бокал с вином, врученный ему кем-то. Народ здесь был самый разношерстный, в основном русские, с которыми Виктория успела познакомиться и подружиться, а среди них кого только не было – отошедший от дел бизнесмен-пенсионер, бросающаяся стихами поэтесса, подающий надежды художник, приглашенные за компанию друзья друзей; были и итальянцы, деловые партнеры Саши, они все больше молчали и налегали на аперитивы. Всем и каждому Виктория представила Гришу:

– А вот наш будущий студент, архитектор.

Гриша смущался. Ему все пришедшие казались в высшей степени бомондными и вальяжно-заграничными, так что он смотрел на них, раскрыв рот, и не сразу понял, что почти все они говорили по-русски.

– Не стесняйся, мой мальчик, тут все свои, – подбадривала его Виктория, но какой там. Весь день мысль о встрече с Марианной не покидала его ни на секунду, а теперь и вовсе била молотком по вискам, не давая думать ни о чем другом. Вместо того чтобы общаться с этими, по-видимому, милыми людьми, он как в рот воды набрал и лишь кидался короткими фразами, когда его о чем-то спрашивали. Он хотел казаться расслабленным и улыбаться как все, но вместо этого только натужно гоготал и краснел, понимая, до чего неловок. В любую минуту могла появиться Марианна, он не спускал глаз с дверей гостиной и озирался по сторонам, боясь, что пропустил ее и она уже где-то здесь, стоит и смотрит, как он тут позорится. Когда Виктория потащила его к художнику, рассчитывая, что у них найдутся общие темы для разговора, он вконец разволновался, шел за ней и злился за то, что она согнала его с удачного места, откуда так хорошо просматривался вход. Шея у него так и тянулась назад, в сторону дверей, он весь вспотел, дрожали руки. Меньше всего ему хотелось встретить Марианну с трясущимися руками, и, решив, что теперь вся надежда на вино, он махом заглотнул бокал, потом поискал глазами официанта и взял второй. Сейчас отпустит, сказал он себе, но облегчения пока не почувствовал. А когда появилась Марианна, его как током ударило.

Напрасно он боялся, что пропустит ее. Она совсем не изменилась, как будто все, что случилось за два долгих года, что они не виделись, происходило только с ним и никак не коснулось ее – она осталась такой же, как была. Отсюда ему была видна ее нежная улыбка и ноги на высоком каблуке, и маленькое летнее платье, которое он как будто тоже узнавал. Виктория взяла ее под руку и повела представлять остальным гостям, и Гриша выдохнул с некоторым удовлетворением – у него будет еще время, чтобы подготовиться, но не успел и глазом моргнуть, как обе они оказались прямо перед его носом. Сердце у Гриши ухнуло и заколотилось так громко, что он испугался, что его удары будут слышны всем.

– Ну вот, знакомьтесь. Это наш Гришенька. Между прочим, будущий архитектор. Прошу любить и жаловать.

Гриша оторопело смотрел на обеих, а Виктория тем временем продолжала:

– А это Марьяша. Дочка моей любимой школьной подруги. Марьяша уже хорошо освоилась в Италии, так что можешь поспрашивать у нее, как и что. Надеюсь, с ней ты будешь более разговорчив…

Лицо у Марианны, с самых первых слов заискрившееся улыбкой, сейчас не выдержало и разразилось смехом. Глядя на нее, Гриша тоже не удержался и прыснул.

– Что? Что такое? Да в чем дело-то?

– Тетя Вик, ты же нас вчера знакомила.

– Как знакомила… Да?..

Марианна уже звенела и хохотала в голос, Гриша вторил ей нервным басом.

– Фу ты. Ну вас, молодежь! Никакого уважения к старшим! Все, я пошла. У тети Вики и без вас дел по горло…

Отсмеявшись, Марианна посмотрела на него, сказала «привет», легкое и само собой разумеющееся, как будто они были старыми друзьями, и потянулась к его щеке. Он не ожидал и не успел наклониться к ней, так что она, не дотянувшись, чмокнула его куда-то в плечо.

– Вина? – она взяла с подноса два бокала. – За встречу?..

Они так и не поговорили. Пока Гриша силился выдавить из себя хоть слово, Марианну увлекли за собой какие-то люди – как и раньше, она была в центре внимания и в обществе чувствовала себя как рыба в воде. Потом начался ужин. Виктория зачем-то усадила его на самое почетное место, рядом с собой, и взялась опекать, подкладывая на тарелку закусок и настаивая, чтобы он съел все до последней крошки.

Марианна сидела на другом конце стола, и весь ужин он видел, как она разговаривает с соседями по столу и смеется их шуткам. Он злился на себя за то, что сидел тут, рядом с Викторией, как какой-нибудь тютя подле маминой юбки, и за то, что был так глуп, что не сумел сказать Марианне ничего из того, что собирался. Иногда Марианна бросала на него короткие веселые взгляды, как будто даже подмигивала и подбадривала его, и он не знал, смеется она над ним или ей просто весело. Когда снова подали еду, он не выдержал.

– Ты куда? – зашептала Виктория. – Мы еще не закончили! Ужин только начался. Здесь всегда ужинают долго, спагетти это только первое, будет еще второе, потом десерты… Да что с тобой? Ты плохо себя чувствуешь? Ну иди, иди, отдохни. Бедный мальчик, – сказала она гостям, – Еще не привык к нашей жизни!..

Он пошел в дом. В комнатах было пусто, только в кухне стоял звон и запах готовящейся еды. Не зная, куда себя деть, он поднялся в свою комнату и сел на кровать. Было тихо, и в этой тишине Гриша особенно остро ощутил собственную глупость. Вот дурак, сказал он вслух и ударил боксерским кулаком подушку. Вино, бессонная ночь, преследующие весь день мысли о Марианне и сама Марианна – все смешалось и навалилось на него одновременно. Что она думает о нем? Как понимать эту ее улыбку? А ее поцелуй (тут он снова ударил подушку – дурак, вот дурак!)? Захочет ли она встретиться, поговорить? Или хочет сделать вид, что они незнакомы? Он прокручивал в голове их сегодняшнюю встречу, ее взгляды поверх стола, и ему начало казаться, что в ее глазах был какой-то намек, какое-то разрешение увидеться наедине. Ну конечно! Не могла же она прямо об этом сказать. Она явно намекала ему на что-то, а он, дурак, сбежал. Сидит тут, в то время как она там, внизу, в двух шагах от него. Ему отчаянно захотелось встретиться с ней заново, по-нормальному, взять ее за руки, посмотреть в ее глаза. Ему нужно было столько ей сказать!.. Черт! Сколько он уже здесь сидит? А вдруг ужин уже закончился, и она ушла?! А у него ни адреса, ни телефона! Вскочив с кровати, он бросился вниз, скатился по ступеням и влетел во двор. И застыл на месте, с облегчением застав Марианну там же, за столом.

– Иди скорей, мой дорогой! – позвала его Виктория. – Ты как раз вовремя! Попробуй тирамису, Моника сама его готовит…

Кое-как он дождался окончания ужина. Доедал уже третье тирамису, кашлял от его приторной сладости и застрявших в горле бисквитных крошек, заливал в себя кофе, пожимал руки отбывающим гостям, хвалил, благодарил, обещал. А сам не спускал глаз с Марианны. Наконец она обняла Викторию, прощаясь. Нашла его глазами и сама подошла к нему:

– Мне пора.

Он прошептал умоляюще:

– Я провожу?

Она согласилась. Стараясь не встречаться глазами с Викторией, он торопливо пошел к выходу.

На улице, не сговариваясь и еще не сказав друг другу ни слова, они вместе торопливо зашагали вниз, чтобы поскорее оторваться от дома и от машин разъезжающихся гостей. Свернув с Миньято и отойдя достаточно далеко, они, опять одновременно, замедлили шаги, отдышались, улыбнулись друг дружке и пошли теперь не спеша, вливаясь в вечерний город. После музыки и шумного застолья воздух здесь казался тихим и свежим, хотя кругом были люди, гуляли парочки, родители с детьми, туристы. Сердце у Гриши предательски громыхало в груди, кроме того, он не знал, куда деть свои длинные, ничем не занятые руки; на извилистых спусках Марианна то и дело соскальзывала с высоких каблучков, и он протягивал руки, чтобы поддержать ее, но казался себе таким неуклюжим, что тут же прятал их за спину и не смел прикасаться к ней. Сил у него было столько, что хотелось подхватить ее и нести на руках, но вместо этого он тихо шел рядом и поглядывал – как он думал, совершенно незаметно – на ее коленки. Подол ее маленького платья колыхался у него перед глазами, и он все не мог понять, было ли это и в самом деле то платье, которое он помнил? Надела она его нарочно? Или все это ему, дураку, только кажется?

От воздуха в голове у него прояснилось, хмель как рукой сняло – так, во всяком случае, ему казалось – он чувствовал себя трезвым и решительным. Те слова, что пришли ему там, в комнате, рвались из него наружу, но только он собирался что-то сказать и что-то спросить у нее, как в горле першило, и он только откашливался и молчал. Один раз она посмотрела на него вопросительно – ты что-то хотел сказать? – но он мотнул головой, мол, ничего. И они снова шли, медленно и молчаливо, она чуть впереди, закинув голову и любуясь залитой сумеречными огнями набережной, только-только засветившимися фонарями и фасадами вечерних домов, а он, глядя вниз, на ее коленки, слушая цоканье ее каблучков и пытаясь начать разговор. Ему вдруг захотелось откинуть все мысли и сказать как есть – Марианна, я люблю тебя. Он уже хотел остановить ее, но побоялся, что она решит, что он спятил. В конце концов, если она разрешила проводить ее, это не значит, что он может рассчитывать на что-то еще. Может, сказать так – Марианна, сегодня, когда я снова встретил тебя, я понял, что люблю тебя с той первой встречи и никогда не переставал любить? Но черт возьми, это фраза напыщенна, как из сериала. К тому же, если любил, то где же был все эти два года? Нет, так не пойдет. Но не молчать же! Нельзя во второй раз упустить свой шанс. Сейчас она уедет домой, и бог знает, когда он еще раз ее увидит. От этой мысли сердце у него заныло, больше всего на свете ему не хотелось расставаться с ней. Тогда, может, так и сказать – Марианна, больше всего мне не хочется сейчас расставаться с тобой, поехали к тебе? Нет, опять не то. Напрашиваться к ней? На ночь? Что она о нем подумает?

Марианна остановилась. Он оторвал глаза от ее коленок и увидел, что они пришли к стоянке такси.

– Мне пора, – сказала она, продолжая улыбаться.

Он молчал, и тогда она положила ладошку на его плечо и потянулась к его щеке – тут уж он не растерялся и решил поцеловать ее в губы, но повернулся как-то уж слишком резко и только провел твердым подбородком по ее нежному лицу. В следующее мгновенье ее длинные ноги уже сидели в такси, и тут только он опомнился, засунул голову к ней в машину, схватился рукой за сиденье, как будто не давая таксисту уехать раньше времени, и спросил:

– Когда я увижу тебя?

– Когда хочешь.

От неожиданности он запнулся, не соображая, что сказать. Ее губы были прямо напротив его – вот он, момент, когда надо целовать ее, пронеслось у него в голове, но он не осмелился. Ее губы выдохнули:

– Завтра?

– Да.

– У Фортецци.

– Да.

– Знаешь, где это?

– Да.

– Фортецца Басса, рядом с вокзалом.

– Да.

– В семь.

– Да.

– Тогда до завтра?

– Да.

– Ну все, – она тихонько засмеялась и подтолкнула его наружу. И уехала. А он стоял, глядя ей вслед, потом развернулся, пошел куда-то к дому, наверх, забрел на детскую площадку, где в этот час не было никого, кроме голубей, уселся на скамейку и сидел, ошалев от счастья.

Наутро, едва проснувшись, Гриша схватился за карту. Наспех позавтракал и бегом выбежал из дома – Виктория так и осталась стоять с раскрытым ртом, вместо ответа получив от него поцелуй в щеку и брошенное на ходу «потом, тетя Вик». Гриша бежал разыскивать Фортеццу. Торопливо понесся вниз, добежал до набережной, перебрался по мосту – не по какому-нибудь, а по самому Понте-Веккьо – прошагал насквозь весь центр с его знаменитыми соборами и площадями, не особенно разглядывая их, но подмечая про себя, до чего все статно и красиво, шел, плутая по брусчатым улицам, вчитываясь в названия, пробираясь мимо нерасторопных туристов, и наконец вышел к Фортецце. Это была старинная, как и все в этом городе, крепостная стена, а вокруг нее симпатичный сквер с фонтаном, скамейками, прудом и гуляющими у берега утками. Было людно. По-летнему шпарило солнце, и здесь загорали, читали газеты, устраивали перекус. Гриша тоже плюхнулся на траву вместе со всеми. Сейчас только он понял, что майка его была вся мокрая, а часы показывали, что путь от дома занял целых пятьдесят минут.

Здесь было на удивление тихо. Рев скутеров и гомон туристов – все осталось в стороне. И люди рядом с Гришей были тоже тихие, безмятежные. Он в очередной раз поразился тому, что здесь никто никуда не спешит. Хотя стоял полдень, разгар рабочего дня, не было похоже, чтобы кто-то из них торопился на работу. Они выглядели так, словно вообще не слышали такого слова, работа. Можно подумать, кто-то выдал им разрешение на то, чтобы не работать, а просто жить. Растянувшись на траве, Гриша тоже лежал, смотрел вокруг и ни о чем не думал. Его московская жизнь с тренировками, товарищами по учебе, родителями и той, которая считалась его девушкой, отодвинулась назад и как будто растаяла, размылась. Будущее тоже не вырисовывалось четко, но думать о нем сейчас не хотелось – и без того было хорошо. Он в Италии, и всего через несколько часов он увидит Марианну… От этой мысли становилось так горячо в груди, что он думал только об одном: пусть бы так было всегда и никогда не кончалось.

– Она была с тобой?

– А ты как думаешь?

– Была или нет?!

Глист насмешливо ухмыльнулся, и в ту же секунду Гришины руки вцепились в его пиджак и вмяли в стену его тощее тельце.

– Да успокойся ты!.. Ну ты наивный, честное слово. Ты что думаешь, такая женщина, как она, будет с тобой? Или со мной? Ей не нужны такие, как мы!

– Зачем тогда приезжал к ней в Милан?

– Поговорить.

– О чем? – Да так…

– О чем?! Ты угрожал ей?! Чего ты от нее хотел?!

– Чтобы она оставила в покое нашу семью.

Саша не зря ратовал за то, чтобы Гриша остановился у них. Самому ему не было до Гриши никакого дела, зато у Виктории жизнь обрела новый смысл и засияла новыми красками. Она приняла Гришу как сына. И пасла его, как пастух овечку. Сходу вручила ему листок со списком достопримечательностей, поделенный на графы «в первую очередь», «обязательно», «рекомендую», «если останется время», напротив каждого пункта оставила пустую клеточку, в которую следовало поставить галочку после посещения и таким образом вести отчет. Листок этот она прикрепила на дверь Гришиной комнаты, чтобы юный путешественник не сбился с пути и не забыл, ради чего приехал, а в первое же утро самолично повела его знакомиться с городом.

Гриша страдал. Боксерские ноги несли его в сто раз быстрее, чем шевелилась Виктория. Он забегал вперед, глазел по сторонам и подпрыгивал на месте, ожидая, пока она сделает двадцать шагов, оттирая пот с лица, жалуясь на жару и заставляя его, как маленького, надевать бейсболку – не то хватит удар. Еле-еле они добрели до конца улочки и вышли на площадь. Виктория плюхнулась за столик, чтобы отдышаться.

– Я закажу нам кофе, а ты пока осмотри местность.

Но Гриша оббежал площадь и окрестности быстрее, чем принесли кофе. Так они ходили до самого обеда. Виктория едва доносила себя до очередного пункта, усаживалась в тени какого-нибудь бара, заказывала кофе, а Гриша, как пес на цепи, наматывал круги вокруг, разглядывая все, что попадется на пути. Много раз он предлагал ей пойти домой, но Виктория была непреклонна – без нее он не сумеет осмотреть город как следует, в нужной последовательности и без свойственной туристам торопливости. Что-что, а торопиться Грише и впрямь не приходилось. С ней он все больше ждал, потел и изнывал от нетерпения. Мало-помалу они дошли до набережной, до моста Понте Веккьо, но не зашли на него, хотя Грише и хотелось, а свернули налево и поднялись к дворцу Питти – пункту номер четыре в списке Виктории. Там, на гранитной площади перед дворцом, приходили в себя после экскурсий и поглощали мороженое туристы всех мастей, но Грише и тут не повезло – Виктория не ела мороженого и не имела привычки сидеть на земле. Решили, что дворец он осмотрит потом, у нее на это не было сил, и пошли прямиком в сад Боболи. Виктория упала на ближайшую скамейку. Гришу она отправила изучать скульптуры, посетовав, что он не захватил с собой альбом и карандаши и не сможет сделать набросков. Пока она обмахивалась веером и глотала таблетки, Гриша несколько раз обошел весь сад и остановился не у скульптур, как должен был, а у пруда с фонтанчиком, из которого время от времени вспрыгивали в воздух крупные, с его ладонь, рыбины. Он засекал минуты и наблюдал за водой, пытаясь угадать, в каком месте появится очередная рыбина. Обедать пошли в помпезное заведение. Не то, чтобы Виктория хотела поразить его роскошью, просто в другие места она не ходила. Гриша был не настроен рассиживаться и с большим удовольствием проглотил бы кусок горячей пиццы, но с Викторией этот номер не прошел; заказали салаты, закуски и рыбу с гарниром, долго ждали, когда все подадут, и еще дольше все это ели. На обратном пути Гриша почувствовал, что устал как собака. Виктория поглядывала на него с тревогой и прикладывала ладонь ко лбу – не перегрелся ли? Дома она отправила его к себе с указаниями принять прохладный душ, выпить чаю и отлежаться часок-другой в кровати, вечером его ждала вторая часть программы. Неужели опять придется идти с ней, с ужасом подумал про себя Гриша? Тут и впрямь заболеешь.

Свидание с Марианной прошло как один сплошной праздник. Такое примерно чувство было у Гриши в детстве на день рождения – целый день игры и подарки, и что ни сделай, родители в ответ только улыбаются и ласково треплют по голове. Марианна все время смеялась, казалось, каждая его фраза ее веселила. Что бы он ни сказал, она звенела колокольчиком, а когда он попытался выяснить что-то на счет ее личной жизни здесь, в Италии, она ласково, точно как родители в детстве, потрепала его по волосам, сказала – ну ты и зануда! – и рассмеялась. Да ему и самому расхотелось о чем-то ее расспрашивать. Он, конечно, знал, что такая девушка, как Марианна, не может быть одна, но сейчас она с ним, разве ему этого не достаточно? И потом, с Марианной было так хорошо, что думать он не успевал. Она повела его к пруду и заставила засунуть руки в воду, чтобы убедиться, как сильно прогрелась за день вода, а потом пойти к фонтану и проверить воду там; за ними увязались утки, которые не только не боялись, но и наоборот, преследовали их, и так и норовили залезть к Марианне в сумочку. Все это заставляло ее звонко хохотать. Он побежал в магазинчик купить хлеба и покормить голодных попрошаек, но когда вернулся с булкой в руке, вызывал у нее новый приступ смеха – оказалось, кормить уток запрещено. Он не поверил, но она потянула его за руку и привела к табличке, и правда, штраф – пятьдесят евро. В фонтане она брызгала на него водой, залезала внутрь, скинув босоножки, и шагала по бортику босыми ногами, а потом, заметив освободившееся место, побежала к скамейке и улеглась, закинув голые пятки на его джинсы. От этих упругих загорелых ножек кружилась голова, от звука ее веселого смеха радовалось сердце, и Гриша готов был до скончания века гулять с ней по этому скверу и таскать за ней ее босоножки. Не успел он опомниться, как она уже побежала к решетчатым воротам, доказать ему, что внутри скрывается не что-нибудь, а настоящая выставка чего-то важного, исторического – но было закрыто. Проголодался, спросила она, а сама уже тащила его в «Киролу», тосканскую остерию, впрочем, других заведений поблизости не было – он убедился в этом еще днем, когда обошел всю округу, гадая, куда повести ее на ужин.

Они сели – конечно, на веранде! никто не садится внутри в такую погоду! – засмеялась она, им подали узкие книжечки меню. Гриша, еще днем заглянувший сюда и подсмотревший цены, чувствовал себя спокойно и дал ей самой выбрать для них блюда. Что ты хочешь, тем не менее, поинтересовалась она у него и чуть под стол не упала от смеха, когда он правдиво ответил – борщ. Он и сам засмеялся – вот ведь дурак, ну какой борщ в Италии! Она советовала лингвини с морепродуктами – они здесь просто потрясающие, люди приезжают из другой части города, чтобы поесть их лингвини. Но он сказал, что макароны он ел вчера уже дважды и больше не может, и снова рассмешил ее – какие еще макароны? Здесь это называется паста! И пасту нужно есть каждый день! В конце концов ему заказали минестроне и пиццу, а ей лингвини с вонголе. Взяли по бокалу белого вина да еще огромную бутылку воды – здесь это принято, а после – кофе. Он не хотел – ему казалось, все его тело насквозь пропиталось кофе, столько он его выпил за эти два дня, и попросил хотя бы капучино, но нет – кофе с молоком заказывают днем, а после еды берут только черный! И он взял, и выпил, кривясь от горечи и позволяя ей смеяться над собой. Заедать кофе побежали в джелатерию. Сколько тут было мороженого! И сколько народу! Она хотела перевести ему названия разных вкусов, но он сделал проще – когда дошла очередь, ткнул пальцем во все, что понравилось, и вышел, счастливый как ребенок, с огромным вафельным рожком с разноцветными шарами стекающего через край мороженого. Ели на улице. Встали на набережной, у парапета, и слизывали шарики друг у друга. Конечно, смеялись, особенно Марианна, и конечно, перепачкались, особенно он. Потом был центр города, но не тот, что он знал, а другой, молодежный, живой, звенящий летом. Распахнутые двери магазина – в такой-то час! – и вот он уже мерит футболку взамен испачканной, ее нашла для него Марианна, а он находит такую же точно для нее, он тут же переодевается, а она накидывает свою поверх платья, и теперь они выглядят как настоящая парочка, и он даже обнимает ее за плечи. Еще один магазин, и он, расхорохорившись, настаивает на том, чтобы купить ей удобную обувь – ее босоножки натирают; она поддается, и он, гордый собой – впервые покупает женщине туфли! – уже несет на кассу коробку, но она вдруг забирает ее у него и кладет ему в руки кеды – похожие, белые с зелеными полосками, сейчас на нем, и он, сгорая от умилительного восторга, покупает их ей. Потом был клуб и танцы, на сцене какая-то группа рвала гитары, девчонки на танцполе ревели им в такт, и посреди всеобщего ора и пляшущего по лицам света сияло и смотрело на него лицо Марианны. На вокзал бежали бегом. Кинулись к расписанию – последний поезд в Пистойю ушел час назад. Автобус и того раньше. Как и вчера, она уехала на такси. Взяла сто евро, которые он торопливо сунул ей в руку, и обещала, что позвонит.

В эти дни у Гриши было только два занятия: он или ждал звонка от Марианны, или, дождавшись, бежал к ней на свидание. Ждать приходилось подолгу, а свидания пролетали как один миг, хотя и занимали обычно целый вечер. Он знал наизусть расписание поездов, на которых приезжала и уезжала Марианна, и особенно хорошо помнил, что два последних отправлялись в Пистойю в 22.10, на который обычно собиралась успеть Марианна, и в 00.25, на который она обычно успевала. Был еще и автобус, на случай выходных и праздников, когда поезда не ходили, но он отъезжал слишком рано, в 22.25, и шел дольше поезда, почти полтора часа, так что Гриша ни разу не позволил ей сесть на него, и если уж она не могла остаться до полуночи, отправлял ее на такси, сорок минут – и она дома. Вокзал и Фортецца стали его любимыми местами, там он бывал чаще всего. В его распоряжении был весь город, но без Марианны он не вызывал у него никакого интереса и казался пустым. Стоило Грише проводить ее, в последний раз посмотреть на ее лицо в окне, последний раз поймать движение руки, машущей ему на прощанье, как на него обрушивалось горькое щемящее чувство, не то грусть, не то одиночество, он и понять толком не мог, что это было, но точно знал, что теперь оно будет стискивать ему ребра до самого следующего свидания. Еще там, на вокзале, стоя на опустевшей платформе, он ощущал в груди его колючую пустоту. Особенно больно почему-то было смотреть на уходящий поезд – казалось, железная махина, стуча, таранит ему грудную клетку, и тем не менее, он не уходил, стоял до последнего и смотрел, как вагон, в котором сидит Марианна, уносится от него, как трогаются поезда с других платформ, скрежеща и царапая ему сердце, как спешат по домам сошедшие с поездов пассажиры, как затихает вокзал, оставляя его один на один с наступающей ночью. Он знал, что этого не должно было быть, что еще какую-то неделю назад он был спокоен и счастлив, и сам не мог себе объяснить, почему вдруг так остро, так больно отзываются в нем эти ее отъезды. Он говорил себе, что завтра снова увидит ее, и сам удивлялся, почему от этих слов ему не было легче. Провести остаток вечера, ночь и весь долгий следующий день до нового свидания казалось ему неразрешимой задачей, от которой в животе все стягивалось жгутом. Поскитавшись туда-сюда по городу, он шел домой. Иногда останавливался по пути, оглядывался вокруг, заставляя себя посмотреть на все то, от чего еще несколько дней назад у него захватывало дух и трепетало сердце, но вот что странно: от этой бесспорной, бросающейся в глаза красоты ему становилось еще больнее. Чем великолепнее казался город, тем никчемнее был он сам. Туристы, охваченные одной лишь целью, сделать удачный снимок, вызывали у него раздражение, и он, кажется, знал, почему – потому что сам он уже не мог быть таким бестолково-беспечным, не мог, как они, радоваться удачному снимку, не мог просто гулять, просто смотреть, просто радоваться, просто жить. Глядя на влюбленные парочки, сидящие повсюду в объятиях друг друга, он отчетливо начинал понимать, что с ним что-то не то, что он никогда не будет счастлив. Такая мысль возникла у него впервые. И ведь только сегодня он так же сидел на скамейке с Марианной и так же держал ее за руку, но сейчас, хоть тресни, не мог убедить себя в том, что все это и правда с ним было и что все закончится хорошо. Не будет счастья, и все тут. Эта мысль, непреложная, точная, как указание, спустившееся откуда-то свыше, подсказывала ему его будущее, и оно выглядело отнюдь не радужным.

Но стоило ему получить сообщение от Марианны – за весь день она писала только раз, за час-два до своего приезда, очень коротко, указав только время и место встречи, – как все менялось. Город вновь обретал цвета. Пока шел, он видел, как в шафрановых водах Арно блестят разноцветные набережные, акации снова пахли, птицы снова пели, мороженое снова имело вкус, город становился таким, каким он успел полюбить его, и сам он в считанные минуты, сам не замечая как, делался таким как всегда: ребра сами собой расправлялись, боль куда-то пропадала, а сердце заходилось в ударах, когда он срывался с места и бежал, где бы ни заставало его сообщение Марианны и сколько бы времени еще ни оставалось до ее приезда. Бежать к ней, ждать ее, зная, что до встречи осталось всего каких-то сорок или тридцать минут, было для него самым лучшим счастьем. Он прибегал на вокзал и торопливо, как будто едва успевал, шел к табло и с нетерпением искал глазами номер платформы, на которую сегодня придет состав, – первые всегда отдавали парадным «Фречча Росса» и «Фречча Ардженто», региональные прибывали на какую-нибудь девятую или одиннадцатую. Как только высвечивался номер, бежал на платформу, вставал напротив хвостовых вагонов, которые почему-то выбирала Марианна, и ждал. Смотрел на дорожку рельсов, еще пока пустую, и представлял, как вот-вот покажется зеленая голова локомотива, за ним змейкой скользнет состав, динамики оглушат объявлением о прибытии, перед глазами замелькают окна, в них головы пассажиров, среди которых он сразу найдет ее лицо, и испытывал ни с чем не сравнимое наслаждение – наслаждение человека, твердо знающего, что его мечта осуществится с минуты на минуту и ничто на всем белом свете не может этому помешать. Теперь он думал о будущем как прежде, уверенно и ясно, как будто с прибытием на вокзал Марианны возвращался из какой-то туманной бездны и он сам.

Марианна не старалась нарочно показать ему город и не думала водить его по музеям, и все же с ней он узнавал Флоренцию и все больше проникался любовью к ней. Площади, на которых они сидели, набережные, по которым гуляли вместе с сотнями других пар, бронзовые колонки, из которых пили воду, пахучие лингвини с вонголе, тающая под сыром пицца, празднично-шипучее спуманте, бьющее в голову коротким и точным ударом и придающее веселья и так веселому дню, и джелато, джелато, джелато – мороженое они поглощали без счета. Вот такой была Флоренция, когда рядом была она. Много раз они сидели на верхушке какого-нибудь холма и смотрели на распростертый под ними город, угадывая соборы, башни, знаменитые улочки и мосты, виднеющиеся внизу, и в такие минуты у Гриши голова кружилась от простора, от воздуха, от высоты, от нежности песчано-розовых куполов, от светлого бирюзового неба, от близости Марианны. Никогда раньше он не видел и не чувствовал ничего подобного, казалось, что жизнь его начинается только теперь.

Но вот Марианна уезжала, и он опять погружался в пустоту – бессмысленно топтался по городу и мучился душными ночами. Хорошо еще, если удавалось заснуть хотя бы под утро, а то, бывало, он ходил без сна до самого завтрака, а спать валился днем, когда ноги уже не держали от усталости и голова совсем дурела от долгих бессонных часов и всяких мыслей. Режима он не придерживался, на пробежки не выходил – жарко было бегать, да и аллеи здесь были как в кино, такие изящные и аристократические, что неловко было носиться по ним слоном, сопя и обливаясь потом, как у себя на стадионе. Ему казалось, начни он тут тренироваться, на него станут показывать пальцем, мол, что это за деревенщина портит нам пейзаж. По таким аллеям только прогуливаться под ручку с девушкой и читать ей стихи, а его девушка была далеко, и он даже не знал, где она и что сейчас делает. Пока Марианна была с ним, он ни о чем не волновался и хотел только одного, не расставаться с ней или хотя бы поскорее увидеться снова. Но стоило проводить ее, как его начинали терзать мысли. Что он, в сущности, знал о ней? Только то, что она приехала в отпуск и жила у подруги в соседней Пистойе. Что с подругой они ездили на пляж – потому-то она и не встречалась с ним раньше семи. Что отпуск ее скоро закончится, и она вернется в Милан. Как она живет в Милане? Он понятия не имел. Знал, что она работала. Кажется, помогала богатым русским покупательницам выбирать одежду в итальянских магазинах. Был ли у нее кто-то в Милане? Она не говорила. Но как-то само собой стало ясно, что был. То, как она уклонялась от разговоров на эту тему, как трепала его по волосам, как смеялась и переводила все в шутку – это и было ответом. Иногда ей кто-то звонил. Она никогда не отвечала при Грише. То отклоняла звонок, а то отходила в сторону и говорила так, что ему не было слышно ни слова. Он даже не знал, говорила ли она по-русски или по-итальянски. Один раз после чьего-то звонка она вскочила и побежала к стоянке такси. И уехала, ничего не объяснив и толком не попрощавшись. Кем был для нее Гриша? Он не знал. Есть ли у них будущее? Он не сомневался в этом. Но только когда Марианна была с ним рядом.

Однажды она не пришла. Весь день Гриша маялся, ждал известия, а в пять часов пошел к Фортецце – обычно она назначала встречи там. «Кирола», он знал, откроется только ближе к восьми, и он бродил под деревьями, скрываясь от жары. Сегодня было безветренно и тихо, все замерло в неподвижном солнечном свете, воздух раскалился, и каждым шагом он, как простыню, рвал горячий пар, застывший над землей и опутывавший ноги. Может, у нее разрядился телефон? Может, она приедет без предупреждения? Она умеет устраивать сюрпризы. В семь, когда ждать стало невыносимо, он набрал ее номер сам, но ему никто не ответил. Надежда еще была, и он, как учил его тренер, не позволял себе думать о поражении. Ходил по скверу кругами, потом, чтобы отвлечься, зашел на вокзал, посмотрел в расписание, которое и без того знал на зубок, вернулся к Фортецце и снова стал ждать. В начале девятого звякнул телефон – она писала, что не придет. В голове у него помутилось. Раз десять он открывал сообщение и перечитывал одну маленькую фразу «я не приду». Короче и не скажешь. Может, это еще не все? Может, будет еще сообщение? Должна же она что-то объяснить, сказать, что приедет завтра, дать ему какую-то надежду? Но ничего больше не было. Когда до Гриши наконец дошло, что именно означает эта фраза – что свидания не будет, Марианну он не увидит и ему предстоит провести без нее не только еще один день, но и весь сегодняшний вечер – он убрал телефон и зашагал прочь из опостылевшего ему места, где он проторчал целую вечность.

Лень стянула руки и ноги. Как он сел в первой попавшейся пиццерии, так и сидел, не в силах встать. Все красоты миры лежали у его ног – ходи, любуйся – но ему никуда не хотелось. Город напоминал ему о ней, а вернее, о том, что она была не с ним. Внутри болело, как будто чьи-то кулаки в боксерских перчатках безостановочно молотили его в самую грудь. Где она сейчас? Почему не приехала? Почему не написала раньше? Не хотела огорчать? Или сама не знала, что не приедет? Может, передумала ехать в последний момент? Из-за чего? Если что-то случилось с подругой, она могла бы сказать ему об этом. Значит, дело не в подруге. Собственно, он и так это знал. У Марианны была своя жизнь. А у него без Марианны не было ничего. Одна пустота.

А следующим вечером Гриша снова провожал ее на вокзале. Сегодня Марианна была другой, он понял это сразу, как только она вышла к нему из вагона. Притихшая, немного как будто уставшая, она была явно не в настроении взбираться на холмы и прыгать у фонтанов.

– Мне что-то никуда сегодня не хочется. Пойдем в наш бар, – сразу попросила она, и они пошли в их любимый «Золотой вид» на углу Понте-Веккьо. Вид здесь и правда был золотой: через Арно на них смотрела сама галерея Уффицци, слева висели над водой сливочно-желтые домики, странным образом прилепленные к мосту и держащиеся там уже столько веков, гурьбой текли ко дворцу Петти туристы, а они сидели, в самом сердце города и в то же время чуть выше, поодаль от нахоженных троп, и смотрели на все из окна. Вечером на Понте-Веккьо включались фонари, заливая золотом реку и озаряя ювелирные лавки внутри моста, и тут уж все действительно становилось золотым, в буквальном смысле. Гриша бывал в этих лавках и как-то завел туда Марианну, полюбоваться на витрины, а на самом деле разузнать, какое кольцо ей понравилось бы. Ему повезло: ничего не подозревающая Марианна весело примеряла одно кольцо за другим, и он без труда запомнил то, которое ей приглянулось. Оно уже лежало у него в ящике шкафа.

Они просидели у окна весь вечер. Марианна была неразговорчива, только бросала на него ласковые и грустные взгляды и иногда трепала ладошкой его шевелюру. Гриша с ума сходил от этих трогательных взглядов и жестов, он мог бы поклясться, что и она чувствовала к нему что-то. Он не знал, что значит эта грусть в ее глазах, но сегодняшняя ее ласковость была ему как награда за вчерашние мучения и делала его совершенно счастливым. На вокзале он уткнулся лицом в ее волосы и, умирая от надвигающейся разлуки и от желания быть с ней, тихо попросил – поехали к тебе. Он знал, что именно она ответит, и готов был умолять, упрашивать, стоять перед ней на коленях, держать за руки и не отпускать от себя, но она вдруг сказала:

– Поехали лучше во Фьезоле.

– Куда-куда?

– Во Фьезоле.

– Это отель? Поехали.

Она расхохоталась, первый раз за этот вечер. А на следующий день прикатила на свидание на скутере, надела на изумленного Гришу шлем, посадила себе за спину и повезла куда-то в сторону окраин. Гриша понятия не имел, куда они направлялись, да и какая разница? Главное, Марианна была с ним, а неизвестность только будоражила. Что она задумала? Что за приключение их ждет? Он снова не знал, куда девать руки – не хвататься же ему, в самом деле, за Марианну – и попытался пристроить их где-нибудь около себя, но на скутере не было ни поручня, ни какого-нибудь крючка, за который можно было бы зацепиться, хоть в карманы их прячь, честное слово, но тут она сама взяла его ладони и положила себе на талию. Он прижался к ней – по-другому вдвоем было не усесться – ее платье разлеталось от ветра и открывало ноги, крепко сжимавшие сиденье, загорелые коленки смотрели в разные стороны, а Гриша смотрел на них.

Интересно, знает она, что он чувствует, сидя у нее за спиной? Держа руками ее мягкую курточку? Обнимая джинсами ее полуголые бедра?

Миниатюрный городок на вершине холма. Круглая площадь, церковь размером с дворец. В барах импозантные старички за чашечкой кофе. За главной улицей сады и опрятные аллеи, которые так любят итальянцы, с ровными шариками подстриженной листвы и тонкими свечками кипарисов. Живописные ограды, белокаменные лестницы, кадки с цветами, сувенирные лавки и фигурка смеющегося человечка у стены – все попадало под влюбленный взгляд Гриши, с восторгом прижимавшего к себе Марианну. Ресторан, где они сели перекусить, стоял прямо посреди парка, и в перерыве между едой они выбегали наружу, любовались пейзажами, открывавшимися внизу, прятались между деревьями, дурачились и целовались. Марианна пожелала, чтобы он научил ее боксу, и он стал показывать ей, как двигаться, как дышать и как держать руки. Она повторяла за ним, с упоением ударяя маленькими кулачками по его твердым ладоням, а потом попросила показать кое-что из его упражнений, и тут уж смеху было на весь парк. Он ходил гуськом, вращал корпусом, выбрасывал перед собой кулаки, а она, не в силах повторять из-за распиравшего ее смеха, хохотала так, что одна седовласая синьора, с улыбкой наблюдавшая за ними со скамейки, спросила, откуда они. Ах вот оно что, русские!

– Форте! Форте! – сказала она, сгибая локоть и показывая на бицепс, мол, русские все очень сильные.

Гриша мечтал об одном: чтобы случилось чудо, и они с Марианной остались здесь ночевать. Вот зануда – расхохоталась она, когда он предложил снять номер в отеле, а домой уехать на следующее утро. Отель он уже приметил. И паспорт был при нем. – Там не будет свободных номеров, сейчас ведь самый сезон…

Ну уж это-то он решит! Пусть только согласится, остальное он берет на себя. Но Марианна все еще сомневалась. Они сидели на скамейке, ее голые лодыжки лежали у него на джинсах и снова ставили в тупик – куда ему девать руки? Можно ли положить их на ее коленки? А если она обидится? Он смотрел на ее лодыжки, на маленькие пальчики с накрашенными ноготками, на край ее юбки и решительно думал: ну все, или он сейчас же ведет ее в отель, или… Никакого «или» у него не было.

Ему повезло. Начался дождь, а ехать под дождем Марианне не хотелось. В отеле тем временем нашелся номер. Стоил он столько, что Гриша мог бы полмесяца жить на эти деньги, но он не жалел. Он был на седьмом небе от счастья. Теперь его заботило только одно, как все организовать. Нужно ли шампанское? Заказать его из номера или купить в магазине? Где взять клубнику? Дать денег в отеле, пусть сбегают? Но там стоял один портье, и по его виду не скажешь, что он побежит за клубникой. Гриша трясся от волнения. Пока он оформлял номер, Марианна ждала его в холле, и он чувствовал, как горят у него уши – казалось, все вокруг понимают, для чего ему понадобился отель. И догадываются, что у него это будет в гостинице в первый раз. Откуда ему знать, как себя вести? С чего начать? Он видел в кино, что мужчина обычно лежит на кровати, а девушка выходит к нему из ванной, в умопомрачительных чулках и с распущенными волосами. Допустим, чулок на Марианне не будет, откуда им взяться. Вот и слава богу, сказал себе Гриша, он и без всяких там чулок взвинчен до предела. Что же ему делать, прийти, залезть под одеяло и ждать, пока она сходит в ванную? А если она не пойдет? Если она ждет от него чего-то другого? Может, в душ надо пойти как раз ему? А как это будет выглядеть? Они придут в номер, и он тут же оставит ее одну и побежит в душ со словами «посиди здесь, я скоро»? Нет, что-то он не припомнит, чтобы герои в фильмах говорили такое. Вернее, говорили, но только когда шли на спецзадание, а не в ванную. Нет, уж лучше вообще без душа. А то как девчонка какая-то. Так и не решив, как себя вести, он подвел Марианну к номеру, нервными руками приложил карточку к замку и открыл перед ней дверь. Только он вошел следом и стал оглядываться в полумраке, ища включатель, как Марианна прильнула к нему, не дав зажечь свет, провела пальцами по его взбудораженной спине, по напрягшимся бицепсам; он замер – похоже, у нее был свой план. Но какой? Делает она это просто, чтобы создать настроение, или уже можно переходить к главному? Лучше бы второе, а то он и так сдерживается из последних сил. Тем временем курточка у Марианны соскользнула на пол, платье упало с плеч. Ого, если так пойдет, он за себя не ручается! Вдруг он увидел, как ноги Марианны разъединились и поднялись наверх, обхватив его бедра. Ее пальцы уже расстегивали ему джинсы. Тут до него дошло, что можно не ломать больше голову, все уже началось, все уже происходит прямо сейчас. От радости он в два счета выпрыгнул из джинсов, скинул с себя все, что мешало, подхватил ее обеими руками, прижал к креслу или к чему-то там, что стояло у стены, и, хотя помнил, что собирался показать класс и делать все медленно, больше не смог удерживать себя ни минуты.

Когда все-таки включили свет, увидели, что кресло было не кресло, а полка стеллажа, которая теперь сломалась. Марианна задумчиво разглядывала надломившуюся доску, а Гриша, как обычно, смотрел на нее, и она казалась ему еще прекрасней, чем была. Нежно-золотистые волосы, рассыпавшиеся по загорелой спине, расстегнутое, но так и не снятое платье, голые ступни на бледно-бежевом ковре – вот какой надо рисовать ее, подумал он и, схватив с прикроватной тумбочки карандаш и блокнот, в каком-то внезапном порыве стал стремительно штриховать бумагу. Она повернулась к нему – что это он там делает? Он остановил ее – стой-стой, не шевелись! – на что она почему-то разразилась звонкими колокольчиками. Она смеялась и смеялась, а он быстрыми движениями рисовал ее, хохочущую, откинувшую назад голову, с копной волос, ниспадавших до самого пола, в мягких складках открывшегося нараспашку платья. Наконец он понял, что она смеется над ним. Встал с кровати, посмотрел в зеркало. Кажется, все худшее, чего он опасался, случилось с ним сейчас, в эти первые минуты после любви: он стоял перед ней огромный как Давид, совершенно голый, в одних носках, сбившихся вокруг ног унылыми гармошками, с нелепым блокнотиком в руке, напротив двумя огрызками торчала поломанная полка, ясно указывая на то, что он, русский медведь, разнес шкаф в дорогущем отеле, не успев толком заселиться, рядом, сгибаясь пополам, хохотала над ним Марианна. К счастью, Марианне было весело. И к счастью, впереди у них была целая ночь.

Она предложила пойти в душ вместе – вот дурак, как он сам до этого не додумался! Конечно, надо идти вместе. Вместе так хорошо! Раздался грохот – это отвалилась ручка крана, которую он случайно задел ногой. Что за отель такой, в сердцах подумал Гриша! А Марианна снова хохотала, и он целовал ее мокрые от воды губы. Когда они вылезли из ванной, была уже ночь. Она отправила его в постель первым, и он, нырнув в прохладные простыни, с наслаждением вытянул усталые руки-ноги и лежал, глядя на тихие огоньки фонарей за окном, слушая, как ходит туда-сюда Марианна, и испытывая ни с чем не сравнимое блаженство – о большем он не мог и мечтать. Проснулся он оттого, что рядом легла Марианна и потушила ночник. Он потянулся к ней, показывая, что совсем даже не спит и готов на новые подвиги, но она ласково потрепала его – спи, спи, и он благодарно уткнулся в нее, пахнущую пляжем, мороженым и всеми сладостями на свете, и в ту же секунду отключился, забывшись крепким юношеским сном.

А уже через день он провожал ее в Милан. Было десять с чем-то утра, на вокзале в этот час было шумно, суматошно. На перроне толкались отъезжающие, из динамиков, заглушая все звуки на свете, неслось дребезжащее «Аллонтанарси далла линеа джалла», и Гриша, стоя посреди всей этой толчеи, только и успевал уворачиваться от чужих локтей и чужих чемоданов. Никогда еще он не видел вокзал таким суетливым, беспорядочным и всполошенным, наверно, оттого, что бывал здесь только ночами. Казалось, все вокруг нацелилось на то, чтобы украсть у него последние оставшиеся ему минуты рядом с Марианной. Он поминутно смотрел на часы. В 10.51 придет поезд и увезет от него Марианну, на этот раз далеко, в Милан. В кармане у него лежала коробочка с кольцом, которую он собирался вручить ей, и не знал теперь как. Минуты прощания представлялись ему совсем другими, тихими и полными значения – от этих последних взглядов, последних слов зависело так много, может быть, вся его жизнь. Но все шло не так, как он думал. Марианна стояла перед ним молчаливая, отстраненная, как будто мыслями была уже не здесь и не с ним, даже одета она была по-другому, и Гриша с изумлением и с нескрываемой досадой смотрел на застегнутый наглухо воротничок блузки, на черную учительскую юбку, прятавшую от него любимые коленки, на накрашенные и, вероятно, от этого казавшиеся чужими глаза, на сосредоточенное лицо без тени смешинки. Ее вид как будто говорил ему – все, прощай, той Марианны, которая была, больше нет. Особенно он злился на воротничок с острыми уголками, поднятыми до самых ушей, ему казалось, это из-за него у них никак не получается поцеловаться. И без того сердце разрывалось от боли, а этот воротничок вбивал последний гвоздь в его рану. Он не знал, с какой стороны подступиться к Марианне, что ей сказать, чтобы она перестала быть такой строгой и снова превратилась в ту, какой была. Ему до смерти нужны были ее ласковые глаза, ее пальцы, треплющие его шевелюру, ее губы, ее запах, ее колокольчиковый смех. И пусть бы она ничего не обещала, ничего не говорила – бог с этим всем! – только бы хохотала с ним, или плакала, если уж на то пошло, лишь бы смотрела на него и позволила бы прижать к себе и стоять так, обнявшись, все оставшиеся им минуты. Шум вокруг них не утихал ни на мгновенье и не давал никакой надежды сказать ей то, что говорится одними губами, в тишине, наедине друг с другом. Время убегало. И тогда, в очередной раз глянув на часы, он решился. Торопливо достал из кармана коробочку и протянул ей. И тут же, не давая опомниться и как будто боясь ее ответа, проговорил, наклонившись к ее уху и перекрикивая вокзальный шум:

– Я приеду к тебе.

Она замотала головой.

– Это из-за него?

Она скорчила гримасу – мы уже это обсуждали.

– Тогда я приеду, – упрямо повторил он.

– Я сама с этим разберусь.

– А мне? Мне что делать?

– Не усложняй.

– Не усложнять? Разве я усложняю?! – отчаянно выкрикнул он, но она, кажется, уже не слышала его. Над платформой протяжно свистнуло, задудело, грянуло «Аллонтанарси далла линеа джалла», – на всех парах к ним мчался серебристо-красный состав.

– Я позвоню, – сказала она перед тем, как сесть в вагон. Гриша прижался к ней, быстро поцеловал, поднял за ней чемодан. Уже в поезде она обернулась и махнула ему, на секунду оторвав руку от чемодана, и этот ее жест, торопливый, почти машинальный, ничего не значащий, вдруг обдал его такой болью, что он пошатнулся. Он держался, когда она стояла с ним на перроне, чужая, отказывающая ему в последних прощальных обещаниях, и когда она не пожелала сказать, скоро ли он увидит ее, отделываясь этим неопределенным «я позвоню», и когда молча положила в сумочку кольцо, не спросив, что значит его подарок, но этот ее жест вынести не мог. Все кончено, откуда-то понял он. Сквозь слепящее солнцем окно еще можно было различить ее, идущую по вагону и усаживающуюся в кресло, он жадно ловил глазами каждое движение там, за стеклом, и видел, как она убрала внутрь ручку чемодана, как взяла в руки сумку, собираясь поднять ее на верхнюю полку, как повернулась и сказала что-то какому-то попугаю в зеленом пиджаке, который схватил ее сумку и закинул наверх. Все это лишь убеждало Гришу в том, что ничего уже не поправить. То, что было между ними, разорвалось, разъединилось, кончилось. Тем временем «Фречча Росса» закончил загружать пассажиров, проворно сомкнул двери и двинулся в путь – остановка здесь длилась всего девять минут. Девять минут, и мимо Гриши замелькали окна, заколотили колеса. Потом вдруг все оборвалось, один только хвост побежал от него, виляя и как будто дразня – не догонишь, не догонишь! В который раз он стоял и смотрел, как проклятый поезд мчится прочь, унося от него Марианну. Еще какие-то секунды, и ничего не осталось, кроме пустых железнодорожных путей. Объявили следующий состав, потом другой. Поезда трогались и уходили на глазах у оторопелого Гриши. Кроссовки у него словно приклеились к платформе. Лицо Марианны давно растаяло вдали, а он все не уходил, смотрел в точку за горизонтом, сам не зная, что он собирался там разглядеть. Еще не было и двенадцати. День только начинался.

После удара Гриша ничего не соображал. Так было и на ринге – он слышал гонг, а все, что после, происходило как будто во сне и как будто не с ним. Тело само уворачивалось от ударов, и руки сами знали, куда бить. Ватная тишина, стоявшая в ушах, не пропускала к нему ни звука. Вот и сейчас он стоял с чумной головой, из тумана всплывало лицо Марианны, медленно и беззвучно открывающее рот и глядящее на него огромными глазами. Что она говорит ему? Он ничего не понимал.

Со скрежетом раздвинулись стулья. Послышались голоса. Он начал приходить в себя. Увидел бармена, прибежавшего на шум, и девушку-официантку, склонившуюся над телом. У них испуганные лица, встревоженные голоса. Он посмотрел на Марианну, она отвернулась от него с досадой – что ты наделал?!

Флоренция померкла. С утра затянутая паутиной душного тумана, к обеду она съежилась, почернела. За облаками заклокотало, послышались грозовые толчки. Воздух сжался, задрожал и взорвался обильным разухабистым дождем, вмиг залившим улицы потоками воды. Гриша пережидал ливень в арке старинного здания – наверняка какого-нибудь музея. Голова у него была как пустое ведро, по которому молотками долбит дождь, а в ушах все еще стоит рвущий душу гудок миланского состава. Прошло два дня с тех пор, как уехала Марианна, а он все еще ничего не понимал. Вместе они или нет? Стоит ли и дальше ждать ее звонка? Собираться ему в Милан? Или забыть об этом? Что значило кольцо, которое он отдал ей? Делал он тем самым предложение, как собирался? Догадалась ли об этом Марианна, ведь он не сказал ни слова? Или приняла это как прощальный подарок? Разве то, что было во Фьезоле, не значило для нее то же, что для него? Тогда почему она была такой чужой там, на вокзале? Как она могла так измениться?

Мысли в нем бились прямо противоположные. Когда он думал о вокзале, ему казалось, что все кончено. Это «я позвоню», повторяемое без особой твердости в голосе, говорило само за себя, и надо быть последним кретином, чтобы не понять – больше ничего не будет. Но вот перед глазами вставало Фьезоле, и сердце расправляло подбитые крылья; думая о тех часах в отеле, он мог бы поклясться, что у них с Марианной любовь, что они пара. Фьезоле жило в его душе как сказка, как лучшее, что с ним когда-либо случалось, как последняя надежда для его любви.

Не было еще в Гришиной жизни такого утра, как это, во Фьезоле. Часы показывали пять, и он сам не знал, с чего вдруг проснулся так рано. Через открытое окно в комнату вливалась тишина прозрачного, еще нетронутого утра, слышались первые птичьи голоса. Вдохнув всей грудью воздух, Гриша сказал про себя – ух ты, Италия! Спать не хотелось. Еще до того, как он успел о чем-то подумать, он знал – его жизнь переменилась, теперь они с Марианной вместе. От этой мысли замирало сердце. Тучи над головой рассеялись, и впереди ему виделось их с Марианной будущее, широкое и ясное, как это утро. До восьми утра Гриша лежал в кровати и мечтал; смотрел на спящую Марианну, и картины их будущей совместной жизни кружились перед глазами кадрами из кинофильма – в полудреме невозможно было разобрать, думал ли он обо всем этом или это ему просто снилось. В восемь по городу покатился колокольный звон, пробуждая и вместе с тем как будто успокаивая и заверяя, что все идет как должно – именно это и чувствовал сейчас Гриша. Церковь, по-видимому, стояла где-то совсем близко, он слушал звучные уверенные переливы и снова с благоговением думал – ух ты, Италия! Марианна зашевелилась. Между пенно-белыми простынями блеснула ее гладкая спина, потом показались глаза, глядящие на него доверчиво и сонно, и тихая смешинка в ответ на его «доброе утро» – мы же решили выключить будильники, у тебя что, был еще один про запас? Гришу захлестнула волна любви. Ее улыбка, вмиг превращающая все его мечты в явь, ее нежный смех, как всегда, хохочущий над ним – ты решил сломать им еще и кровать? – смешались в одно головокружительное счастье, которое звалось Марианной. Никогда раньше он не чувствовал себя таким сильным, как в это утро. Всем проблемам, всем глупостям, всем неразгаданным загадкам пришел конец. Они с Марианной теперь вместе, это ясно как божий день, по-другому и быть не могло. У него крылья за спиной вырастали, по телу жаром разливалась могучая сила, и казалось, мир лежит у его ног. С ребячливой нетерпеливостью он строил планы. Где им лучше жить? Может она переехать с ним, например, в Болонью? Они могли бы жить вместе в студенческом кампусе. Нет? Ну хорошо, хорошо. Нет так нет. Конечно, он понимает, у нее работа, и вообще. Пусть будет Милан. Он будет учиться дистанционно, в болонском университете это можно, он уже узнавал. Это не то, чего ему хотелось, но какая разница? Главное, они с Марианной будут вместе. Где они будут жить? Он слышал, жизнь в Милане дороже, чем во Флоренции. Смогут они найти не слишком дорогую квартиру? Пусть она не волнуется на счет денег. Сейчас их нет, но он найдет. Обязательно найдет. У родителей просить не станет, да и нет у них денег. Он попросит взаймы у дяди, тот даст. На первое время им хватит, а он тем временем найдет работу. Конечно, он знает, что со студенческой визой работать не полагается, но он может давать частные уроки. Как это какие? Уроки бокса! Бокс сейчас очень популярен. Русские боксеры известны на весь мир. Так когда ему ехать в Милан? Может, им сразу ехать вместе? Ни за что? Почему это? Ну хорошо, хорошо. Конечно, он может подождать. Последнее время он только и делает, что ждет. Он научился отлично ждать. Уж в чем, в чем, а в этом он стал настоящим профи. Он мог бы давать уроки и по этой части тоже – как ждать любимую девушку и не свихнуться. А если серьезно, сколько ему еще ждать? Пару дней? Больше? Что, неделю? Еще больше?!.

– Он не отпустит меня так просто.

– Но почему?

– Там сложная ситуация.

– Что за ситуация?

– Я сама с этим разберусь, просто дай мне время. Раньше, когда Марианна смотрела на него вот так, с грустью и вместе с тем как на мальчишку, который чего-то не понимал, он терялся. Настойчивость, с которой он обращался к ней минуту назад, покидала его, и он, не смея перечить, умолкал, а сам в глубине души вконец отчаивался понять ее. Но сегодня все было по-другому. Он готов был драться за нее, готов был сделать что угодно, лишь бы Марианна поняла наконец, что он может все.

– Давай я поговорю с ним, – предложил он, упирая на слово «я».

– Этого только не хватало!

– Вы женаты?

– Нет, я же тебе говорила.

– У вас есть ребенок?

– Нет, конечно.

– Тогда что? Ты должна ему что-то? Ты что-то ему обещала? Скажи, я все решу. Я избавлю тебя от него. Вот увидишь, я могу. Скажи, что нужно? Деньги? Сколько?

– Дело не в этом.

– А в чем тогда?

– Давай не будем сейчас об этом.

Ну вот, опять эта ее фраза. Для него было ясно и понятно: нет никаких препятствий для их любви. Но почему так трудно убедить в этом Марианну?

– Давай я все-таки поговорю с ним. Один на один, – он выставил перед собой кулаки.

– Ну перестань.

– А что? Объясню ему все. По-мужски. Все так делают.

– Не надо.

– Почему?

– Не почему.

– Боишься за него?

– Не боюсь. Просто не надо, и все.

– Но почему? Он итальянец?

– Я тебе говорила, что мне нравятся твои мускулы?

Опять переводит разговор, понял Гриша, но на этот раз не смог устоять. Наклонился к ней и поцеловал ее так, чтобы она сама убедилась – он прав. Они вместе, и точка.

Дома к нему относились бережно, как к больному. Все это время Виктория ни на день не оставляла попыток вернуть в его жизнь отчеты по изучению достопримечательностей, а с ними и всякого рода домашние хлопоты, в которых ей нужна была не столько его помощь – помочь-то было кому, – сколько его присутствие. Ей хотелось, чтобы он всегда был рядом. Она настаивала, чтобы он забыл о Болонье и сделал выбор в пользу здешнего Архитектурного Университета – получил бы достойное образование, а заодно оставался бы около нее все годы учебы. О кампусе она и слышать не хотела, сразу объявив, что комната в ее доме остается за ним, а если уж он и впрямь чувствует себя задержавшимся гостем, может платить евро пятьдесят-шестьдесят в месяц – Монике будет прибавка. Имея большой опыт похожих манипуляций с сыном, она прибегала к разным уловкам, чтобы добиться своего: то будто бы была с Гришей на равных, вставала на его сторону и при каждом удобном случае играла роль лучшей подружки, которой он может доверить свои секреты, то впадала в образ обиженной хозяйки – и все только ради того, чтобы он пореже убегал из дома. Раз или два, в те дни, когда Гриша возвращался домой под утро, она казалась в самом деле расстроенной – ей совсем не нравилось, что он пропадает где-то ночами. Но стоило ему наутро ткнуться головой в ее плечо и чмокнуть в щеку со словами «теть Вик, вы свою зеленую лазанью когда готовить будете?», как она вся расцветала и мигом посылала Монику на рынок за шпинатом на ужин любимому мальчику. Когда же он не пришел ночевать совсем, оповестив ее коротеньким сообщением «не волнуйтесь, я приду завтра», она ночь не спала. Но на следующей день слова ему не сказала, рассудив, что скандал только ускорит его решимость покинуть дом. Она стала догадываться, что Гришины мысли занимает не только учеба, а ночные прогулки по городу случаются не только в компании друзей. Всеми способами она пыталась выведать у него, что за девушка пленила его сердце, но Гриша, прошедший эти уроки с родной матерью, действовал мудро – не отнекивался, ни в чем не сознавался и только шутил. Сам он был не так уж и против того, чтобы рассказать обо всем. Иногда ему даже хотелось этого, особенно после Фьезоле. Он с радостью привел бы Марианну на ужин, как много раз предлагала сделать Виктория, и представил бы ее своей девушкой. Но Марианна строго-настрого запретила ему рассказывать о ней. А Гриша слово свое держал.

Теперь, когда Марианна уехала и его одолевали тягостные раздумья, Виктория вела себя так, будто происходящее с ним напрямую касалось и ее, и его переживания причиняли душевные муки и ей. Она была одержима желанием помочь ему. Когда он был дома, в комнатах становилось тихо, приглушался телевизор, громкоголосая итальянская соседка выдворялась во двор, а на остальных цыкала, прикладывая палец к губам, Виктория. За едой она переглядывалась с старушкой-матерью, и обе посматривали на него с тревогой – Виктории чудилось, что у мальчика пропал аппетит и он вот-вот свалится без сил. Один раз она даже принесла бульон ему в комнату, заставила выпить все до последней капли и ушла только после того, как уложила его на подушки и укрыла ноги покрывалом. Аккуратно, чтобы он не заметил подвоха, она старалась вывести его на разговор, полагая, что откровенная беседа облегчила бы его страдания. Но Гриша был кремень. «Все нормально, теть Вик», – говорил он и убегал, сводя на нет все ее попытки поговорить по душам. Она так и не сумела выудить из него ни слова. Однажды Гриша услышал, как она говорила подруге в телефон:

– Ну кто, кто! Какая-то итальянка, естественно. Крутит им, как хочет. И главное ведь, он ей не нужен. Она ведь делает это, чтобы заставить ревновать своего ухажера. Уж я-то знаю! Итальянки, они такие! Это не то, что наши девочки. Наши-то борются за своего мужчину, понимаешь? А эти! Им здесь внимания хватает, вот они и творят с парнями что хотят. Уж я тут с Герочкой такого повидала! Я вот и Герочке всегда говорю – нечего тебе делать с итальянкой. Только своя, только своя!.. Жалко мальчика. Ну ничего, пройдет. И не говори! Сколько таких у него еще будет!..

Выносить этого Гриша не мог. Ему было больно даже думать о том, что кто-то мог бы сказать такое и о его Марианне. Будто таких, как она, много. Что за чушь! Он брал альбом и уходил. Якобы рисовать. А на деле, скитаться по городу и мучиться неопределенностью, бездельем и пустотой. Перекусывал пиццей и сидел где-нибудь на холме, уставившись в одну точку и думая о Марианне.

Иногда он начинал сомневаться, было ли все так, как он помнил, или что-то он уже сочинял. Объяснился ли он в любви? Кажется, да. Поняла ли его Марианна? Наверняка. Во всяком случае, находясь там, он был уверен, что они оба признались друг другу в чувствах. Может, она не сказала об этом прямо, но разве это не было ясно без слов? Она была с ним, она любила его, она была счастлива. Какие еще нужны доказательства? Но вспоминался вокзал, прощальный взмах руки, от которого он чуть не упал без сознания, и он опять терялся в догадках. Посоветоваться ему было не с кем, и как-то посреди дня, сидя в одиночестве на холме, куда они любили забираться вдвоем, и глядя на город, который они изучали и который теперь не приносил ему ничего, кроме боли, он взял карандаш и крупными буквами вывел на листке – Фьезоле. Потом еще раз. И еще, еще. Он исписал весь листок большими и маленькими Фьезоле, чтобы больше не сомневаться в том, что он был там с Марианной и что все, что он помнил об этой поездке, было правдой. Он жалел, что у него не осталось ни одного рисунка из тех, что он сделал в тот вечер, их все забрала с собой Марианна – еще одно очко в его пользу, ей нравилось, как он рисует! – и теперь он пробовал набросать по памяти такие же, но куда там, рука не слушалась и выдавала совсем не то, что хотелось и помнилось Грише.

Иногда его охватывало жгучее желание поехать к ней. Он давно уже переписал ее адрес из телефонной книжки Виктории и мог бы разыскать ее в любую минуту, но представлял, как она рассердится, и оставался ждать. Один раз, дойдя до отчаяния, он сказал себе вслух – если завтра не позвонит, поеду. Но так и не поехал.

Как-то после полудня дня Гриша забрел в Фортеццу. Он не был здесь с самого отъезда Марианны – нарочно не ходил сюда, а сегодня ноги сами привели по знакомой дороге. В «Кироле» в этот час, как обычно, была тьма народу. Вдруг его окликнули – Григорио! Это был Беппе, повар. Они были знакомы еще с тех первых дней, когда они с Марианной приходили сюда; перекидывались парой фраз, и иногда Беппе самолично выносил для Марианны блюдо с морепродуктами. Гриша не думал, что он вспомнит его, а Беппе, между тем, был в отличном настроении, обнял его как друга и, не отпуская объятий, усадил за столик с краю. На обед сегодня равиоли, да не просто равиоли, а с начинкой из вяленых томатов и с соусом из подкопченного сыра – не обед, песня! – все это Гриша понял больше из его сочных жестов, чем из слов. Принесли бутылку воды и тарелку крепких пельмешек в пушистом желтоватом соусе с запахом дыма. Беппе вернулся на свое место у кассы, он всегда стоял там, когда с готовкой было покончено. С ним прощались посетители, сытые и отяжелевшие от еды, они шумно жали друг другу руки, благодарили, желали доброго дня – все здесь были знакомы, и Гриша тоже почувствовал себя не совсем чужим посреди этой большой итальянской семьи. Время обеда подошло к концу, веранда разом опустела. Гриша тоже собрался идти, как вдруг Беппе приземлился напротив него с двумя чашками кофе. Он выдал длинную тираду на счет работы и отдыха, и Гриша догадался, что он, кажется, хотел передохнуть после рабочего утра.

– Ты один? – спросил Беппе, показывая один палец и повторяя слово «solo».

– Si.

– Ε perche?

Перке, перке… Да потому что она уехала! И неизвестно когда вернется. Как объяснить это итальянцу? Он сказал два слова – Марианна и Милан, и Беппе тут же все понял. Она уехала в Милан?

– Si.

–Ε tu?

Я? А что я? Я тут. Почему не в Милане? Хороший вопрос. Ответа на него у Гриши не было.

Думает ли он жить с ней вместе?

Да как сказать. Думать-то он думал…

Тем утром, пока Марианна оставалась в постели, жалуясь, что он разбудил ее в несусветную рань, Гриша, бравый и полный сил, выскочил из комнаты и помчался навстречу Фьезоле. Марианне нужна была зубная паста и щетка, и он, оббежав всю округу и поняв, что круглосуточного супермаркета в маленьком городке может и не быть, догадался спросить про аптеку. Фармачиа Сан-Бернардино – а здесь каждая аптека имела длиннющее название – оказалась в другой стороне, и Гриша полетел туда. Купил что нужно, вернулся и на обратном пути присмотрел хорошенький барчик с пышно-сладкой выпечкой на завтрак. Фьезоле медленно пробуждалось. За завтраком Марианна, все еще полусонная, домашняя, такая, какой он хотел бы видеть ее каждое утро своей жизни, пила кофе – как настоящая итальянка она не брала на завтрак ничего, кроме чашечки крепкого кофе – и слушала его. А Гриша говорил без умолку. С аппетитом смолотив яичницу и бекон, он дожевывал четвертую булочку с миндальным кремом и, истекая кремом и счастьем, нетерпеливо рассказывал ей, как когда-нибудь станет известным архитектором, купит в Италии дом, нет, усадьбу, отреставрирует на свой вкус – строить здесь не дадут, а вот реставрировать – пожалуйста, и однажды приведет ее туда. Эта мысль посетила его утром, и он уже представлял себе не только дом с деревянными фермами под потолком, сад и площадку для тренировок, но и картины, которые повесит в комнатах – во-первых, само собой разумеется, портреты Марианны, всякие, и карандашные, и пастельные, и цветные, и черно-белые – с одним только условием, все написанные его рукой! – а во-вторых, рисунки в стиле Леонардо да Винчи, какая-нибудь шестеренка из часов, деталь кофемолки – это если для кухни, – в общем, разные механизмы, выполненные не черным, а коричневым грифелем, и не на белой, а на желтоватой состаренной бумаге, и вставленные в рамы в духе тех времен, ну как? Maрианна смотрела на него с интересом. То-то! Так он и знал, что это произведет на нее впечатление! Он чувствовал, что победил – и с этим домом, и с завтраком, и с отелем, выбранным вчера, и с их утренним разговором, и… везде, везде. Гриша был безудержно, сокрушительно счастлив.

А Беппе, тот самый Беппе, полноватый и неуклюжий повар в очках, с руками, по локти вымазанными томатной пастой, вдруг затараторил, да так живо и старательно, что Гриша, который до этого дня понимал лишь самые простые фразы, сейчас ни с того, ни с сего, каким-то шестым чувством понял все до последнего слова. Беппе говорил, что всякая женщина ждет, когда мужчина проявит смелость, совершит поступок, завоюет ее. У него, у Беппе, была точь-в-точь такая ситуация, когда он, дуралей, все сидел и ждал чего-то, а потом его осенило, и он совершил поступок – какой именно, Гриша не понял, а может, Беппе не уточнял – и с тех пор они с женой вместе. Гриша слушал открыв рот, и в голове у него прояснялось. Ну конечно! Он должен ехать к Марианне, а не сидеть тут и ждать неизвестно чего. Ну и что, что Марианна запретила ему приезжать. Беппе говорит – женщина устанавливает правила только для того, чтобы мужчина имел смелость их нарушить! А иначе какой он мужчина? Если женщина говорит «нет», это означает «да», и наоборот. Вот черт! Почему он не знал этого раньше? Сидит тут, как побитая собака, ждет, когда его окликнет хозяйка. Дурак, какой же он дурак! Он ненавидел себя за то, что пропустил удар, позволил себе раскиснуть. Как учил его тренер? Если уж получил – выдохнул и забыл, пошел дальше, на все про все у тебя секунда. Секунда! А он, дурак, потерял столько дней, пока примерялся к Арно (с какого берега ни подойди, она казалась недостаточно глубокой для того, чтобы прыгнуть и утопиться) да разговаривал с голубями.

Может быть, это было всего лишь предубеждение, но Гриша слышал, что Милан отличается от других итальянских городов. Он ожидал, что люди в Милане будут холодны, торопливы и замкнуты, что они будут все как один одеты в темные костюмы, держать в руках папки с документами, и не станут тратить и полминуты своего драгоценного времени на то, чтобы помочь ему найти нужный адрес. Так оно и вышло. Он шел через толпы людей, дорожные ремонты, стрекочущие на перекрестах мотоциклы. В десятый раз он прогнал в голове свой план – как позвонит в дверь, что скажет Марианне, что будет делать, если ее не окажется дома или, еще хуже, если ему откроет этот ее хахаль – почему-то он представлялся Грише напыщенным попугаем с лакированными волосами, вроде тех, что крутились вокруг нее в Москве.

Дом, к которому он пришел, оказался больше похож на дорогой отель, и от этого он растерялся. Сверился с адресом на своем листке, надеясь, что, может, ошибся, но ошибки не было, именно здесь и жила Марианна. Он набрал в легкие воздуха и зашел. И снова непредвиденная трудность – внутри консьерж, пожилой интеллигент с платочком в кармане пиджака, как будто сошедший с экрана кино. Гриша приготовился врать что-нибудь о родственнике из далекой России.

Стараясь казаться как можно более приветливым, он произнес «buon giorno», но дальше рисковать не стал и протянул листок с номером квартиры – он знал, как будет по-итальянски 44, но боялся, что запнется и запутается с этими «куаранто куатро» в ответственный момент. Интеллигент радушно принял листок, осмотрел его сквозь очки, позвонил, вероятно, в квартиру и, положив трубку, показал на лифт с таким видом, будто все здесь только и ждали прихода Гриши. Сам не свой от свалившейся на него удачи, Гриша рванул наверх. На его звонок тут же ответили скрежетом замка, неужели его прихода и правда ждали? Не прошло и двух минут с тех пор, как он нашел дом, а перед ним уже стояла Марианна:

– А ты здесь откуда?

Не сказать, что она обрадовалась ему. Удивилась, это да. Но Гриша был так счастлив оттого, что видел ее – он-то думал, ждать придется чуть не до ночи, – что заключил ее в объятия и очутился в квартире, не дожидаясь приглашения.

– Что это? – на щеке у нее чернел синяк, закрашенный пудрой. – Он что, ударил тебя?!

Она высвободилась из его рук и ушла внутрь квартиры, которая с первого взгляда поразила Гришу – дом тети Вики по сравнению с ней казался старомодной дачей. Он пошел за Марианной и попал на кухню.

– Он что, распускает руки? Почему ты не сказала мне? Я бы его сразу на место поставил! Где он?

– Объясни мне для начала, что ты здесь делаешь? Я же сказала, чтобы ты не приезжал!

– Но ведь ты хотела, чтобы я приехал.

– То есть как? – Она удивилась еще больше.

– Ведь хотела, да? – Гриша шагнул ближе, заглядывая ей в глаза и ища там подтверждение того, что он и так знал. Ему страшно захотелось поцеловать ее, именно сейчас, когда она стоит, замерев от удивления и все еще не желая признаваться в том, что он раскусил ее. Откуда-то он понял, что она, хоть и сердится, позволит ему это.

– Слушай, у меня совсем нет времени. Мне надо идти, – она оттолкнула его кулачками, но теперь-то Гриша знал, что означает женское «нет». Он обхватил ее покрепче и стал целовать в раскрытые губы, не давая ей говорить. Она пихала пальчиками его мускулистую грудь и вдруг затихла, перестала уворачиваться, обвила его шею и ответила на поцелуй. Перед глазами у Гриши поплыло. На мгновенье ему почудилось, что они стоят в отеле во Фьезоле, и все повторяется, как тогда, он приподнимает ее обеими руками, а она послушно прислоняется к чему-то за спиной и тесно прижимает его к себе ногами.

– Ну что, теперь в душ? – подумал он про себя, когда все закончилось. И потом только обнаружил, что произнес это вслух.

– С ума сошел… – Ее перебил дверной звонок.

– Это он?

– Одевайся! – она умчалась, захлопнув за собой кухонную дверь.

О чем только не думал Гриша, планируя эту поездку, но встретить соперника вот так, со спущенными штанами, стоя посреди кухни, он не рассчитывал. Быстро оправив одежду, он встал в стойку, выставив перед собой кулаки и вобрав голову, и сосредоточился на двери, готовый ко всему. Никто не шел. Он стоял, подпрыгивая и вперив взгляд в дверь, один посреди стеклянно-черных поверхностей, в которых отражались его здоровенные руки. Наконец он опустил кулаки. Что за черт, почему никто не идет? Он прислушался, но не смог ничего разобрать. Тогда он приоткрыл дверь и осторожно вышел в коридор. Марианна как раз закрывала входную дверь, она была одна.

– Где он?..

Через минуту Гриша уже выходил из подъезда, интеллигент с платочком проводил его многозначительным «арриведерчи». С Марианной всегда так – никогда не знаешь, что произойдет в следующее мгновенье. Сказав, что ей пора бежать, она выпроводила его из дома, взяв обещание, что он сейчас же отправится на вокзал, уедет во Флоренцию и ни слова никому не скажет о том, что был у нее. Сама она намеревалась приехать туда в субботу – ее пригласила Виктория на семейный обед в честь сына, который собрался навестить родителей на выходных. Там все обсудим, приказала она и вытолкала Гришу вон. Он был не в обиде. Жаль только, поговорить не удалось. И кулаки сегодня не пригодились. Но он все равно ни капельки не жалел о том, что приехал.

Кажется, все обошлось. Ударил он не сильно. Глист свалился больше от неожиданности. Вон, даже сознание не потерял. Вон, уже и поднялся с помощью бармена. И даже пытается что-то ему сказать:

– Куда ты лезешь? Ты не понимаешь, куда лезешь…

– А что тут понимать? Оставь ее в покое! Она не хочет быть с тобой! Что непонятного?!

– О господи, да причем тут это!

– Не подходи к ней, ты понял?!

– Где ты его взяла? – прошипел он Марианне и, шатаясь, пошел к выходу, придерживая рукой челюсть. На улице он сразу сел в такси.

Гриша повернулся к Марианне:

– Я говорил тебе, что избавлю тебя от него.

– Да? Ну спасибо тебе большое! – в бешенстве выкрикнула она. – Не смей ходить за мной! И вообще! Вы оба! Идите к черту!..

Бог знает почему он не пошел сразу на вокзал, как обещал, а остался сидеть в баре напротив. Может, хотел перевести дух и собраться с мыслями, может, проголодался, а может, почувствовал, как что-то тянет его назад – ну не мог он просто взять и уйти. Он жевал трамеццини и перебирал в памяти то, что увидел. Просторная и, даже ему понятно, дорого обставленная квартира с картинами на стенах, мужские рубашки на вешалке, две чашки, ждущие своего кофе, – Марианна жила здесь с другим мужчиной, и Гриша понятия не имел, когда это закончится. Говорила ли она с ним? И собирается ли уходить от него? Почему она не захотела увидеться вечером? Зачем так настойчиво отправляла его домой? Почему просила не говорить никому о них, особенно Виктории? Что плохого в том, что они встречаются? Чем больше он думал, тем сильнее увязал в неразгаданных тайнах Марианны, которым не было конца, и тем яснее ощущал, как его собственные планы тонут в болоте этих тайн. Он уже ни в чем не был уверен. И как так выходило, что встреча с Марианной, которая должна была расставить все точки над «и», только запутала все еще больше? Как теперь вернуться домой? Чего ждать, на что надеяться? Приедет ли она в субботу? А если нет? Если снова не отвеченные звонки и полная неизвестность? Он там, а она здесь, в этой квартире, с тем, другим, пьет по утрам кофе на кухне, где только что был с ней он…

Из подъезда вышла Марианна. Гриша и не думал следить за ней, но как только увидел ее, не смог оставаться на месте. Она направилась к одному из баров неподалеку от дома – бары теснились здесь один за другим по обе стороны улицы – и зашла внутрь, хотя там не было ни души, все сидели под зонтами снаружи. Грише было видно, что внутри ее уже ждал какой-то тип. Тощий как глист. Тоже молодой, чуть не ровесник Гриши. Только в костюме и в галстуке, типичный миланец. Разговор у них пошел бурно, как будто они сходу принялись о чем-то спорить. Глист был чем-то недоволен. Он явно на нее нападал. Дальше все произошло быстро, Гриша даже подумать ни о чем не успел. Он увидел, как Марианна повернулась, чтобы уйти, но глист схватил ее за плечо, заставив выслушать то, что он хотел сказать. Для Гриши этот жест стал сигналом, от которого он подпрыгнул на месте и очертя голову бросился в кафе.

– Это он тебя ударил? Он?!

– Ты почему здесь? Я же сказала тебе уехать!

– Это он, да?

– Ты что, следишь за мной?

– Это еще кто? – возмутился глист. – Ты зачем его сюда притащила?

Так он русский, понял Гриша! Ну, тогда все просто. Был бы он итальянец, пришлось бы как-то с ним объясняться, а раз он свой, то и объясняться нечего. Сам все поймет. Рука у Гриши, та самая, которой он все эти дни долбил это лицо в своем воображении, взлетела и ударила в челюсть.

После удара Гриша ничего не соображал. Так было и на ринге – он слышал гонг, а все, что после, происходило как будто во сне и как будто не с ним. Тело само уворачивалось от ударов, и руки сами знали, куда бить. Ватная тишина, стоявшая в ушах, не пропускала к нему ни звука. Вот и сейчас он стоял с чумной головой, из тумана всплывало лицо Марианны, медленно и беззвучно открывающее рот и глядящее на него огромными глазами. Что она говорит ему? Он ничего не понимал.

Со скрежетом раздвинулись стулья. Послышались голоса. Он начал приходить в себя. Увидел бармена, прибежавшего на шум, и девушку-официантку, склоненную над телом. У них испуганные лица, встревоженные голоса. Он повернулся к Марианне, она взглянула на него с досадой – что ты наделал?

Кажется, все обошлось. Ударил он не сильно. Глист свалился больше от неожиданности. Вон, даже сознание не потерял. Вон, уже и поднялся с помощью бармена. И даже пытается что-то ему сказать:

– Куда ты лезешь? Ты не понимаешь, куда лезешь…

– А что тут понимать? Оставь ее в покое! Она не хочет быть с тобой! Что непонятного?

– О господи, да причем тут это!

– Не подходи к ней, понял?

– Где ты его взяла? – прошипел он Марианне и, шатаясь, пошел к выходу, придерживая рукой челюсть. На улице он сразу сел в такси.

Гриша повернулся к Марианне:

– Я говорил тебе, что избавлю тебя от него.

– Да что ты говоришь! Ну спасибо тебе большое! – в бешенстве выкрикнула она. – Не смей ходить за мной! И вообще! Вы оба! Идите к черту!..

Всю пятницу Гриша ждал ее звонка. Это было так похоже на Марианну, не звонить и ни о чем не договариваться заранее, но он все-таки ждал. Он думал о том, как улизнуть с завтрашнего обеда и побыть с ней наедине. Хотел встретить ее на вокзале и увести куда-нибудь подальше, хотел снять номер в отеле, хотел быть с ней весь день и всю ночь, хотел уехать вместе в Милан и больше никогда не расставаться, но Марианна не звонила, и он провел весь день в сомнениях, не зная, за что хвататься, то ли пойти и забронировать номер, то ли быть на вокзале с первым поездом и стоять там, пока не появится Марианна. Настала суббота, и все решилось само собой. Марианна так и не позвонила, зато Виктория, сын которой названивал ей каждую минуту, сообщая о своем приближении, подняла на уши весь дом. Как всегда бывало в дни праздников, с самого утра начались приготовления, в кухне звенели кастрюли, по комнатам плыл запах еды, поверх телефонных трелей разносился голос Виктории. Впервые Гриша слышал, чтобы они с мужем ссорились; кажется, он собирался уезжать куда-то, а она кричала, что ей нужны и машина, и водитель, и он сам, и что он мог бы отменить дела хотя бы ради сына. В конце концов, он все-таки уехал. Видимо, у него и впрямь было важное дело – Гриша видел, что он вышел из дома при параде, в белой сорочке, с папкой в руках, а пиджак повесил в салон автомобиля. И водитель, и помощник уезжали с ним, и это окончательно вывело из себя Викторию. Всегда подчеркнуто уважительная к мужу на людях, тут она выбежала на крыльцо, на ходу вытирая руки полотенцем, и выкрикнула ему, уже садившемуся в машину, все, что она думает по поводу его поведения в последнее время и их семейной жизни в целом.

Гришу завалили поручениями. Отлучиться из дома не было никакой возможности – не мог он лишить Викторию еще и своего крепкого плеча после всего, что она для него сделала. Да и потом, он чувствовал себя лучше, оттого что был занят делом и приносил какую-то пользу. Ему было приятно то, как полагается на него Виктория, с какой благодарностью смотрит на него и время от времени чмокает в щеку – что б мы без тебя делали! Все же лучше, чем, как сыч, торчать весь день на перроне, думал про себя Гриша и с молодецкой силой тягал, сдвигал, поднимал, уносил-приносил. В любую минуту могла появиться Марианна, и это придавало особое настроение тому, что он делал. С утра он побрился и надел новую, специально купленную футболку, которая туго очерчивала его бицепсы. Пусть видит, в какой он форме. И как ладно справляется с хозяйством. И как любят его в этом доме. Может, после этого ей расхочется скрывать их роман? Может, прямо сегодня они и объявят, что они вместе?

С праздничного обеда он все-таки улизнул. И не потому, что хотел проявить деликатность и дать Виктории вдоволь облобызать ненаглядного сыночка, а потому что к тому времени уже знал – она не приедет. Он узнал об этом случайно.

– Марьяша не приедет, – сказала Виктория старушке-матери.

– Вот-те здрасьте, – с неудовольствием откликнулась та. – Как так?

– Да вот так, звонила только что. Говорит, не могу, работа.

– Может, и правда, работа?

– Ой, мама, ну не смеши меня. Вечно какие-то дела себе насочиняет. Какая в субботу работа, ну ей-богу? Можно подумать, в этой стране кто-то работает в выходные!

– Так вон Саша ведь тоже на работу поехал.

– Ну! Саша это Саша…

Эта новость отправила в нокаут Гришу, который теперь сидел на кровати и смотрел в одну точку. Думать он не мог. Повисшая в голове пустота была ему хорошо знакома, он знал, что еще чуть-чуть, и она свалит его с ног, уложит на лопатки. Надо пробежаться, сказал он себе, чувствуя, что если не выйдет из комнаты сейчас, то ляжет на кровать и будет лежать до скончания века. Силой воли он заставил себя встать и надеть кроссовки.

– Ты куда?

– Я быстро, теть Вик. Пробегусь и обратно.

– Сейчас?! Мы уже за стол садимся!

– Вы начинайте без меня.

А он-то, дурак, решил, что у них все кончено. Ведь она не пустила его в дом, когда там был Гриша. И после бара он уехал куда-то на такси, а не пошел обратно в квартиру. Гриша посчитал, что все это указывает на то, что они расстались. Ведь говорила же Марианна, что со всем разберется. Оказывается нет. Как обычно, все было не так, как думал Гриша. Все было совсем по-другому.

Домой он пришел мокрый как черт.

– Гришенька! Ну слава богу. Давай скорей к столу! Наконец-то все в сборе. Знакомься, Герман, вот он наш студент. Григорий. Будущий архитектор.

Голова, склоненная над тарелкой, оторвалась от супа и повернулась к Грише, и тут же боязливо дернулась назад:

– Ты?..

У Гриши кровь бросилась в голову. Вот значит как! Теперь понятно, почему Марианна просила не говорить ничего Виктории. Значит, ей ничего неизвестно о том, что ее сыночек крутит роман с дочерью ее школьной подруги. Выходит, она и о квартире не знает. И о том, что он живет в Милане, а вовсе не в Швейцарии. Так это из-за него Марианна не приехала сегодня? А может, наоборот, приехала? Просто сюда решила не приходить? Может, они помирились? И сейчас она ждет его где-нибудь в отеле неподалеку? От этой мысли кулаки у Гриши сжались. Ему страшно захотелось снова дать ему в челюсть. На этот раз справа, для баланса.

– Что, опять драться полезешь? – он уже пришел в себя и смотрел с нахальной усмешкой.

– Что это значит? Вы что, знакомы? Герочка, в чем дело?

– Да так, мама, ни в чем.

Он вытер рот салфеткой, поднялся из-за стола, отошел к окну и встал, сложив руки на груди и сверля глазами Гришу. Теперь их отделяли друг от друга стол и сидящие за ним женщины – Виктория, старушка-мать и Моника, все как одна с недоумением наблюдающие за происходящим.

– Герочка, объясни нам в конце концов, что все это значит?

– Нет, мама, это ты мне лучше объясни, откуда он здесь взялся. Зачем вам этот нахлебник?

– Сынок, ну что ты такое говоришь!

– Что он делает в нашем доме?

– Гриша не чужой нам человек…

– Да?

– Ну конечно! Разве мы с папой стали бы принимать у себя абы кого…

– То есть он тут у вас живет. Ест, пьет. Девушек водит. Так, да?

– Герочка!

– Хорошо устроился. Молодец!

– Герман, прекрати сейчас же! – Виктория стукнула по столу и тоже встала. – Что это за разговор такой? Я тебя не узнаю!

– А вот и не прекращу. Я требую, чтобы он выметался из нашего дома. Сейчас же. Ты слышишь?

– Герман!

– Все нормально, теть Вик.

– Да как это нормально? Что нормально?!.

– Я уйду, не волнуйся. А ты пока расскажи матери, что ты делал два дня назад в Милане.

– В каком Милане? Кто, Герочка?

– Расскажи, расскажи. И про квартиру тоже расскажи.

– Про какую квартиру? Гриша, постой. Гриша! Что еще за квартира? Говори!

– Хорошая квартира. Большая. Дорогая. Вы у него вон спросите.

– Герман, ты что-то скрываешь? Что это за квартира? Герман! Я, кажется, тебя спрашиваю!

– Ну, говори, говори! Чего замолчал?

– Герман! Мама ждет. Что за квартира? Говори! Кто в ней живет?

– Марьяша.

– Марьяша? Но почему? Зачем? Разве ей не снимают квартиру на работе? Почему ты не сказал мне?

– Мама, ты все не так поняла!

– Как ты мог ничего не сказать мне?.. – Виктория прижала обе руки к груди и упала обратно на стул.

– Мама, пожалуйста! Мама! – он подбежал к матери и сел перед ней на корточки. – Все не так! Я тут вообще ни причем!

– Как! Ты! Мог?!.

– Да не слушай ты его! Он сам не знает, что говорит!

– Ну тогда ты скажи. Ну давай, скажи нам, что тут в конце концов происходит?

– Давай мы потом с тобой поговорим, хорошо?

– У тебя что, роман с ней?

– Ну конечно нет.

– Ты же всегда говорил, что она не в твоем вкусе?

– Все так, мама.

– Посмотри мне в глаза!

– Мама! Ну перестань.

– У Марьяши какие-то проблемы на работе?

– Да нет же.

– Ты держишь для нее квартиру?

– Мама…

– Ты был у нее два дня назад? В глаза мне смотри!

– Был…

– Ты был в Италии и ничего мне не сказал? – Да.

– Зачем ты к ней ездил?

– Надо было поговорить.

– Поговорить? О чем? О чем, я тебя спрашиваю?

– Мама, давай не сейчас, пожалуйста…

– Нет, сейчас!!. – она яростно ударила по столу, и в следующую же секунду в ответ раздался звучный короткий хлопок откуда-то из глубины комнат. Все переглянулись.

– Что это?

– А я скажу тебе, что это, – проворчала старушка. – Это твоя Моника опять банки плохо закрыла. Ну не умеет она закручивать, не умеет! Сколько раз я говорила…

Послышался стук, как будто что-то упало на пол.

– Саша! – произнесла Виктория побелевшими губами и опрометью кинулась в кабинет мужа. Все побежали следом. – Саша!.. А-ааа!..

В последовавшей затем кутерьме Гриша мало что сознавал. Помнил только, как повалилась на руки сыну Виктория и как сам он, Гриша, повинуясь какому-то наитию, стянул с себя футболку и с неизвестно откуда взявшейся уверенностью стал перевязывать рану, пытаясь остановить кровь. Прибежала с бинтами Моника. Гриша перевязывал наугад, широко заворачивая бинты через плечо и через туловище. Пальцы вязли в крови. Саша как будто не дышал, но Гриша почему-то знал, что он жив. Появились врачи, громкие и ладные. Бегом закатили носилки в карету скорой помощи и спросили, по-итальянски – кто будет сопровождать? С отцом поехал Герман. Уже из машины он крикнул Грише:

– Присмотри за матерью!

Потом были карабинеры, тоже шумные, громкоголосые. Улицу перед домом оцепили, кругом стояли и крутили беззвучными маяками полицейские машины. Пока Гриша мылся, старательно оттирая мочалкой запах крови, в ванную дважды стучали. Он наспех оделся, сбегал за паспортом, более или менее сносно объяснил, что приехал сюда учиться, и скоро был отпущен, сидел в своей комнате и ждал, когда все закончится. К вечеру в доме стихло. Виктория пришла в себя и, к удивлению Гриши, почти не плакала. Из больницы сообщали, что готовится операция. Это означало, что шанс выжить у Саши был, может, поэтому она держала себя в руках. Казалось, ее больше беспокоила старушка-мать – та и охнуть не успела, как уже лежала на диване, укутанная шалью и напоенная сердечными каплями, крестила воздух перед собой и на все лады бормотала «Отче наш». Виктория отошла от дивана, только когда убедилась, что старушка спит.

Вдвоем они пили чай. Гриша все ждал подходящего момента, чтобы отдать Виктории конверт, найденный на столе в кабинете. На нем было написано ее имя, и он догадывался, что это было прощальное письмо ее мужа. Он подумал, что должен спрятать его от чужих глаз – то ли знал это по фильмам, то ли сам так решил. На столе было еще кое-что. Из-под папки с бумагами прямо в Гришины руки упали знакомые листки, он даже вздрогнул от неожиданности. Это были его рисунки из Фьезоле. Вот Марианна смеется, откинув волосы до пола, из распахнутого платья выглядывает нарисованная всего тремя штрихами грудь; вот она голая сидит на стуле, прижав к себе ноги, а вот лежит в пучине простыней – это он рисовал утром, пока она спала… Он протянул конверт Виктории.

– Там было еще что-нибудь?

– Так, ерунда, мои рисунки…

– Твои рисунки? Откуда? Зачем ему? Он же никогда не интересовался этим. Даже в Уффици ни разу не был! Это ты ему дал? Когда?

Зря не соврал, подумал Гриша, вон она как распереживалась.

– Он случайно увидел. Ему понравились. Я дал… Так, ерунда. Я потом другие сделаю. Еще лучше. И вам подарю. В рамке.

– Ты мой хороший! – Она смахнула слезу и вскрыла конверт. Там был один лист, исписанный сверху донизу синей ручкой. – О господи, пожалуйста, прочти ты. Я ничего не вижу.

Гриша стал читать. «Дорогая моя. Нет, драгоценная. Верная жена моя Виктория! Простишь ли меня когда-нибудь… Разве я мог подумать, что все завершится вот так. Или мог? Я ведь, ты помнишь, никогда не уважал эту заграницу… Это она довела меня до этого. Я не про заграницу. Я про нее, про любовь мою последнюю… Пропал я из-за нее. Пропал с концами. Но не жалею. И ты меня жалеть не вздумай…». Написано было пафосно, сумбурно. Многое зачеркнуто и переписано заново, тут же на полях. Это было не составленное заранее послание, а сиюминутное выражение чувств, написанное, по всей видимости, в пылу нахлынувших эмоций. На словах «про любовь мою последнюю» Виктория посмотрела на Гришу пристальней и уселась поудобнее, приготовившись к чему-то. Но речь в письме пошла о делах, Гриша с трудом читал названия, которых он не понимал, их расшифровывала Виктория – одно оказалось яхтой, которую когда-то купили, другое городом, где стояла фабрика. Ясно было одно: все это необходимо будет продать или отдать за долги. «…Ты уж, прошу тебя, постарайся позаботиться о ней. Я знаю, ты добрая, ты мудрая женщина, ты выше всех этих моралистов, ты меня поймешь…».

– Так, стоп! О ком это он?

Гриша пожал плечами.

– Читай!

«…Ты уж постарайся оставить ей квартиру, девочке будет трудно без собственного жилья. Сама подумай, куда ей идти? Помнишь, как трудно тебе приходилось здесь первое время? А она, бедняжка, совсем одна остается, и это тоже по моей вине…»

– Ты посмотри! О сыне еще и слова не сказал, а об этой девице так и печется! Ну все, все, молчу. Читай.

«…Да, много сделано не так. И есть, о чем сожалеть, хотя я, ты знаешь, всегда ненавидел жалость. Бесполезная это штука, жалость. Жалей не жалей, ничего уже не поправишь. Но я не сказал тебе главного, кто она. Ты ее знаешь. Это…»

Тут Гриша запнулся и умолк.

– Это..? Ну, кто там? Говори, говори! Да не жалей ты меня, чего уж теперь. Тетя Вика и не такое на своем веку повидала. Ну? Ты чего, мой хороший, плохо тебе что ли? Ты чего побледнел-то так? Ну-ка давай сюда. Давай, давай. Тетя Вика сама сейчас все прочтет. Тетя Вика сильная. Так, где тут… Бедняжка совсем одна… Так… По моей вине, так… Вот. Это Ma… Ma… Не пойму что-то. Имя-то какое длинное, ну конечно, итальянское ж. Мар… Марселина? Маргарита? Ну, не Моника, это точно. И на том, как говорится, спасибо. Господи ты боже мой, не мог нормально написать! Как я теперь узнаю, кто это? Марли… Мэрли… Гриша! Ну чего ты молчишь? Ты-то разобрал или нет?

– Разобрал.

– И?

– Марианна.

– Что? Что за Марианна? Я такой не знаю.

– Это Марианна, теть Вик. Наша Марианна.

– Наша? Марьяша?! Да нет! Ну что ты чушь-то городишь!.. Нет, нет. Не может быть. Да и я бы знала. Да нет, не может этого быть! Подожди, ну как это… ты это серьезно что ли?..

Полночи Виктория ходила по комнате и причитала – вот ведь напасть какая, змею на груди пригрела, ни стыда у нее, ни совести, бывают же такие!.. Гриша сидел в оцепенении. Пил чай. Кажется, чем-то перекусил – настояла Виктория. Она то плакала, то грозилась уничтожить наглую обманщицу, то обещала не мстить, если муж останется жив. Как ты думаешь, она хоть немного любила его, спрашивала она у Гриши? Или все это только ради денег? Гриша молча мотал головой. Она сопоставляла факты, открывавшиеся ей теперь с новой стороны, и не подозревала, что Гриша делает ровно то же самое. От этих открытий обоим становилось плохо. Виктория вопила в голос, Гриша про себя. Так они встретили утро. Наконец ей позвонил сын. Операция прошла нормально, но никаких гарантий не давали. Слава богу, он жив, с облегчением вздохнула Виктория. И тут же переключилась на свое, на будничное. Звонила шоферу, чтобы послать его за сыном, ставила чай, собирала на стол, думала о наступающем дне, о том, как поедет в больницу, по пути заглянет в полицейский участок поставить какие-то подписи, а до того серьезно поговорит с Германом. Дел было невпроворот.

– Иди спать, мой дорогой, на тебе лица нет, – обняла она Гришу, который, в отличие от нее, не мог думать ни о чем другом.

Когда наутро он вышел из комнаты, Виктории уже не было дома. На это он и рассчитывал. На кровати он оставил для нее записку, а сам тихонько вышел через садовые ворота, прикрыл за собой калитку и покатил чемодан вниз, к набережной.

– Так ты знал? Об отце?

– Да.

– Давно?

– Мы с ней расстались из-за этого.

– Ты любил ее?

– Откуда я знаю… Может быть. Но она не из тех женщин, которые ищут любви. Ей не нужна любовь, ей нужны только деньги.

– И от тебя тоже?

– И от меня. И от тебя. И от отца. От всех. Ты покупал ей что-нибудь на Понте-Веккьо?

– Да.

– Вот видишь. Я тоже покупал ей там украшения. Давал денег на квартиру. Которую, оказывается, оплачивал отец. Если б не он, мне пришлось бы бросить Швейцарию. Я потратил на нее все, что мы с Ману накопили.

– Это твоя девушка?

– Невеста. Бывшая невеста. Мы с Эмануэлой собирались пожениться. Но появилась она, и все пошло к чертям… Мама до сих пор считает, что это Ману мне изменила.

– Поэтому приезжал к ней в Милан?

– Я знал, что она вытянет из отца все соки. И бросит, как только закончатся деньги.

– И что она тебе сказала?

– Ничего. Ты же видел. Она не слушала меня… Я сказал, что расскажу матери, если она не оставит отца. И ее матери тоже. Но она только посмеялась. Знала, что я не расскажу. Маму бы это убило.

Самолет поднял Гришу над Флоренцией. Внизу раскинулись терракотово-черепичные крыши, обрамленные голубой линией гор и облаков. Внутри у него все сжалось. Сколько раз он рисовал эти милые сердцу пейзажи! Сколько раз смотрел в это небо! Сколько надежд было связано с этими местами!..

Вот и Арно со своими мостами, и зелень парков, по которым он гулял. Прощайте теперь все! Он уезжает навсегда. А ведь собирался остаться здесь надолго. Думал, что этот город станет для него родным… Он вспомнил, как летел сюда, полный упоительных планов, с каким восторгом глядел на все и каким везунчиком чувствовал себя тогда. Он вдруг понял – и никак не мог поверить в это, – что с тех пор прошло всего два месяца. Ему казалось прошел год, два, целая вечность. Что теперь будет? Что за жизнь его ждет? Что ему делать по приезде в Москву, куда податься? Никто не ждет его возвращения раньше, чем через год. Нет ни одного человека на свете, который знал бы о том, что с ним произошло. Никто не подставит ему плечо в эту минуту, и никто не скажет, как теперь жить. Тогда-то Гриша и подумал обо мне.

Прошел год. После той операции Саша выжил. Как ни странно, свою роль в его спасении сыграл Гриша – врачи сказали, если б не первая помощь, они не довезли бы его и до больницы. Не знаю, правда, был ли этому рад Саша. После больницы он сильно сдал. Всю зиму не выходил из дома и в начале весны умер от остановки сердца. Я не знал об этом, пока однажды мне не позвонила Виктория и не предложила увидеться – она вернулась в Москву и жила теперь в крохотной квартирке, доставшейся ей от матери. Она рассказала, что дела их находятся в плачевном состоянии. Все, что они имели в Италии, пришлось отдать за долги, включая миланскую квартиру – ее-то банк забрал в первую очередь; сын оставил Швейцарию и нашел работу здесь, чтобы быть поближе к ней, к тому же, ее постигло еще одно несчастье, вслед за мужем умерла старушка-мать. Никто не знал почему, но старушка, всю жизнь недолюбливавшая зятя, вдруг разразилась раскаяниями. Называла себя виновницей его бед и все те месяцы, что Саша протянул после больницы, ухаживала за ним лучше всякой няньки, день и ночь молилась о его здоровье и просила прощения за что-то. В день, когда он умер, она объявила, что настал и ее черед. Прибралась в своих пожитках, попрощалась с дочерью, легла и больше не вставала. Родственники посчитали, что она пошатнулась головой от перемен, свалившихся на старости лет. Консультировались с врачами, те обещали со временем поставить ее на ноги, но старушка слово свое сдержала и на пятый день после похорон отошла следом за зятем. Все это сильно взволновало Викторию, но еще больше ее поразило то обстоятельство, что муж стрелялся из-за любви к другой женщине. Это до сих пор не давало ей покоя. Она даже у меня поинтересовалась, знал ли я что-нибудь о его романе. Я, разумеется, заверил ее, что ничего не знал. Только подумал про себя, что стрелялся Саша из-за долгов, а не из-за любви. Сколько лет с ним прожила и не знала, что он способен на такое глубокое чувство! – сказала она мне с таким видом, словно хотела показать, что гордится мужем, пусть и задним числом. Я не стал спорить, женщинам часто хочется верить в то, чего нет.

Что касается Гриши, он провел весь год в Москве, а следующим летом поступил в Болонский Университет и уехал учиться. С ним отправилась его подруга. Как-то в декабре, в канун рождественских праздников у итальянцев, он сообщил, что будет в Москве и хотел бы навестить меня. Настроение у него было самое что ни на есть благодушное – еще пока мы переписывались, выбирая день и место встречи, он упомянул, как благодарен мне за все, что я для него сделал, и растрогал мою жену до слез, написав со свойственной ему простотой «подумайте, что вам хочется в подарок из Италии, я найду это и привезу вам».

Выглядел он отлично. Загорелый, возмужавший, пропитанный духом Средиземноморья и студенческой свободы – видно было, что на этот раз жизнь в Италии шла ему только на пользу, от него веяло уверенным воодушевлением человека, нашедшего свое место. Он сыпал итальянскими словечками и весь вечер веселил нас всякими историями. Его подруга была с ним. Еще до их появления мы с женой поспорили на счет нее – жена говорила, что это должна быть та же девушка, что была у Гриши с самого начала (почему-то ей хотелось думать, что между ними настоящая любовь, способная преодолеть все преграды), я же утверждал, что это не так. У меня есть одно наблюдение на этот счет: если один из двоих переживает перетряску наподобие той, что пережил Гриша, а жизнь второго в это время течет без особых изменений, то первый никогда не возвращается в прежние отношения. Совершенно уверенный, что окажусь прав, я с легкостью согласился в случае проигрыша отвести жену в ресторан, который нравился ей крабовыми котлетками в каком-то необыкновенном соусе и не нравился мне какими-то необыкновенными даже для Москвы ценами. Мы надеялись, что правда ненароком выяснится в разговорах за ужином, но этого не случилось. Жена бросала на меня вопросительные взгляды, я пожимал плечами. Неловко было любопытствовать, но я все-таки улучил момент и спросил Гришу, та ли это девушка, что была с ним еще до всех этих событий. Оказалось, что нет, другая. Они познакомились на курсах итальянского языка, а потом решили ехать вместе учиться. Я победно глянул на жену. Она вздохнула с такой грустью, что я понял: выиграть-то я выиграл, но в ресторан мы все равно идем.

В подарок у Гриши мы попросили какую-нибудь из его картин. Он преподнес нам две великолепные акварели, мы так и ахнули, когда он извлек их из папки.

– Нравится? – с довольной улыбкой спросил он.

Пейзажи, если присмотреться, не были ни мастерскими, ни безупречными с точки зрения акварельного искусства, но именно этим и притягивали взгляд. Прозрачные цвета, нанесенные на влажную бумагу самым кончиком кисти, соседствовали с сочными жизнерадостными пятнами, и все вместе они создавали ощущение хрупкости и одновременно праздничности, живости, какого-то подъема. Видно было, что писались они в минуты вдохновения. Была тут и трепетная нежность листвы, и солнечная яркость полей, и итальянская поэтичность местности, но самое главное, здесь был художник, и чувствовалось, как эти края дороги его сердцу. Глядя на акварели, думалось не о природе и не об Италии. Думалось о любви.

Оформлены они были с большим вкусом. Плотные паспарту бледно-василькового цвета подчеркивали пронзительную свежесть неба, а строгие золоченые рамы вторили сияющей теплоте красок и придавали рисункам серьезность и вес. Такие пейзажи можно встретить в Италии где угодно, особенно в Тоскане, но что-то подсказывало мне, что в них есть нечто очень знакомое. Посмотрев еще раз на очертания домов и крыш, распластанных в долине, на кусок старинной лестницы с каменными перилами и стоящие на переднем плане деревья, постриженные шарами, я вдруг узнал эти места – ну конечно! Это было Фьезоле.

 

Дизаветина загадка

Среди пассажиров бизнес класса она была как белая ворона. Видно было, до чего ей не по себе – как будто человека с маленькой зарплатой завели в дорогой магазин, где ему все не по карману. Наверно, гостила у богатых друзей, и они купили ей обратный билет, решил я про себя. И от нечего делать принялся перебирать в голове фразы, какими можно было бы обрисовать такой персонаж в романе. Какие ее черты сразу дают понять, что она чувствует себя не в своей тарелке? Трясущиеся руки? Напряженная поза? Испуганный, моргающий взгляд, каким она смотрела на нас, преспокойно развалившихся в креслах в ожидании посадки? Но это может говорить о том, что человек попросту боится летать. Может, одежда? Тоже не то. Одежда ее, конечно, не отличалась ни качеством, ни вкусом (черная юбка до пят волочится по полу, на шее шарф цвета вареной колбасы), но и это еще ни о чем не говорит. Пожалуй, все дело было в том, как она держалась. Своим видом она словно хотела показать, что попала сюда по случайности и сама понимает, как это глупо; была б ее воля, она бы летела эконом классом, рядом с такими же, как она, и ни за что не стала бы беспокоить уважаемых людей своим присутствием. Именно эти слова читались в ее лице, когда она с неловкой улыбкой протягивала свой билет работникам аэропорта и когда сидела в вип-зале и смотрела на всех жалостливыми, просящими прощения глазами, и именно от этого вид у нее становился совсем уж простенький и неуместный. Я знал, что такого рода люди, несмотря на покорность и признание превосходства других над собой, внутри своего мирка бывают на удивление требовательны и даже жестоки; смиренность их обманчива, и я уже пустился фантазировать о том, на кого могла бы распространяться деспотичность этой женщины, как вдруг она повернулась и посмотрела прямо на меня. Извиняющееся выражение на мгновенье исчезло с ее лица, она смотрела пристально, будто хотела что-то выяснить на мой счет, и, не успел я понять, что бы значил этот взгляд, как она отвела глаза и принялась перекладывать вещи, словно бы говоря мне, что разговор окончен. Я бродил среди магазинов, разглядывая всякую всячину, когда она снова попалась мне на глаза. Моей первой мыслью было отойти подальше и выбросить ее из головы, и я бы так и поступил, если бы она не опередила меня, метнувшись в сторону, словно застигнутая на месте преступления. Похоже, она избегает встречи со мной, с чего бы это? Я посмотрел ей вслед. Она шла, оглядываясь; ей-богу, что за странная женщина, можно подумать, что я преследую ее! Вполне может оказаться, что она не в себе, решил я и переключился на покупки – никогда не брал хамон в аэропорту, а тут подумал, почему бы не побаловать своих и не привезти немного лакомства к сегодняшнему ужину. Скоро нас пригласили на посадку.

Тут уж мы неизбежно столкнулись бы нос к носу со странной пассажиркой, и я не без любопытства гадал, что она выкинет на этот раз – теперь, когда она сама обратила на себя внимание, невольно и я поглядывал за ней. Она сидела у самого выхода и делала вид, что занята обычными делами, открывала и закрывала сумочку, крутила в руках посадочный талон, но я заметил, что при моем приближении она занервничала еще сильнее. Чем больше она пыталась показать, что ей нет до меня никакого дела, тем хуже у нее это получалось. С посадкой задерживали, и все мы нависли над стеклянными дверьми, ожидая, когда же нас впустят. Напряжение росло. И вот, в эти несколько минут до подъема в самолет, я вдруг вспомнил ее. Мне и раньше чувствовалось что-то знакомое в ее лице, как будто она должна была кого-то мне напоминать, но я не мог понять кого. И только сейчас понял: мы с ней были не просто знакомы, мы были родня. Не виделись мы очень давно, по меньшей мере с десяток лет, и она сильно изменилась, немудрено, что я не узнал ее. В последний раз я видел ее на выставке, которую устроил ее тогдашний муж, Тимофеев; в тот год она была только что вышедшей замуж девицей, что называется, в самом соку, теперь же производила совсем иное впечатление, видно, жизнь у нее не сахар. Так значит, она меня узнала? Как многие мужчины, я тешу себя мыслью, что не слишком меняюсь с годами, во всяком случае, не до такой степени, чтобы меня было не узнать. Я невольно оглядел ее заново, как бывает, когда вдруг понимаешь, что перед тобой не тот человек, что ты думал. Она поймала мой взгляд, теперь я не сомневался, что мы оба узнали друг друга, и я уже растянул губы в приветственной улыбке и подался вперед, но тут она отвернулась и уставилась на табло. Нельзя было не понять: она не хотела быть узнана. Сначала я, признаться, опешил. Мы никогда не были по-родственному близки, но и врагами тоже не были, так почему бы нам не перекинуться парой слов при встрече? Неужели она затаила на меня обиду из-за Тимофеева? Когда между ними разразился скандал, я не защищал его открыто, но негласно, все это знали, был на его стороне. Даже если ей стало об этом известно, вряд ли она обиделась настолько, что видеть меня не хочет, спустя столько лет. Возможно, она не хочет попадаться мне на глаза в таком виде? Судя по всему, она сейчас не в лучшей форме. Да и мало ли у женщины причин не желать неожиданной встречи, подумал я. И в следующую минуту у меня камень с души упал – какое облегчение! В такую игру я с радостью подыграю: я не любитель искусственно поддерживать отношения с родней, и меньше всего мне хотелось провести полет за расспросами, удовлетворяя любопытство, по сути, чужого мне человека. Когда мы поднимались по трапу, она оказалась за мной, и я спиной ощущал ее беспокойное дыхание. Я посторонился и пропустил ее, учтиво, но безучастно, как чужой. Она шмыгнула, опустив глаза, и пробормотала «спасибо». Тем самым мы словно бы договорились, что оба сделаем вид, будто не заметили и не узнали друг друга.

Мы летели домой из Барселоны. Стоял конец августа, бизнес класс в это время года всегда бывает полон, и место рядом со мной было единственным, оставшимся не занятым после того, как все pacceлись. Я люблю на обратном пути покрутить в голове мысли, для которых до сих пор не находилось времени, и, если повезет, покидать в блокнот новые сюжеты. Перед глазами еще стояли рыжие шары апельсиновых деревьев, городская набережная и жаркий песок бесконечных пляжей, я сортировал картинки недавних дней и прикидывал, стоят ли мои впечатления того, чтобы достать компьютер и набросать заметки. Меня то и дело отвлекали. На первом ряду расположилась мамаша с двумя детьми, мальчик сидел рядом с ней, старшая девочка отдельно, через проход от них; в эконом салоне летела их нянька. Она поминутно прибегала к своим подопечным, в основном к мальчонке, ползавшим между нашими креслами и норовившим обдать кого-нибудь кашей, которой безуспешно пыталась накормить его мать с начала полета. Из-за няньки шторки нашего салона поминутно распахивались, выставляя нас на всеобщее обозрение, и хотя стюардесса спешила поскорее исправить оплошность, в нашу тихую гавань успевали ворваться неприветливые запахи и взгляды соседей по рейсу. Мамаша, тонконогая, на каблучищах с красной как кровь подошвой, относилась к той категории пассажиров, о которых каждый раз перед полетом молишься, чтобы их не оказалось поблизости. Она громко поучала детей и всячески демонстрировала досаду от того, что дети ее не слушаются. Когда мальчонка тянулся за чужой вещью, она, нет чтобы переключить его внимание на что-нибудь еще, принималась грозить ему пальцем и издалека, через весь салон объяснять, что «это дядино» и «это нельзя». Она упрямо повторяла две эти фразы, пока ребенок не начинал орать, оттаскиваемый няней, а все мы не становились вынужденными участниками очередной такой сцены. И как я ни старался не обращать на это внимания, боковым зрением я все время видел страусиные ноги-жерди, мельтешащие туда-сюда вдогонку за непоседливым чадом. Что тут скажешь, я давно пришел к выводу: каким бы утомительным ни был процесс воспитания и сколько бы ни ворчал по этому поводу родитель, ему все равно хочется, чтобы ребенок занимал его, и чем дольше, тем лучше, а вернее всего – до конца жизни.

Мы только набрали высоту и опрокинули по первому стаканчику, как рядом с мамашей раздались громкие возгласы. На этот раз отметилась старшая девочка, она пролила пакет сока, окатив и себя, и пассажирку рядом. Все трое вскочили на ноги. Стюардесса кинулась на выручку. Ругалась мамаша, хныкала дочь, а когда все наконец стихло, стюардесса со всеми положенными любезностями сообщила мне, что дальше я полечу с попутчицей – залитая соком пассажирка пересаживалась на свободное место рядом со мной. Сначала я обрадовался, подумал, что так даже лучше. Она будет барьером между мной и беспокойным семейством, которое успело облюбовать свободное кресло; то мальчонка рвется заползти на него, то няня привалится, и, если б не стюардесса, каждый раз деликатно выпроваживавшая ее к себе, лететь бы мне в самой гуще пролившихся соков и пропахших подгузников. Но когда я увидел, с кем предстоит держать путь, радость моя улетучилась – на кресло, избегая встречаться со мной глазами, опустилась моя дражайшая родственница собственной персоной.

Более нелепую ситуацию и представить себе невозможно, полчаса назад мы решили разойтись и забыть об этой случайной встрече, и вот нас припечатали друг к другу, усадив бок о бок на следующие четыре часа. Что прикажете делать? Мы оба старались не смотреть друг на друга. На рукаве у нее зияло пятно помидорного цвета, и она, чтобы занять себя чем-то, принялась оттирать его салфеткой. А все-таки хорошо, что мы условились обо всем еще на берегу, подумал я. Теперь мы можем и дальше изображать посторонних. И пока она не передумала, я откинулся в кресле и уткнулся в компьютер, демонстрируя, что предложенные ею правила игры меня по-прежнему устраивают и я предоставляю ей полную свободу от себя.

Не так-то легко расслабиться и предаться мыслям, когда рядом с тобой кто-то сидит натянутый как струна. Мы молчали, но от моей соседки исходили такие разряды напряжения, что казалось, еще чуть-чуть, и она взорвется. Я слышал, как она вздыхала, как тайком поглядывала на меня, наше соседство не давало ей покоя. Понимаю, она чувствовал себя глупо, не позволив мне подойти к ней, а теперь оказавшись рядом, но не мучиться же из-за этого всю дорогу! В мыслях я молил ее взять в руки журнал или газету и перестать наконец сверлить меня глазами, но какой там. В самолете она сидела с тем же виноватым выражением лица, что и в аэропорту; всякий раз, когда к ней приближалась стюардесса, она встречала ее улыбкой не менее вежливой, чем у самой стюардессы, и чуть не кланялась в пояс, когда благодарила за обед. Видно было, до чего ей непривычно, когда за ней ухаживают. Сидела она смирно, не шевелясь, сложив ладони на коленях и вжавшись в кресло, как будто хотела занимать как можно меньше места. Когда стюардесса предложила ей откинуть спинку, по-видимому, понимая, что сама она ни за что не осмелится сделать это и так и просидит солдатиком весь полет, она испугалась и замахала руками – что вы, что вы, мне и так удобно. После обеда в салоне стихло, детвора спала. И только нам двоим не удавалось отдохнуть. Ей из-за мучивших ее мыслей, мне – из-за нее. В конце концов она не выдержала и повернулась ко мне:

– Извините, что не подошла к вам там, перед вылетом. Подумала, вдруг вы не узнали меня…

Голос у нее был такой же, как и лицо, улыбчиво-виноватый. Да еще это «вы», с чего вдруг такое почтение? Или она хотела подчеркнуть, что я для нее не родня, а человек из бизнес класса? Я кивнул и продолжил смотреть в компьютер, по мне, так пусть бы каждый из нас занялся своим делом. Но она настроилась на разговор.

– Вы домой?

– Да.

– А ваши где? Не с вами?

– Нет.

– Понятно. Значит, по делам летали?

– Да.

– Вот и я тоже, по делам.

По каким таким делам, должен был поинтересоваться я. Но я не поинтересовался. Она подождала с минуту и сделала следующий заход.

– Давно мы не виделись, да?

– Да.

– С самой выставки. Помните?

– Помню.

– Знаете, сколько лет прошло с тех пор?

– Десять?

Она улыбнулась и покачала головой.

– Сколько же?

– Четырнадцать. В этом ноябре как раз четырнадцать будет.

С выставки-то все и началось.

Когда мне сказали, что моя многоюродная сестра Лизавета собралась замуж, я не сомневался, что жених окажется каким-нибудь квелым очкариком из числа тех, с кем водилась Лизавета в годы аспирантуры. А за кого еще может выйти отличница из семьи профессорши и доктора наук? Удивительно, как вообще она не осталась старой девой. С самой школы мальчишки обходили ее стороной, и на свое первое в жизни свидание она отправилась будучи двадцати лет отроду. Я и сам никогда не был с ней дружен – что может быть скучнее дружбы с отличницей? Сколько ее помню, она сидела в обнимку с учебниками и на таких, как я, посматривала свысока. Ничего удивительного, что в старших классах до школы ее провожала мать – одноклассники грозились устроить ей темную. Наши матери, хотя и были друг другу седьмая вода на киселе, любили друг друга как родные сестры, а мы, их дети, с трудом высиживали за одним столом на семейных праздниках и, когда выросли, старались встречаться как можно реже. Но до меня всегда доходили новости о Лизавете, как, вероятно, и до нее обо мне. На свадьбу ее я, конечно, не пошел.

Уж не помню, как мне удалось отговориться, зато помню, что моя матушка вернулась с торжества взволнованная донельзя: жених оказался вовсе не таким, как ожидали. Он не был ни беден, ни лыс, ни очкаст. Не имел научной степени. Более того, происходил из семьи рабочих и был первым и единственным в своей среде, кто добрался до института и сумел окончить его. Может, это было бы поправимо, принимая во внимание связи моей тетушки в научном кругу, если бы не одно: жених был законченный материалист и к людям науки относился без пиетета. Кажется, все, что не могло тотчас же способствовать приумножению его благосостояния, мало его интересовало. И когда тетушка намекнула, что могла бы устроить его поступление в аспирантуру, он только рассмеялся, сказав, что для нормальной жизни ему и одного диплома вполне хватает. С этим нельзя было поспорить – деньги у него водились. Ну а то, что зять с одним только институтским образованием позорит их глубоко научную семью, его, похоже, совсем не волновало. Карьера его тоже не выглядела разумной, как того хотелось бы новым родственникам; где только он не побывал и чего только не испробовал, зарабатывая на жизнь, а теперь служил в банке. Как он туда попал и что собирался делать дальше, оставалось загадкой. Одно было ясно: доверия он не внушал. Взять хотя бы то, как он провел свою свадьбу. Народ собрал самый разношерстный, впечатление было такое, будто он шел по улице и звал в ресторан всех кого ни попадя. Были там и мужчины в строгих костюмах, подъехавшие на черных Мерседесах, по всей видимости, его товарищи по банку; были и такие, кто только поднялся с постели и сразу на банкет, без всяких попыток одеться сообразно случаю и позаботиться о подарке для молодых. Он всем был рад и со всеми держался приятельски. В середине празднества он вдруг объявил, что пора поддать жару, подхватил на руки невесту и пустился танцевать. Больше за стол его было не усадить. Чихать он хотел на заведенный порядок. Вместо того, чтобы и дальше выслушивать тосты от многочисленных родных, он пил, плясал и веселился так, как веселятся разве что на чужой свадьбе. И этим окончательно поверг в шок всю нашу родню. Что и говорить, он был непредсказуем, непонятен и этим особенно пугал: они не знали, чего от него ждать.

Не прошло и двух лет, как от молодых снова пришло приглашение, на этот раз на выставку картин. Как и тогда, звали всех и вся. Тут меня уговаривать не пришлось. Во-первых, мне не терпелось познакомиться с Тимофеевым, к которому я заочно проникся симпатией, а во-вторых, мне хотелось произвести впечатление на свою девушку, мою будущую жену, она у меня уже тогда была поклонницей прекрасного, и приглашение на выставку было как нельзя кстати, мне предоставлялся случай похвастаться, что и я имею кой-какое отношение к искусству – художник, хоть я его в глаза не видел, как-никак моя родня. Новость о выставке удивила всех. Слыханное ли дело, Тимофеев, прагматик и материалист, банкир, без зазрения совести облапошивающий простой народ, и вдруг пишет картины! Но больше всех удивилась моя тетушка, теща новоявленного художника. Рассказывали, что она упала без чувств, как будто ей вручили похоронку с фронта, а не пригласительный билет.

А дело, оказывается, было вот в чем: за некоторое время до этого Тимофеев начал вести себя странно, оставил надежное место в банке, взял жену и пустился путешествовать. Лизавета быстро возвратилась назад, к родителям и к своим научным трудам, а вот он отсутствовал несколько месяцев, давая о себе знать лишь короткими сообщениями, что жив и здоров. Не знаю, что потрясло его тещу больше, длительность поездки (за последние пятьдесят лет никто в этой семье не отлучался с работы дольше, чем на две недели законного отпуска) или тот факт, что он держал всех в неведении по поводу своих планов. Никто не знал, чем он в точности занят и почему так долго не возвращается назад. Когда он известил о том, что едет, все выдохнули с облегчением – ну наконец-то! Наконец-то все вернется на круги своя. Наконец-то начнется нормальная жизнь. Не может же он и дальше скитаться на чужбине, оставив жену, работу, дом. Пора ему браться за ум. Уж скоро год этой затее, достаточно для того, чтобы и такой безумец как Тимофеев осознал всю глупость своего поведения. Да и нервов за этот год он всем потрепал изрядно. Каково же было их разочарование, когда, вернувшись, он с порога заявил, что это был лучший год в его жизни и что отныне он намеревается жить так всегда.

Эта выставка осталась в моей памяти светлым воспоминанием наряду со многими другими счастливыми событиями тех лет. Помню, стоял черный ноябрьский вечер, лил дождь. Из-за пробок машину пришлось оставить задолго до места назначения, и вместе с другими приглашенными мы шли по нескончаемой таганской улице, перепрыгивая через лужи и безуспешно пытаясь спасти под зонтами наших спутниц. Таганка ревела нам в спину рассерженным воем троллейбусов и машин. За шиворот нещадно заливало, брюки забрызгало до самых колен, у наших дам испортились прически. Мы все были немного раздосадованы таким началом, и кое-кто уже предлагал повернуть назад. Перед нами пошли последние дома по этой улице, а нужного здания все не было видно. Наконец в глубине забрезжила вывеска выставочного центра. Промокшие до нитки и растерявшие всякий настрой на прекрасное, мы, проклиная все на свете, обошли последнюю лужу, поднялись по ступенькам и вошли внутрь. И замерли, в ту же секунду позабыв и о долгой дороге, и о холодном дожде, и о мокрых ботинках. Мы словно попали в другой мир. Отсюда нам виден был залитый светом зал, на стенах которого поблескивали картины, внутри него врассыпную стояли и мирно беседовали, держа в руках бокалы, группки хорошо одетых людей, и все это выглядело так неожиданно в сравнении с тем, что творилось за дверьми, так изысканно и завораживающе, что, я сам видел, гости, заходившие с улицы вслед за нами, все как один застывали с раскрытыми ртами, забыв убрать зонты, с которых ручьями стекала вода. Казалось, людям в зале неведомы ни беготня под дождем, ни ноябрьское ненастье; они наслаждались обществом друг друга под шампанское и музыку, выходившую из-под струн сидящего в глубине гитариста, и нам, только прибывшим, хотелось одного – скорее очутиться среди них.

Наверно, никто не ожидал увидеть здесь отменных картин, ведь художник и сам заявлял, что до того дня не держал в руках кисти, однако нельзя было не признать – его работы смотрелись, и если кто шел сюда посмеяться над поделками самоучки, возомнившего себя живописцем, он сильно ошибался. Картины, может, были не бог весть какого мастерства, но поданы они были виртуозно. Иконостас составляли несколько самых крупных по размеру работ, вдоль двух других стен шли длинные галереи картин поменьше. Каждая серия рассказывала какую-то историю и вела за собой дальше, так что все работы представляли собой единый цикл, завершавшийся у главной стены и вновь отправлявший по кругу. Изображения в основном касались жизни старинных городов испанской Андалусии. Называлась выставка «Апельсин», и с каждого полотна так или иначе зрителю весело подмигивал этот задорный испанский символ. Я был уверен, что не обошлось без профессионала: вряд ли человек за столь короткий срок сумел бы освоить еще и искусство оформления. Это как писатель, бывает, загорается идеями, набросает их все в одну кучу, одержимый тем, что он считает творческим порывом, но потом смотрит на написанное и сам понимает – не читается. Вот тут-то старший товарищ, редактор, например, возьмет текст в свои руки, пригладит-причешет, сотрет лишнее, попросит сочинить недостающее, и вуаля, шедевр готов, писатель и сам не знал, что способен на такое. Не сомневаюсь, так было и с этими картинами. Вырви их из общего круга, из ритмичной и увлекательной цепочки историй, из зала с высокими потолками и льющими через край лампами, и они погаснут, умрут. Может быть, в этом была заслуга директора, юркого старичка с хитроватым лицом, который лоснился от счастья при виде все наплывающей публики и не без гордости принимал комплименты. Говорили, Тимофееву стоило труда уговорить его, он долго не соглашался выставлять картины любителя, пусть тот платил, и немало; но солидность сегодняшних гостей оправдала все риски, он был счастлив принимать их у себя.

Тимофеев был в центре всеобщего внимания. В окружении приятелей из банка, которые после рабочего дня были все при галстуках, он выглядел настоящим бонвиваном в своих вельветовых штанах и джемпере цвета лавандовых полей. Судя по всему, за прошедший год он сильно изменился. Бывшие коллеги хлопали его по плечу и смотрели на него кто с иронией, кто с восхищением, но в одном все сходились – удивить их ему удалось. Сам Тимофеев держался уверенно, но без лишней серьезности, много шутил и позволял подшучивать над собой. Это был обаятельный молодой человек, жизнерадостный, смешливый, самый что ни на есть весельчак. Видимо, пребывание за рубежом привило ему ту самую европейскую расслабленность, чуждую нашему брату – в нем не было ни капли нервозности, он не стремился оказать внимание каждому гостю и не беспокоился о том, как все идет. Казалось, он просто наслаждается моментом. На похвалу он не рассчитывал, но если видел, что кто-то искренне тронут его работами, от души благодарил и был не прочь поведать о подробностях своего путешествия. Поговорить он любил и общий язык умел найти со всяким. Из разговоров становилось понятно, что путешествие свое он затеял неспроста. Еще работая в банке, они с приятелями вели разговоры о том, как хорошо было бы изведать другой жизни – вольной и безотчетной, посвященной, собственно, самой жизни. В те годы только зарождалась мода на то, чтобы бросить офис и уехать в какую-нибудь глушь. Все об этом говорили, но мало кто дерзнул осуществить подобное, а Тимофеев осуществил. Правда, глушь он выбрал весьма живописную, юг Испании, благо заработанные в банке средства позволяли. Как всегда и бывает, среди приятелей его поступок вызвал самые разные мнения. Многие восхищались его смелостью, кто-то завидовал, глядя на то, как смачно он провел этот год вдали от глухих стен банковского кабинета, были и те, кто поглядывал на все с усмешкой и напирал с вопросом – а дальше-то что? Но Тимофеев, при всей его открытости, не был простофилей. На все вопросы он с улыбкой отвечал «поживем-увидим», но ясно было, что в голове у него зрел свой план. Какой – никто не знал. Насмешки не портили ему настроения, он не спорил и не защищался, и когда директор, произнеся вступительную речь, передал микрофон ему, был немногословен. Сказал только, что некоторое время назад засомневался в правильности своего пути. Что предпринятое путешествие его в этом лишь убедило. Что оказалось, мы многого не знаем о себе и о жизни. К счастью для нас, слушателей, он не пытался убедить нас в чем-то или к чему-то призвать, посыл его был прост: он собрал нас потому только, что хотел поделиться тем, что увидел, и доставить нам всем удовольствие.

Как и на свадьбу, сюда пришла родня разного калибра. По сравнению с друзьями-приятелями они были в меньшинстве, разбрелись по залу и ходили притихшие, растерянные, не зная, как себя вести. Не уверен, были ли среди них родные Тимофеева, я, во всяком случае, их не заметил или не запомнил. Старшее поколение с нашей стороны держалось сообща. Моя тетушка, дама крупная и во всех отношениях тяжеловесная, прибыла на выставку со свитой – кроме дочери ее сопровождало еще человек пять. Одета она была с ног до головы в красное, что, по-видимому, должно было сообщать окружающим о ее решительном настрое. Она не зря вооружилась поддержкой близких – сюда она пришла не для того, чтобы рассматривать картины; хотя она, как человек ученый, не имела ничего против искусства, сегодня был не тот случай, между ней и зятем разыгралась война, и на выставку она шла как на битву. Глаза у нее полыхали от нетерпения, и только общество банкиров и их спутниц, окружавшее Тимофеева плотным кольцом, не давало ей броситься в наступление. Для нее все было решено – он тунеядец, не желавший трудиться на благо родины и семьи, а все эти разговоры о смысле жизни ведутся только для отвода глаз. Развеселая толпа вокруг Тимофеева вызывала у нее недоумение. Чему они так радуются? По ней, так впору было рыдать. Пропадал человек. Между прочим, ее зять. А ведь он клялся заботиться о них с дочерью до конца своих дней. Примерно об этом в той или иной вариации шли разговоры в около-тетушкином кругу. Бедная Лизавета разрывалась между матерью и мужем. Все то время, что Тимофеев путешествовал, она в одиночку отражала натиск рассерженной родни, успокаивала их и обещала, что с его возращением все наладится. Теперь же, когда худшие предположения тетушки становились явью и будущее Тимофеева окончательно покрылось туманом неизвестности, отношения между ними накалились донельзя. Тетушка более не сдерживала себя, и, я слышал, накануне выставки у них с зятем произошла крупная ссора. Она потребовала от него бросить все эти «глупости». Ей было неловко перед людьми – зять, едва женившись, пропадает бог знает где, неизвестно, чем занимается и как проводит время. Ей хотелось ясности. И внуков. И достойной размеренной жизни на старости лет. Где-нибудь в Подмосковье. Она уже и участок приметила, где они могли бы построиться. Поначалу ей казалось, что Тимофеева будет нетрудно склонить к этим мечтам, надо лишь подтолкнуть его в нужном направлении, но шел второй год, а до загородного дома было все так же далеко, да и внуками не пахло. Сюда она пришла, чтобы образумить зятя. То, что не удавалось сделать один на один, она собиралась провернуть на людях. Она готовилась произнести речь. Воззвать к совести. Напомнить о священной клятве в загсе. И, заручившись поддержкой окружающих, сбить спесь с этого завравшегося лентяя. Раз уж он не желает слушать ее, может, послушает других.

До прихода сюда она не сомневалась, что окружающие примут ее сторону – тетушка была большой мастерицей выставить ситуацию в нужном свете, – однако здешнее общество заставило ее насторожиться. На мгновение она даже растерялась. Молодые люди, сбившиеся в круг около Тимофеева, были не какие-нибудь охламоны в дырявых джинсах; они были образованы и умны, чувствовали себя непринужденно и рассуждали на самые разные темы. Одеты все были как подобает случаю, дамы пришли в вечернем, а художника завалили корзинами цветов. Но главное, все они увлеченно беседовали. О чем, она толком не понимала, но видела, с какой горячностью, с каким неподдельным интересом смотрели они на Тимофеева и как прислушивались к нему, особенно девицы. Они смеялись, перебивали друг друга и спорили, но споры эти были о высоком, о том, например, должно ли искусство лишь только показывать жизнь или должно возвышать, давать надежду; и что важнее, мастерство исполнения или чувство, которым картина способна наполнить душу ее созерцателя. Похоже, сам поступок Тимофеева не ставился под сомнение, спорили лишь о том, какое именно впечатление производят его картины. Два-три скептика, до сих пор стоявшие поодаль, не удержались и тоже присоединились к всеобщему гвалту. Зал жужжал дружески и живо. Шампанское сближало. Тут и там раздавались возгласы и смех. Со стороны с отеческим умилением глядел на происходящее старичок-директор. Щебечущая молодежь грела его сердце.

Позиции тетушки зашатались еще сильнее, когда к микрофону один за другим стали подходить выступающие. Слово взял бывший начальник Тимофеева в банке. Грозный на вид мужчина, при появлении которого все разом стихли, произнес неожиданно трогательную речь. Сказал, что было жаль лишиться толкового сотрудника, но его выбор он уважает и даже приветствует. И закончил фразой о том, что именно такие люди «двигают вперед матушку-Россию». Ему ответили шквалом аплодисментов. Тетушка, я заметил, скривилась в гримасе неодобрения. Краем глаза я поглядывал за ней, решимость ее не угасла, и восторги окружающих на нее не действовали, она стояла с тем же недоуменно-отстраненным выражением лица, показывавшим, что она ни на йоту не разделяет всеобщих рукоплесканий. То, какой оборот принимало действие, ее только злило. Почетное звание профессора не позволяло ей взять микрофон и высказать откровенно все, что она думает, а выступать в унисон со всеми было выше ее сил, и она лишь повторяла едва слышно «нашли, кому хлопать» и «куда катится мир». Полилась череда выступлений, раз за разом все более теплых, растроганных, сердечных. Каждый по-своему описывал Тимофеева и свое знакомство с ним, но вывод у всех был один – он отчаянный храбрец и умница. Больше других рассыпались в комплиментах дамы, и даже те из них, кто не решался выступить на публике, смотрели на художника глазами, полными обожания. Тимофеев их очаровал. Жизнь с офисным работником скучна и однообразна, а Тимофеев казался романтиком. От него так и веяло дальними странами, синими морями и звездными ночами, и каждой, я уверен, мечталось в тот миг о том, чтобы такой романтик взял ее за руку и увел в загадочный край халифатов, ковров-дворцов и апельсиновых деревьев. Точку поставил критик (его вместе с парочкой журналистов пригласил, как у них принято, директор): поправив шелковый бант на шее, он взял микрофон и без долгих церемоний провозгласил Тимофеева «явлением». Наивность, свойственная его работам, вызывает радость, сказал он. Глядя на его картины, хочется жить, а такого эффекта не так-то легко добиться, даже профессионалу.

По его мнению, произведение искусства таковым является, если оно затрагивает струны твоей души – а картины Тимофеева пробирают до дрожи. Что касается его, он тронут до слез. После такой вдохновенной речи Тимофеев предстал перед собравшимися в новом свете, а его работы засияли новыми красками. До той минуты никто не мог быть уверен, так ли хороши картины, и, хотя художник и общая атмосфера выставки располагали, лишь с появлением на сцене критика, большого эксперта в данной области, весы окончательно качнулись в сторону Тимофеева. Так что, когда критик поднял вверх палец и провозгласил «мой вам совет: покупайте эти картины!», зал взбудоражился – а что, их можно купить? Они продаются?! Кто-то из стоящих рядом со мной заметил:

– У Тимофеева все продается.

И когда я поинтересовался почему, с ухмылкой ответил:

– Вы не знаете Тимофеева. Если что-то можно продать, Тимофеев всегда продаст. Это у него фамилия русская, а характер у него, знаете ли, совсем не такой. Мне сказали, он эти картины уже в ресторан итальянский пристроил. Еще до того, как привез их на выставку. Это очень на него похоже. Вряд ли он взялся бы за это, если б не мог хорошо продать.

Тем временем критик, закончив речь, повернулся к Тимофееву и сделал контрольный выстрел:

– Вот эту попрошу зарезервировать для меня, – показал он на одну из картин иконостаса. – Я ее беру. Смотрите, никому не отдавайте!

Из зала тут же раздались выкрики:

– А ту, что рядом, берем мы!

– Нет, мы! Мы! Мы первые про нее спрашивали!..

Что тут началось! Всем вдруг понадобилось купить картину. Те, кто стояли ближе к Тимофееву, попытались тут же договориться с ним, остальные, поняв, что к художнику не пробраться, а конкуренция сильна, ринулись прямо к картинам. Выбрав на бегу какую-то, они вставали, раскинув руки, загородив собой полотно и никого к нему не подпуская. Начались споры, шум, толкотня. Интеллигентная публика, подстегиваемая общим ажиотажем, забыла о приличиях. Никто не хотел упустить свой шанс. И даже тот, кого до сих пор мало интересовали произведения искусства, сейчас твердо решил не уходить домой с пустыми руками. Двое едва не устроили драку, а одна ловкая парочка уже тащила картину со стены, подрезав дамскими ножничками державшие ее нити. К счастью, подоспел директор.

– Граждане! – взмолился он в микрофон. – Давайте действовать согласно правилам! Картины остаются здесь до окончания экспозиции! Еще две недели! Я что, по-вашему, ниточки буду людям показывать? По поводу резерва подходите к автору! В порядке очереди!..

С величайшими усилиями удалось оторвать от стен жаждущих искусства. Принесли тетрадь, завели список покупателей. Тимофеева рвали на части. Был ли это спланированный ход, знал ли он заранее, что все так обернется, или это стало для него приятным сюрпризом, не могу утверждать наверняка, но что он не растерялся, это факт. Откуда-то извлек цветные самоклеящиеся бумажки и лепил их прямо на рамы, надписав фамилию нового владельца. Не знаю, что на счет итальянского ресторана, если какая-то договоренность у них и была, то ресторан остался ни с чем – через каких-то полчаса в наклейках был весь зал. Предприимчивый художник продал все картины до одной. Мне и самому, помнится, пришлось поучаствовать в том аттракционе: моя невеста пожелала заиметь экземпляр, и не успел я и слова сказать – предупредить о том, что в одиночку картина будет смотреться совсем иначе и вряд ли доставит ей удовольствие, как мое имя уже висело на раме, а Тимофеев, наглец, жал мне руку, поздравляя с удачным приобретением.

В ту зиму только и разговоров было, что о Тимофееве. Волна успеха, случившаяся на выставке, вскоре схлынула, хвалебные речи в его адрес забылись, и для родни он снова стал чудаком, с вопиющим упрямством отвергающим привычные нормы жизни. Боялись, как бы он ни выкинул еще какой-нибудь фокус, и вместе с тем только этого и ждали. Пуще прежнего шумела теща. Видя, что вернуть коня в стойло не удается, она жала на все педали, требуя от зятя либо устроиться на «нормальную» работу, либо навсегда покинуть их семью. «Я не за художника дочь выдавала», с горечью произносила она, словно у Лизаветы очередь из женихов стояла. Ни завтрака, ни ужина в доме Тимофеева не обходилось без ее звонка и ее яростных нападок, сводившихся к одной-единственной мысли – так жить нельзя. Она требовала от зятя немедленно объявить о его планах. Тимофеев отмахивался. Лизавета ходила сама не своя. За что я до сих пор должен быть благодарен Тимофееву, так это за то, что своими действиями он надолго приковал к себе внимание всей нашей родни. Моя матушка, например, переживала за Лизавету как за родную дочь, и не было ни дня, чтобы родственницы, по телефону или за чашкой чая, не перемыли косточки Тимофееву и не погоревали о неудачном Лизаветином замужестве. Гадали, чем дело закончится, и предположения строили самые мрачные. Благодаря его теще, всем нам было хорошо известно о его чудачествах и о том, что больше всего терзало ее душу: он не вскакивал в шесть утра, не продирался на работу сквозь леденящую тело и душу декабрьскую темноту, не томился в предновогодних московских пробках, не издыхал от гриппа, невыбранных подарков, неоплаченных счетов и прочих свалившихся прямиком к концу года дел, и пока остальные, высунув языки, из последних сил тащили себя к финишу, он знай себе, сидел где-нибудь на Кузнецком мосту с газеткой в руках, попивал послеобеденный кофеек и смотрел на суетящуюся толпу через окно уютного ресторана. Когда его спрашивали, чем он сегодня был занят, он с улыбкой отвечал «думал о жизни» и этими словами доводил тещу до белого каления. Что касается меня, я был на стороне Тимофеева. Меня всегда привлекали те, кто пытаются взять судьбу в свои руки, а не плывут по течению, находя тому тысячи оправданий. Нравилось мне и то, что он был человеком дела – все, что провозгласил, он сам же и претворял и никому ничего не навязывал. Хотя тетушка, а вслед за ней и все наши родственники считали Тимофеева бездельником, у меня сложилось совсем другое мнение о нем: по-моему, он обладал на редкость деятельным характером. От его приятелей на выставке я слышал, что он занимается гоночными ретро-машинами, реставрирует их и продает, кроме того, сколотил команду и ходит под парусами где-то у берегов Хорватии, и думаю, на этом его интересы не заканчивались. То, что он не бегал с утра до ночи в заботах, как хотелось бы его теще, говорило лишь о том, что он не хотел быть ни у кого на побегушках и собирался организовать жизнь по своему усмотрению; я вспоминал слова его товарища «это он на морду русский, а сам из всего выгоду извлекает» и не сомневался – рано или поздно это ему удастся.

На Новый год он позвал Лизавету в Андалусию, проехаться по сказочным краям, покататься на лыжах. Ехать собирались без обратного билета. Узнав об этом, теща слегла с давлением – «сам скитается по миру как неприкаянный, а теперь и дочь от меня увезет!». Догадываясь, что путешествие снова продлится не одну неделю, она поставила дочери ультиматум – или он, или родная мать. У Тимофеева, между тем, выгорело какое-то дело, он собрался в один день и уехал, взяв с Лизаветы обещание вылететь вслед за ним, билет для нее был уже куплен. Я впервые наблюдал, как желание мужа свозить жену на курорт становилось причиной развода. Лично я не сомневался, что Тимофеев сумеет устроиться в жизни и Лизавета с ним не пропадет, но стоило мне об этом однажды заикнуться, на меня зашикали и обвинили в мужской солидарности. Больше я не высказывался на эту тему перед родственницами, а вскоре и сам уехал и долгое время находился вдали от дома. Слышал только, что никуда Лизавета не поехала и ту зиму они провели отдельно.

В следующий раз я увидел Тимофеева спустя семь лет. Мы встретились случайно, и если бы он не окликнул меня, я ни за что не признал бы его – настолько он изменился. Было это в разгар лета, я стоял и разглядывал витрину в Диагональ-Map, единственном на всю округу торговом центре, переполненном магазинчиками и ресторанчиками на любой вкус, пока моя жена сидела в кафе с задремавшей в коляске дочкой, пила не знаю какой по счету клубничный коктейль, надеясь охладиться впрок, перед тем как мы снова окажемся на жаре. Рядом со мной встал какой-то бородатый мужик и принялся назойливо разглядывать меня. Я подумал, что он собирается просить денег, и двинулся прочь. Бродяга в Барселоне совсем не похож на нашего бродягу, одет он может быть вполне прилично, так что его не сразу отличишь от загоревшего дочерна отдыхающего, забежавшего с пляжа в накинутой на голое тело рубашке, и только по цепкому ищущему взгляду, каким он высматривает людей, а не витрины, можно догадаться, зачем он здесь. Я укрылся было от него в просторах магазина одежды, но он был тут как тут: шел прямо на меня со странной улыбкой, будто собирался сообщить мне радостную весть.

– Вы не узнали меня! – воскликнул он издалека полувопросительным тоном.

Ошарашенный тем, что бродяга-каталонец говорит по-русски, да еще и принимает меня за своего знакомого, я не знал, как реагировать.

– Я Тимофеев, – подсказал он. И, видя, что я никак не соображу, кто он и чего от меня хочет, рассмеялся и добавил, чеканя каждое слово:

– Тимофеев. Лизин муж. Выставка. Таганка. Картина. Апельсин. Ну. Вспомнили?

Как только на моем лице появились проблески понимания, он раскинул руки, приглашая обняться, и первый кинулся мне на шею. Со словами «вот так встреча!» он принялся шумно хлопать меня по плечам, чем удивил меня еще сильнее – мы ведь видели друг друга всего второй раз в жизни. Я едва приходил в себя: Тимофеев, которого я помнил, и Тимофеев, стоящий сейчас передо мной, казались двумя разными людьми, и я выискивал в нем хоть что-нибудь, что подтвердило бы, что это действительно он. Пожалуй, от прежнего Тимофеева в нем остались только глаза, они были такие же умные и поблескивали добродушно-смешливым взглядом, все остальное в нем изменилось до неузнаваемости; он отпустил бороду, всклоченную и неопрятную, лоб прорезали морщины, поседевшая шевелюра примялась к голове панамой, которую он сейчас держал в руке, а в другое время, наверно, носил не снимая, и сам он казался присевшим, пришибленным, как будто даже ниже ростом. Голос у него был хриплый и простуженный, ко всему прочему, он заметно пришепетывал из-за отсутствующего спереди зуба. На нем были походного цвета шорты и старая поношенная рубашка, и я решил бы, что застал его в путешествии, на середине долгого пути, если бы он сходу не сказал, что живет тут, в Барселоне. Даже улыбка у него стала другой; улыбался он вроде бы искренне, но как-то уж чересчур, словно зачем-то хотел казаться приветливей и радостней, чем был. Семь лет назад он произвел на меня впечатление жизнерадостного, но весьма собранного и деловитого человека, готового в любую минуту взять ситуацию в свои руки и повернуть себе на пользу, сейчас же он казался растерянным, размякшим, и радушие его выглядело излишним, напускным. От лоска, с каким он блистал посреди своих картин, не осталось и следа. Я невольно подумал, что с ним, должно быть, случилось нечто из ряда вон выходящее, какой-то трагический удар судьбы, иначе было не объяснить произошедшие с ним перемены. Но что же могло случиться? Не успел я спросить, как ко мне подбежала дочка, а вслед за ней уточкой подплыла жена – до рождения нашего второго ребенка оставалась всего пара недель. Я знал, что она не угадает в моем собеседнике художника Тимофеева, поразившего ее воображение семь лет назад, и решил не сообщать ей об этом здесь, при нем, боясь, как бы она не выдала, до чего поражена его теперешним видом – хватит с него и моего удивленного лица. На удачу, Тимофеев не стал представляться, только молча поклонился, и она поняла лишь, что я в очередной раз встретил старого знакомого на другом краю земли – такое случается со мной постоянно. Тимофеев сказал, что приехал в этот район по делу, но сейчас совершенно свободен и весь в моем распоряжении, и мы договорились сесть где-нибудь поговорить. Я проводил своих, и мы с ним устроились за дальним столиком в «Ля Тальятелле». Когда мы вошли, распорядитель, мой знакомый, с изумлением оглядел Тимофеева, думаю, не будь он со мной, его вряд ли бы сюда впустили, да я и сам не удивился бы, скажи он, что у него совсем кончились деньги.

Мы обсудили родственников и общих знакомых по Москве. Тимофеев расспрашивал меня с интонацией человека, давным-давно потерявшего связь с московской жизнью, оказалось, он и впрямь не был там ни разу за последние пять лет. Сказал, что обжился здесь и ему тут нравится.

– А у вас, наверно, и собака есть? – почему-то спросил он.

Ну да, есть. А что? Он улыбнулся своей добродушно-странной улыбкой и объяснил, что мы показались ему семьей, у которой обязательно должна быть собака. Причем тут собака, я не понял. Может, потому что он сам хотел дом, семью, собаку? Он снова удивил меня до чертиков, сообщив, что все еще женат на Лизавете. Детей у них не было, собаки тоже, а жили они в арендованной квартире недалеко отсюда, в соседнем Поблину. Я хорошо представлял себе этот район, не слишком благополучный, дома там старые, дворы узкие, одно преимущество – близко к морю и к Диагональ-Map, в котором мы сейчас с ним сидели. Мне не верилось, что Лизавета живет здесь с ним. Я честно сказал, что не ожидал это услышать – насколько мне помнится, их штормило с самого начала семейной жизни, и трудно было представить, что они останутся вместе.

– Да, тогда нас здорово покрутило, – согласился он. – Мы уже решили подать на развод. Но потом передумали.

И как же ему удалось сохранить семью?

– Да как-то нас разнесло, а потом опять соединило, – ответил он неопределенно.

Мы поговорили о делах. Мне было любопытно, что сталось с его многочисленными планами. Чем он здесь занимается? Да всяким разным. Пишет ли по-прежнему картины? Нет, тот раз был первый и последний, когда на него нашло вдохновение. Ходит ли под парусами? Тоже нет, теперь это слишком дорогое для него удовольствие. Он рассказал, что начал он неплохо, но потом все пошло вкривь и вкось. То дом неудачно купил и до сих пор не может его продать, то потратился на немецкую клинику для какого-то родственника, потом потерял приличную сумму в московском банке, вдруг лишившимся лицензии, а до того одолжил денег другу, который оказался под следствием и с арестованными счетами, одним словом, фортуна повернулась к нему задним местом. Говорил он об этом просто, без щемящей жалости к потерянным деньгам, даже подшучивал и улыбался себе в бороду, но я ощущал такую безысходность от его благодушно-неряшливой улыбки, что, честное слово, лучше б он совсем не улыбался. Он напомнил мне моего деда в нашу последнюю встречу, тот тоже шутил, бегал по садовому участку, чинил забор и, казалось, был таким, как всегда, но что-то мне тогда подсказывало, что он собрался помирать и что это дело решенное; он был еще живой, но как будто уже не здесь; на прощанье я обнял его покрепче, он ничего не заметил, только отпустил одну из своих вечных шуточек, а через день закончил забор, прилег отдохнуть и умер. Такое же чувство исходило от Тимофеева. Он тоже был от всего отрешенный, словно для него все закончилось и ему ничего уже не надо было ни от меня, ни от нашего разговора, ни от жизни. То, что он говорил, имело мало общего с окружающей действительностью, как будто и слова его, и мысли обрывались на полпути, и ничему не суждено было сбыться. Я диву давался, откуда в нем столько отчаяния, пустоты. Однажды только он чуть-чуть оживился – когда заговорили о книгах. Я рассказал ему о своем романе (то была первая рукопись, которую я готовился издавать) и о том, сколько трудностей приходится преодолевать на писательском поприще. Его это, казалось, заинтересовало, но ненадолго. Взгляд у него загорелся и быстро погас, как будто он вспомнил что-то и осадил себя. Оставшийся разговор он пребывал в ровном настроении, улыбчивом, но безразличном, как будто дремал с открытыми глазами. Лицо его сохраняло одно и то же дружелюбное выражение, но ничто его не трогало, не вызывало чувств. Я не знал, о чем еще нам говорить. Мне оставалось успокаивать себя лишь тем, что наша встреча была ему все-таки приятна, кажется, он скучал вдали от всех, и новости с родной земли развлекли его хоть на время.

Я просил его ходить к нам. Мы остановились в отеле на первой линии и вели самый что ни на есть отпускной образ жизни – проводили дни на пляже или в кафе, вечерами гуляли здесь же по набережной или по знаменитой аллее вдоль проспекта Диагональ, и разве что изредка выбирались в город. Во дворе нашего отеля стояла тенистая терраса, где мы обедали и ужинали, когда жене не хотелось никуда выходить, и я приглашал его присоединяться к нам в любое время. Про себя я думал, что, может быть, Лизавета захочет увидеться с нами. Может быть, ей удастся растормошить его и при ней общение наше пойдет живее, хотя, глядя на Тимофеева, трудно было сказать, увидимся ли мы снова: он кивал и тряс бородой, а сам смотрел на меня глазами глубоко несчастного человека, который жмет мне руку и прощается до завтра, а сам пойдет сейчас и утопится.

Как ни странно, он явился к нам следующим же утром. Мы были на пляже, когда он вдруг возник перед нами со своей вчерашней улыбкой и панамой на голове и сообщил, что неподалеку проходит детский праздник и мы наверняка не слышали об этом. Мои пришли в восторг, особенно дочка. Мы сходили на праздник, потом пообедали там же, с местной детворой, и возвращались назад полные впечатлений. В отличие от нас, Тимофеев бегло говорил на каталонском. Он переводил нам все происходящее, пополняя рассказ собственными знаниями о местной жизни, а жизнь эту он успел узнать изнутри, и слушать его было интересно. За обедом разговор у нас зашел о жилье. Поскольку он уже имел опыт покупки дома, а мы с женой только подумывали об этом, его знания оказались весьма кстати, мы с любопытством расспрашивали, а он, мне показалось, не без удовольствия разъяснял, что и как. Тут он был ас – знал все тонкости, и юридические, и житейские. Я думал, Диагональ-Map не тот район, где обычно селятся русские, а мне он как раз приглянулся, но Тимофеев развеял мои сомнения – русские покупатели здесь встречаются, да и район этот самый новый и самый, как он выразился, фешенебельный; если бы он выбирал квартиру для себя, то купил бы именно здесь, а вообще, к чему разговоры, когда можно пойти и самим все посмотреть. И тут же извлек из кармана телефон, позвонил кому-то и договорился о встрече. Вдвоем мы отправились в высоченные, недавно возведенные башни, огражденные забором от посторонних глаз, и при помощи парнишки, служащего в местном агентстве недвижимости, поднялись в апартаменты и осмотрели их с всей тщательностью. Что и говорить, жить здесь было бы весьма приятно. За окнами красуется море, во дворе пальмовые рощи да бассейны. Внизу консьерж, у ворот охрана – никого лишнего. Говорят, барселонцам эта отгороженность от мира совсем не по вкусу, а нашему брату как раз самое то. Через два шага пляж, через четверть часа центр города, что может быть удобней? Дом на первой линии мы с Тимофеевым сразу забраковали – квартиры в нем насквозь продувались грубыми морскими ветрами, и даже сейчас, в жару, порывистые вихри так и били в лицо, когда мы стояли на террасе верхнего этажа. Опять же, объяснил Тимофеев, разница менталитетов: испанцы строят с прицелом на солнечные дни и мало заботятся об обогреве, а наш человек, как известно, сквозняков не любит ни летом, ни зимой. То же и с планировкой, испанцы обожают собраться вместе в большой гостиной, это у них центральное и самое просторное место в доме, остальные комнатки могут быть крошечными, спаленки у них – зашел и упал на кровать, детская – шкаф для игрушек, и тот больше. Зато квартиры, приготовленные для русских, сразу видны, комнаты здесь примерно равны по размеру и совершенно пусты – наш человек не терпит никакой обстановки, он все должен купить себе сам, в отличие от испанцев, въезжающих в готовую квартиру. Я тоже не отличаюсь от большинства: не представляю себе, как приведу жену в квартиру, где кто-то уже выбрал за нее и плиту, и стиральную машину, и занавески на окна. В чем мы совпадали с испанцами, так это в любви к террасам. Тимофеев сказал, русские хоть и любят, чтобы в квартире имелась терраса, пользоваться ею совсем не умеют, для них она так и остается балконом, заставленным всяким хламом, не влезающим внутрь. Я же люблю использовать террасу так, как принято у жителей Средиземноморья – завтракать, глядя на море, и чаевничать, провожая закат. Корпус, стоящий чуть в глубине, в метрах ста от линии берега, понравился мне больше, а одна квартира там оказалась точь-в-точь, о чем я мечтал. Не знаю, что там успел наговорить парнишке Тимофеев, пока я ходил по комнатам, но тот схватился за телефон, связался с офисом, после чего стал заверять нас, что мне дадут небывалую скидку.

С того дня Тимофеев приходил к нам каждый день. Упадническое настроение все еще чувствовалось в нем, но уже не резало глаз как раньше, может, оттого, что мы с ним больше не говорили о московском прошлом, а может, я просто начал привыкать к этому новому Тимофееву, уютному как бабушка, неспешному и на все согласному. Свободного времени у него было хоть отбавляй. В какой бы час мы ни назначили встретиться, он безропотно принимал наш план и не пытался хотя бы для вида показать, будто ему это неудобно и его занимают какие-то дела; ясно было, что дел у него нет. Частенько случалось, что по утрам он приходил на пляж задолго до нас, купался и бродил по берегу, а однажды вечером я случайно застал его в баре за кружкой пива – прошел уже час, как мы распрощались, а он, оказывается, так и не ушел домой. В такие минуты он казался таким одиноким, что сердце щемило, глядя на него, особенно на контрасте с тем Тимофеевым, что все еще сидел в моей памяти. Лизавета за все эти дни ни разу с ним не появилась. Почему – я не спрашивал, а он не говорил. Что по-настоящему грело ему душу, так это Испания. Он любил эту страну. Не знаю, какие неудачи в конце концов сломили его, но Испания давала ему те немногие силы, что еще в нем теплились. Он мог часами говорить об испанцах и был готов разъяснить любой непонятный иностранному уму момент, будь то буква закона, дань традиции или бытовая привычка. С истинно испанской страстью он следил за футбольными матчами, знал игроков всех наперечет и на мой каверзный вопрос, болеет ли он за мадридский Реал или за каталонскую Барсу, со смехом отвечал, что его симпатии на стороне испанской сборной. Он обожал местную еду, со знанием дела выбирал нам всем блюда, от тапасов до десертов, и никогда не пренебрегал традицией перекинуться парой слов с официантом прежде, чем сделать заказ. С местными он общался с подкупающей непринужденностью, ему ничего не стоило завести разговор, и, я заметил, люди тоже к нему тянулись. Редко кто спрашивал, откуда он; вероятно, языком он владел отменно, и его принимали за своего. Во всяком случае, внешне его было не отличить от местных, я и сам, глядя на него, порой забывал, что он русский. А уж когда он плюхался на песок где придется и сидел, щурясь на солнце и потеряв счет времени, то со стороны казался самым европейским человеком на свете.

Барселону он знал как свои пять пальцев и, когда я спросил, может ли он показать мне еще дома, с готовностью согласился. Мы взяли водителя, и за полдня Тимофеев показал мне все, что могло представлять для меня интерес, от апартаментов в центре города до вилл на побережье, которые пользуются особым спросом у наших соотечественников. Были еще местечки в пригороде Барселоны, тоже у моря и тоже заселенные русскими, туда мы поехали на следующий день. Он сэкономил мне массу времени. И хотя о покупке речь еще не шла и обсуждать детали было пока рановато, я заметил, что он отличный переговорщик, с местными был на «ты», но мягко, ни на минуту не теряя своей радушной улыбки, отстаивал мои интересы. Все дело в культуре, пояснил он: здесь не принято вести переговоры жестко. С такими талантами он мог бы запросто открыть свое дело, продавать недвижимость русским и помогать им обустраиваться здесь, сказал я ему. Он только улыбнулся в ответ – я так и не понял, какие мысли сидели у него в голове. Иногда у меня пробегала мысль, что, может быть, все не так плохо. Кто знает, думал я, может, в то время, что он сидит на пляже или наматывает километры вдоль моря, у него втайне крутятся какие-то дела. Может, его свободное время просто совпало с моим приездом, и, окажись я здесь в другой раз, он будет по уши занят. А может, его свобода это просто пауза, затишье человека, который выжидает удобный момент. Ведь натуру не скроешь, а Тимофеев, я знал, всегда был человеком дела. Возможно ли, чтобы он не проворачивал какое-нибудь выгодное дельце и не вынашивал бы в голове какие-нибудь планы? Ответа у меня не было. То я говорил себе, что ошибаюсь, что должен признать необратимые перемены в личности Тимофеева и забыть о его прошлых, симпатичных мне чертах. То мне снова казалось, что я все-таки прав, и во мне зрело предчувствие, будто он вот-вот подойдет ко мне и объявит, что удачно заключил какую-то сделку. И позовет нас всех праздновать.

В последний вечер перед нашим отъездом мы отправились ужинать в город. Тимофеев сам подобрал для нас ресторан, а я его мнению доверял целиком и полностью – он уже показал нам немало удачных мест. Помимо него, с нами была наша няня. Ее мы, кстати, обрели тоже благодаря Тимофееву. Наша домашняя няня не смогла сопровождать нас в последний момент, пришлось нам положиться на местные услуги; две присланные кандидатки не подошли, и мы с женой уже решили оставить эту затею, если б не Тимофеев. Заметив, что дочка подружилась с одной официанткой в баре, где мы каждый день пили кофе, а та в ответ без устали с ней возится, берет на руки и всякий раз угощает чем-то, он предложил спросить у нее, не согласится ли она понянчиться за плату. Идея была проста и гениальна, не знаю, почему мы сами до нее не додумались. Тимофееву, как всегда, ничего не стоило найти нужные слова, он пошептался с ней о чем-то на своем, на каталонском, и с той поры Няня – ей понравилось это милое русское слово, а имени ее мы так и не запомнили – приходила к нам во время сиесты, пока бар был закрыт, и частенько забегала просто так, в свободную минутку, навестить свою подопечную и дать передохнуть моей жене. Это была миловидная девушка, застенчивая и улыбчивая. С дочкой она управлялась так, будто всю жизнь только и делала, что нянчила маленьких детей, мы подумали, что у нее, должно быть, есть младшие братья и сестры, с которыми ей приходилось возиться, но оказалось нет, она младшая в семье; видимо, любовь к детям была у нее в крови. Дочка визжала от восторга каждый раз при виде своей закадычной подружки, а жена сияла от счастья – на такую подмогу она уже и не рассчитывала. На ужин мы пригласили ее в знак благодарности, к тому же, дочка заранее позвала ее и на этот ужин, и на все наши праздники на год вперед. И еще я подумал, что четверо взрослых – компания более складная для завершающего вечера, да и Тимофееву будет не так одиноко возвращаться назад.

Так вышло, что к покупке испанского жилья мы вернулись только через несколько лет. К тому времени многие наши знакомые обосновались на здешних берегах, нас беспрестанно звали на новоселья, и скоро мы стали чуть не единственными, кто гостил то у одних, то у других, то снимал жилье неподалеку, потому что до сих пор не обзавелся собственным углом. Все решилось внезапно. Соседский дом наших друзей был выставлен на продажу, и, поддавшись жизнерадостному напору друзей, окрыленных возможностью нам всем теперь обитать по соседству, я срочно вылетел в Барселону – застолбить дом и дождаться приезда жены для окончательного решения. Местечко Плая-де-Аро, где стоял дом, оказалось великолепно настолько, насколько нам о нем и говорили – уютный тихий городок, прозрачное море и чуток туристов в сезон; зимой затишье, но с учетом наших друзей, живущих здесь постоянно, скучно бы не было. Одно плохо: дом мне не понравился. Вроде бы не темный и не тесный, но я сразу понял – не мой. Долговязая Лена, риэлтор, при помощи которой дом якобы удерживали для меня от навязчивых покупателей, бросилась показывать другие варианты, но все было не то – все эти домишки она вовсе не приготовила специально для меня, как утверждала, а подыскивала на ходу, из-за чего мы все дальше отдалялись от моих условий. По-моему, она твердо нацелилась на деньги, которые могла бы заработать, если бы сделка состоялась, и мысленно уже не только получила их от меня, но и потратила, и теперь злилась, что все шло не по плану. Ко всему прочему, она нескончаемым потоком лила на меня информацию о том, кто из наших знаменитостей приобрел здесь жилье, с кем сюда приезжает, сколько пьет и как себя ведет – как будто это могло склонить меня к покупке. Наконец я разозлился и попросил ее вон; не люблю шумных, неорганизованных девиц. Поездка не задалась. Я дал отбой жене, извинился перед друзьями за то, что не дал сбыться нашим общим мечтам, и вечером сидел у себя в номере отеля и думал. Мне вспомнился Диагональ-Map, и чувство, которое я испытал, когда поднялся в тамошние апартаменты. Было ли дело в белоснежных солнечных просторах, открывавшихся из высоких окон, или в ослепительной новизне солидных, только что отстроенных зданий – не знаю, но тогда мне хотелось остаться там и жить. Все это время я был уверен, что таких предложений будет еще много, и, как видно, ошибался; сегодняшние дома не пробуждали во мне подобных чувств, да и другие, увиденные до этого, тоже. Может, из-за этого-то я и оттягивал покупку столько лет? Я спрашивал себя, не было ли то впечатление обманчивым, полученным на волне отпускного настроения и неги, охватившей нас с женой в преддверии рождения сына. Повторится ли оно сейчас, окажись я там спустя пять лет? Был только один способ проверить это. Утром я взял напрокат машину и выехал в Барселону.

Подъехав к Диагональ-Map, я припарковался у набережной и дальше пошел пешком. Стояла осень, было тепло как летом, на пляже еще загорали. По памяти я нашел во дворах агентство недвижимости. Две дремавшие за компьютерами сеньориты вздрогнули, разбуженные моим появлением. Узнав, что я русский, они понимающе закивали, мол, плавали, знаем, и сразу же позвонили кому-то. Меня просили подождать пять минут – вот-вот появится тот, кто мне нужен. Офис у них был просторный по меркам Барселоны, в глубине виднелись еще две-три комнаты, а здесь стояли кожаные диваны, хитроумные букеты цветов, явно заказанные у флориста, кофемашина не из дешевых – обстановка была явно рассчитана на встречу богатых гостей. Сеньориты были ко мне весьма радушны, наперебой старались угодить, правда, мы едва понимали друг друга – английский у обеих был не ахти, впрочем, как и мой испанский, так что в ожидании нужного человека мы занимались тем, что тыкали пальцами в чертежи и обменивались цифрами, означавшими количество метров и цену. Тот, кого мы ждали, все не шел. Кто он, я не знал. Не то переводчик, не то ключник, который покажет мне квартиры. Кем бы он ни был, на него возлагали большие надежды – я видел, что сеньориты из кожи вон лезут, пытаясь развлечь меня разговорами и удержать до его прихода. Я и не думал бежать, но виду не подавал и время от времени поглядывал на часы. Мы уже выпили по второй чашке кофе, поговорили о кризисе и о ценах на жилье. О России. И о погоде. Они перебрасывались беспокойными фразами, выглядывали на улицу, пожимали плечами и смотрели на меня извиняющимися глазами – пять минут давно перевалило за полчаса. Я знал, что припоздниться на часик-другой было вполне в местных традициях, тем более, меня тут никто не ждал, но видно, сеньориты были научены горьким опытом и опасались, как бы капризный клиент не развернулся и не ушел. Наконец за окном послышался звук автомобиля, и через минуту в офис влетел человек с портфелем. Не особенно прислушиваясь к сеньоритам, с двух сторон атаковавших его объяснениями, кто я и как тут очутился, он подошел ко мне, пожал руку и представился – Володя. Выслушав меня, он коротко кивнул:

– Я понял. Таких квартир у нас только две. Сейчас покажу вам обе.

Володя был из тех людей, кого можно описать одним словом – шустрый. Забрав ключи из ящика стола, он подхватил меня и уже по пути стал рассказывать, чем занимается их контора. Я узнал, что они не только продают квартиры, но и сдают в аренду, и отдыхающим, и приезжающим надолго, и деловым-командировочным вроде меня. Своих клиентов, если судить по его словам, они ценили на вес золота. Например, защищали данные о владельцах квартир. Брали на себя всю волокиту с местными банками. Кроме того, следили за тем, чтобы причитающиеся с владельца налоги были вовремя оплачены. В отсутствие хозяев несли вахту по поддержанию порядка в квартире. А что касается мелочей, с которыми невольно столкнешься, начав тут жить, на эти случаи у них было отлажено все от и до, начиная с ремонта и заканчивая уборкой, для чего у них также имелись свои люди. О встречах-проводах, закрепленном за тобой собственном водителе, детской площадке с русскими воспитателями и прочих приятных моментах и говорить нечего; после вчерашней долговязой Лены у меня душа пела, когда я его слушал. Первая же квартира, в которую он меня привел, мне понравилась. Этаж, метраж, антураж – все, как я заказывал. Приятно иметь с ними дело, подумал я. Потом он показал вторую. Она была в точности как первая, только чуть лучше. И чуть дороже. Вот поганец, выругался я про себя, все рассчитал как надо – увидев эту, согласиться на первую я уже не мог. И решил, что, если сойдемся по цене, была ни была, беру. Даже жене говорить не буду, сделаю сюрприз. Скидка была мне тут же обещана, но не такая, чтобы мне захотелось ударить по рукам. Я помнил, как сильно они упали в цене, когда мы были здесь с Тимофеевым, и это не давало мне покоя; я сказал, что внесу залог сегодня же, если цена будет такой-то. Володю мое предложение удивило, но из колеи не выбило. Дать меньшую цену было не в его власти, зато он мог организовать встречу с хозяином, сегодня же, а там уж все будет зависеть от меня. Я согласился, он принялся делать звонки, а тем временем мы с ним направлялись в ресторан, куда он настоятельно приглашал меня зайти пообедать. Это было заведение из разряда «для своих». Володя угощал. И заказывал так щедро, что нельзя было не понять – он действует по чьей-то указке. Меня это ничуть не смущало; я проголодался, а кормили здесь отменно, и раз уж Володе хотелось широких жестов, я был не против порадовать желудок за его счет. Все снова повторялось: мы снова ждали нужного человека, и меня снова развлекали, всеми способами не давая передумать и уйти. О том, что нужный человек появился, я понял по тишине, внезапно повисшей в ресторане: оборвались разговоры, встали навытяжку официанты, менеджер рысью скакнул к дверям, даже Володя бросил еду, вытер рот и тоже привстал. Я обернулся. К нам шел бородач с загорелым лицом и копной кучерявых волос. Типичный испанец, однако я сразу отметил, что одет он был так, как оделся бы на его месте типичный русский – хороший костюм, хрустящий ворот марочной рубашки, часы напоказ; все в нем кричало о том, что он преуспевает и что с ним можно иметь дело. Увидев меня, он остановился, не дойдя до нашего стола, раскинул руки и вдруг басисто, гулко рассмеялся:

– Ну что, знаменитый писатель наконец заработал на квартиру в Барсе?

Мать честная! Это был Тимофеев.

Стало быть, он занимается недвижимостью и дела его, похоже, процветают. Все, чем успел похвастаться мне Володя, оказалось чистой правдой, работали они на славу, клиент шел к ним косяком. О моей квартире мы с ним сразу договорились, я получил цену, которую хотел, да еще Тимофеев, по дружбе, взял на себя затраты по ремонту, пообещав прислать мне проверенную бригаду. Пока в офисе готовили для меня документы, мы с ним пили кофе и разговаривали.

Ну что, контору мою ты уже видел, – смеясь, сказал он. – Это и есть наш бизнес-центр. А это наша, так сказать, корпоративная столовая, – показал он на ресторан.

– А это? – кивнул я в сторону апартаментов.

– А в этом доме у меня пять квартир.

Я понимающе присвистнул.

– А что? Удобно. Все рядом. Работа – дом, дом – работа. Вечером – моцион. Пляж, море. Компактно. И времени на дорогу не теряешь.

– Все, как ты хотел.

– Ну да, – согласился он.

Встреча была неожиданной, но я, как ни странно, не испытывал удивления. Я смотрел на него и видел того Тимофеева, которого, казалось, я представлял себе всегда; по-моему, именно сейчас передо мной и был настоящий Тимофеев. Присущая ему деловая хватка снова была при нем. Я обратил внимание, что, хоть он встретил меня по-дружески, дела мы обсудили в первую очередь, и я не мог не почувствовать, что в эту минуту я был для него больше клиент, чем друг. Озорное жизнелюбие художника с выставки тоже к нему вернулось, он острил, хохмил и веселился, только теперь ощущал себя уверенно, свободно, как будто юный художник повзрослел и превратился, что называется, в хозяина жизни. Цепи на шее, перстень, металлический браслет с черепами – все эти странные атрибуты ему удивительным образом шли и вкупе с пиджаком из дорогой ткани, белозубой улыбкой и повелительно-приятельским тоном, каким он обращался с людьми, составляли теперешнего Тимофеева, которого здешние звали Тим. Мне не терпелось узнать, как он ко всему этому пришел.

– Так ты сам к этому руку приложил.

– Ты, ты. Почему, ты думаешь, я сейчас так обрадовался, когда тебя увидел? Сразу подумал, вот опять сейчас что-нибудь хорошее случится!

Он рассказал, что на следующий день после нашего прощального ужина ему позвонили. То же агентство, что встречало нас с ним за пару дней до того, предлагало «для твоего русского» квартиру на отличных условиях – какой-то их знакомый из банка получил ее за долги и хотел срочно продать, а поскольку ему требовалась сумма долга, а не настоящая стоимость квартиры, то покупка выходила чуть не вдвое дешевле реальной цены. Тимофеев понимал: такие предложения упускать нельзя. Мне он звонить не стал, зная, что меня эта идея сейчас вряд ли заинтересует, зато сам решил действовать. Поехал в Москву, продал свою квартиру на Зубовском бульваре и на эти деньги выкупил квартиру в Диагональ-Мар. Стал сдавать. С этого все и началось. Местные хозяева квартир стали обращаться к нему с просьбой найти им русских клиентов, а соотечественники – подыскать удачное жилье на сезон. С его общительностью и знанием дела это было нетрудно, он разбирался во вкусах русских покупателей так же хорошо, как во всех тонкостях местного рынка. С тех пор он стал заниматься недвижимостью, сначала арендой, потом и куплей-продажей. Приобрел контору, нанял людей. Ни политика, ни кризисы не пошатнули его позиций, наоборот, многие теперь не могли проводить здесь, как раньше, круглый год, и тут-то Тимофеев понадобился им еще сильнее – кому найти арендаторов и дать хозяевам подзаработать, а кому переоформить недвижимость на другое лицо. Он умел сделать все тихо и надежно, хозяевам не приходилось даже приезжать сюда лишний раз. Ему доверяли. Клиенты передавали его из рук в руки. Так он и разбогател.

– Удивлен?

Я должен был признаться, что да, удивлен – скоростью, с какой он сумел встать на ноги и построить здесь свою маленькую империю.

– Подожди, сейчас я удивлю тебя еще больше, – засмеялся он.

Как всякий деловой человек, весь наш разговор Тимофеев отвлекался на звонки, отвечал то на русском, то на местном, но вот кто-то позвонил ему в очередной раз, он развернулся в сторону дверей, и я увидел, как в ресторан заходит молодая испанка с коляской. Через минуту на руки к Тимофееву забралась глазастая девчушка с розовым бантом, а у меня на шее повисла со всей испанской горячностью черноволосая Хуанита, должно быть, его жена. Она встречала меня так бурно, что я не сразу пришел в себя, а Тимофеев, знай себе, сидел да посмеивался.

– Ну что, узнаешь? – подмигнул он мне.

– Няня, Няня! – сказала испанка, тыча себя ладонью в грудь.

Тут только я начал догадываться, что к чему. Неужели та самая няня?

– Та самая, – подтвердил Тимофеев. – Ваша няня теперь наша жена.

Откель такое богатство?

– С неба свалилось! – расхохотался он. – Святой Филипп в мешке принес. Ты знаешь, тут же все Святой Филипп делает, это что-то вроде нашего Деда Мороза!

Мы с ней снова расцеловались в обе щеки. Она спрашивала меня о жене и о детях, совсем не знала по-русски и радовалась так, словно встретила дорогого друга, звала меня к ним домой, заставляя Тимофеева переводить, и все беспокоилась, что я здесь совсем один и ужинать собираюсь тоже в одиночестве. Когда Тимофеев сказал, что я только что купил здесь квартиру, она издала победный крик, хлопнула в ладоши и снова бросилась на шею, теперь уже мужу; сегодняшний вечер определенно превращался для нее в праздник, я и подумать не мог, что своей покупкой доставлю столько радости кому-то, кроме своей жены.

Оформление сделки потребовало кое-какого времени. Я улетел-прилетел и в общей сложности пробыл здесь восемь или девять дней, большую часть из которых провел около Тимофеева – вместе мы ездили в банк, коротали время в его конторе в ожидании всяких справок, обедали в его «столовой» и ужинали с его семьей. Каждый раз, когда я видел Тимофеева с Няней, я поражался, до чего эти двое подходят друг другу. Он выглядел спокойно-счастливым, она же прямо-таки лучилась любовью к нему. Можно было списать это на испанский характер, но, на мой взгляд, дело было не только в нем: ее интересовало все, что касается Тимофеева. Когда мы сидели втроем, она не сводила с него глаз и ловила каждое его слово. Я видел, что сказанное мной ее мало волнует, зато о том, что творится в голове у Тимофеева, она хотела знать все до мельчайших подробностей, мимо нее не ускользал ни один намек и ни один взгляд; стоило ему заговорить по-русски, как она старалась угадать, что он только что сказал, и стоило ему о чем-то попросить, как она спешила подать, принести, перевести, исполнить любое его пожелание. Порой они спорили, но видно было, что это не всерьез, у них все всегда заканчивалось объятиями – как истинная испанка, она была способна в любую секунду прыгнуть ему на колени и чмокнуть его во всеуслышание. Тимофеев не возражал. Сам он был куда более сдержан, но видно было, что ему приятно то, как она треплет его за волосы, набрасывает себе на плечи его пиджак или сидит тихонько, слушает, что он говорит, и любуется им восхищенными глазами. Все это было так не похоже на Лизавету с ее холодным задумчивым нравом. Я не мог не думать о ней. Была ли она когда-нибудь такой, смотрела ли на Тимофеева такими же влюбленными глазами? Я видел их вместе лишь однажды, на заре их супружеской жизни, но даже тогда трудно было вообразить, чтобы Лизавета проявляла к нему хоть каплю той теплоты и откровенного чувства, каким ежеминутно одаривала его сейчас Няня. Был ли он счастлив с Лизаветой? Пытался ли растопить этот лед? Знал ли, что для счастья ему нужна такая женщина как Няня? Или понял это только, встретив ее? Я спрашивал Тимофеева, но он только морщился в ответ:

– Долгая история. Потом расскажу.

И рассказал – когда в один из этих дней мы сидели в уличном кафе прямо напротив банка, грели лица на мягком осеннем солнце и маялись бездельем, битый час ожидая, когда нас позовут.

С самого начала я задавался вопросом, что такого он нашел в нашей Лизавете. Общительный, состоятельный, блиставший в кругу девиц гораздо более светских, я не сомневался, что он мог выбрать себе в спутницы любую. Но он выбрал Лизавету – скромную и далекую от всего современного. Пожалуй, ее старомодная скромность его и привлекла. Она была по-своему умна, не избалована вниманием, строила карьеру, не обещавшую в будущем ничего, кроме признания в тесном ученом мирку, и рассчитывала только на себя. Меркантильные интересы были ей чужды, и это особенно забавляло Тимофеева. Никакие подарки не могли пробить стену холодной вежливости, которой она себя окружала. В Мерседес к нему она садилась с таким лицом, что, казалось, ей было все равно, был ли это Мерседес или троллейбус, кативший ее по утрам на работу в Большой Кисловский; в ресторанах, куда он ее водил и в которых она, несомненно, оказывалась впервые, она ничем не выдавала своего смущения, на официантов смотрела свысока и не скрывала недоумения, глядя на то, как балагурит с ними Тимофеев. На браслет, подаренный им промеж прочем через месяц после знакомства, она посмотрела с удивлением и, кажется, даже не поняла, что это бриллианты и что стоят они целое состояние, зато, когда в ноябре ударили первые морозы и он, встретив ее после работы, стянул с ее озябших рук хлипкие перчатки и надел на них варежки на толстом овечьем меху, она едва не прослезилась и сказала, что для нее это лучший подарок. Подруг у нее не было. Работа да родительский дом – вот и все, что составляло ее жизнь, скромную и незамысловатую. И все же Тимофеев находил в ней что-то необыкновенное. За ее простотой и холодностью чувств ему чудилась какая-то загадка. Иногда она уезжала в командировку на день-другой, недалеко, в какой-нибудь Псков или Ужгород, где участвовала в научных заседаниях, и по возвращении, когда Тимофеев встречал ее на вокзале с букетом роз, чувства прорывались наружу и выдавали ее с головой; в смятении оттого, что на нее, потирая очки, смотрят коллеги, сплошь кандидаты и доктора наук, она принимала от него цветы, и гордилась, и терялась от счастья.

Само собой было определено, что на Лизавете надо будет жениться. Воспитание не позволяло ей задерживаться допоздна в его квартире, к тому же за их свиданиями зорко следила мать, его будущая теща. И, хотя Тимофеев сумел сделать Лизавету частой гостьей в своей трехкомнатной холостяцкой берлоге на Зубовском бульваре, о том, чтобы встречаться у него открыто, и речи быть не могло. Она таилась от матери и как школьница боялась отца, и потому каждая их встреча должна была нести какое-то назначение; Тимофееву разрешалось сводить ее на спектакль, подвезти на работу, к врачу или по еще по какому-то делу, но стоило им загуляться в парке или засидеться в машине, прощаясь до следующего свидания, как раздавался звонок, и от застигнутой на месте преступления Лизаветы требовали объяснений. Неделю за неделей Тимофееву приходилось видеться с ней урывками. Она никогда не бывала свободна от обязанностей по дому, и он уже начинал привыкать к тому, что по первому звонку должен развернуть машину и доставить Лизавету к подъезду. Ее робкий девичий страх перед родителями его умилял. И где ты раскопал это сокровище, спрашивал он себя? Только однажды, бог знает какими уловками, ему удалось выхватить ее из родительских лап и увезти на Бали. Роскошная обстановка отеля, романтические пейзажи, слова любви, выложенные по утрам ракушками на пляже, а вечером цветами на белых простынях – тут-то Тимофеев оседлал своего любимого конька и показал, на что способен. Наконец игра пошла по его правилам, и он ухаживал за девушкой так, как хотел. Лизавета, впервые в жизни оказавшаяся вдалеке от дома и наедине с мужчиной, испытывала настоящее потрясение. Стена холодности пала, от пробудившихся чувств она не могла спать по ночам. Прежнее существование казалось до слез убогим, утешало лишь одно: Тимофеев обещал, что отныне ее новая, полная красок жизнь навсегда в его руках. С Бали они вернулись парой.

По возвращении домой вопрос о женитьбе поднялся с новой силой. Родители Лизаветы негодовали, а Тимофеев был не из тех, кто, рванув вперед, пятится назад, и когда будущая теща, опередив дочь, сама заговорила с ним о женитьбе, Тимофеев женился. Что это было ошибкой, он понял в первые же месяцы после свадьбы. Загадка, до сих пор таившаяся в Лизавете, пропала; пробужденная на Бали натура, страстная, преданная, готовая идти за ним на край света, ни разу больше не появлялась; ледяная вежливость сменилась дружеской прохладцей, с какой Лизавета теперь чмокала его в щеку, встречая с работы. Она наводила порядок в шкафах, составляла списки продуктов, в общем, руководила его домом так, как привыкла это делать у себя. Ни его друзья, ни его увлечения ее не интересовали. Вечеру в компании друзей она предпочитала ужин на диване и пару-тройку серий какого-нибудь фильма, в выходные не было для нее ничего желанней, чем засучить рукава и отдаться уборке, да так, что б в ушах звенело, а лучшим подарком к Новому году была ей не шуба, и не серьги, а новый пылесос с системой аквафильтров. С планами мужа она сверялась для того только, чтобы узнать, будут ли сегодня гости или готовить на двоих, а прогноз погоды смотрела, чтобы успеть до холодов вымыть окна. Как и до свадьбы, Лизавета была по-прежнему привязана к родителям, особенно к матери. Договариваться с ней о чем-либо было бесполезно, так как любые договоренности разбивались о тещу – стоило той позвонить, как Лизавета бросалась исполнять волю матери, невзирая на мужа и на их совместные планы. Как и во времена их свиданий, родители могли вырвать Лизавету из объятий Тимофеева одним звонком, одним грустным вздохом, одним намеком на нездоровье. Хоть она и стала замужней дамой и вела теперь свой дом, она делала все, чтобы с ее отъездом жизнь родителей претерпевала как можно меньше изменений. Она без конца наведывалась к ним, помогала матери по хозяйству, разбирала рукописи отца; в дни, когда у родителей бывали гости, она встречала, готовила, подавала, убирала, а если ее просили сопроводить отца на конференцию или выступить с научным докладом перед аспирантами, то она, как и раньше, безропотно соглашалась. Тимофеев, хоть был уже не холостяк, повсюду бывал один. Друзья удивлялись – жена его не слыла карьеристкой, а между тем, была чем-то так занята, что молодой муж того и гляди запьет от одиночества. Грустил Тимофеев не оттого, что Лизавета была столь предана отчему дому, а оттого, что видел: по-другому она жить не умеет. Он пытался заинтересовать ее, перевести на свою сторону, делился тем, о чем говорили в банке и в компании друзей, приглашал туда и сюда, знакомил с разными людьми, все тщетно; всякий раз он замечал, что она почти не слушает его, потому что думает о своем. Привычный уклад въелся в нее, и мыслями она продолжала обитать в родительском доме – в отцовском кабинете, набитым книгами, за материнским письменным столом с лампой с зеленым абажуром, в своей крошечной спаленке, где провела безвылазно все двадцать восемь лет. Единственное, что давало ему надежду, это путешествия. В поездках Лизавета преображалась и снова становилась такой, какой она ему нравилась больше всего. Несмотря на то, что собирать чемоданы всегда было для нее мукой, стоило самолету приземлиться в новом краю, как она встряхивалась, оглядывалась по сторонам и оживала. Научный мир и родительский дом сваливались с ее плеч единой громадиной-горой, она становилась легкой, игривой, носила платья, ни о чем не думала, смотрела на мужа кокетливо-любопытными глазами и слушала его так, как дома слушала только мать да еще своего научного руководителя. Неделю или две Тимофеев наслаждался супружеской идиллией и уверял себя, что не зря он все-таки женился.

Все заканчивалось с возвращением назад. Еще в воздухе на подлете к родной земле Лизавета менялась, становилась раздражительной, задумчивой, больной. В аэропорту, когда она созванивалась с матерью, лицо ее окончательно принимало маску озабоченной хмурости, от которой, как ни старался Тимофеев, освободить ее он не мог. Он злился, видя, как то, чего он добился и создал таким трудом, бесследно исчезает в паутине материнских дел. Пятизвездочные отели, подарки, покупки, посиделки в кафе, подъодеяльные нежности и обещания, данные друг другу, – все стиралось из Лизаветиной памяти в миг, когда звонила мать и сообщала, что надо перепечатать статью, начистить хрусталь в серванте или перешить бабушкину шаль. И свое путешествие по Испании, и последовавший затем переезд туда он затеял не только ради дела; подспудно он надеялся, что переезд изменит жену и вдали от отчего дома им удастся наладить семейную жизнь. Расчет был верный, за исключением того, что Лизавета не стала путешествовать с ним так долго, как он хотел. Не выдержав и двух недель, она вернулась под предлогом работы, хотя он отлично знал, что работа тут ни причем – Лизавета не вынесла разлуки с родителями. Рассерженное лицо матери стало сниться ей по ночам; она потеряла сон и вкус к новым местам, и домой уехала разбитая и виноватая. После выставки все снова повторилось. Лизавета вновь отказалась следовать за ним, несмотря на то, что наедине они обо всем договорились. Тимофеев был не из тех, кто станет мириться с неудачей и бросит все как есть. Видя, что семейная жизнь с Лизаветой не задалась, и предприняв то одно, то другое, он в конце концов пришел к мысли, что развод неизбежен. Причиняла ли эта мысль ему боль? Скорее, досаду, оттого что его план не удался. Любил ли он Лизавету? Если и да, то не слишком самозабвенно. Он вполне мог пережить и развод, и расставание с Лизаветой, для него это была лишь жизненная трудность, а перед трудностями он пасовать не привык. Лизавета, кажется, тоже все понимала. Однако первой о разводе заговорила не она, и не Тимофеев, а теща. Передавая ее слова мужу, Лизавета выглядела напуганной, и он было на миг подумал, что перед лицом развода она опомнится, предложит начать все сначала. Но нет. Лизавету пугало не то, что ее брак рухнул и что она может навсегда лишиться Тимофеева; ее беспокоило то, как отразится развод на матери, та, дескать, всегда волновалась о том, что скажут окружающие. Так, за два с небольшим года на семейной жизни Тимофеева был поставлен крест. И когда однажды Лизавета, после очередной разлуки, вдруг позвонила и сообщила, что едет серьезно поговорить, про себя он подумал: ну вот и конец. Встречать ее он пришел не с цветами, а с листочком в кармане, на котором расчертил, как они поделят имущество. Вместе они ничего не нажили, и то, что предлагал ей Тимофеев, было чистой воды подарком – он решил дать ей денег на квартиру. Так он и собирался ей сказать: купи себе квартиру и начни новую жизнь, отдельно от матери, глядишь, что-нибудь из этого и выйдет. Но разговор у них сложился совсем иначе.

Лизавета приехала сказать ему, что беременна, и эта новость перевернула с ног на голову все, что распланировал и расчертил на своем листочке Тимофеев.

Был у него по этому поводу свой пунктик: воспитывался он без отца и с самой юности обещал себе, что своего ребенка никогда не оставит, одна только мысль о том, что он станет таким, как отец, его коробила, страшила. Он уже слышал неприязненный голос тещи – ничего, справимся, сами воспитаем! уже видел себя, молящим о встрече с ребенком и получающим отказ, и самого ребенка, почему-то мальчика лет семи, глядящего на него исподлобья, с осуждением в глазах… В одну минуту он решил, что развод отменяется. И стал думать, как теперь обустроить жизнь. Может, Тимофеев и был сентиментальным, когда дело касалось его будущего ребенка, но на счет Лизаветы иллюзий не питал. Она не могла существовать без матери, и появление ребенка должно было лишь усилить эту связь; не оставалось ничего, кроме как звать сюда и жену, и тещу. И Тимофеев решился. Одному богу известно, чего ему стоило уговорить женщин перебраться к нему, на какие уступки пойти, какие обещания дать. Тогда он и подумать не мог, что трудности на этом только начинаются. Погостив на первых порах в Андалусии, теща разочаровалась в этих солнечных краях, а вслед за ней разочаровалась и Лизавета. Жизнерадостная Марбелья тяготила их праздной, в пух и прах разодетой публикой (наверняка пустой и плохо образованной), элегантная Малага оказалась слишком душна (даже в апреле здесь надо беречься от солнца, а лето и представить себе невозможно); они соглашались разве что на Барселону. У Тимофеева волосы вставали дыбом от этой идеи. Как бы им растолковать, что это две разные страны – у них даже язык другой! – и что ему придется начинать все сначала. Но на кону стоял его ребенок. И скрепя сердце он уступил. В Барселоне купили дом. Тимофеев мотался между Малагой и Барселоной в попытках утрясти свои дела. Лизавета, которой мать строго-настрого запрещала самолеты, оформляла декрет и готовилась прилететь один раз и остаться до самых родов. Тещу ждали ближе к дню икс.

Был у них и период короткого счастья. Прилетевшая раньше, чем планировала, Лизавета днем жадно обустраивала дом, а вечерами ждала Тимофеева с работы. Он вел ее в центр, там они гуляли, держась за руки, заглядывали в магазины детской одежды, говорили обо всем на свете и наедались поздними испанскими ужинами. Лизавета хорошо выглядела и чувствовала себя тоже хорошо, как будто будущий ребенок придавал ей и сил, и настроения. С Тимофеевым она была нежна, и в конце концов обоим стало казаться, что все неслучайно: ребенок помог им понять – все-таки они созданы друг для друга. Тимофеев боялся спугнуть свое счастье. То, о чем он мечтал, почему-то сбывалось сейчас, когда он вконец отчаялся и собрался разводиться. Он уже не жалел о том, что пришлось оставить марбельские дела, предложения сыпались на него одно за другим, и он радостно потирал руки, чувствуя, что ни там, так здесь что-нибудь да выгорит.

А дальше случилось то, о чем Тимофеев потом размышлял день за днем, год за годом, и все не мог понять – как, почему, за что. Лизавета почувствовала себя неважно, но ему сказала, что в ее положении это бывает, надо только почаще ложиться и отдыхать. Два вечера они провели дома. Тимофеев сам готовил ужин, не позволяя ей подниматься с постели. Наутро третьего дня она совсем поправилась; была суббота, она вскочила на рассвете, стала прихорашиваться и, невзирая на его уговоры, потребовала вести ее на завтрак. Все выходные они праздновали, валялись у телевизора, ели ее любимую белую пиццу, составляли списки вещей для ребенка – в понедельник, в честь ее выздоровления, он решил отменить все дела и везти ее за покупками в торговый центр. Но вместо этого повез ее в больницу. Вердикт врача был ясный и однозначный. Лизавету немедля стали готовить к операции. Тимофеев сидел в коридоре и вертел в руках лист бумаги, испечатанный испанскими словами. На полях, против слова «diagnostico», стояла приписка, выведенная плавным русским почерком – замирание плода. Русский доктор, которого заранее нашел Тимофеев и присутствие которого сегодня так обнадеживало, что Тимофеев и не думал беспокоиться всерьез, и Лизавете не позволял, вышел к нему с решительно-оптимистическим лицом. Вручил еще листок, на этот раз с названиями лекарств, и погрозил пальцем:

– Только не раскисать! Не давайте ей думать, что это ее вина. Ни вы, ни она ни в чем не виноваты.

– А что же тогда?.. – в пятый раз задал свой вопрос ничего не понимающий Тимофеев.

И в пятый раз доктор повторил:

– Анализы скажут точнее. Причин может быть множество. Такое бывает. Тут ничего не поделаешь. Сейчас главное вылечиться. Что б без осложнений. И, если все будет нормально, где-нибудь через полгодика разрешим вам пробовать заново. Только теперь – под нашим наблюдением.

Он взял Тимофеева за локоть и подтолкнул к выходу, приговаривая:

– В наше время все лечится, все решается. Главное, не позволяйте жене опускать руки. Съездите куда-нибудь, развейтесь. Чем быстрее она обо всем забудет, тем лучше. Поверьте моему опыту. У вас еще все впереди.

Но впереди, как оказалось, у них ничего не было.

Из больницы Лизавета выходила бледная, испуганная. Тимофеев прижал ее к себе и, наученный доктором, сказал ей в ухо тем же твердым и оптимистическим тоном: никто ни в чем не виноват, такое случается сплошь и рядом, главное – надежда есть, доктор сказал, им повезло, шансы у них высокие. Она улыбнулась слабой болезненной улыбкой и благодарно прильнула к его плечу. Он выдохнул – все-таки доктор свое дело знает. Но дома все пошло не так. Пришлось рассказать обо всем матери, и этот телефонный разговор подействовал на Лизавету так, словно ее дубиной по голове огрели. Как она легла лицом к стене, так и не вставала всю следующую неделю. Кажется, только после разговора с матерью ей открылся весь ужас того, что с ней произошло, и мысли, которые доктор приказал гнать подальше, хватали ее цепкой металлической рукой и душили за горло. Тимофеев терзался своей беспомощностью. Ему хотелось обняться, объединиться, обговорить и вместе пережить эти дни, но Лизавета не подпускала его к себе, все попытки развлечь ее встречались горестным протестом, и он с грустью констатировал, что в нынешнем состоянии муж для нее – вещь бесполезная. Прошла еще неделя. Потом другая, третья. Наступила весна. Как в тумане проплыл целый год. Ничего не происходило. Раз только Лизавета съездила домой, в Москву. Попросила купить ей билет и собиралась так, словно покидает Испанию насовсем, Тимофеев уже мысленно распрощался с ней и подумал, что этим, наверно, все и должно было кончиться. Но она быстро вернулась, как он понял позднее, из-за того, что повздорила с матерью. Такого еще никогда не случалось. Лизавета стала раздражительной, злой. Временами ее настигали нервные приступы, она падала на колени, колотила руками по полу и что-то кричала. Тимофеев попытался как-то поднять ее с пола, но только получил кулаком по колену и больше не лез. На очередном приеме доктор выписал Лизавете успокоительное, и приступы стали реже. Но она по-прежнему места себе не находила, весь мир был ей не мил. Теперь уже очевидно было, что дело не в ребенке и что причина Лизаветиных страданий в другом. Тимофеев и раньше удивлялся про себя, как можно убиваться из-за того, чего у тебя никогда и не было; он считал, раз есть цель, надо к ней идти, и не мог понять, отчего Лизавета никак не сдвинется с места. В квартире, куда они переехали, ничто не напоминало о том, что у них мог бы родиться сын, разве что синий плюшевый мишка, купленный когда-то Лизаветой, да и тот, поначалу бережно водружаемый на подушки, потом был заброшен среди вещей. Лизавета не говорила об утерянном ребенке и не выказывала признаков того, что хотела бы родить. Когда прошло полгода, и доктор со значением произнес «вот теперь можно», уверенный, что они только того и ждали, на Лизавету это не произвело ни малейшего впечатления. От доктора она ехала мрачная и молчаливая, и Тимофеев, глядя на нее, горько улыбнулся, вспомнив, каким представлял себе этот день. Каких-то полгода назад он был полон надежд, он обещал себе, и даже произнес это вслух, что когда-нибудь непременно приедет сюда забирать жену с ребенком. А сейчас они и словом не обмолвились на эту тему, потому что оба знали – ребенку не быть. И их семье тоже.

Постепенно он свыкся с обиженно-страдающим состоянием души Лизаветы и натянутым, готовым вот-вот разразиться слезами выражением ее лица. Он не спорил с ней и не ссорился; не пытался, как раньше, все обсудить и наловчился почти совсем с ней не разговаривать. Вместе они только ели. Обычно Лизавета готовила что-нибудь простое, без изысков (вкус к домашним хлопотам в ней давно угас), он съедал, говорил спасибо и шел мыть посуду. Изредка они обедали в каком-нибудь ресторане и делали это в той же в неприступной тишине, в какой теперь протекала вся их жизнь; раз или два Лизавета ворчливо пожалуется на еду или на припозднившегося официанта и скажет, что ноги ее не будет в этой паршивой забегаловке впредь, – вот и все развлечения, на какие мог рассчитывать Тимофеев. Кроме него общаться Лизавете было решительно не с кем. Дружбу водить она никогда не умела, а здешний люд ее тем более не прельщал; чем не угодили ей барселонцы, Тимофеев не понимал, да и понимать не хотел. Научную работу она забросила. В музеи не ходила. На курсы испанского записалась, но потом передумала. Зато взапой читала романы, привезенные из ее девичьей спаленки из Москвы. Частенько, он слышал, ей звонила или писала мать. Лизавета отвечала сбивчиво, взволнованно и всякий раз в отчаянии отбрасывала от себя телефон, закрывала лицо руками и принималась рыдать. Тимофеев знал – теща ждет, когда дочь одумается и вернется назад. Лизавета не поддавалась. Но кажется, ей и самой было понятно, что мать своего добьется и что это только вопрос времени.

Поначалу с возмущением отрицающий все тещины обвинения Тимофеев теперь все чаще приходил к мысли, что он, пожалуй, и впрямь, виноват и что теща, как ни странно, права. Только вина его не в том, что он не додумался отвезти Лизавету в больницу сразу. Вина его гораздо глубже, и началась она намного, намного раньше всех этих событий. В который раз он задавался вопросом: зачем вообще он затеял Лизаветин переезд? Почему так настойчиво звал ее сюда? Пусть бы она рожала в Москве под присмотром матери, так всем было бы спокойней. И черт с ним, с приятным климатом, с прогулками на морском берегу, с чудесной медициной и со всем этим европейским удобством, которым он собирался окружить Лизавету и своего новорожденного сына – разве этого она хотела? Чем больше он думал, тем яснее понимал, что Лизавете, в сущности, всегда хотелось только одного – чтобы матери было спокойно. Единственное, когда она чувствовала себя хорошо и когда становилась сама собой, это в те короткие мгновенья, когда знала – мать это позволяет. Когда она смеялась, наряжалась и веселилась, она делала это не от прилива чувств к нему, Тимофееву, а оттого лишь, что ее ненадолго отпускало извечное материнское осуждение, гильотиной висевшее над ее головой. Он вспоминал, какой беспокойной, почти сердитой бывала Лизавета во времена их свиданий, если после спектакля он не вез ее домой в ту же минуту, или какой рассеянной она становилась, стоило ей получить звонок из дома, она буквально переставала понимать содержание пьесы и спрашивала у него, о чем речь. Привязанность к родному дому, которую он воспринимал как естественную черту чистого, неиспорченного существа, на деле оказалась поводком, при помощи которого мать держала Лизавету в неослабном напряжении. Анализируя их жизнь с момента, как они познакомились, Тимофеев пришел к выводу, что только дважды за все время Лизавета была полно и неподдельно счастлива рядом с ним: в те несколько недель, что они готовились к свадьбе, и в дни ожидания ребенка. Оба раза он принял это на свой счет, но сейчас понимал, что он, если и был причастен к тому Лизаветиному счастью, то только косвенно, ибо никогда не был ни его источником, ни причиной. Радость перед свадьбой была связана не с будущей жизнью с ним, а с тем облегчением, что испытала Лизавета, когда наконец объявила матери, что они женятся. И нежность, охватившая ее здесь, была вызвана не вспыхнувшими между ними чувствами; в те дни Лизавета была счастлива от мысли, что мама приедет к ним и всегда будет рядом (об этом уже позаботился Тимофеев), и именно это делало ее умиротворенной и довольной жизнью, а не любовь к нему, как он самонадеянно считал. Вообще, ему становилось все более очевидно: то, что он принимал за любовь, не было любовью. Как-то длинным августовским днем сидя на песке и размышляя об их с Лизаветой жизни, Тимофеев со всей ясностью ощутил, что она никогда не любила его. Не потому, что любила другого, а потому что, по всей видимости, была неспособна к любви. Муж Лизавете был не особенно и нужен. Если она и задумывалась о собственном счастье, то уж, конечно, не ставила его главнее счастья материнского, превыше которого для нее не было ничего на свете; на свою замужнюю жизнь она смотрела через призму того, как это скажется на матери, и потому жизнь эта казалась ей чересчур сложной, требующей слишком много жертв. Даже сейчас, когда Тимофеев был ей необходим для того, чтобы жить здесь, Лизавета не могла превозмочь себя и относиться к нему чуточку теплее. Одно ее слово, одна улыбка изменили бы все, и много раз он надеялся, идя домой, что она, как иногда бывало раньше, будет ждать его нарядная, похорошевшая, обнимет за шею и прикажет торжественно-шутливо – веди жену ужинать! и это означало бы конец трагедиям, конец страданиям, но нет. Лизавета не менялась. И он перестал ждать. Понял, что тещино расположение ему уже не вернуть, а без него Лизавете ничего от Тимофеева не нужно. Сколько времени он гадал эту загадку! Не знал, как растормошить ее, куда отвезти, что показать, чтобы заставить полюбить жизнь, почувствовать аромат новизны, путешествия, свободы! А теперь разгадка Лизаветы стояла у него перед глазами, и от ее голой правдивости ныло сердце: он не имел на нее влияния и не мог сделать ее ни счастливой, ни несчастной, ибо Лизаветино счастье зависело не от него.

Почему же, осознавая это, Тимофеев все-таки не покидал свой супружеский пост? Причина на то была самая обыкновенная – ему не хватало денег. Проекты его угасли, не принеся доходов, банковский кризис сожрал добрую часть накоплений, дом на море не продавался, должники исчезли вместе с деньгами, и он уже стал бояться телефонных звонков – плохие вести настигали его одна за другой. Лизавета ничего не замечала. Не привыкшая думать, откуда берутся деньги, она принимала как само собой разумеющееся то обстоятельство, что Тимофеев за все платил. Между тем средств у него оставалось лишь на год жизни, а дальше пустота. Придется наниматься на работу и возвращаться к той жизни, от которой он бежал. Последнее, что могло спасти его, это продажа московской квартиры на Зубовском бульваре, на эти деньги он мог бы остаться здесь и взяться за небольшой проект, купить бар или туристическое агентство. Но против этого насмерть стояла Лизавета. С каких-то пор она стала связывать квартиру с их браком и жила с мыслью, что у них есть шанс, пока есть эта квартира, а если ее продать, то им конец. Какой шанс, недоумевал про себя Тимофеев? Что за надежды сидели в ее голове? Этого он не знал, но чувствовал себя связанным по рукам и ногам. Дни напролет он проводил на пляже. На воздухе ему легче дышалось, да и не мог он находиться рядом с Лизаветой подолгу. Барселонцы возвращали его к жизни. Глядя на то, как они гуляют парами, компаниями, с детьми, как от души веселятся на бесчисленных маленьких праздничках, сделанных из одной деревянной сцены да пластиковых скамеек, как живо заводят разговор, как любят обниматься, держаться за руки и как редко бывают одни, Тимофеев отогревался. Среди них он не чувствовал себя чужим, наоборот, он был здесь как дома. Лизавете по привычке говорил, что идет по делам, а сам часами бродил по городу, сидел и смотрел на море, наблюдал за людьми, и все думал – разве не может и он жить вот такой простой человеческой жизнью? В этом состоянии мы и застали его в тот свой приезд.

А потом был звонок, который все изменил. Наутро после того, как мы распрощались, Тимофеев сидел и крутил в руках телефон, думая, как поступить. Он сам не заметил, как по привычке пришел в Диагональ-Map и устроился за тем же столиком, где обычно пил кофе с нами. Как всегда в этот час, его обслуживала Няня. И тут он возьми да и расскажи ей все – про квартиру, про свое московское житье, про мечты, которые никак не сбываются, про то, что этот звонок для него как последний шанс и что он до смерти устал жить, как живет. Няня в ответ на его монолог произнесла коротко, но с чувством:

– Ты такой замечательный! Я знаю, у тебя все обязательно получится!

Подтолкнула ли его эта наивная до невозможности, неизвестно когда и откуда взявшаяся вера в него или сейчас только пойманное чувство, мелькнувшее в ее глазах и пообещавшее что-то, отчего у Тимофеева приятно и испуганно всколыхнулось сердце, но в эту минуту он решил, что купит квартиру сам. Он провернул все втихаря от Лизаветы и, когда объявил ей о том, что с московской жизнью покончено, получил безобразный, безудержный скандал. Лизавета как с цепи сорвалась. Обвинила во всех грехах, назвала горе-предпринимателем, потерявшим последнее – собственное жилье, собрала вещи и отбыла на родину. Там подала на развод. Тимофеев послал вместо себя адвоката. Делить им было нечего, так что их развели тихо, точно в срок. Тем временем Тимофеев окунулся в свою стихию. Телефон, в последние годы подававший признаки жизни раз-два в месяц, трещал не переставая, дел становилось все больше, скучать было некогда. Рук не хватало. Он стал нанимать людей и скоро понял, что созрел для того, чтобы открыть контору и работать официально. В этот период как никто другой ему помогала Няня, и технически – передать ключи, проследить за уборкой (ее бар стоял рядом с домом, где находилась новоприобретенная квартира Тимофеева), и морально – она участвовала во всей этой кутерьме с такой радостью, с такой бескорыстной преданностью, что он уже и не представлял, как мог бы обходиться без нее. То, какая она и как относится к нему, привело Тимофеева к мысли, что его с Лизаветой неудавшееся одиннадцатилетнее супружество объясняется просто, как дважды два: он, дурак, выбрал не ту женщину.

Вот уже два года, как мы приезжаем в свою барселонскую квартиру и наслаждаемся всеми благами здешней жизни, и не только материальными – заимев здесь жилье, я приобрел еще и друга. И, что вдвойне приятно, друга богатого, но веселого. Богатство не давило на Тимофеева грузом ответственности и вины перед окружающими, не лишало его покоя, не погружало в лихорадочные мысли о будущем и вообще не доставляло никаких хлопот. Вокруг него вились разного сорта люди, и он умудрялся поддерживать отношения со всеми; не тушевался, когда приходилось отказывать, а просьбами его одолевали постоянно, и вместе с тем не выглядел богачом, подозревающим всех и вся в корыстных целях. Он умел делать дела и умел радоваться жизни. По-моему, деньги его не изменили, а если и изменили, то только к лучшему. Чем солиднее сделки он заключал, чем крупнее суммы держал в руках, тем больше он становился похожим сам на себя. Он словно теперь только приступал к настоящей жизни, той, о которой всегда мечтал. Жены наши сдружились легкой необременительной дружбой, не слишком тесной, чтобы угрожать спокойствию семьи, но достаточно искренней, чтобы проводить время в приятной компании и приходить на выручку в нужную минуту. Вместе они разучивали языки, гуляли с детьми (у Тимофеевых только что родилась еще одна девочка) и беспрестанно соревновались в кулинарии, угощая нас с Тимофеевым то итальянскими, то испанскими блюдами, а то русскими сырниками да оладушками с икрой. Няня считала нашу дочь, не больше не меньше, своим ангелом-хранителем, благодаря которому она обрела свое счастье. К таким вещам она относилась с серьезностью почти религиозной, так что порой и нам с женой начинало казаться, что между ней и дочкой существует особая связь. Во всяком случае, понимали они друг друга с полуслова, и дочке больше, чем кому-либо, доставалась кипучая Нянина любовь. А по части любви Няня дала бы фору любому. Когда ей было весело, она пела, когда грустно – непременно рассказывала, почему грустит; если хотела что-то узнать – спрашивала в глаза, без обиняков, а если имела что сказать, сразу же и говорила. Ей была свойственна простота, но не та простота, что идет от глупости, а та, что бывает у людей, по природе своей не способных держать камень за пазухой. Тимофеев принимал ее темперамент с отеческой снисходительностью. Видно было, что он в семье главный, а она его боготворит. Любовь к нему она выражала с той же обезоруживающей простотой: то посреди всего прижималась к нему в порыве нежности и целовала, а то вдруг принималась объяснять нам, его друзьям, как сильно любит мужа, как не может спать, если его нет в кровати, и как у нее душа не на месте, когда он надолго отлучается из дома из-за работы.

Поначалу я слегка волновался из-за того, что своим решением оторвал жену от друзей из Плайа-де-Аро, но оказалось, напрасно. Наша дружба с Тимофеевым была не менее приятной и к тому же, чего уж скрывать, выгодной – я не знал человека более отзывчивого и готового помочь, пускай и не без выгоды для себя. Что касается наших друзей, они приезжали к нам в гости, как и многие другие наши приятели. Вместе мы гуляли по пляжам, устраивали поздние завтраки в прибрежных кафе, ездили по паркам, достопримечательностям и по магазинам. Частенько центр наших гуляний перемещался в Диагональ-Мар, и все благодаря Тимофееву, который строго-настрого запрещал нашим гостям останавливаться в отелях и самолично устраивал их в свои апартаменты. Он не упускал случая показать им какую-нибудь шикарную квартиру или рассказать о только что совершенной покупке по впечатляюще выгодной цене, и тем самым в очередной раз разрекламировать себя, а если повезет, то и заключить сделку – что-что, а продавать Тимофеев умел. О чем бы ни шла речь, в голове у него вертелась одна идея – кому бы что продать, и в любом разговоре он не забывал, к месту или нет, предложить свои услуги. В этом смысле он беспрестанно трудился и мыслями всегда был в работе, просчитывал, угадывал, рисковал. Невозможно было представить, глядя на него, что когда-то, в Москве, его ненавидели за лень и звали тунеядцем – сейчас он, кажется, был самым трудолюбивым из всех нас; бывало, во время отпусков мы всей компанией валялись на пляже и ни черта не делали, а он появлялся лишь на минутку, одетый с иголочки, здоровался и бежал по делам, стряхнув песок с ботинок из телячьей кожи, и больше мы его не видели до самой сиесты.

В обычной жизни он выглядел неприметно, носил шорты, ездил на велосипеде, причем, на общественном, взятым напрокат с городской парковки, своего у него отродясь не бывало, а иногда и того лучше, прикатывал на велосипеде жены. В таком виде он сливался с толпой. Но стоило на горизонте появиться клиенту, Тимофеев преображался. Между собой мы шутили: если видишь Тимофеева в костюме, значит, у него встреча с клиентом, а если в костюме, на сверкающем «БМВ» и в сопровождении двоих, помощника и водителя, значит, клиент русский. В прошлом октябре я приезжал на барселонскую Либер, большую книжную ярмарку, так он увязался за мной и все три дня ходил, разнюхивая, нет ли среди участников его потенциальных клиентов. А поскольку вырядился он по максимуму, журналистка, бравшая у меня интервью и принявшая нас обоих за членов российской делегации, на следующий день написала, что книгоиздание в России поднялось с колен, обретает новое лицо, и все в таком духе. Сколько я ни повторял Тимофееву, что он зря теряет время и что нашему брату-писателю его услуги не по карману, он не отступал, такой уж у Тимофеева был характер. И ведь оказался прав! Продал таки квартиру. Правда, каким-то англичанам, зашедшим на ярмарку случайно. Мы все подтрунивали над ним из-за его извечной расчетливости. Однажды, в самый сезон, он остался без крыши над головой: нахватал клиентов больше, чем успел подготовить квартир, и был вынужден разместить одних в своем доме – ни дать, ни взять, сапожник без сапог. Сначала он поселился у нас со всем своим семейством, потом снял номер в отельчике напротив, но так туда и не переехал – вместе было веселей. Весь август наш табор, увешанный колясками, самокатами и надувными лодками, курсировал из квартиры на пляж, в ресторан и обратно, попутно обрастая друзьями и знакомыми Тимофеева и соседской ребятней; шум и смех стоял у нас до самого утра. Дети сказали, что это было лучшее лето в их жизни, а приятели подшучивали над тем, что я, бедный писатель, готовлю завтрак и покупаю зубную пасту миллионеру, владельцу элитных квартир. При этом Тимофеева все любили. Он не был зазнайкой, умел повеселиться от души, и дружить с ним было одно удовольствие. К тому же, никто не знал местность так хорошо, как он, никто не имел таких связей и никто не умел улаживать дела с такой скоростью. По любому вопросу сразу обращались к нему, и все признавали, что без Тимофеева наша испанская жизнь едва ли была бы такой удобной и беззаботной.

Была у него только одна головная боль – Няня его ревновала. С одной стороны, дела его требовали постоянного передвижения и переговоров с разными людьми, с другой, он сам устроил жизнь так, чтобы все было под рукой, и именно поэтому, когда он покидал Диагональ-Map надолго, это выглядело странно. Няня с ума сходила от подозрений. Если поблизости оказывались мы с женой, доставалось и нам: насмотревшись на русских клиентов Тимофеева, приезжающих в свои испанские апартаменты то с семьей, то с юной подружкой, она строила догадки об обмане мужа и советовалась с нами, с обычной своей прямотой докладывая обо всем, что вызывало у нее опасения в последнее время. Можно было сказать, что для испанки ревновать так же естественно, как дышать, если бы не странное поведение Тимофеева, которое я и сам за ним замечал. Иногда, получив звонок, он ни с того ни с сего вскакивал, хлопал меня по плечу и со словами «щас, подожди, мне надо встретить кое-кого в аэропорту» исчезал с концами. По тому, как он хмурился, как просил меня не обмолвиться случайно при Няне, я догадывался, что это не связано с работой. И потом, он ни за что не явился бы к клиенту в штанах и майке. Ясно было, что он темнил. Няня пытала меня, его лучшего друга, не напрямую, конечно, а через жену. К счастью, я ничего не знал: если у Тимофеева и был кто-то на стороне, мне об этом ничего не было известно.

Летом в самых первых числа июня я сидел на банкете по случаю вручения премий деятелям искусств. Мы, молодежь, то бишь недавно открытые миру писатели, артисты и музыканты, держались поодаль, места за главным столом занимала старая гвардия – люди с именем. Вид у них был соответствующий: кого несли под руки, кто глотал сердечные капли, отчего по залу витал, перебивая ароматы еды, ядреный запах корвалола. На фоне них мы, молодежь, поначалу принявшие это обращение к себе за шутку, ибо большинству из нас давно перевалило за сорок, ощутили себя действительно молодыми, казалось, что наши победы еще впереди. Накануне, просматривая список приглашенных, я увидел в нем имя моей тетушки, бывшей тещи Тимофеева, их научно-исследовательский институт был представлен к награде. Я без труда нашел ее среди ветеранов. Она была все такая же бравая, с горделивой осанкой и замашками командира. Меня она не признала, и не потому, что прошло столько лет, а потому что напрочь забыла о моем существовании, но когда вспомнила, обняла и потрепала за щеку, прямо как в детстве. Мы обменялись дежурными вопросами. Узнав, что у меня родились дети, она воскликнула:

– А я вот внуков никак не дождусь! Лизонька все тянет и тянет. Что они там с зятем думают, чего ждут, не знаю! Я уже им сказала: если и в этом году не сделаете меня бабушкой, то все, прощайте, я соглашаюсь на директорство, и потом не просите меня сидеть с внуками! Мне будет некогда!

Значит, Лизавета замужем?

– А как же! За своим испанцем.

За испанцем? И живет в Испании?

– Ну да. В Барселоне. Так ты ж его знаешь!

Откуда мне его знать? Я Лизавету-то не видел сколько лет.

– Вот дает! Забыл что ли? А кто говорил, что Тимофеев лучшая партия для нашей Лизоньки, а? Помнишь, как защищал его? Вот ведь проказник!

Так она Тимофеева, что ли, имеет в виду?

– Ты, оказывается, как в воду глядел! Сколько лет живут душа в душу!

У меня чуть бутерброд из рук не выпал. Возвращаясь с банкета, я все думал: это Тимофеев живет на две семьи или это тетушка ничего не знает об их разводе?

Как только я оказался в Барселоне, я передал Тимофееву наш разговор. Он отреагировал неожиданно. Ударил кулаком по столу и выругался – что за люди! Да в чем дело, спросил я, разве вы с Лизаветой не разошлись? Он в бешенстве набрал чей-то номер и, не дозвонившись, бросил телефон.

– Все. Сейчас же отправлю ее домой. Хватит с меня.

Так Лизавета здесь, в Испании?

– Представь себе.

Но что она здесь делает?

– Молится.

Молится? Как это понимать?

Так и понимать. Приехала в Монсеррат. В монастырь. И молится там. Или еще что-то делает, черт ее знает…

Он рассказал, что их расставание с Лизаветой было окончательным и долгое время после развода они не поддерживали связь. Как вдруг в один прекрасный день перед Тимофеевым возникла теща, как с неба свалилась. Со слезами на глазах она поведала ему, что прибыла сюда ради дочери: после возвращения в Москву жизнь у Лизаветы словно бы остановилась. Она ничего не делала и ничего не хотела, спала до обеда и целыми днями сидела перед телевизором, такой ее никогда не видели. На материнские упреки не откликалась, в семейных заботах не участвовала. Запиралась в своей комнате и видеть никого не желала. Лизавета погибала. Как вылечить ее от этой болезни и что это за болезнь, никто не знал. Были у тещи надежды устроить ее личную жизнь, но и те потерпели сокрушительное фиаско. Сын ее приятелей, доктор наук, до сих пор ходил холостяком. Им устроили свидание, не без труда уговорив Лизавету причесаться и выйти из дома. Потом было еще одно, и теща уже предвкушала победу. Оба уже не дети, и если нравятся друг другу, то зачем тянуть, пусть распишутся и живут себе, добро наживают. Как и в прошлый раз, она пошла на разговор в обход дочери, думая подстегнуть жениха к свадьбе, но не тут-то было. Что наговорил ей жених, Тимофееву она пересказывать не стала, но ясно было, что выразился он с предельной ясностью и обеих отправил восвояси. Такой нынче мужик пошел, всплеснула руками теща, мелкий да трусливый. Тем дело и закончилось. Лизавета совсем пала духом. Теща жалела дочь, но еще больше презирала ее за слабость. Ей было не понять, почему Лизавета не может взять себя в руки и выйти на работу, начать жить как все. Мало ли вокруг одиноких девиц с неудавшейся личной жизнью? Что ж теперь, запереться дома и руки на себя наложить?

Ее речи Лизавету только раздражали. Скоро она и вовсе перестала разговаривать с матерью. Та негодовала, но поделать ничего не могла. Впервые ее методы не работали, и это ставило ее в тупик. Знакомая врач сказала ей, что у Лизаветы форменная депрессия и что помочь может только одно: надо найти что-то, что ее радовало в прошлом, и попытаться ей это вернуть. Этим «что-то» нежданно-негаданно оказалась Испания.

Было ли это Лизаветиной привычкой – горевать о прошлом, или жизнь с матерью раздавила ее окончательно, а может, и одно, и другое вместе, но только выяснилось, что лучшие ее воспоминания связаны с Испанией. Теперь ей казалось, что в Испании она провела свои лучшие годы и там была по-настоящему счастлива. Да и он, Тимофеев, был не так уж плох. И в этом теща была с дочерью солидарна. А что? Лизавету он обеспечивал с головы до ног. Возил, учил, развлекал. Выводил в свет. Приобщал к искусству. Заботился, как умел. Не бросал в трудную минуту. Что ни говори, а с ним Лизавета жила как у Христа за пазухой. Может, вернуть все, как было, а? Тимофеев чуть не поперхнулся. Так вот к чему комплименты, каких он за всю свою жизнь от тещи не слыхивал!

– Послушай, я знаю, я была к тебе несправедлива. Признаю это. Ты уж прости меня, дуру старую, я же о дочери переживала. Теперь все будет по-другому. Живите как хотите, я слова не скажу…

Тимофеев остановил ее:

– Не могу.

– Не отказывайся вот так сразу. Хотя бы подумай, в жизни всякое бывает…

– Не могу. У меня здесь жена, ребенок.

Лицо у тещи перекосилось. На несколько минут она потеряла дар речи. Неужто рассчитывала, что он сидит здесь бобылем и тоскует о Лизавете, удивился про себя Тимофеев. Потом разразилась слезами.

– Видишь, как получается… У тебя все образумилось, а Лизонька моя так и не устроилась в жизни. Нет большего горя для матери, чем видеть несчастным своего ребенка… Ты же мужчина… Помоги! Сделай что-нибудь… Мы же не чужие люди…

Да он-то тут причем? Как он может помочь?

– Пускай она хотя бы приезжает к тебе иногда. Она так мечтает о Монсеррат! Только и говорит об этом! Этот воздух, горы!.. А птички там как поют! И дорога эта, наверх… Да, да, она рассказывала мне, бедная девочка…

Он помнил, как они с Лизаветой были в Монсеррат, он возил ее туда, когда она была беременна. Тогда она взяла с него слово, что они приедут сюда снова, уже втроем.

– Ладно, – согласился он, лишь бы теща прекратила лить слезы. – Пусть приезжает.

– Да? Правда?

– Билет я ей куплю. Квартиру тоже найду.

– Вот хорошо! Вот спасибо! А квартиру зачем? Разве у тебя нельзя остановиться?

Что за человек! Сказал же – жена, ребенок.

– Что, все так серьезно?

– Куда уж серьезней.

– Боюсь, Лизонька не выдержит этого. Не говори ей, прошу тебя. Пока не говори. Не травмируй ее. Пусть девочка приедет, отдохнет немного.

Переключится. А потом скажем. Я сама скажу. Обещаю тебе. Только надо ее подготовить.

И Лизавета приехала. Один раз, потом другой, третий. Тимофеев покупал для нее билеты, выдавал ключи от какой-нибудь квартиры подальше от Диагональ-Map, но встреч с ней избегал – посылал за ней водителя или поручал ее Володе. Только в первый ее приезд он сам поехал за ней в аэропорт. В тот день перед ним предстала женщина средних лет, чудаковатая и совершенно ему чужая. Он опасался сцен и разговоров о прошлом, но интересы Лизаветы не шли дальше паломничества, молитв, святых отцов, не то живых, не то почивших, и, слушая ее в машине, Тимофеев поражался тому, куда исчезла ее блестящая образованность, ее университетские знания и знаменитый кругозор – как будто кто-то ластиком прошелся по ее голове и оставил там одну лишь страницу под названием Монсеррат. Не без содрогания Тимофеев спрашивал себя, как мог он прожить с ней столько лет и что стало бы с ним, останься они вместе. С тех пор так и повелось. Лизавета наведывалась в Монсеррат каждые два-три месяца, Тимофеев оплачивал ее приезды, теща слала ему благодарственные письма с заверениями, что молится за здоровье того, кто спас ее девочку от погибели. И все бы ничего, если бы однажды с Лизаветой не случилась новая напасть. Она взяла за обычай, находясь в Барселоне, звонить Тимофееву ближе к вечеру и со словами «нужно поговорить» вытаскивать его на рандеву. Приехав в условленное место, он заставал ее в полумраке какого-нибудь бара, где она ждала его с бокалом вина. Вид у нее бывал совершенно нелепый: накрашенное лицо, декольте, томно-театральный взгляд. Лизавета и в юности не обладала искусством подать себя, а сейчас и вовсе смотрелась как стареющая проститутка. Сама ли она до этого додумалась или с чьей-то подсказки, но в голову ей ударила идея во что бы то ни стало вернуть Тимофеева. Сколько он ни объяснял ей, какие доказательства ни приводил, она отказывалась верить, что жизнь у него наладилась; может, ее сбивало с толку то, как просто он одевался, а может, ей привычно было видеть его таким, каким он был всего еще пару лет назад, и другого Тимофеева вообразить себе не могла. На одном из таких свиданий она обманом заставила его подняться к себе и открыла дверь в подвязках и чулках, натянутых на круглые ляжки. После этого Тимофеев понял, что разговаривать с ней бесполезно, и даже на звонки больше не отвечал, сразу перепоручал Володе. И вот теперь еще новость, которую принес ему я, – оказывается, они на пару с тещей трубят на всех углах, что Лизавета вернулась к нему и они снова муж и жена. Зачем они это делали – загадка.

– Пора мне, наверно, прикрыть эту лавочку, – задумчиво произнес Тимофеев.

Не знаю, решился бы он на этот шаг или нет, но следующее происшествие заставило его поторопиться. Тем же летом, подъехав средь бела дня к своему дому, он обнаружил у ворот Лизавету. Она поджидала его. Рядом стояли ее сумки и чемоданы. Выскочившему из машину, взбешенному Тимофееву она сказала:

– Послушай, мы с тобой муж и жена. Мы должны жить вместе. Не по-христиански это как-то, ты здесь, я там… Давай жить вместе.

Как мог отреагировать на это Тимофеев? С минуты на минуту должна была появиться Няня, и он не знал, что злит его сильнее, чушь, которую несет Лизавета, или то, что она выследила его адрес и явилась сюда, рискуя столкнуться нос к носу с его семьей. Чуть не силком он затолкал ее в машину, но от Няни скрыться не успел. Благо, Няня в глаза не видела бывшую супружницу мужа, а когда ревновала, представляла соперницу нимфой неземной красоты, хрупкой и зеленоглазой, именно такие, она видела, приезжают сюда из России. Только поэтому Тимофееву удалось убедить ее, что эта сумасшедшая русская – клиентка, устроившая скандал из-за непорядка в апартаментах.

Тимофеев рассказал мне, как они распрощались. Он объявил Лизавете, что больше никаких поездок за его счет не будет и между ними все кончено, на этот раз навсегда. На что Лизавета, не роняя слез и не закатывая истерик, ответила, будто и не слышала только что сказанных слов:

– Давай хотя бы съездим к маме на юбилей. Я ведь уже сказала всем, что буду с мужем…

Странная все-таки женщина, закончил рассказ Тимофеев, как мы не понимали с ней друг друга, так, видно, и не поймем никогда.

Вот, что мне было известно о Лизавете. К моменту, когда я садился в самолет, я уже и думать о ней забыл, завертевшись в своих делах, и хотя Тимофеев говорил красноречиво, в моей памяти Лизавета все равно оставалась такой, какой я видел ее своими глазами в тот памятный вечер на выставке – испуганной ланью с трогательным и смущенным взглядом.

Вот почему я не смог признать ее сходу. Уже потом, вспоминая, что рассказывал мне Тимофеев, я понял, что все и впрямь сходится – и ее дородная фигура, и возраст, и одеянье до пят, и деревянные бусы-четки, а главное, ее виновато-жалостливое лицо, за которым стоит непоколебимая твердость. Когда она заговорила со мной, я подумал, что зря она это затеяла, беседа у нас быстро иссякнет – обо мне она мало что знала, а я и не думал распространяться о своих делах и расспрашивать ее о жизни тоже не хотел. Говорить нам было не о чем. Она, конечно, не предполагала, что, как и она, я частенько бываю в Испании. И не догадывалась о том, что мы с Тимофеевым дружим семьями, что дети наши растут вместе – спят вповалку, набегавшись на пляже, и больше всего на свете ждут выходных, когда им позволяется остаться друг у дружки с ночевкой. Она не могла знать, что Тимофеев мне не просто друг, а человек, которого я безгранично уважаю; уважаю за то, что он добился своего, за то, что стал тем, кем собирался стать, и живет так, как сам себе назначил, а не как требовали от него другие. Конечно, все это не приходило ей в голову, потому что в следующую минуту она спросила:

– А вы работаете?

Ну да, работаю.

– Не найдется у вас там местечка для моего мужа?

Какого мужа, не понял я?

– Да для моего Тимофеева. Вы уж извините, что я вас об этом прошу, но он же у меня такой… Все старается показать, что деньги у него есть, но я-то знаю… Сейчас вот сказал мне, что все, последний раз приглашал меня к себе. Больше, говорит, не приезжай.

Она улыбнулась ласковой улыбкой, как будто говорила о каком-нибудь маленьком глупыше, на которого невозможно обижаться.

– Видать, деньги опять закончились. Так-то он добрый… Когда деньги есть, он и билеты мне купит, и подарков надарит. Я говорю, не надо мне ничего, а он нет… Это ж надо, в бизнес класс меня посадил! Добрый он, всегда был таким… Вот только деньги его испортили. Слишком уж он к деньгам стремится… Нехорошо это. Надо принять свою долю, смириться со своей судьбой. Надо жить тем, что Боженька дает… О душе надо думать. В царство божие деньги не заберешь…