Среди пассажиров бизнес класса она была как белая ворона. Видно было, до чего ей не по себе – как будто человека с маленькой зарплатой завели в дорогой магазин, где ему все не по карману. Наверно, гостила у богатых друзей, и они купили ей обратный билет, решил я про себя. И от нечего делать принялся перебирать в голове фразы, какими можно было бы обрисовать такой персонаж в романе. Какие ее черты сразу дают понять, что она чувствует себя не в своей тарелке? Трясущиеся руки? Напряженная поза? Испуганный, моргающий взгляд, каким она смотрела на нас, преспокойно развалившихся в креслах в ожидании посадки? Но это может говорить о том, что человек попросту боится летать. Может, одежда? Тоже не то. Одежда ее, конечно, не отличалась ни качеством, ни вкусом (черная юбка до пят волочится по полу, на шее шарф цвета вареной колбасы), но и это еще ни о чем не говорит. Пожалуй, все дело было в том, как она держалась. Своим видом она словно хотела показать, что попала сюда по случайности и сама понимает, как это глупо; была б ее воля, она бы летела эконом классом, рядом с такими же, как она, и ни за что не стала бы беспокоить уважаемых людей своим присутствием. Именно эти слова читались в ее лице, когда она с неловкой улыбкой протягивала свой билет работникам аэропорта и когда сидела в вип-зале и смотрела на всех жалостливыми, просящими прощения глазами, и именно от этого вид у нее становился совсем уж простенький и неуместный. Я знал, что такого рода люди, несмотря на покорность и признание превосходства других над собой, внутри своего мирка бывают на удивление требовательны и даже жестоки; смиренность их обманчива, и я уже пустился фантазировать о том, на кого могла бы распространяться деспотичность этой женщины, как вдруг она повернулась и посмотрела прямо на меня. Извиняющееся выражение на мгновенье исчезло с ее лица, она смотрела пристально, будто хотела что-то выяснить на мой счет, и, не успел я понять, что бы значил этот взгляд, как она отвела глаза и принялась перекладывать вещи, словно бы говоря мне, что разговор окончен. Я бродил среди магазинов, разглядывая всякую всячину, когда она снова попалась мне на глаза. Моей первой мыслью было отойти подальше и выбросить ее из головы, и я бы так и поступил, если бы она не опередила меня, метнувшись в сторону, словно застигнутая на месте преступления. Похоже, она избегает встречи со мной, с чего бы это? Я посмотрел ей вслед. Она шла, оглядываясь; ей-богу, что за странная женщина, можно подумать, что я преследую ее! Вполне может оказаться, что она не в себе, решил я и переключился на покупки – никогда не брал хамон в аэропорту, а тут подумал, почему бы не побаловать своих и не привезти немного лакомства к сегодняшнему ужину. Скоро нас пригласили на посадку.

Тут уж мы неизбежно столкнулись бы нос к носу со странной пассажиркой, и я не без любопытства гадал, что она выкинет на этот раз – теперь, когда она сама обратила на себя внимание, невольно и я поглядывал за ней. Она сидела у самого выхода и делала вид, что занята обычными делами, открывала и закрывала сумочку, крутила в руках посадочный талон, но я заметил, что при моем приближении она занервничала еще сильнее. Чем больше она пыталась показать, что ей нет до меня никакого дела, тем хуже у нее это получалось. С посадкой задерживали, и все мы нависли над стеклянными дверьми, ожидая, когда же нас впустят. Напряжение росло. И вот, в эти несколько минут до подъема в самолет, я вдруг вспомнил ее. Мне и раньше чувствовалось что-то знакомое в ее лице, как будто она должна была кого-то мне напоминать, но я не мог понять кого. И только сейчас понял: мы с ней были не просто знакомы, мы были родня. Не виделись мы очень давно, по меньшей мере с десяток лет, и она сильно изменилась, немудрено, что я не узнал ее. В последний раз я видел ее на выставке, которую устроил ее тогдашний муж, Тимофеев; в тот год она была только что вышедшей замуж девицей, что называется, в самом соку, теперь же производила совсем иное впечатление, видно, жизнь у нее не сахар. Так значит, она меня узнала? Как многие мужчины, я тешу себя мыслью, что не слишком меняюсь с годами, во всяком случае, не до такой степени, чтобы меня было не узнать. Я невольно оглядел ее заново, как бывает, когда вдруг понимаешь, что перед тобой не тот человек, что ты думал. Она поймала мой взгляд, теперь я не сомневался, что мы оба узнали друг друга, и я уже растянул губы в приветственной улыбке и подался вперед, но тут она отвернулась и уставилась на табло. Нельзя было не понять: она не хотела быть узнана. Сначала я, признаться, опешил. Мы никогда не были по-родственному близки, но и врагами тоже не были, так почему бы нам не перекинуться парой слов при встрече? Неужели она затаила на меня обиду из-за Тимофеева? Когда между ними разразился скандал, я не защищал его открыто, но негласно, все это знали, был на его стороне. Даже если ей стало об этом известно, вряд ли она обиделась настолько, что видеть меня не хочет, спустя столько лет. Возможно, она не хочет попадаться мне на глаза в таком виде? Судя по всему, она сейчас не в лучшей форме. Да и мало ли у женщины причин не желать неожиданной встречи, подумал я. И в следующую минуту у меня камень с души упал – какое облегчение! В такую игру я с радостью подыграю: я не любитель искусственно поддерживать отношения с родней, и меньше всего мне хотелось провести полет за расспросами, удовлетворяя любопытство, по сути, чужого мне человека. Когда мы поднимались по трапу, она оказалась за мной, и я спиной ощущал ее беспокойное дыхание. Я посторонился и пропустил ее, учтиво, но безучастно, как чужой. Она шмыгнула, опустив глаза, и пробормотала «спасибо». Тем самым мы словно бы договорились, что оба сделаем вид, будто не заметили и не узнали друг друга.

Мы летели домой из Барселоны. Стоял конец августа, бизнес класс в это время года всегда бывает полон, и место рядом со мной было единственным, оставшимся не занятым после того, как все pacceлись. Я люблю на обратном пути покрутить в голове мысли, для которых до сих пор не находилось времени, и, если повезет, покидать в блокнот новые сюжеты. Перед глазами еще стояли рыжие шары апельсиновых деревьев, городская набережная и жаркий песок бесконечных пляжей, я сортировал картинки недавних дней и прикидывал, стоят ли мои впечатления того, чтобы достать компьютер и набросать заметки. Меня то и дело отвлекали. На первом ряду расположилась мамаша с двумя детьми, мальчик сидел рядом с ней, старшая девочка отдельно, через проход от них; в эконом салоне летела их нянька. Она поминутно прибегала к своим подопечным, в основном к мальчонке, ползавшим между нашими креслами и норовившим обдать кого-нибудь кашей, которой безуспешно пыталась накормить его мать с начала полета. Из-за няньки шторки нашего салона поминутно распахивались, выставляя нас на всеобщее обозрение, и хотя стюардесса спешила поскорее исправить оплошность, в нашу тихую гавань успевали ворваться неприветливые запахи и взгляды соседей по рейсу. Мамаша, тонконогая, на каблучищах с красной как кровь подошвой, относилась к той категории пассажиров, о которых каждый раз перед полетом молишься, чтобы их не оказалось поблизости. Она громко поучала детей и всячески демонстрировала досаду от того, что дети ее не слушаются. Когда мальчонка тянулся за чужой вещью, она, нет чтобы переключить его внимание на что-нибудь еще, принималась грозить ему пальцем и издалека, через весь салон объяснять, что «это дядино» и «это нельзя». Она упрямо повторяла две эти фразы, пока ребенок не начинал орать, оттаскиваемый няней, а все мы не становились вынужденными участниками очередной такой сцены. И как я ни старался не обращать на это внимания, боковым зрением я все время видел страусиные ноги-жерди, мельтешащие туда-сюда вдогонку за непоседливым чадом. Что тут скажешь, я давно пришел к выводу: каким бы утомительным ни был процесс воспитания и сколько бы ни ворчал по этому поводу родитель, ему все равно хочется, чтобы ребенок занимал его, и чем дольше, тем лучше, а вернее всего – до конца жизни.

Мы только набрали высоту и опрокинули по первому стаканчику, как рядом с мамашей раздались громкие возгласы. На этот раз отметилась старшая девочка, она пролила пакет сока, окатив и себя, и пассажирку рядом. Все трое вскочили на ноги. Стюардесса кинулась на выручку. Ругалась мамаша, хныкала дочь, а когда все наконец стихло, стюардесса со всеми положенными любезностями сообщила мне, что дальше я полечу с попутчицей – залитая соком пассажирка пересаживалась на свободное место рядом со мной. Сначала я обрадовался, подумал, что так даже лучше. Она будет барьером между мной и беспокойным семейством, которое успело облюбовать свободное кресло; то мальчонка рвется заползти на него, то няня привалится, и, если б не стюардесса, каждый раз деликатно выпроваживавшая ее к себе, лететь бы мне в самой гуще пролившихся соков и пропахших подгузников. Но когда я увидел, с кем предстоит держать путь, радость моя улетучилась – на кресло, избегая встречаться со мной глазами, опустилась моя дражайшая родственница собственной персоной.

Более нелепую ситуацию и представить себе невозможно, полчаса назад мы решили разойтись и забыть об этой случайной встрече, и вот нас припечатали друг к другу, усадив бок о бок на следующие четыре часа. Что прикажете делать? Мы оба старались не смотреть друг на друга. На рукаве у нее зияло пятно помидорного цвета, и она, чтобы занять себя чем-то, принялась оттирать его салфеткой. А все-таки хорошо, что мы условились обо всем еще на берегу, подумал я. Теперь мы можем и дальше изображать посторонних. И пока она не передумала, я откинулся в кресле и уткнулся в компьютер, демонстрируя, что предложенные ею правила игры меня по-прежнему устраивают и я предоставляю ей полную свободу от себя.

Не так-то легко расслабиться и предаться мыслям, когда рядом с тобой кто-то сидит натянутый как струна. Мы молчали, но от моей соседки исходили такие разряды напряжения, что казалось, еще чуть-чуть, и она взорвется. Я слышал, как она вздыхала, как тайком поглядывала на меня, наше соседство не давало ей покоя. Понимаю, она чувствовал себя глупо, не позволив мне подойти к ней, а теперь оказавшись рядом, но не мучиться же из-за этого всю дорогу! В мыслях я молил ее взять в руки журнал или газету и перестать наконец сверлить меня глазами, но какой там. В самолете она сидела с тем же виноватым выражением лица, что и в аэропорту; всякий раз, когда к ней приближалась стюардесса, она встречала ее улыбкой не менее вежливой, чем у самой стюардессы, и чуть не кланялась в пояс, когда благодарила за обед. Видно было, до чего ей непривычно, когда за ней ухаживают. Сидела она смирно, не шевелясь, сложив ладони на коленях и вжавшись в кресло, как будто хотела занимать как можно меньше места. Когда стюардесса предложила ей откинуть спинку, по-видимому, понимая, что сама она ни за что не осмелится сделать это и так и просидит солдатиком весь полет, она испугалась и замахала руками – что вы, что вы, мне и так удобно. После обеда в салоне стихло, детвора спала. И только нам двоим не удавалось отдохнуть. Ей из-за мучивших ее мыслей, мне – из-за нее. В конце концов она не выдержала и повернулась ко мне:

– Извините, что не подошла к вам там, перед вылетом. Подумала, вдруг вы не узнали меня…

Голос у нее был такой же, как и лицо, улыбчиво-виноватый. Да еще это «вы», с чего вдруг такое почтение? Или она хотела подчеркнуть, что я для нее не родня, а человек из бизнес класса? Я кивнул и продолжил смотреть в компьютер, по мне, так пусть бы каждый из нас занялся своим делом. Но она настроилась на разговор.

– Вы домой?

– Да.

– А ваши где? Не с вами?

– Нет.

– Понятно. Значит, по делам летали?

– Да.

– Вот и я тоже, по делам.

По каким таким делам, должен был поинтересоваться я. Но я не поинтересовался. Она подождала с минуту и сделала следующий заход.

– Давно мы не виделись, да?

– Да.

– С самой выставки. Помните?

– Помню.

– Знаете, сколько лет прошло с тех пор?

– Десять?

Она улыбнулась и покачала головой.

– Сколько же?

– Четырнадцать. В этом ноябре как раз четырнадцать будет.

С выставки-то все и началось.

Когда мне сказали, что моя многоюродная сестра Лизавета собралась замуж, я не сомневался, что жених окажется каким-нибудь квелым очкариком из числа тех, с кем водилась Лизавета в годы аспирантуры. А за кого еще может выйти отличница из семьи профессорши и доктора наук? Удивительно, как вообще она не осталась старой девой. С самой школы мальчишки обходили ее стороной, и на свое первое в жизни свидание она отправилась будучи двадцати лет отроду. Я и сам никогда не был с ней дружен – что может быть скучнее дружбы с отличницей? Сколько ее помню, она сидела в обнимку с учебниками и на таких, как я, посматривала свысока. Ничего удивительного, что в старших классах до школы ее провожала мать – одноклассники грозились устроить ей темную. Наши матери, хотя и были друг другу седьмая вода на киселе, любили друг друга как родные сестры, а мы, их дети, с трудом высиживали за одним столом на семейных праздниках и, когда выросли, старались встречаться как можно реже. Но до меня всегда доходили новости о Лизавете, как, вероятно, и до нее обо мне. На свадьбу ее я, конечно, не пошел.

Уж не помню, как мне удалось отговориться, зато помню, что моя матушка вернулась с торжества взволнованная донельзя: жених оказался вовсе не таким, как ожидали. Он не был ни беден, ни лыс, ни очкаст. Не имел научной степени. Более того, происходил из семьи рабочих и был первым и единственным в своей среде, кто добрался до института и сумел окончить его. Может, это было бы поправимо, принимая во внимание связи моей тетушки в научном кругу, если бы не одно: жених был законченный материалист и к людям науки относился без пиетета. Кажется, все, что не могло тотчас же способствовать приумножению его благосостояния, мало его интересовало. И когда тетушка намекнула, что могла бы устроить его поступление в аспирантуру, он только рассмеялся, сказав, что для нормальной жизни ему и одного диплома вполне хватает. С этим нельзя было поспорить – деньги у него водились. Ну а то, что зять с одним только институтским образованием позорит их глубоко научную семью, его, похоже, совсем не волновало. Карьера его тоже не выглядела разумной, как того хотелось бы новым родственникам; где только он не побывал и чего только не испробовал, зарабатывая на жизнь, а теперь служил в банке. Как он туда попал и что собирался делать дальше, оставалось загадкой. Одно было ясно: доверия он не внушал. Взять хотя бы то, как он провел свою свадьбу. Народ собрал самый разношерстный, впечатление было такое, будто он шел по улице и звал в ресторан всех кого ни попадя. Были там и мужчины в строгих костюмах, подъехавшие на черных Мерседесах, по всей видимости, его товарищи по банку; были и такие, кто только поднялся с постели и сразу на банкет, без всяких попыток одеться сообразно случаю и позаботиться о подарке для молодых. Он всем был рад и со всеми держался приятельски. В середине празднества он вдруг объявил, что пора поддать жару, подхватил на руки невесту и пустился танцевать. Больше за стол его было не усадить. Чихать он хотел на заведенный порядок. Вместо того, чтобы и дальше выслушивать тосты от многочисленных родных, он пил, плясал и веселился так, как веселятся разве что на чужой свадьбе. И этим окончательно поверг в шок всю нашу родню. Что и говорить, он был непредсказуем, непонятен и этим особенно пугал: они не знали, чего от него ждать.

Не прошло и двух лет, как от молодых снова пришло приглашение, на этот раз на выставку картин. Как и тогда, звали всех и вся. Тут меня уговаривать не пришлось. Во-первых, мне не терпелось познакомиться с Тимофеевым, к которому я заочно проникся симпатией, а во-вторых, мне хотелось произвести впечатление на свою девушку, мою будущую жену, она у меня уже тогда была поклонницей прекрасного, и приглашение на выставку было как нельзя кстати, мне предоставлялся случай похвастаться, что и я имею кой-какое отношение к искусству – художник, хоть я его в глаза не видел, как-никак моя родня. Новость о выставке удивила всех. Слыханное ли дело, Тимофеев, прагматик и материалист, банкир, без зазрения совести облапошивающий простой народ, и вдруг пишет картины! Но больше всех удивилась моя тетушка, теща новоявленного художника. Рассказывали, что она упала без чувств, как будто ей вручили похоронку с фронта, а не пригласительный билет.

А дело, оказывается, было вот в чем: за некоторое время до этого Тимофеев начал вести себя странно, оставил надежное место в банке, взял жену и пустился путешествовать. Лизавета быстро возвратилась назад, к родителям и к своим научным трудам, а вот он отсутствовал несколько месяцев, давая о себе знать лишь короткими сообщениями, что жив и здоров. Не знаю, что потрясло его тещу больше, длительность поездки (за последние пятьдесят лет никто в этой семье не отлучался с работы дольше, чем на две недели законного отпуска) или тот факт, что он держал всех в неведении по поводу своих планов. Никто не знал, чем он в точности занят и почему так долго не возвращается назад. Когда он известил о том, что едет, все выдохнули с облегчением – ну наконец-то! Наконец-то все вернется на круги своя. Наконец-то начнется нормальная жизнь. Не может же он и дальше скитаться на чужбине, оставив жену, работу, дом. Пора ему браться за ум. Уж скоро год этой затее, достаточно для того, чтобы и такой безумец как Тимофеев осознал всю глупость своего поведения. Да и нервов за этот год он всем потрепал изрядно. Каково же было их разочарование, когда, вернувшись, он с порога заявил, что это был лучший год в его жизни и что отныне он намеревается жить так всегда.

Эта выставка осталась в моей памяти светлым воспоминанием наряду со многими другими счастливыми событиями тех лет. Помню, стоял черный ноябрьский вечер, лил дождь. Из-за пробок машину пришлось оставить задолго до места назначения, и вместе с другими приглашенными мы шли по нескончаемой таганской улице, перепрыгивая через лужи и безуспешно пытаясь спасти под зонтами наших спутниц. Таганка ревела нам в спину рассерженным воем троллейбусов и машин. За шиворот нещадно заливало, брюки забрызгало до самых колен, у наших дам испортились прически. Мы все были немного раздосадованы таким началом, и кое-кто уже предлагал повернуть назад. Перед нами пошли последние дома по этой улице, а нужного здания все не было видно. Наконец в глубине забрезжила вывеска выставочного центра. Промокшие до нитки и растерявшие всякий настрой на прекрасное, мы, проклиная все на свете, обошли последнюю лужу, поднялись по ступенькам и вошли внутрь. И замерли, в ту же секунду позабыв и о долгой дороге, и о холодном дожде, и о мокрых ботинках. Мы словно попали в другой мир. Отсюда нам виден был залитый светом зал, на стенах которого поблескивали картины, внутри него врассыпную стояли и мирно беседовали, держа в руках бокалы, группки хорошо одетых людей, и все это выглядело так неожиданно в сравнении с тем, что творилось за дверьми, так изысканно и завораживающе, что, я сам видел, гости, заходившие с улицы вслед за нами, все как один застывали с раскрытыми ртами, забыв убрать зонты, с которых ручьями стекала вода. Казалось, людям в зале неведомы ни беготня под дождем, ни ноябрьское ненастье; они наслаждались обществом друг друга под шампанское и музыку, выходившую из-под струн сидящего в глубине гитариста, и нам, только прибывшим, хотелось одного – скорее очутиться среди них.

Наверно, никто не ожидал увидеть здесь отменных картин, ведь художник и сам заявлял, что до того дня не держал в руках кисти, однако нельзя было не признать – его работы смотрелись, и если кто шел сюда посмеяться над поделками самоучки, возомнившего себя живописцем, он сильно ошибался. Картины, может, были не бог весть какого мастерства, но поданы они были виртуозно. Иконостас составляли несколько самых крупных по размеру работ, вдоль двух других стен шли длинные галереи картин поменьше. Каждая серия рассказывала какую-то историю и вела за собой дальше, так что все работы представляли собой единый цикл, завершавшийся у главной стены и вновь отправлявший по кругу. Изображения в основном касались жизни старинных городов испанской Андалусии. Называлась выставка «Апельсин», и с каждого полотна так или иначе зрителю весело подмигивал этот задорный испанский символ. Я был уверен, что не обошлось без профессионала: вряд ли человек за столь короткий срок сумел бы освоить еще и искусство оформления. Это как писатель, бывает, загорается идеями, набросает их все в одну кучу, одержимый тем, что он считает творческим порывом, но потом смотрит на написанное и сам понимает – не читается. Вот тут-то старший товарищ, редактор, например, возьмет текст в свои руки, пригладит-причешет, сотрет лишнее, попросит сочинить недостающее, и вуаля, шедевр готов, писатель и сам не знал, что способен на такое. Не сомневаюсь, так было и с этими картинами. Вырви их из общего круга, из ритмичной и увлекательной цепочки историй, из зала с высокими потолками и льющими через край лампами, и они погаснут, умрут. Может быть, в этом была заслуга директора, юркого старичка с хитроватым лицом, который лоснился от счастья при виде все наплывающей публики и не без гордости принимал комплименты. Говорили, Тимофееву стоило труда уговорить его, он долго не соглашался выставлять картины любителя, пусть тот платил, и немало; но солидность сегодняшних гостей оправдала все риски, он был счастлив принимать их у себя.

Тимофеев был в центре всеобщего внимания. В окружении приятелей из банка, которые после рабочего дня были все при галстуках, он выглядел настоящим бонвиваном в своих вельветовых штанах и джемпере цвета лавандовых полей. Судя по всему, за прошедший год он сильно изменился. Бывшие коллеги хлопали его по плечу и смотрели на него кто с иронией, кто с восхищением, но в одном все сходились – удивить их ему удалось. Сам Тимофеев держался уверенно, но без лишней серьезности, много шутил и позволял подшучивать над собой. Это был обаятельный молодой человек, жизнерадостный, смешливый, самый что ни на есть весельчак. Видимо, пребывание за рубежом привило ему ту самую европейскую расслабленность, чуждую нашему брату – в нем не было ни капли нервозности, он не стремился оказать внимание каждому гостю и не беспокоился о том, как все идет. Казалось, он просто наслаждается моментом. На похвалу он не рассчитывал, но если видел, что кто-то искренне тронут его работами, от души благодарил и был не прочь поведать о подробностях своего путешествия. Поговорить он любил и общий язык умел найти со всяким. Из разговоров становилось понятно, что путешествие свое он затеял неспроста. Еще работая в банке, они с приятелями вели разговоры о том, как хорошо было бы изведать другой жизни – вольной и безотчетной, посвященной, собственно, самой жизни. В те годы только зарождалась мода на то, чтобы бросить офис и уехать в какую-нибудь глушь. Все об этом говорили, но мало кто дерзнул осуществить подобное, а Тимофеев осуществил. Правда, глушь он выбрал весьма живописную, юг Испании, благо заработанные в банке средства позволяли. Как всегда и бывает, среди приятелей его поступок вызвал самые разные мнения. Многие восхищались его смелостью, кто-то завидовал, глядя на то, как смачно он провел этот год вдали от глухих стен банковского кабинета, были и те, кто поглядывал на все с усмешкой и напирал с вопросом – а дальше-то что? Но Тимофеев, при всей его открытости, не был простофилей. На все вопросы он с улыбкой отвечал «поживем-увидим», но ясно было, что в голове у него зрел свой план. Какой – никто не знал. Насмешки не портили ему настроения, он не спорил и не защищался, и когда директор, произнеся вступительную речь, передал микрофон ему, был немногословен. Сказал только, что некоторое время назад засомневался в правильности своего пути. Что предпринятое путешествие его в этом лишь убедило. Что оказалось, мы многого не знаем о себе и о жизни. К счастью для нас, слушателей, он не пытался убедить нас в чем-то или к чему-то призвать, посыл его был прост: он собрал нас потому только, что хотел поделиться тем, что увидел, и доставить нам всем удовольствие.

Как и на свадьбу, сюда пришла родня разного калибра. По сравнению с друзьями-приятелями они были в меньшинстве, разбрелись по залу и ходили притихшие, растерянные, не зная, как себя вести. Не уверен, были ли среди них родные Тимофеева, я, во всяком случае, их не заметил или не запомнил. Старшее поколение с нашей стороны держалось сообща. Моя тетушка, дама крупная и во всех отношениях тяжеловесная, прибыла на выставку со свитой – кроме дочери ее сопровождало еще человек пять. Одета она была с ног до головы в красное, что, по-видимому, должно было сообщать окружающим о ее решительном настрое. Она не зря вооружилась поддержкой близких – сюда она пришла не для того, чтобы рассматривать картины; хотя она, как человек ученый, не имела ничего против искусства, сегодня был не тот случай, между ней и зятем разыгралась война, и на выставку она шла как на битву. Глаза у нее полыхали от нетерпения, и только общество банкиров и их спутниц, окружавшее Тимофеева плотным кольцом, не давало ей броситься в наступление. Для нее все было решено – он тунеядец, не желавший трудиться на благо родины и семьи, а все эти разговоры о смысле жизни ведутся только для отвода глаз. Развеселая толпа вокруг Тимофеева вызывала у нее недоумение. Чему они так радуются? По ней, так впору было рыдать. Пропадал человек. Между прочим, ее зять. А ведь он клялся заботиться о них с дочерью до конца своих дней. Примерно об этом в той или иной вариации шли разговоры в около-тетушкином кругу. Бедная Лизавета разрывалась между матерью и мужем. Все то время, что Тимофеев путешествовал, она в одиночку отражала натиск рассерженной родни, успокаивала их и обещала, что с его возращением все наладится. Теперь же, когда худшие предположения тетушки становились явью и будущее Тимофеева окончательно покрылось туманом неизвестности, отношения между ними накалились донельзя. Тетушка более не сдерживала себя, и, я слышал, накануне выставки у них с зятем произошла крупная ссора. Она потребовала от него бросить все эти «глупости». Ей было неловко перед людьми – зять, едва женившись, пропадает бог знает где, неизвестно, чем занимается и как проводит время. Ей хотелось ясности. И внуков. И достойной размеренной жизни на старости лет. Где-нибудь в Подмосковье. Она уже и участок приметила, где они могли бы построиться. Поначалу ей казалось, что Тимофеева будет нетрудно склонить к этим мечтам, надо лишь подтолкнуть его в нужном направлении, но шел второй год, а до загородного дома было все так же далеко, да и внуками не пахло. Сюда она пришла, чтобы образумить зятя. То, что не удавалось сделать один на один, она собиралась провернуть на людях. Она готовилась произнести речь. Воззвать к совести. Напомнить о священной клятве в загсе. И, заручившись поддержкой окружающих, сбить спесь с этого завравшегося лентяя. Раз уж он не желает слушать ее, может, послушает других.

До прихода сюда она не сомневалась, что окружающие примут ее сторону – тетушка была большой мастерицей выставить ситуацию в нужном свете, – однако здешнее общество заставило ее насторожиться. На мгновение она даже растерялась. Молодые люди, сбившиеся в круг около Тимофеева, были не какие-нибудь охламоны в дырявых джинсах; они были образованы и умны, чувствовали себя непринужденно и рассуждали на самые разные темы. Одеты все были как подобает случаю, дамы пришли в вечернем, а художника завалили корзинами цветов. Но главное, все они увлеченно беседовали. О чем, она толком не понимала, но видела, с какой горячностью, с каким неподдельным интересом смотрели они на Тимофеева и как прислушивались к нему, особенно девицы. Они смеялись, перебивали друг друга и спорили, но споры эти были о высоком, о том, например, должно ли искусство лишь только показывать жизнь или должно возвышать, давать надежду; и что важнее, мастерство исполнения или чувство, которым картина способна наполнить душу ее созерцателя. Похоже, сам поступок Тимофеева не ставился под сомнение, спорили лишь о том, какое именно впечатление производят его картины. Два-три скептика, до сих пор стоявшие поодаль, не удержались и тоже присоединились к всеобщему гвалту. Зал жужжал дружески и живо. Шампанское сближало. Тут и там раздавались возгласы и смех. Со стороны с отеческим умилением глядел на происходящее старичок-директор. Щебечущая молодежь грела его сердце.

Позиции тетушки зашатались еще сильнее, когда к микрофону один за другим стали подходить выступающие. Слово взял бывший начальник Тимофеева в банке. Грозный на вид мужчина, при появлении которого все разом стихли, произнес неожиданно трогательную речь. Сказал, что было жаль лишиться толкового сотрудника, но его выбор он уважает и даже приветствует. И закончил фразой о том, что именно такие люди «двигают вперед матушку-Россию». Ему ответили шквалом аплодисментов. Тетушка, я заметил, скривилась в гримасе неодобрения. Краем глаза я поглядывал за ней, решимость ее не угасла, и восторги окружающих на нее не действовали, она стояла с тем же недоуменно-отстраненным выражением лица, показывавшим, что она ни на йоту не разделяет всеобщих рукоплесканий. То, какой оборот принимало действие, ее только злило. Почетное звание профессора не позволяло ей взять микрофон и высказать откровенно все, что она думает, а выступать в унисон со всеми было выше ее сил, и она лишь повторяла едва слышно «нашли, кому хлопать» и «куда катится мир». Полилась череда выступлений, раз за разом все более теплых, растроганных, сердечных. Каждый по-своему описывал Тимофеева и свое знакомство с ним, но вывод у всех был один – он отчаянный храбрец и умница. Больше других рассыпались в комплиментах дамы, и даже те из них, кто не решался выступить на публике, смотрели на художника глазами, полными обожания. Тимофеев их очаровал. Жизнь с офисным работником скучна и однообразна, а Тимофеев казался романтиком. От него так и веяло дальними странами, синими морями и звездными ночами, и каждой, я уверен, мечталось в тот миг о том, чтобы такой романтик взял ее за руку и увел в загадочный край халифатов, ковров-дворцов и апельсиновых деревьев. Точку поставил критик (его вместе с парочкой журналистов пригласил, как у них принято, директор): поправив шелковый бант на шее, он взял микрофон и без долгих церемоний провозгласил Тимофеева «явлением». Наивность, свойственная его работам, вызывает радость, сказал он. Глядя на его картины, хочется жить, а такого эффекта не так-то легко добиться, даже профессионалу.

По его мнению, произведение искусства таковым является, если оно затрагивает струны твоей души – а картины Тимофеева пробирают до дрожи. Что касается его, он тронут до слез. После такой вдохновенной речи Тимофеев предстал перед собравшимися в новом свете, а его работы засияли новыми красками. До той минуты никто не мог быть уверен, так ли хороши картины, и, хотя художник и общая атмосфера выставки располагали, лишь с появлением на сцене критика, большого эксперта в данной области, весы окончательно качнулись в сторону Тимофеева. Так что, когда критик поднял вверх палец и провозгласил «мой вам совет: покупайте эти картины!», зал взбудоражился – а что, их можно купить? Они продаются?! Кто-то из стоящих рядом со мной заметил:

– У Тимофеева все продается.

И когда я поинтересовался почему, с ухмылкой ответил:

– Вы не знаете Тимофеева. Если что-то можно продать, Тимофеев всегда продаст. Это у него фамилия русская, а характер у него, знаете ли, совсем не такой. Мне сказали, он эти картины уже в ресторан итальянский пристроил. Еще до того, как привез их на выставку. Это очень на него похоже. Вряд ли он взялся бы за это, если б не мог хорошо продать.

Тем временем критик, закончив речь, повернулся к Тимофееву и сделал контрольный выстрел:

– Вот эту попрошу зарезервировать для меня, – показал он на одну из картин иконостаса. – Я ее беру. Смотрите, никому не отдавайте!

Из зала тут же раздались выкрики:

– А ту, что рядом, берем мы!

– Нет, мы! Мы! Мы первые про нее спрашивали!..

Что тут началось! Всем вдруг понадобилось купить картину. Те, кто стояли ближе к Тимофееву, попытались тут же договориться с ним, остальные, поняв, что к художнику не пробраться, а конкуренция сильна, ринулись прямо к картинам. Выбрав на бегу какую-то, они вставали, раскинув руки, загородив собой полотно и никого к нему не подпуская. Начались споры, шум, толкотня. Интеллигентная публика, подстегиваемая общим ажиотажем, забыла о приличиях. Никто не хотел упустить свой шанс. И даже тот, кого до сих пор мало интересовали произведения искусства, сейчас твердо решил не уходить домой с пустыми руками. Двое едва не устроили драку, а одна ловкая парочка уже тащила картину со стены, подрезав дамскими ножничками державшие ее нити. К счастью, подоспел директор.

– Граждане! – взмолился он в микрофон. – Давайте действовать согласно правилам! Картины остаются здесь до окончания экспозиции! Еще две недели! Я что, по-вашему, ниточки буду людям показывать? По поводу резерва подходите к автору! В порядке очереди!..

С величайшими усилиями удалось оторвать от стен жаждущих искусства. Принесли тетрадь, завели список покупателей. Тимофеева рвали на части. Был ли это спланированный ход, знал ли он заранее, что все так обернется, или это стало для него приятным сюрпризом, не могу утверждать наверняка, но что он не растерялся, это факт. Откуда-то извлек цветные самоклеящиеся бумажки и лепил их прямо на рамы, надписав фамилию нового владельца. Не знаю, что на счет итальянского ресторана, если какая-то договоренность у них и была, то ресторан остался ни с чем – через каких-то полчаса в наклейках был весь зал. Предприимчивый художник продал все картины до одной. Мне и самому, помнится, пришлось поучаствовать в том аттракционе: моя невеста пожелала заиметь экземпляр, и не успел я и слова сказать – предупредить о том, что в одиночку картина будет смотреться совсем иначе и вряд ли доставит ей удовольствие, как мое имя уже висело на раме, а Тимофеев, наглец, жал мне руку, поздравляя с удачным приобретением.

В ту зиму только и разговоров было, что о Тимофееве. Волна успеха, случившаяся на выставке, вскоре схлынула, хвалебные речи в его адрес забылись, и для родни он снова стал чудаком, с вопиющим упрямством отвергающим привычные нормы жизни. Боялись, как бы он ни выкинул еще какой-нибудь фокус, и вместе с тем только этого и ждали. Пуще прежнего шумела теща. Видя, что вернуть коня в стойло не удается, она жала на все педали, требуя от зятя либо устроиться на «нормальную» работу, либо навсегда покинуть их семью. «Я не за художника дочь выдавала», с горечью произносила она, словно у Лизаветы очередь из женихов стояла. Ни завтрака, ни ужина в доме Тимофеева не обходилось без ее звонка и ее яростных нападок, сводившихся к одной-единственной мысли – так жить нельзя. Она требовала от зятя немедленно объявить о его планах. Тимофеев отмахивался. Лизавета ходила сама не своя. За что я до сих пор должен быть благодарен Тимофееву, так это за то, что своими действиями он надолго приковал к себе внимание всей нашей родни. Моя матушка, например, переживала за Лизавету как за родную дочь, и не было ни дня, чтобы родственницы, по телефону или за чашкой чая, не перемыли косточки Тимофееву и не погоревали о неудачном Лизаветином замужестве. Гадали, чем дело закончится, и предположения строили самые мрачные. Благодаря его теще, всем нам было хорошо известно о его чудачествах и о том, что больше всего терзало ее душу: он не вскакивал в шесть утра, не продирался на работу сквозь леденящую тело и душу декабрьскую темноту, не томился в предновогодних московских пробках, не издыхал от гриппа, невыбранных подарков, неоплаченных счетов и прочих свалившихся прямиком к концу года дел, и пока остальные, высунув языки, из последних сил тащили себя к финишу, он знай себе, сидел где-нибудь на Кузнецком мосту с газеткой в руках, попивал послеобеденный кофеек и смотрел на суетящуюся толпу через окно уютного ресторана. Когда его спрашивали, чем он сегодня был занят, он с улыбкой отвечал «думал о жизни» и этими словами доводил тещу до белого каления. Что касается меня, я был на стороне Тимофеева. Меня всегда привлекали те, кто пытаются взять судьбу в свои руки, а не плывут по течению, находя тому тысячи оправданий. Нравилось мне и то, что он был человеком дела – все, что провозгласил, он сам же и претворял и никому ничего не навязывал. Хотя тетушка, а вслед за ней и все наши родственники считали Тимофеева бездельником, у меня сложилось совсем другое мнение о нем: по-моему, он обладал на редкость деятельным характером. От его приятелей на выставке я слышал, что он занимается гоночными ретро-машинами, реставрирует их и продает, кроме того, сколотил команду и ходит под парусами где-то у берегов Хорватии, и думаю, на этом его интересы не заканчивались. То, что он не бегал с утра до ночи в заботах, как хотелось бы его теще, говорило лишь о том, что он не хотел быть ни у кого на побегушках и собирался организовать жизнь по своему усмотрению; я вспоминал слова его товарища «это он на морду русский, а сам из всего выгоду извлекает» и не сомневался – рано или поздно это ему удастся.

На Новый год он позвал Лизавету в Андалусию, проехаться по сказочным краям, покататься на лыжах. Ехать собирались без обратного билета. Узнав об этом, теща слегла с давлением – «сам скитается по миру как неприкаянный, а теперь и дочь от меня увезет!». Догадываясь, что путешествие снова продлится не одну неделю, она поставила дочери ультиматум – или он, или родная мать. У Тимофеева, между тем, выгорело какое-то дело, он собрался в один день и уехал, взяв с Лизаветы обещание вылететь вслед за ним, билет для нее был уже куплен. Я впервые наблюдал, как желание мужа свозить жену на курорт становилось причиной развода. Лично я не сомневался, что Тимофеев сумеет устроиться в жизни и Лизавета с ним не пропадет, но стоило мне об этом однажды заикнуться, на меня зашикали и обвинили в мужской солидарности. Больше я не высказывался на эту тему перед родственницами, а вскоре и сам уехал и долгое время находился вдали от дома. Слышал только, что никуда Лизавета не поехала и ту зиму они провели отдельно.

В следующий раз я увидел Тимофеева спустя семь лет. Мы встретились случайно, и если бы он не окликнул меня, я ни за что не признал бы его – настолько он изменился. Было это в разгар лета, я стоял и разглядывал витрину в Диагональ-Map, единственном на всю округу торговом центре, переполненном магазинчиками и ресторанчиками на любой вкус, пока моя жена сидела в кафе с задремавшей в коляске дочкой, пила не знаю какой по счету клубничный коктейль, надеясь охладиться впрок, перед тем как мы снова окажемся на жаре. Рядом со мной встал какой-то бородатый мужик и принялся назойливо разглядывать меня. Я подумал, что он собирается просить денег, и двинулся прочь. Бродяга в Барселоне совсем не похож на нашего бродягу, одет он может быть вполне прилично, так что его не сразу отличишь от загоревшего дочерна отдыхающего, забежавшего с пляжа в накинутой на голое тело рубашке, и только по цепкому ищущему взгляду, каким он высматривает людей, а не витрины, можно догадаться, зачем он здесь. Я укрылся было от него в просторах магазина одежды, но он был тут как тут: шел прямо на меня со странной улыбкой, будто собирался сообщить мне радостную весть.

– Вы не узнали меня! – воскликнул он издалека полувопросительным тоном.

Ошарашенный тем, что бродяга-каталонец говорит по-русски, да еще и принимает меня за своего знакомого, я не знал, как реагировать.

– Я Тимофеев, – подсказал он. И, видя, что я никак не соображу, кто он и чего от меня хочет, рассмеялся и добавил, чеканя каждое слово:

– Тимофеев. Лизин муж. Выставка. Таганка. Картина. Апельсин. Ну. Вспомнили?

Как только на моем лице появились проблески понимания, он раскинул руки, приглашая обняться, и первый кинулся мне на шею. Со словами «вот так встреча!» он принялся шумно хлопать меня по плечам, чем удивил меня еще сильнее – мы ведь видели друг друга всего второй раз в жизни. Я едва приходил в себя: Тимофеев, которого я помнил, и Тимофеев, стоящий сейчас передо мной, казались двумя разными людьми, и я выискивал в нем хоть что-нибудь, что подтвердило бы, что это действительно он. Пожалуй, от прежнего Тимофеева в нем остались только глаза, они были такие же умные и поблескивали добродушно-смешливым взглядом, все остальное в нем изменилось до неузнаваемости; он отпустил бороду, всклоченную и неопрятную, лоб прорезали морщины, поседевшая шевелюра примялась к голове панамой, которую он сейчас держал в руке, а в другое время, наверно, носил не снимая, и сам он казался присевшим, пришибленным, как будто даже ниже ростом. Голос у него был хриплый и простуженный, ко всему прочему, он заметно пришепетывал из-за отсутствующего спереди зуба. На нем были походного цвета шорты и старая поношенная рубашка, и я решил бы, что застал его в путешествии, на середине долгого пути, если бы он сходу не сказал, что живет тут, в Барселоне. Даже улыбка у него стала другой; улыбался он вроде бы искренне, но как-то уж чересчур, словно зачем-то хотел казаться приветливей и радостней, чем был. Семь лет назад он произвел на меня впечатление жизнерадостного, но весьма собранного и деловитого человека, готового в любую минуту взять ситуацию в свои руки и повернуть себе на пользу, сейчас же он казался растерянным, размякшим, и радушие его выглядело излишним, напускным. От лоска, с каким он блистал посреди своих картин, не осталось и следа. Я невольно подумал, что с ним, должно быть, случилось нечто из ряда вон выходящее, какой-то трагический удар судьбы, иначе было не объяснить произошедшие с ним перемены. Но что же могло случиться? Не успел я спросить, как ко мне подбежала дочка, а вслед за ней уточкой подплыла жена – до рождения нашего второго ребенка оставалась всего пара недель. Я знал, что она не угадает в моем собеседнике художника Тимофеева, поразившего ее воображение семь лет назад, и решил не сообщать ей об этом здесь, при нем, боясь, как бы она не выдала, до чего поражена его теперешним видом – хватит с него и моего удивленного лица. На удачу, Тимофеев не стал представляться, только молча поклонился, и она поняла лишь, что я в очередной раз встретил старого знакомого на другом краю земли – такое случается со мной постоянно. Тимофеев сказал, что приехал в этот район по делу, но сейчас совершенно свободен и весь в моем распоряжении, и мы договорились сесть где-нибудь поговорить. Я проводил своих, и мы с ним устроились за дальним столиком в «Ля Тальятелле». Когда мы вошли, распорядитель, мой знакомый, с изумлением оглядел Тимофеева, думаю, не будь он со мной, его вряд ли бы сюда впустили, да я и сам не удивился бы, скажи он, что у него совсем кончились деньги.

Мы обсудили родственников и общих знакомых по Москве. Тимофеев расспрашивал меня с интонацией человека, давным-давно потерявшего связь с московской жизнью, оказалось, он и впрямь не был там ни разу за последние пять лет. Сказал, что обжился здесь и ему тут нравится.

– А у вас, наверно, и собака есть? – почему-то спросил он.

Ну да, есть. А что? Он улыбнулся своей добродушно-странной улыбкой и объяснил, что мы показались ему семьей, у которой обязательно должна быть собака. Причем тут собака, я не понял. Может, потому что он сам хотел дом, семью, собаку? Он снова удивил меня до чертиков, сообщив, что все еще женат на Лизавете. Детей у них не было, собаки тоже, а жили они в арендованной квартире недалеко отсюда, в соседнем Поблину. Я хорошо представлял себе этот район, не слишком благополучный, дома там старые, дворы узкие, одно преимущество – близко к морю и к Диагональ-Map, в котором мы сейчас с ним сидели. Мне не верилось, что Лизавета живет здесь с ним. Я честно сказал, что не ожидал это услышать – насколько мне помнится, их штормило с самого начала семейной жизни, и трудно было представить, что они останутся вместе.

– Да, тогда нас здорово покрутило, – согласился он. – Мы уже решили подать на развод. Но потом передумали.

И как же ему удалось сохранить семью?

– Да как-то нас разнесло, а потом опять соединило, – ответил он неопределенно.

Мы поговорили о делах. Мне было любопытно, что сталось с его многочисленными планами. Чем он здесь занимается? Да всяким разным. Пишет ли по-прежнему картины? Нет, тот раз был первый и последний, когда на него нашло вдохновение. Ходит ли под парусами? Тоже нет, теперь это слишком дорогое для него удовольствие. Он рассказал, что начал он неплохо, но потом все пошло вкривь и вкось. То дом неудачно купил и до сих пор не может его продать, то потратился на немецкую клинику для какого-то родственника, потом потерял приличную сумму в московском банке, вдруг лишившимся лицензии, а до того одолжил денег другу, который оказался под следствием и с арестованными счетами, одним словом, фортуна повернулась к нему задним местом. Говорил он об этом просто, без щемящей жалости к потерянным деньгам, даже подшучивал и улыбался себе в бороду, но я ощущал такую безысходность от его благодушно-неряшливой улыбки, что, честное слово, лучше б он совсем не улыбался. Он напомнил мне моего деда в нашу последнюю встречу, тот тоже шутил, бегал по садовому участку, чинил забор и, казалось, был таким, как всегда, но что-то мне тогда подсказывало, что он собрался помирать и что это дело решенное; он был еще живой, но как будто уже не здесь; на прощанье я обнял его покрепче, он ничего не заметил, только отпустил одну из своих вечных шуточек, а через день закончил забор, прилег отдохнуть и умер. Такое же чувство исходило от Тимофеева. Он тоже был от всего отрешенный, словно для него все закончилось и ему ничего уже не надо было ни от меня, ни от нашего разговора, ни от жизни. То, что он говорил, имело мало общего с окружающей действительностью, как будто и слова его, и мысли обрывались на полпути, и ничему не суждено было сбыться. Я диву давался, откуда в нем столько отчаяния, пустоты. Однажды только он чуть-чуть оживился – когда заговорили о книгах. Я рассказал ему о своем романе (то была первая рукопись, которую я готовился издавать) и о том, сколько трудностей приходится преодолевать на писательском поприще. Его это, казалось, заинтересовало, но ненадолго. Взгляд у него загорелся и быстро погас, как будто он вспомнил что-то и осадил себя. Оставшийся разговор он пребывал в ровном настроении, улыбчивом, но безразличном, как будто дремал с открытыми глазами. Лицо его сохраняло одно и то же дружелюбное выражение, но ничто его не трогало, не вызывало чувств. Я не знал, о чем еще нам говорить. Мне оставалось успокаивать себя лишь тем, что наша встреча была ему все-таки приятна, кажется, он скучал вдали от всех, и новости с родной земли развлекли его хоть на время.

Я просил его ходить к нам. Мы остановились в отеле на первой линии и вели самый что ни на есть отпускной образ жизни – проводили дни на пляже или в кафе, вечерами гуляли здесь же по набережной или по знаменитой аллее вдоль проспекта Диагональ, и разве что изредка выбирались в город. Во дворе нашего отеля стояла тенистая терраса, где мы обедали и ужинали, когда жене не хотелось никуда выходить, и я приглашал его присоединяться к нам в любое время. Про себя я думал, что, может быть, Лизавета захочет увидеться с нами. Может быть, ей удастся растормошить его и при ней общение наше пойдет живее, хотя, глядя на Тимофеева, трудно было сказать, увидимся ли мы снова: он кивал и тряс бородой, а сам смотрел на меня глазами глубоко несчастного человека, который жмет мне руку и прощается до завтра, а сам пойдет сейчас и утопится.

Как ни странно, он явился к нам следующим же утром. Мы были на пляже, когда он вдруг возник перед нами со своей вчерашней улыбкой и панамой на голове и сообщил, что неподалеку проходит детский праздник и мы наверняка не слышали об этом. Мои пришли в восторг, особенно дочка. Мы сходили на праздник, потом пообедали там же, с местной детворой, и возвращались назад полные впечатлений. В отличие от нас, Тимофеев бегло говорил на каталонском. Он переводил нам все происходящее, пополняя рассказ собственными знаниями о местной жизни, а жизнь эту он успел узнать изнутри, и слушать его было интересно. За обедом разговор у нас зашел о жилье. Поскольку он уже имел опыт покупки дома, а мы с женой только подумывали об этом, его знания оказались весьма кстати, мы с любопытством расспрашивали, а он, мне показалось, не без удовольствия разъяснял, что и как. Тут он был ас – знал все тонкости, и юридические, и житейские. Я думал, Диагональ-Map не тот район, где обычно селятся русские, а мне он как раз приглянулся, но Тимофеев развеял мои сомнения – русские покупатели здесь встречаются, да и район этот самый новый и самый, как он выразился, фешенебельный; если бы он выбирал квартиру для себя, то купил бы именно здесь, а вообще, к чему разговоры, когда можно пойти и самим все посмотреть. И тут же извлек из кармана телефон, позвонил кому-то и договорился о встрече. Вдвоем мы отправились в высоченные, недавно возведенные башни, огражденные забором от посторонних глаз, и при помощи парнишки, служащего в местном агентстве недвижимости, поднялись в апартаменты и осмотрели их с всей тщательностью. Что и говорить, жить здесь было бы весьма приятно. За окнами красуется море, во дворе пальмовые рощи да бассейны. Внизу консьерж, у ворот охрана – никого лишнего. Говорят, барселонцам эта отгороженность от мира совсем не по вкусу, а нашему брату как раз самое то. Через два шага пляж, через четверть часа центр города, что может быть удобней? Дом на первой линии мы с Тимофеевым сразу забраковали – квартиры в нем насквозь продувались грубыми морскими ветрами, и даже сейчас, в жару, порывистые вихри так и били в лицо, когда мы стояли на террасе верхнего этажа. Опять же, объяснил Тимофеев, разница менталитетов: испанцы строят с прицелом на солнечные дни и мало заботятся об обогреве, а наш человек, как известно, сквозняков не любит ни летом, ни зимой. То же и с планировкой, испанцы обожают собраться вместе в большой гостиной, это у них центральное и самое просторное место в доме, остальные комнатки могут быть крошечными, спаленки у них – зашел и упал на кровать, детская – шкаф для игрушек, и тот больше. Зато квартиры, приготовленные для русских, сразу видны, комнаты здесь примерно равны по размеру и совершенно пусты – наш человек не терпит никакой обстановки, он все должен купить себе сам, в отличие от испанцев, въезжающих в готовую квартиру. Я тоже не отличаюсь от большинства: не представляю себе, как приведу жену в квартиру, где кто-то уже выбрал за нее и плиту, и стиральную машину, и занавески на окна. В чем мы совпадали с испанцами, так это в любви к террасам. Тимофеев сказал, русские хоть и любят, чтобы в квартире имелась терраса, пользоваться ею совсем не умеют, для них она так и остается балконом, заставленным всяким хламом, не влезающим внутрь. Я же люблю использовать террасу так, как принято у жителей Средиземноморья – завтракать, глядя на море, и чаевничать, провожая закат. Корпус, стоящий чуть в глубине, в метрах ста от линии берега, понравился мне больше, а одна квартира там оказалась точь-в-точь, о чем я мечтал. Не знаю, что там успел наговорить парнишке Тимофеев, пока я ходил по комнатам, но тот схватился за телефон, связался с офисом, после чего стал заверять нас, что мне дадут небывалую скидку.

С того дня Тимофеев приходил к нам каждый день. Упадническое настроение все еще чувствовалось в нем, но уже не резало глаз как раньше, может, оттого, что мы с ним больше не говорили о московском прошлом, а может, я просто начал привыкать к этому новому Тимофееву, уютному как бабушка, неспешному и на все согласному. Свободного времени у него было хоть отбавляй. В какой бы час мы ни назначили встретиться, он безропотно принимал наш план и не пытался хотя бы для вида показать, будто ему это неудобно и его занимают какие-то дела; ясно было, что дел у него нет. Частенько случалось, что по утрам он приходил на пляж задолго до нас, купался и бродил по берегу, а однажды вечером я случайно застал его в баре за кружкой пива – прошел уже час, как мы распрощались, а он, оказывается, так и не ушел домой. В такие минуты он казался таким одиноким, что сердце щемило, глядя на него, особенно на контрасте с тем Тимофеевым, что все еще сидел в моей памяти. Лизавета за все эти дни ни разу с ним не появилась. Почему – я не спрашивал, а он не говорил. Что по-настоящему грело ему душу, так это Испания. Он любил эту страну. Не знаю, какие неудачи в конце концов сломили его, но Испания давала ему те немногие силы, что еще в нем теплились. Он мог часами говорить об испанцах и был готов разъяснить любой непонятный иностранному уму момент, будь то буква закона, дань традиции или бытовая привычка. С истинно испанской страстью он следил за футбольными матчами, знал игроков всех наперечет и на мой каверзный вопрос, болеет ли он за мадридский Реал или за каталонскую Барсу, со смехом отвечал, что его симпатии на стороне испанской сборной. Он обожал местную еду, со знанием дела выбирал нам всем блюда, от тапасов до десертов, и никогда не пренебрегал традицией перекинуться парой слов с официантом прежде, чем сделать заказ. С местными он общался с подкупающей непринужденностью, ему ничего не стоило завести разговор, и, я заметил, люди тоже к нему тянулись. Редко кто спрашивал, откуда он; вероятно, языком он владел отменно, и его принимали за своего. Во всяком случае, внешне его было не отличить от местных, я и сам, глядя на него, порой забывал, что он русский. А уж когда он плюхался на песок где придется и сидел, щурясь на солнце и потеряв счет времени, то со стороны казался самым европейским человеком на свете.

Барселону он знал как свои пять пальцев и, когда я спросил, может ли он показать мне еще дома, с готовностью согласился. Мы взяли водителя, и за полдня Тимофеев показал мне все, что могло представлять для меня интерес, от апартаментов в центре города до вилл на побережье, которые пользуются особым спросом у наших соотечественников. Были еще местечки в пригороде Барселоны, тоже у моря и тоже заселенные русскими, туда мы поехали на следующий день. Он сэкономил мне массу времени. И хотя о покупке речь еще не шла и обсуждать детали было пока рановато, я заметил, что он отличный переговорщик, с местными был на «ты», но мягко, ни на минуту не теряя своей радушной улыбки, отстаивал мои интересы. Все дело в культуре, пояснил он: здесь не принято вести переговоры жестко. С такими талантами он мог бы запросто открыть свое дело, продавать недвижимость русским и помогать им обустраиваться здесь, сказал я ему. Он только улыбнулся в ответ – я так и не понял, какие мысли сидели у него в голове. Иногда у меня пробегала мысль, что, может быть, все не так плохо. Кто знает, думал я, может, в то время, что он сидит на пляже или наматывает километры вдоль моря, у него втайне крутятся какие-то дела. Может, его свободное время просто совпало с моим приездом, и, окажись я здесь в другой раз, он будет по уши занят. А может, его свобода это просто пауза, затишье человека, который выжидает удобный момент. Ведь натуру не скроешь, а Тимофеев, я знал, всегда был человеком дела. Возможно ли, чтобы он не проворачивал какое-нибудь выгодное дельце и не вынашивал бы в голове какие-нибудь планы? Ответа у меня не было. То я говорил себе, что ошибаюсь, что должен признать необратимые перемены в личности Тимофеева и забыть о его прошлых, симпатичных мне чертах. То мне снова казалось, что я все-таки прав, и во мне зрело предчувствие, будто он вот-вот подойдет ко мне и объявит, что удачно заключил какую-то сделку. И позовет нас всех праздновать.

В последний вечер перед нашим отъездом мы отправились ужинать в город. Тимофеев сам подобрал для нас ресторан, а я его мнению доверял целиком и полностью – он уже показал нам немало удачных мест. Помимо него, с нами была наша няня. Ее мы, кстати, обрели тоже благодаря Тимофееву. Наша домашняя няня не смогла сопровождать нас в последний момент, пришлось нам положиться на местные услуги; две присланные кандидатки не подошли, и мы с женой уже решили оставить эту затею, если б не Тимофеев. Заметив, что дочка подружилась с одной официанткой в баре, где мы каждый день пили кофе, а та в ответ без устали с ней возится, берет на руки и всякий раз угощает чем-то, он предложил спросить у нее, не согласится ли она понянчиться за плату. Идея была проста и гениальна, не знаю, почему мы сами до нее не додумались. Тимофееву, как всегда, ничего не стоило найти нужные слова, он пошептался с ней о чем-то на своем, на каталонском, и с той поры Няня – ей понравилось это милое русское слово, а имени ее мы так и не запомнили – приходила к нам во время сиесты, пока бар был закрыт, и частенько забегала просто так, в свободную минутку, навестить свою подопечную и дать передохнуть моей жене. Это была миловидная девушка, застенчивая и улыбчивая. С дочкой она управлялась так, будто всю жизнь только и делала, что нянчила маленьких детей, мы подумали, что у нее, должно быть, есть младшие братья и сестры, с которыми ей приходилось возиться, но оказалось нет, она младшая в семье; видимо, любовь к детям была у нее в крови. Дочка визжала от восторга каждый раз при виде своей закадычной подружки, а жена сияла от счастья – на такую подмогу она уже и не рассчитывала. На ужин мы пригласили ее в знак благодарности, к тому же, дочка заранее позвала ее и на этот ужин, и на все наши праздники на год вперед. И еще я подумал, что четверо взрослых – компания более складная для завершающего вечера, да и Тимофееву будет не так одиноко возвращаться назад.

Так вышло, что к покупке испанского жилья мы вернулись только через несколько лет. К тому времени многие наши знакомые обосновались на здешних берегах, нас беспрестанно звали на новоселья, и скоро мы стали чуть не единственными, кто гостил то у одних, то у других, то снимал жилье неподалеку, потому что до сих пор не обзавелся собственным углом. Все решилось внезапно. Соседский дом наших друзей был выставлен на продажу, и, поддавшись жизнерадостному напору друзей, окрыленных возможностью нам всем теперь обитать по соседству, я срочно вылетел в Барселону – застолбить дом и дождаться приезда жены для окончательного решения. Местечко Плая-де-Аро, где стоял дом, оказалось великолепно настолько, насколько нам о нем и говорили – уютный тихий городок, прозрачное море и чуток туристов в сезон; зимой затишье, но с учетом наших друзей, живущих здесь постоянно, скучно бы не было. Одно плохо: дом мне не понравился. Вроде бы не темный и не тесный, но я сразу понял – не мой. Долговязая Лена, риэлтор, при помощи которой дом якобы удерживали для меня от навязчивых покупателей, бросилась показывать другие варианты, но все было не то – все эти домишки она вовсе не приготовила специально для меня, как утверждала, а подыскивала на ходу, из-за чего мы все дальше отдалялись от моих условий. По-моему, она твердо нацелилась на деньги, которые могла бы заработать, если бы сделка состоялась, и мысленно уже не только получила их от меня, но и потратила, и теперь злилась, что все шло не по плану. Ко всему прочему, она нескончаемым потоком лила на меня информацию о том, кто из наших знаменитостей приобрел здесь жилье, с кем сюда приезжает, сколько пьет и как себя ведет – как будто это могло склонить меня к покупке. Наконец я разозлился и попросил ее вон; не люблю шумных, неорганизованных девиц. Поездка не задалась. Я дал отбой жене, извинился перед друзьями за то, что не дал сбыться нашим общим мечтам, и вечером сидел у себя в номере отеля и думал. Мне вспомнился Диагональ-Map, и чувство, которое я испытал, когда поднялся в тамошние апартаменты. Было ли дело в белоснежных солнечных просторах, открывавшихся из высоких окон, или в ослепительной новизне солидных, только что отстроенных зданий – не знаю, но тогда мне хотелось остаться там и жить. Все это время я был уверен, что таких предложений будет еще много, и, как видно, ошибался; сегодняшние дома не пробуждали во мне подобных чувств, да и другие, увиденные до этого, тоже. Может, из-за этого-то я и оттягивал покупку столько лет? Я спрашивал себя, не было ли то впечатление обманчивым, полученным на волне отпускного настроения и неги, охватившей нас с женой в преддверии рождения сына. Повторится ли оно сейчас, окажись я там спустя пять лет? Был только один способ проверить это. Утром я взял напрокат машину и выехал в Барселону.

Подъехав к Диагональ-Map, я припарковался у набережной и дальше пошел пешком. Стояла осень, было тепло как летом, на пляже еще загорали. По памяти я нашел во дворах агентство недвижимости. Две дремавшие за компьютерами сеньориты вздрогнули, разбуженные моим появлением. Узнав, что я русский, они понимающе закивали, мол, плавали, знаем, и сразу же позвонили кому-то. Меня просили подождать пять минут – вот-вот появится тот, кто мне нужен. Офис у них был просторный по меркам Барселоны, в глубине виднелись еще две-три комнаты, а здесь стояли кожаные диваны, хитроумные букеты цветов, явно заказанные у флориста, кофемашина не из дешевых – обстановка была явно рассчитана на встречу богатых гостей. Сеньориты были ко мне весьма радушны, наперебой старались угодить, правда, мы едва понимали друг друга – английский у обеих был не ахти, впрочем, как и мой испанский, так что в ожидании нужного человека мы занимались тем, что тыкали пальцами в чертежи и обменивались цифрами, означавшими количество метров и цену. Тот, кого мы ждали, все не шел. Кто он, я не знал. Не то переводчик, не то ключник, который покажет мне квартиры. Кем бы он ни был, на него возлагали большие надежды – я видел, что сеньориты из кожи вон лезут, пытаясь развлечь меня разговорами и удержать до его прихода. Я и не думал бежать, но виду не подавал и время от времени поглядывал на часы. Мы уже выпили по второй чашке кофе, поговорили о кризисе и о ценах на жилье. О России. И о погоде. Они перебрасывались беспокойными фразами, выглядывали на улицу, пожимали плечами и смотрели на меня извиняющимися глазами – пять минут давно перевалило за полчаса. Я знал, что припоздниться на часик-другой было вполне в местных традициях, тем более, меня тут никто не ждал, но видно, сеньориты были научены горьким опытом и опасались, как бы капризный клиент не развернулся и не ушел. Наконец за окном послышался звук автомобиля, и через минуту в офис влетел человек с портфелем. Не особенно прислушиваясь к сеньоритам, с двух сторон атаковавших его объяснениями, кто я и как тут очутился, он подошел ко мне, пожал руку и представился – Володя. Выслушав меня, он коротко кивнул:

– Я понял. Таких квартир у нас только две. Сейчас покажу вам обе.

Володя был из тех людей, кого можно описать одним словом – шустрый. Забрав ключи из ящика стола, он подхватил меня и уже по пути стал рассказывать, чем занимается их контора. Я узнал, что они не только продают квартиры, но и сдают в аренду, и отдыхающим, и приезжающим надолго, и деловым-командировочным вроде меня. Своих клиентов, если судить по его словам, они ценили на вес золота. Например, защищали данные о владельцах квартир. Брали на себя всю волокиту с местными банками. Кроме того, следили за тем, чтобы причитающиеся с владельца налоги были вовремя оплачены. В отсутствие хозяев несли вахту по поддержанию порядка в квартире. А что касается мелочей, с которыми невольно столкнешься, начав тут жить, на эти случаи у них было отлажено все от и до, начиная с ремонта и заканчивая уборкой, для чего у них также имелись свои люди. О встречах-проводах, закрепленном за тобой собственном водителе, детской площадке с русскими воспитателями и прочих приятных моментах и говорить нечего; после вчерашней долговязой Лены у меня душа пела, когда я его слушал. Первая же квартира, в которую он меня привел, мне понравилась. Этаж, метраж, антураж – все, как я заказывал. Приятно иметь с ними дело, подумал я. Потом он показал вторую. Она была в точности как первая, только чуть лучше. И чуть дороже. Вот поганец, выругался я про себя, все рассчитал как надо – увидев эту, согласиться на первую я уже не мог. И решил, что, если сойдемся по цене, была ни была, беру. Даже жене говорить не буду, сделаю сюрприз. Скидка была мне тут же обещана, но не такая, чтобы мне захотелось ударить по рукам. Я помнил, как сильно они упали в цене, когда мы были здесь с Тимофеевым, и это не давало мне покоя; я сказал, что внесу залог сегодня же, если цена будет такой-то. Володю мое предложение удивило, но из колеи не выбило. Дать меньшую цену было не в его власти, зато он мог организовать встречу с хозяином, сегодня же, а там уж все будет зависеть от меня. Я согласился, он принялся делать звонки, а тем временем мы с ним направлялись в ресторан, куда он настоятельно приглашал меня зайти пообедать. Это было заведение из разряда «для своих». Володя угощал. И заказывал так щедро, что нельзя было не понять – он действует по чьей-то указке. Меня это ничуть не смущало; я проголодался, а кормили здесь отменно, и раз уж Володе хотелось широких жестов, я был не против порадовать желудок за его счет. Все снова повторялось: мы снова ждали нужного человека, и меня снова развлекали, всеми способами не давая передумать и уйти. О том, что нужный человек появился, я понял по тишине, внезапно повисшей в ресторане: оборвались разговоры, встали навытяжку официанты, менеджер рысью скакнул к дверям, даже Володя бросил еду, вытер рот и тоже привстал. Я обернулся. К нам шел бородач с загорелым лицом и копной кучерявых волос. Типичный испанец, однако я сразу отметил, что одет он был так, как оделся бы на его месте типичный русский – хороший костюм, хрустящий ворот марочной рубашки, часы напоказ; все в нем кричало о том, что он преуспевает и что с ним можно иметь дело. Увидев меня, он остановился, не дойдя до нашего стола, раскинул руки и вдруг басисто, гулко рассмеялся:

– Ну что, знаменитый писатель наконец заработал на квартиру в Барсе?

Мать честная! Это был Тимофеев.

Стало быть, он занимается недвижимостью и дела его, похоже, процветают. Все, чем успел похвастаться мне Володя, оказалось чистой правдой, работали они на славу, клиент шел к ним косяком. О моей квартире мы с ним сразу договорились, я получил цену, которую хотел, да еще Тимофеев, по дружбе, взял на себя затраты по ремонту, пообещав прислать мне проверенную бригаду. Пока в офисе готовили для меня документы, мы с ним пили кофе и разговаривали.

Ну что, контору мою ты уже видел, – смеясь, сказал он. – Это и есть наш бизнес-центр. А это наша, так сказать, корпоративная столовая, – показал он на ресторан.

– А это? – кивнул я в сторону апартаментов.

– А в этом доме у меня пять квартир.

Я понимающе присвистнул.

– А что? Удобно. Все рядом. Работа – дом, дом – работа. Вечером – моцион. Пляж, море. Компактно. И времени на дорогу не теряешь.

– Все, как ты хотел.

– Ну да, – согласился он.

Встреча была неожиданной, но я, как ни странно, не испытывал удивления. Я смотрел на него и видел того Тимофеева, которого, казалось, я представлял себе всегда; по-моему, именно сейчас передо мной и был настоящий Тимофеев. Присущая ему деловая хватка снова была при нем. Я обратил внимание, что, хоть он встретил меня по-дружески, дела мы обсудили в первую очередь, и я не мог не почувствовать, что в эту минуту я был для него больше клиент, чем друг. Озорное жизнелюбие художника с выставки тоже к нему вернулось, он острил, хохмил и веселился, только теперь ощущал себя уверенно, свободно, как будто юный художник повзрослел и превратился, что называется, в хозяина жизни. Цепи на шее, перстень, металлический браслет с черепами – все эти странные атрибуты ему удивительным образом шли и вкупе с пиджаком из дорогой ткани, белозубой улыбкой и повелительно-приятельским тоном, каким он обращался с людьми, составляли теперешнего Тимофеева, которого здешние звали Тим. Мне не терпелось узнать, как он ко всему этому пришел.

– Так ты сам к этому руку приложил.

– Ты, ты. Почему, ты думаешь, я сейчас так обрадовался, когда тебя увидел? Сразу подумал, вот опять сейчас что-нибудь хорошее случится!

Он рассказал, что на следующий день после нашего прощального ужина ему позвонили. То же агентство, что встречало нас с ним за пару дней до того, предлагало «для твоего русского» квартиру на отличных условиях – какой-то их знакомый из банка получил ее за долги и хотел срочно продать, а поскольку ему требовалась сумма долга, а не настоящая стоимость квартиры, то покупка выходила чуть не вдвое дешевле реальной цены. Тимофеев понимал: такие предложения упускать нельзя. Мне он звонить не стал, зная, что меня эта идея сейчас вряд ли заинтересует, зато сам решил действовать. Поехал в Москву, продал свою квартиру на Зубовском бульваре и на эти деньги выкупил квартиру в Диагональ-Мар. Стал сдавать. С этого все и началось. Местные хозяева квартир стали обращаться к нему с просьбой найти им русских клиентов, а соотечественники – подыскать удачное жилье на сезон. С его общительностью и знанием дела это было нетрудно, он разбирался во вкусах русских покупателей так же хорошо, как во всех тонкостях местного рынка. С тех пор он стал заниматься недвижимостью, сначала арендой, потом и куплей-продажей. Приобрел контору, нанял людей. Ни политика, ни кризисы не пошатнули его позиций, наоборот, многие теперь не могли проводить здесь, как раньше, круглый год, и тут-то Тимофеев понадобился им еще сильнее – кому найти арендаторов и дать хозяевам подзаработать, а кому переоформить недвижимость на другое лицо. Он умел сделать все тихо и надежно, хозяевам не приходилось даже приезжать сюда лишний раз. Ему доверяли. Клиенты передавали его из рук в руки. Так он и разбогател.

– Удивлен?

Я должен был признаться, что да, удивлен – скоростью, с какой он сумел встать на ноги и построить здесь свою маленькую империю.

– Подожди, сейчас я удивлю тебя еще больше, – засмеялся он.

Как всякий деловой человек, весь наш разговор Тимофеев отвлекался на звонки, отвечал то на русском, то на местном, но вот кто-то позвонил ему в очередной раз, он развернулся в сторону дверей, и я увидел, как в ресторан заходит молодая испанка с коляской. Через минуту на руки к Тимофееву забралась глазастая девчушка с розовым бантом, а у меня на шее повисла со всей испанской горячностью черноволосая Хуанита, должно быть, его жена. Она встречала меня так бурно, что я не сразу пришел в себя, а Тимофеев, знай себе, сидел да посмеивался.

– Ну что, узнаешь? – подмигнул он мне.

– Няня, Няня! – сказала испанка, тыча себя ладонью в грудь.

Тут только я начал догадываться, что к чему. Неужели та самая няня?

– Та самая, – подтвердил Тимофеев. – Ваша няня теперь наша жена.

Откель такое богатство?

– С неба свалилось! – расхохотался он. – Святой Филипп в мешке принес. Ты знаешь, тут же все Святой Филипп делает, это что-то вроде нашего Деда Мороза!

Мы с ней снова расцеловались в обе щеки. Она спрашивала меня о жене и о детях, совсем не знала по-русски и радовалась так, словно встретила дорогого друга, звала меня к ним домой, заставляя Тимофеева переводить, и все беспокоилась, что я здесь совсем один и ужинать собираюсь тоже в одиночестве. Когда Тимофеев сказал, что я только что купил здесь квартиру, она издала победный крик, хлопнула в ладоши и снова бросилась на шею, теперь уже мужу; сегодняшний вечер определенно превращался для нее в праздник, я и подумать не мог, что своей покупкой доставлю столько радости кому-то, кроме своей жены.

Оформление сделки потребовало кое-какого времени. Я улетел-прилетел и в общей сложности пробыл здесь восемь или девять дней, большую часть из которых провел около Тимофеева – вместе мы ездили в банк, коротали время в его конторе в ожидании всяких справок, обедали в его «столовой» и ужинали с его семьей. Каждый раз, когда я видел Тимофеева с Няней, я поражался, до чего эти двое подходят друг другу. Он выглядел спокойно-счастливым, она же прямо-таки лучилась любовью к нему. Можно было списать это на испанский характер, но, на мой взгляд, дело было не только в нем: ее интересовало все, что касается Тимофеева. Когда мы сидели втроем, она не сводила с него глаз и ловила каждое его слово. Я видел, что сказанное мной ее мало волнует, зато о том, что творится в голове у Тимофеева, она хотела знать все до мельчайших подробностей, мимо нее не ускользал ни один намек и ни один взгляд; стоило ему заговорить по-русски, как она старалась угадать, что он только что сказал, и стоило ему о чем-то попросить, как она спешила подать, принести, перевести, исполнить любое его пожелание. Порой они спорили, но видно было, что это не всерьез, у них все всегда заканчивалось объятиями – как истинная испанка, она была способна в любую секунду прыгнуть ему на колени и чмокнуть его во всеуслышание. Тимофеев не возражал. Сам он был куда более сдержан, но видно было, что ему приятно то, как она треплет его за волосы, набрасывает себе на плечи его пиджак или сидит тихонько, слушает, что он говорит, и любуется им восхищенными глазами. Все это было так не похоже на Лизавету с ее холодным задумчивым нравом. Я не мог не думать о ней. Была ли она когда-нибудь такой, смотрела ли на Тимофеева такими же влюбленными глазами? Я видел их вместе лишь однажды, на заре их супружеской жизни, но даже тогда трудно было вообразить, чтобы Лизавета проявляла к нему хоть каплю той теплоты и откровенного чувства, каким ежеминутно одаривала его сейчас Няня. Был ли он счастлив с Лизаветой? Пытался ли растопить этот лед? Знал ли, что для счастья ему нужна такая женщина как Няня? Или понял это только, встретив ее? Я спрашивал Тимофеева, но он только морщился в ответ:

– Долгая история. Потом расскажу.

И рассказал – когда в один из этих дней мы сидели в уличном кафе прямо напротив банка, грели лица на мягком осеннем солнце и маялись бездельем, битый час ожидая, когда нас позовут.

С самого начала я задавался вопросом, что такого он нашел в нашей Лизавете. Общительный, состоятельный, блиставший в кругу девиц гораздо более светских, я не сомневался, что он мог выбрать себе в спутницы любую. Но он выбрал Лизавету – скромную и далекую от всего современного. Пожалуй, ее старомодная скромность его и привлекла. Она была по-своему умна, не избалована вниманием, строила карьеру, не обещавшую в будущем ничего, кроме признания в тесном ученом мирку, и рассчитывала только на себя. Меркантильные интересы были ей чужды, и это особенно забавляло Тимофеева. Никакие подарки не могли пробить стену холодной вежливости, которой она себя окружала. В Мерседес к нему она садилась с таким лицом, что, казалось, ей было все равно, был ли это Мерседес или троллейбус, кативший ее по утрам на работу в Большой Кисловский; в ресторанах, куда он ее водил и в которых она, несомненно, оказывалась впервые, она ничем не выдавала своего смущения, на официантов смотрела свысока и не скрывала недоумения, глядя на то, как балагурит с ними Тимофеев. На браслет, подаренный им промеж прочем через месяц после знакомства, она посмотрела с удивлением и, кажется, даже не поняла, что это бриллианты и что стоят они целое состояние, зато, когда в ноябре ударили первые морозы и он, встретив ее после работы, стянул с ее озябших рук хлипкие перчатки и надел на них варежки на толстом овечьем меху, она едва не прослезилась и сказала, что для нее это лучший подарок. Подруг у нее не было. Работа да родительский дом – вот и все, что составляло ее жизнь, скромную и незамысловатую. И все же Тимофеев находил в ней что-то необыкновенное. За ее простотой и холодностью чувств ему чудилась какая-то загадка. Иногда она уезжала в командировку на день-другой, недалеко, в какой-нибудь Псков или Ужгород, где участвовала в научных заседаниях, и по возвращении, когда Тимофеев встречал ее на вокзале с букетом роз, чувства прорывались наружу и выдавали ее с головой; в смятении оттого, что на нее, потирая очки, смотрят коллеги, сплошь кандидаты и доктора наук, она принимала от него цветы, и гордилась, и терялась от счастья.

Само собой было определено, что на Лизавете надо будет жениться. Воспитание не позволяло ей задерживаться допоздна в его квартире, к тому же за их свиданиями зорко следила мать, его будущая теща. И, хотя Тимофеев сумел сделать Лизавету частой гостьей в своей трехкомнатной холостяцкой берлоге на Зубовском бульваре, о том, чтобы встречаться у него открыто, и речи быть не могло. Она таилась от матери и как школьница боялась отца, и потому каждая их встреча должна была нести какое-то назначение; Тимофееву разрешалось сводить ее на спектакль, подвезти на работу, к врачу или по еще по какому-то делу, но стоило им загуляться в парке или засидеться в машине, прощаясь до следующего свидания, как раздавался звонок, и от застигнутой на месте преступления Лизаветы требовали объяснений. Неделю за неделей Тимофееву приходилось видеться с ней урывками. Она никогда не бывала свободна от обязанностей по дому, и он уже начинал привыкать к тому, что по первому звонку должен развернуть машину и доставить Лизавету к подъезду. Ее робкий девичий страх перед родителями его умилял. И где ты раскопал это сокровище, спрашивал он себя? Только однажды, бог знает какими уловками, ему удалось выхватить ее из родительских лап и увезти на Бали. Роскошная обстановка отеля, романтические пейзажи, слова любви, выложенные по утрам ракушками на пляже, а вечером цветами на белых простынях – тут-то Тимофеев оседлал своего любимого конька и показал, на что способен. Наконец игра пошла по его правилам, и он ухаживал за девушкой так, как хотел. Лизавета, впервые в жизни оказавшаяся вдалеке от дома и наедине с мужчиной, испытывала настоящее потрясение. Стена холодности пала, от пробудившихся чувств она не могла спать по ночам. Прежнее существование казалось до слез убогим, утешало лишь одно: Тимофеев обещал, что отныне ее новая, полная красок жизнь навсегда в его руках. С Бали они вернулись парой.

По возвращении домой вопрос о женитьбе поднялся с новой силой. Родители Лизаветы негодовали, а Тимофеев был не из тех, кто, рванув вперед, пятится назад, и когда будущая теща, опередив дочь, сама заговорила с ним о женитьбе, Тимофеев женился. Что это было ошибкой, он понял в первые же месяцы после свадьбы. Загадка, до сих пор таившаяся в Лизавете, пропала; пробужденная на Бали натура, страстная, преданная, готовая идти за ним на край света, ни разу больше не появлялась; ледяная вежливость сменилась дружеской прохладцей, с какой Лизавета теперь чмокала его в щеку, встречая с работы. Она наводила порядок в шкафах, составляла списки продуктов, в общем, руководила его домом так, как привыкла это делать у себя. Ни его друзья, ни его увлечения ее не интересовали. Вечеру в компании друзей она предпочитала ужин на диване и пару-тройку серий какого-нибудь фильма, в выходные не было для нее ничего желанней, чем засучить рукава и отдаться уборке, да так, что б в ушах звенело, а лучшим подарком к Новому году была ей не шуба, и не серьги, а новый пылесос с системой аквафильтров. С планами мужа она сверялась для того только, чтобы узнать, будут ли сегодня гости или готовить на двоих, а прогноз погоды смотрела, чтобы успеть до холодов вымыть окна. Как и до свадьбы, Лизавета была по-прежнему привязана к родителям, особенно к матери. Договариваться с ней о чем-либо было бесполезно, так как любые договоренности разбивались о тещу – стоило той позвонить, как Лизавета бросалась исполнять волю матери, невзирая на мужа и на их совместные планы. Как и во времена их свиданий, родители могли вырвать Лизавету из объятий Тимофеева одним звонком, одним грустным вздохом, одним намеком на нездоровье. Хоть она и стала замужней дамой и вела теперь свой дом, она делала все, чтобы с ее отъездом жизнь родителей претерпевала как можно меньше изменений. Она без конца наведывалась к ним, помогала матери по хозяйству, разбирала рукописи отца; в дни, когда у родителей бывали гости, она встречала, готовила, подавала, убирала, а если ее просили сопроводить отца на конференцию или выступить с научным докладом перед аспирантами, то она, как и раньше, безропотно соглашалась. Тимофеев, хоть был уже не холостяк, повсюду бывал один. Друзья удивлялись – жена его не слыла карьеристкой, а между тем, была чем-то так занята, что молодой муж того и гляди запьет от одиночества. Грустил Тимофеев не оттого, что Лизавета была столь предана отчему дому, а оттого, что видел: по-другому она жить не умеет. Он пытался заинтересовать ее, перевести на свою сторону, делился тем, о чем говорили в банке и в компании друзей, приглашал туда и сюда, знакомил с разными людьми, все тщетно; всякий раз он замечал, что она почти не слушает его, потому что думает о своем. Привычный уклад въелся в нее, и мыслями она продолжала обитать в родительском доме – в отцовском кабинете, набитым книгами, за материнским письменным столом с лампой с зеленым абажуром, в своей крошечной спаленке, где провела безвылазно все двадцать восемь лет. Единственное, что давало ему надежду, это путешествия. В поездках Лизавета преображалась и снова становилась такой, какой она ему нравилась больше всего. Несмотря на то, что собирать чемоданы всегда было для нее мукой, стоило самолету приземлиться в новом краю, как она встряхивалась, оглядывалась по сторонам и оживала. Научный мир и родительский дом сваливались с ее плеч единой громадиной-горой, она становилась легкой, игривой, носила платья, ни о чем не думала, смотрела на мужа кокетливо-любопытными глазами и слушала его так, как дома слушала только мать да еще своего научного руководителя. Неделю или две Тимофеев наслаждался супружеской идиллией и уверял себя, что не зря он все-таки женился.

Все заканчивалось с возвращением назад. Еще в воздухе на подлете к родной земле Лизавета менялась, становилась раздражительной, задумчивой, больной. В аэропорту, когда она созванивалась с матерью, лицо ее окончательно принимало маску озабоченной хмурости, от которой, как ни старался Тимофеев, освободить ее он не мог. Он злился, видя, как то, чего он добился и создал таким трудом, бесследно исчезает в паутине материнских дел. Пятизвездочные отели, подарки, покупки, посиделки в кафе, подъодеяльные нежности и обещания, данные друг другу, – все стиралось из Лизаветиной памяти в миг, когда звонила мать и сообщала, что надо перепечатать статью, начистить хрусталь в серванте или перешить бабушкину шаль. И свое путешествие по Испании, и последовавший затем переезд туда он затеял не только ради дела; подспудно он надеялся, что переезд изменит жену и вдали от отчего дома им удастся наладить семейную жизнь. Расчет был верный, за исключением того, что Лизавета не стала путешествовать с ним так долго, как он хотел. Не выдержав и двух недель, она вернулась под предлогом работы, хотя он отлично знал, что работа тут ни причем – Лизавета не вынесла разлуки с родителями. Рассерженное лицо матери стало сниться ей по ночам; она потеряла сон и вкус к новым местам, и домой уехала разбитая и виноватая. После выставки все снова повторилось. Лизавета вновь отказалась следовать за ним, несмотря на то, что наедине они обо всем договорились. Тимофеев был не из тех, кто станет мириться с неудачей и бросит все как есть. Видя, что семейная жизнь с Лизаветой не задалась, и предприняв то одно, то другое, он в конце концов пришел к мысли, что развод неизбежен. Причиняла ли эта мысль ему боль? Скорее, досаду, оттого что его план не удался. Любил ли он Лизавету? Если и да, то не слишком самозабвенно. Он вполне мог пережить и развод, и расставание с Лизаветой, для него это была лишь жизненная трудность, а перед трудностями он пасовать не привык. Лизавета, кажется, тоже все понимала. Однако первой о разводе заговорила не она, и не Тимофеев, а теща. Передавая ее слова мужу, Лизавета выглядела напуганной, и он было на миг подумал, что перед лицом развода она опомнится, предложит начать все сначала. Но нет. Лизавету пугало не то, что ее брак рухнул и что она может навсегда лишиться Тимофеева; ее беспокоило то, как отразится развод на матери, та, дескать, всегда волновалась о том, что скажут окружающие. Так, за два с небольшим года на семейной жизни Тимофеева был поставлен крест. И когда однажды Лизавета, после очередной разлуки, вдруг позвонила и сообщила, что едет серьезно поговорить, про себя он подумал: ну вот и конец. Встречать ее он пришел не с цветами, а с листочком в кармане, на котором расчертил, как они поделят имущество. Вместе они ничего не нажили, и то, что предлагал ей Тимофеев, было чистой воды подарком – он решил дать ей денег на квартиру. Так он и собирался ей сказать: купи себе квартиру и начни новую жизнь, отдельно от матери, глядишь, что-нибудь из этого и выйдет. Но разговор у них сложился совсем иначе.

Лизавета приехала сказать ему, что беременна, и эта новость перевернула с ног на голову все, что распланировал и расчертил на своем листочке Тимофеев.

Был у него по этому поводу свой пунктик: воспитывался он без отца и с самой юности обещал себе, что своего ребенка никогда не оставит, одна только мысль о том, что он станет таким, как отец, его коробила, страшила. Он уже слышал неприязненный голос тещи – ничего, справимся, сами воспитаем! уже видел себя, молящим о встрече с ребенком и получающим отказ, и самого ребенка, почему-то мальчика лет семи, глядящего на него исподлобья, с осуждением в глазах… В одну минуту он решил, что развод отменяется. И стал думать, как теперь обустроить жизнь. Может, Тимофеев и был сентиментальным, когда дело касалось его будущего ребенка, но на счет Лизаветы иллюзий не питал. Она не могла существовать без матери, и появление ребенка должно было лишь усилить эту связь; не оставалось ничего, кроме как звать сюда и жену, и тещу. И Тимофеев решился. Одному богу известно, чего ему стоило уговорить женщин перебраться к нему, на какие уступки пойти, какие обещания дать. Тогда он и подумать не мог, что трудности на этом только начинаются. Погостив на первых порах в Андалусии, теща разочаровалась в этих солнечных краях, а вслед за ней разочаровалась и Лизавета. Жизнерадостная Марбелья тяготила их праздной, в пух и прах разодетой публикой (наверняка пустой и плохо образованной), элегантная Малага оказалась слишком душна (даже в апреле здесь надо беречься от солнца, а лето и представить себе невозможно); они соглашались разве что на Барселону. У Тимофеева волосы вставали дыбом от этой идеи. Как бы им растолковать, что это две разные страны – у них даже язык другой! – и что ему придется начинать все сначала. Но на кону стоял его ребенок. И скрепя сердце он уступил. В Барселоне купили дом. Тимофеев мотался между Малагой и Барселоной в попытках утрясти свои дела. Лизавета, которой мать строго-настрого запрещала самолеты, оформляла декрет и готовилась прилететь один раз и остаться до самых родов. Тещу ждали ближе к дню икс.

Был у них и период короткого счастья. Прилетевшая раньше, чем планировала, Лизавета днем жадно обустраивала дом, а вечерами ждала Тимофеева с работы. Он вел ее в центр, там они гуляли, держась за руки, заглядывали в магазины детской одежды, говорили обо всем на свете и наедались поздними испанскими ужинами. Лизавета хорошо выглядела и чувствовала себя тоже хорошо, как будто будущий ребенок придавал ей и сил, и настроения. С Тимофеевым она была нежна, и в конце концов обоим стало казаться, что все неслучайно: ребенок помог им понять – все-таки они созданы друг для друга. Тимофеев боялся спугнуть свое счастье. То, о чем он мечтал, почему-то сбывалось сейчас, когда он вконец отчаялся и собрался разводиться. Он уже не жалел о том, что пришлось оставить марбельские дела, предложения сыпались на него одно за другим, и он радостно потирал руки, чувствуя, что ни там, так здесь что-нибудь да выгорит.

А дальше случилось то, о чем Тимофеев потом размышлял день за днем, год за годом, и все не мог понять – как, почему, за что. Лизавета почувствовала себя неважно, но ему сказала, что в ее положении это бывает, надо только почаще ложиться и отдыхать. Два вечера они провели дома. Тимофеев сам готовил ужин, не позволяя ей подниматься с постели. Наутро третьего дня она совсем поправилась; была суббота, она вскочила на рассвете, стала прихорашиваться и, невзирая на его уговоры, потребовала вести ее на завтрак. Все выходные они праздновали, валялись у телевизора, ели ее любимую белую пиццу, составляли списки вещей для ребенка – в понедельник, в честь ее выздоровления, он решил отменить все дела и везти ее за покупками в торговый центр. Но вместо этого повез ее в больницу. Вердикт врача был ясный и однозначный. Лизавету немедля стали готовить к операции. Тимофеев сидел в коридоре и вертел в руках лист бумаги, испечатанный испанскими словами. На полях, против слова «diagnostico», стояла приписка, выведенная плавным русским почерком – замирание плода. Русский доктор, которого заранее нашел Тимофеев и присутствие которого сегодня так обнадеживало, что Тимофеев и не думал беспокоиться всерьез, и Лизавете не позволял, вышел к нему с решительно-оптимистическим лицом. Вручил еще листок, на этот раз с названиями лекарств, и погрозил пальцем:

– Только не раскисать! Не давайте ей думать, что это ее вина. Ни вы, ни она ни в чем не виноваты.

– А что же тогда?.. – в пятый раз задал свой вопрос ничего не понимающий Тимофеев.

И в пятый раз доктор повторил:

– Анализы скажут точнее. Причин может быть множество. Такое бывает. Тут ничего не поделаешь. Сейчас главное вылечиться. Что б без осложнений. И, если все будет нормально, где-нибудь через полгодика разрешим вам пробовать заново. Только теперь – под нашим наблюдением.

Он взял Тимофеева за локоть и подтолкнул к выходу, приговаривая:

– В наше время все лечится, все решается. Главное, не позволяйте жене опускать руки. Съездите куда-нибудь, развейтесь. Чем быстрее она обо всем забудет, тем лучше. Поверьте моему опыту. У вас еще все впереди.

Но впереди, как оказалось, у них ничего не было.

Из больницы Лизавета выходила бледная, испуганная. Тимофеев прижал ее к себе и, наученный доктором, сказал ей в ухо тем же твердым и оптимистическим тоном: никто ни в чем не виноват, такое случается сплошь и рядом, главное – надежда есть, доктор сказал, им повезло, шансы у них высокие. Она улыбнулась слабой болезненной улыбкой и благодарно прильнула к его плечу. Он выдохнул – все-таки доктор свое дело знает. Но дома все пошло не так. Пришлось рассказать обо всем матери, и этот телефонный разговор подействовал на Лизавету так, словно ее дубиной по голове огрели. Как она легла лицом к стене, так и не вставала всю следующую неделю. Кажется, только после разговора с матерью ей открылся весь ужас того, что с ней произошло, и мысли, которые доктор приказал гнать подальше, хватали ее цепкой металлической рукой и душили за горло. Тимофеев терзался своей беспомощностью. Ему хотелось обняться, объединиться, обговорить и вместе пережить эти дни, но Лизавета не подпускала его к себе, все попытки развлечь ее встречались горестным протестом, и он с грустью констатировал, что в нынешнем состоянии муж для нее – вещь бесполезная. Прошла еще неделя. Потом другая, третья. Наступила весна. Как в тумане проплыл целый год. Ничего не происходило. Раз только Лизавета съездила домой, в Москву. Попросила купить ей билет и собиралась так, словно покидает Испанию насовсем, Тимофеев уже мысленно распрощался с ней и подумал, что этим, наверно, все и должно было кончиться. Но она быстро вернулась, как он понял позднее, из-за того, что повздорила с матерью. Такого еще никогда не случалось. Лизавета стала раздражительной, злой. Временами ее настигали нервные приступы, она падала на колени, колотила руками по полу и что-то кричала. Тимофеев попытался как-то поднять ее с пола, но только получил кулаком по колену и больше не лез. На очередном приеме доктор выписал Лизавете успокоительное, и приступы стали реже. Но она по-прежнему места себе не находила, весь мир был ей не мил. Теперь уже очевидно было, что дело не в ребенке и что причина Лизаветиных страданий в другом. Тимофеев и раньше удивлялся про себя, как можно убиваться из-за того, чего у тебя никогда и не было; он считал, раз есть цель, надо к ней идти, и не мог понять, отчего Лизавета никак не сдвинется с места. В квартире, куда они переехали, ничто не напоминало о том, что у них мог бы родиться сын, разве что синий плюшевый мишка, купленный когда-то Лизаветой, да и тот, поначалу бережно водружаемый на подушки, потом был заброшен среди вещей. Лизавета не говорила об утерянном ребенке и не выказывала признаков того, что хотела бы родить. Когда прошло полгода, и доктор со значением произнес «вот теперь можно», уверенный, что они только того и ждали, на Лизавету это не произвело ни малейшего впечатления. От доктора она ехала мрачная и молчаливая, и Тимофеев, глядя на нее, горько улыбнулся, вспомнив, каким представлял себе этот день. Каких-то полгода назад он был полон надежд, он обещал себе, и даже произнес это вслух, что когда-нибудь непременно приедет сюда забирать жену с ребенком. А сейчас они и словом не обмолвились на эту тему, потому что оба знали – ребенку не быть. И их семье тоже.

Постепенно он свыкся с обиженно-страдающим состоянием души Лизаветы и натянутым, готовым вот-вот разразиться слезами выражением ее лица. Он не спорил с ней и не ссорился; не пытался, как раньше, все обсудить и наловчился почти совсем с ней не разговаривать. Вместе они только ели. Обычно Лизавета готовила что-нибудь простое, без изысков (вкус к домашним хлопотам в ней давно угас), он съедал, говорил спасибо и шел мыть посуду. Изредка они обедали в каком-нибудь ресторане и делали это в той же в неприступной тишине, в какой теперь протекала вся их жизнь; раз или два Лизавета ворчливо пожалуется на еду или на припозднившегося официанта и скажет, что ноги ее не будет в этой паршивой забегаловке впредь, – вот и все развлечения, на какие мог рассчитывать Тимофеев. Кроме него общаться Лизавете было решительно не с кем. Дружбу водить она никогда не умела, а здешний люд ее тем более не прельщал; чем не угодили ей барселонцы, Тимофеев не понимал, да и понимать не хотел. Научную работу она забросила. В музеи не ходила. На курсы испанского записалась, но потом передумала. Зато взапой читала романы, привезенные из ее девичьей спаленки из Москвы. Частенько, он слышал, ей звонила или писала мать. Лизавета отвечала сбивчиво, взволнованно и всякий раз в отчаянии отбрасывала от себя телефон, закрывала лицо руками и принималась рыдать. Тимофеев знал – теща ждет, когда дочь одумается и вернется назад. Лизавета не поддавалась. Но кажется, ей и самой было понятно, что мать своего добьется и что это только вопрос времени.

Поначалу с возмущением отрицающий все тещины обвинения Тимофеев теперь все чаще приходил к мысли, что он, пожалуй, и впрямь, виноват и что теща, как ни странно, права. Только вина его не в том, что он не додумался отвезти Лизавету в больницу сразу. Вина его гораздо глубже, и началась она намного, намного раньше всех этих событий. В который раз он задавался вопросом: зачем вообще он затеял Лизаветин переезд? Почему так настойчиво звал ее сюда? Пусть бы она рожала в Москве под присмотром матери, так всем было бы спокойней. И черт с ним, с приятным климатом, с прогулками на морском берегу, с чудесной медициной и со всем этим европейским удобством, которым он собирался окружить Лизавету и своего новорожденного сына – разве этого она хотела? Чем больше он думал, тем яснее понимал, что Лизавете, в сущности, всегда хотелось только одного – чтобы матери было спокойно. Единственное, когда она чувствовала себя хорошо и когда становилась сама собой, это в те короткие мгновенья, когда знала – мать это позволяет. Когда она смеялась, наряжалась и веселилась, она делала это не от прилива чувств к нему, Тимофееву, а оттого лишь, что ее ненадолго отпускало извечное материнское осуждение, гильотиной висевшее над ее головой. Он вспоминал, какой беспокойной, почти сердитой бывала Лизавета во времена их свиданий, если после спектакля он не вез ее домой в ту же минуту, или какой рассеянной она становилась, стоило ей получить звонок из дома, она буквально переставала понимать содержание пьесы и спрашивала у него, о чем речь. Привязанность к родному дому, которую он воспринимал как естественную черту чистого, неиспорченного существа, на деле оказалась поводком, при помощи которого мать держала Лизавету в неослабном напряжении. Анализируя их жизнь с момента, как они познакомились, Тимофеев пришел к выводу, что только дважды за все время Лизавета была полно и неподдельно счастлива рядом с ним: в те несколько недель, что они готовились к свадьбе, и в дни ожидания ребенка. Оба раза он принял это на свой счет, но сейчас понимал, что он, если и был причастен к тому Лизаветиному счастью, то только косвенно, ибо никогда не был ни его источником, ни причиной. Радость перед свадьбой была связана не с будущей жизнью с ним, а с тем облегчением, что испытала Лизавета, когда наконец объявила матери, что они женятся. И нежность, охватившая ее здесь, была вызвана не вспыхнувшими между ними чувствами; в те дни Лизавета была счастлива от мысли, что мама приедет к ним и всегда будет рядом (об этом уже позаботился Тимофеев), и именно это делало ее умиротворенной и довольной жизнью, а не любовь к нему, как он самонадеянно считал. Вообще, ему становилось все более очевидно: то, что он принимал за любовь, не было любовью. Как-то длинным августовским днем сидя на песке и размышляя об их с Лизаветой жизни, Тимофеев со всей ясностью ощутил, что она никогда не любила его. Не потому, что любила другого, а потому что, по всей видимости, была неспособна к любви. Муж Лизавете был не особенно и нужен. Если она и задумывалась о собственном счастье, то уж, конечно, не ставила его главнее счастья материнского, превыше которого для нее не было ничего на свете; на свою замужнюю жизнь она смотрела через призму того, как это скажется на матери, и потому жизнь эта казалась ей чересчур сложной, требующей слишком много жертв. Даже сейчас, когда Тимофеев был ей необходим для того, чтобы жить здесь, Лизавета не могла превозмочь себя и относиться к нему чуточку теплее. Одно ее слово, одна улыбка изменили бы все, и много раз он надеялся, идя домой, что она, как иногда бывало раньше, будет ждать его нарядная, похорошевшая, обнимет за шею и прикажет торжественно-шутливо – веди жену ужинать! и это означало бы конец трагедиям, конец страданиям, но нет. Лизавета не менялась. И он перестал ждать. Понял, что тещино расположение ему уже не вернуть, а без него Лизавете ничего от Тимофеева не нужно. Сколько времени он гадал эту загадку! Не знал, как растормошить ее, куда отвезти, что показать, чтобы заставить полюбить жизнь, почувствовать аромат новизны, путешествия, свободы! А теперь разгадка Лизаветы стояла у него перед глазами, и от ее голой правдивости ныло сердце: он не имел на нее влияния и не мог сделать ее ни счастливой, ни несчастной, ибо Лизаветино счастье зависело не от него.

Почему же, осознавая это, Тимофеев все-таки не покидал свой супружеский пост? Причина на то была самая обыкновенная – ему не хватало денег. Проекты его угасли, не принеся доходов, банковский кризис сожрал добрую часть накоплений, дом на море не продавался, должники исчезли вместе с деньгами, и он уже стал бояться телефонных звонков – плохие вести настигали его одна за другой. Лизавета ничего не замечала. Не привыкшая думать, откуда берутся деньги, она принимала как само собой разумеющееся то обстоятельство, что Тимофеев за все платил. Между тем средств у него оставалось лишь на год жизни, а дальше пустота. Придется наниматься на работу и возвращаться к той жизни, от которой он бежал. Последнее, что могло спасти его, это продажа московской квартиры на Зубовском бульваре, на эти деньги он мог бы остаться здесь и взяться за небольшой проект, купить бар или туристическое агентство. Но против этого насмерть стояла Лизавета. С каких-то пор она стала связывать квартиру с их браком и жила с мыслью, что у них есть шанс, пока есть эта квартира, а если ее продать, то им конец. Какой шанс, недоумевал про себя Тимофеев? Что за надежды сидели в ее голове? Этого он не знал, но чувствовал себя связанным по рукам и ногам. Дни напролет он проводил на пляже. На воздухе ему легче дышалось, да и не мог он находиться рядом с Лизаветой подолгу. Барселонцы возвращали его к жизни. Глядя на то, как они гуляют парами, компаниями, с детьми, как от души веселятся на бесчисленных маленьких праздничках, сделанных из одной деревянной сцены да пластиковых скамеек, как живо заводят разговор, как любят обниматься, держаться за руки и как редко бывают одни, Тимофеев отогревался. Среди них он не чувствовал себя чужим, наоборот, он был здесь как дома. Лизавете по привычке говорил, что идет по делам, а сам часами бродил по городу, сидел и смотрел на море, наблюдал за людьми, и все думал – разве не может и он жить вот такой простой человеческой жизнью? В этом состоянии мы и застали его в тот свой приезд.

А потом был звонок, который все изменил. Наутро после того, как мы распрощались, Тимофеев сидел и крутил в руках телефон, думая, как поступить. Он сам не заметил, как по привычке пришел в Диагональ-Map и устроился за тем же столиком, где обычно пил кофе с нами. Как всегда в этот час, его обслуживала Няня. И тут он возьми да и расскажи ей все – про квартиру, про свое московское житье, про мечты, которые никак не сбываются, про то, что этот звонок для него как последний шанс и что он до смерти устал жить, как живет. Няня в ответ на его монолог произнесла коротко, но с чувством:

– Ты такой замечательный! Я знаю, у тебя все обязательно получится!

Подтолкнула ли его эта наивная до невозможности, неизвестно когда и откуда взявшаяся вера в него или сейчас только пойманное чувство, мелькнувшее в ее глазах и пообещавшее что-то, отчего у Тимофеева приятно и испуганно всколыхнулось сердце, но в эту минуту он решил, что купит квартиру сам. Он провернул все втихаря от Лизаветы и, когда объявил ей о том, что с московской жизнью покончено, получил безобразный, безудержный скандал. Лизавета как с цепи сорвалась. Обвинила во всех грехах, назвала горе-предпринимателем, потерявшим последнее – собственное жилье, собрала вещи и отбыла на родину. Там подала на развод. Тимофеев послал вместо себя адвоката. Делить им было нечего, так что их развели тихо, точно в срок. Тем временем Тимофеев окунулся в свою стихию. Телефон, в последние годы подававший признаки жизни раз-два в месяц, трещал не переставая, дел становилось все больше, скучать было некогда. Рук не хватало. Он стал нанимать людей и скоро понял, что созрел для того, чтобы открыть контору и работать официально. В этот период как никто другой ему помогала Няня, и технически – передать ключи, проследить за уборкой (ее бар стоял рядом с домом, где находилась новоприобретенная квартира Тимофеева), и морально – она участвовала во всей этой кутерьме с такой радостью, с такой бескорыстной преданностью, что он уже и не представлял, как мог бы обходиться без нее. То, какая она и как относится к нему, привело Тимофеева к мысли, что его с Лизаветой неудавшееся одиннадцатилетнее супружество объясняется просто, как дважды два: он, дурак, выбрал не ту женщину.

Вот уже два года, как мы приезжаем в свою барселонскую квартиру и наслаждаемся всеми благами здешней жизни, и не только материальными – заимев здесь жилье, я приобрел еще и друга. И, что вдвойне приятно, друга богатого, но веселого. Богатство не давило на Тимофеева грузом ответственности и вины перед окружающими, не лишало его покоя, не погружало в лихорадочные мысли о будущем и вообще не доставляло никаких хлопот. Вокруг него вились разного сорта люди, и он умудрялся поддерживать отношения со всеми; не тушевался, когда приходилось отказывать, а просьбами его одолевали постоянно, и вместе с тем не выглядел богачом, подозревающим всех и вся в корыстных целях. Он умел делать дела и умел радоваться жизни. По-моему, деньги его не изменили, а если и изменили, то только к лучшему. Чем солиднее сделки он заключал, чем крупнее суммы держал в руках, тем больше он становился похожим сам на себя. Он словно теперь только приступал к настоящей жизни, той, о которой всегда мечтал. Жены наши сдружились легкой необременительной дружбой, не слишком тесной, чтобы угрожать спокойствию семьи, но достаточно искренней, чтобы проводить время в приятной компании и приходить на выручку в нужную минуту. Вместе они разучивали языки, гуляли с детьми (у Тимофеевых только что родилась еще одна девочка) и беспрестанно соревновались в кулинарии, угощая нас с Тимофеевым то итальянскими, то испанскими блюдами, а то русскими сырниками да оладушками с икрой. Няня считала нашу дочь, не больше не меньше, своим ангелом-хранителем, благодаря которому она обрела свое счастье. К таким вещам она относилась с серьезностью почти религиозной, так что порой и нам с женой начинало казаться, что между ней и дочкой существует особая связь. Во всяком случае, понимали они друг друга с полуслова, и дочке больше, чем кому-либо, доставалась кипучая Нянина любовь. А по части любви Няня дала бы фору любому. Когда ей было весело, она пела, когда грустно – непременно рассказывала, почему грустит; если хотела что-то узнать – спрашивала в глаза, без обиняков, а если имела что сказать, сразу же и говорила. Ей была свойственна простота, но не та простота, что идет от глупости, а та, что бывает у людей, по природе своей не способных держать камень за пазухой. Тимофеев принимал ее темперамент с отеческой снисходительностью. Видно было, что он в семье главный, а она его боготворит. Любовь к нему она выражала с той же обезоруживающей простотой: то посреди всего прижималась к нему в порыве нежности и целовала, а то вдруг принималась объяснять нам, его друзьям, как сильно любит мужа, как не может спать, если его нет в кровати, и как у нее душа не на месте, когда он надолго отлучается из дома из-за работы.

Поначалу я слегка волновался из-за того, что своим решением оторвал жену от друзей из Плайа-де-Аро, но оказалось, напрасно. Наша дружба с Тимофеевым была не менее приятной и к тому же, чего уж скрывать, выгодной – я не знал человека более отзывчивого и готового помочь, пускай и не без выгоды для себя. Что касается наших друзей, они приезжали к нам в гости, как и многие другие наши приятели. Вместе мы гуляли по пляжам, устраивали поздние завтраки в прибрежных кафе, ездили по паркам, достопримечательностям и по магазинам. Частенько центр наших гуляний перемещался в Диагональ-Мар, и все благодаря Тимофееву, который строго-настрого запрещал нашим гостям останавливаться в отелях и самолично устраивал их в свои апартаменты. Он не упускал случая показать им какую-нибудь шикарную квартиру или рассказать о только что совершенной покупке по впечатляюще выгодной цене, и тем самым в очередной раз разрекламировать себя, а если повезет, то и заключить сделку – что-что, а продавать Тимофеев умел. О чем бы ни шла речь, в голове у него вертелась одна идея – кому бы что продать, и в любом разговоре он не забывал, к месту или нет, предложить свои услуги. В этом смысле он беспрестанно трудился и мыслями всегда был в работе, просчитывал, угадывал, рисковал. Невозможно было представить, глядя на него, что когда-то, в Москве, его ненавидели за лень и звали тунеядцем – сейчас он, кажется, был самым трудолюбивым из всех нас; бывало, во время отпусков мы всей компанией валялись на пляже и ни черта не делали, а он появлялся лишь на минутку, одетый с иголочки, здоровался и бежал по делам, стряхнув песок с ботинок из телячьей кожи, и больше мы его не видели до самой сиесты.

В обычной жизни он выглядел неприметно, носил шорты, ездил на велосипеде, причем, на общественном, взятым напрокат с городской парковки, своего у него отродясь не бывало, а иногда и того лучше, прикатывал на велосипеде жены. В таком виде он сливался с толпой. Но стоило на горизонте появиться клиенту, Тимофеев преображался. Между собой мы шутили: если видишь Тимофеева в костюме, значит, у него встреча с клиентом, а если в костюме, на сверкающем «БМВ» и в сопровождении двоих, помощника и водителя, значит, клиент русский. В прошлом октябре я приезжал на барселонскую Либер, большую книжную ярмарку, так он увязался за мной и все три дня ходил, разнюхивая, нет ли среди участников его потенциальных клиентов. А поскольку вырядился он по максимуму, журналистка, бравшая у меня интервью и принявшая нас обоих за членов российской делегации, на следующий день написала, что книгоиздание в России поднялось с колен, обретает новое лицо, и все в таком духе. Сколько я ни повторял Тимофееву, что он зря теряет время и что нашему брату-писателю его услуги не по карману, он не отступал, такой уж у Тимофеева был характер. И ведь оказался прав! Продал таки квартиру. Правда, каким-то англичанам, зашедшим на ярмарку случайно. Мы все подтрунивали над ним из-за его извечной расчетливости. Однажды, в самый сезон, он остался без крыши над головой: нахватал клиентов больше, чем успел подготовить квартир, и был вынужден разместить одних в своем доме – ни дать, ни взять, сапожник без сапог. Сначала он поселился у нас со всем своим семейством, потом снял номер в отельчике напротив, но так туда и не переехал – вместе было веселей. Весь август наш табор, увешанный колясками, самокатами и надувными лодками, курсировал из квартиры на пляж, в ресторан и обратно, попутно обрастая друзьями и знакомыми Тимофеева и соседской ребятней; шум и смех стоял у нас до самого утра. Дети сказали, что это было лучшее лето в их жизни, а приятели подшучивали над тем, что я, бедный писатель, готовлю завтрак и покупаю зубную пасту миллионеру, владельцу элитных квартир. При этом Тимофеева все любили. Он не был зазнайкой, умел повеселиться от души, и дружить с ним было одно удовольствие. К тому же, никто не знал местность так хорошо, как он, никто не имел таких связей и никто не умел улаживать дела с такой скоростью. По любому вопросу сразу обращались к нему, и все признавали, что без Тимофеева наша испанская жизнь едва ли была бы такой удобной и беззаботной.

Была у него только одна головная боль – Няня его ревновала. С одной стороны, дела его требовали постоянного передвижения и переговоров с разными людьми, с другой, он сам устроил жизнь так, чтобы все было под рукой, и именно поэтому, когда он покидал Диагональ-Map надолго, это выглядело странно. Няня с ума сходила от подозрений. Если поблизости оказывались мы с женой, доставалось и нам: насмотревшись на русских клиентов Тимофеева, приезжающих в свои испанские апартаменты то с семьей, то с юной подружкой, она строила догадки об обмане мужа и советовалась с нами, с обычной своей прямотой докладывая обо всем, что вызывало у нее опасения в последнее время. Можно было сказать, что для испанки ревновать так же естественно, как дышать, если бы не странное поведение Тимофеева, которое я и сам за ним замечал. Иногда, получив звонок, он ни с того ни с сего вскакивал, хлопал меня по плечу и со словами «щас, подожди, мне надо встретить кое-кого в аэропорту» исчезал с концами. По тому, как он хмурился, как просил меня не обмолвиться случайно при Няне, я догадывался, что это не связано с работой. И потом, он ни за что не явился бы к клиенту в штанах и майке. Ясно было, что он темнил. Няня пытала меня, его лучшего друга, не напрямую, конечно, а через жену. К счастью, я ничего не знал: если у Тимофеева и был кто-то на стороне, мне об этом ничего не было известно.

Летом в самых первых числа июня я сидел на банкете по случаю вручения премий деятелям искусств. Мы, молодежь, то бишь недавно открытые миру писатели, артисты и музыканты, держались поодаль, места за главным столом занимала старая гвардия – люди с именем. Вид у них был соответствующий: кого несли под руки, кто глотал сердечные капли, отчего по залу витал, перебивая ароматы еды, ядреный запах корвалола. На фоне них мы, молодежь, поначалу принявшие это обращение к себе за шутку, ибо большинству из нас давно перевалило за сорок, ощутили себя действительно молодыми, казалось, что наши победы еще впереди. Накануне, просматривая список приглашенных, я увидел в нем имя моей тетушки, бывшей тещи Тимофеева, их научно-исследовательский институт был представлен к награде. Я без труда нашел ее среди ветеранов. Она была все такая же бравая, с горделивой осанкой и замашками командира. Меня она не признала, и не потому, что прошло столько лет, а потому что напрочь забыла о моем существовании, но когда вспомнила, обняла и потрепала за щеку, прямо как в детстве. Мы обменялись дежурными вопросами. Узнав, что у меня родились дети, она воскликнула:

– А я вот внуков никак не дождусь! Лизонька все тянет и тянет. Что они там с зятем думают, чего ждут, не знаю! Я уже им сказала: если и в этом году не сделаете меня бабушкой, то все, прощайте, я соглашаюсь на директорство, и потом не просите меня сидеть с внуками! Мне будет некогда!

Значит, Лизавета замужем?

– А как же! За своим испанцем.

За испанцем? И живет в Испании?

– Ну да. В Барселоне. Так ты ж его знаешь!

Откуда мне его знать? Я Лизавету-то не видел сколько лет.

– Вот дает! Забыл что ли? А кто говорил, что Тимофеев лучшая партия для нашей Лизоньки, а? Помнишь, как защищал его? Вот ведь проказник!

Так она Тимофеева, что ли, имеет в виду?

– Ты, оказывается, как в воду глядел! Сколько лет живут душа в душу!

У меня чуть бутерброд из рук не выпал. Возвращаясь с банкета, я все думал: это Тимофеев живет на две семьи или это тетушка ничего не знает об их разводе?

Как только я оказался в Барселоне, я передал Тимофееву наш разговор. Он отреагировал неожиданно. Ударил кулаком по столу и выругался – что за люди! Да в чем дело, спросил я, разве вы с Лизаветой не разошлись? Он в бешенстве набрал чей-то номер и, не дозвонившись, бросил телефон.

– Все. Сейчас же отправлю ее домой. Хватит с меня.

Так Лизавета здесь, в Испании?

– Представь себе.

Но что она здесь делает?

– Молится.

Молится? Как это понимать?

Так и понимать. Приехала в Монсеррат. В монастырь. И молится там. Или еще что-то делает, черт ее знает…

Он рассказал, что их расставание с Лизаветой было окончательным и долгое время после развода они не поддерживали связь. Как вдруг в один прекрасный день перед Тимофеевым возникла теща, как с неба свалилась. Со слезами на глазах она поведала ему, что прибыла сюда ради дочери: после возвращения в Москву жизнь у Лизаветы словно бы остановилась. Она ничего не делала и ничего не хотела, спала до обеда и целыми днями сидела перед телевизором, такой ее никогда не видели. На материнские упреки не откликалась, в семейных заботах не участвовала. Запиралась в своей комнате и видеть никого не желала. Лизавета погибала. Как вылечить ее от этой болезни и что это за болезнь, никто не знал. Были у тещи надежды устроить ее личную жизнь, но и те потерпели сокрушительное фиаско. Сын ее приятелей, доктор наук, до сих пор ходил холостяком. Им устроили свидание, не без труда уговорив Лизавету причесаться и выйти из дома. Потом было еще одно, и теща уже предвкушала победу. Оба уже не дети, и если нравятся друг другу, то зачем тянуть, пусть распишутся и живут себе, добро наживают. Как и в прошлый раз, она пошла на разговор в обход дочери, думая подстегнуть жениха к свадьбе, но не тут-то было. Что наговорил ей жених, Тимофееву она пересказывать не стала, но ясно было, что выразился он с предельной ясностью и обеих отправил восвояси. Такой нынче мужик пошел, всплеснула руками теща, мелкий да трусливый. Тем дело и закончилось. Лизавета совсем пала духом. Теща жалела дочь, но еще больше презирала ее за слабость. Ей было не понять, почему Лизавета не может взять себя в руки и выйти на работу, начать жить как все. Мало ли вокруг одиноких девиц с неудавшейся личной жизнью? Что ж теперь, запереться дома и руки на себя наложить?

Ее речи Лизавету только раздражали. Скоро она и вовсе перестала разговаривать с матерью. Та негодовала, но поделать ничего не могла. Впервые ее методы не работали, и это ставило ее в тупик. Знакомая врач сказала ей, что у Лизаветы форменная депрессия и что помочь может только одно: надо найти что-то, что ее радовало в прошлом, и попытаться ей это вернуть. Этим «что-то» нежданно-негаданно оказалась Испания.

Было ли это Лизаветиной привычкой – горевать о прошлом, или жизнь с матерью раздавила ее окончательно, а может, и одно, и другое вместе, но только выяснилось, что лучшие ее воспоминания связаны с Испанией. Теперь ей казалось, что в Испании она провела свои лучшие годы и там была по-настоящему счастлива. Да и он, Тимофеев, был не так уж плох. И в этом теща была с дочерью солидарна. А что? Лизавету он обеспечивал с головы до ног. Возил, учил, развлекал. Выводил в свет. Приобщал к искусству. Заботился, как умел. Не бросал в трудную минуту. Что ни говори, а с ним Лизавета жила как у Христа за пазухой. Может, вернуть все, как было, а? Тимофеев чуть не поперхнулся. Так вот к чему комплименты, каких он за всю свою жизнь от тещи не слыхивал!

– Послушай, я знаю, я была к тебе несправедлива. Признаю это. Ты уж прости меня, дуру старую, я же о дочери переживала. Теперь все будет по-другому. Живите как хотите, я слова не скажу…

Тимофеев остановил ее:

– Не могу.

– Не отказывайся вот так сразу. Хотя бы подумай, в жизни всякое бывает…

– Не могу. У меня здесь жена, ребенок.

Лицо у тещи перекосилось. На несколько минут она потеряла дар речи. Неужто рассчитывала, что он сидит здесь бобылем и тоскует о Лизавете, удивился про себя Тимофеев. Потом разразилась слезами.

– Видишь, как получается… У тебя все образумилось, а Лизонька моя так и не устроилась в жизни. Нет большего горя для матери, чем видеть несчастным своего ребенка… Ты же мужчина… Помоги! Сделай что-нибудь… Мы же не чужие люди…

Да он-то тут причем? Как он может помочь?

– Пускай она хотя бы приезжает к тебе иногда. Она так мечтает о Монсеррат! Только и говорит об этом! Этот воздух, горы!.. А птички там как поют! И дорога эта, наверх… Да, да, она рассказывала мне, бедная девочка…

Он помнил, как они с Лизаветой были в Монсеррат, он возил ее туда, когда она была беременна. Тогда она взяла с него слово, что они приедут сюда снова, уже втроем.

– Ладно, – согласился он, лишь бы теща прекратила лить слезы. – Пусть приезжает.

– Да? Правда?

– Билет я ей куплю. Квартиру тоже найду.

– Вот хорошо! Вот спасибо! А квартиру зачем? Разве у тебя нельзя остановиться?

Что за человек! Сказал же – жена, ребенок.

– Что, все так серьезно?

– Куда уж серьезней.

– Боюсь, Лизонька не выдержит этого. Не говори ей, прошу тебя. Пока не говори. Не травмируй ее. Пусть девочка приедет, отдохнет немного.

Переключится. А потом скажем. Я сама скажу. Обещаю тебе. Только надо ее подготовить.

И Лизавета приехала. Один раз, потом другой, третий. Тимофеев покупал для нее билеты, выдавал ключи от какой-нибудь квартиры подальше от Диагональ-Map, но встреч с ней избегал – посылал за ней водителя или поручал ее Володе. Только в первый ее приезд он сам поехал за ней в аэропорт. В тот день перед ним предстала женщина средних лет, чудаковатая и совершенно ему чужая. Он опасался сцен и разговоров о прошлом, но интересы Лизаветы не шли дальше паломничества, молитв, святых отцов, не то живых, не то почивших, и, слушая ее в машине, Тимофеев поражался тому, куда исчезла ее блестящая образованность, ее университетские знания и знаменитый кругозор – как будто кто-то ластиком прошелся по ее голове и оставил там одну лишь страницу под названием Монсеррат. Не без содрогания Тимофеев спрашивал себя, как мог он прожить с ней столько лет и что стало бы с ним, останься они вместе. С тех пор так и повелось. Лизавета наведывалась в Монсеррат каждые два-три месяца, Тимофеев оплачивал ее приезды, теща слала ему благодарственные письма с заверениями, что молится за здоровье того, кто спас ее девочку от погибели. И все бы ничего, если бы однажды с Лизаветой не случилась новая напасть. Она взяла за обычай, находясь в Барселоне, звонить Тимофееву ближе к вечеру и со словами «нужно поговорить» вытаскивать его на рандеву. Приехав в условленное место, он заставал ее в полумраке какого-нибудь бара, где она ждала его с бокалом вина. Вид у нее бывал совершенно нелепый: накрашенное лицо, декольте, томно-театральный взгляд. Лизавета и в юности не обладала искусством подать себя, а сейчас и вовсе смотрелась как стареющая проститутка. Сама ли она до этого додумалась или с чьей-то подсказки, но в голову ей ударила идея во что бы то ни стало вернуть Тимофеева. Сколько он ни объяснял ей, какие доказательства ни приводил, она отказывалась верить, что жизнь у него наладилась; может, ее сбивало с толку то, как просто он одевался, а может, ей привычно было видеть его таким, каким он был всего еще пару лет назад, и другого Тимофеева вообразить себе не могла. На одном из таких свиданий она обманом заставила его подняться к себе и открыла дверь в подвязках и чулках, натянутых на круглые ляжки. После этого Тимофеев понял, что разговаривать с ней бесполезно, и даже на звонки больше не отвечал, сразу перепоручал Володе. И вот теперь еще новость, которую принес ему я, – оказывается, они на пару с тещей трубят на всех углах, что Лизавета вернулась к нему и они снова муж и жена. Зачем они это делали – загадка.

– Пора мне, наверно, прикрыть эту лавочку, – задумчиво произнес Тимофеев.

Не знаю, решился бы он на этот шаг или нет, но следующее происшествие заставило его поторопиться. Тем же летом, подъехав средь бела дня к своему дому, он обнаружил у ворот Лизавету. Она поджидала его. Рядом стояли ее сумки и чемоданы. Выскочившему из машину, взбешенному Тимофееву она сказала:

– Послушай, мы с тобой муж и жена. Мы должны жить вместе. Не по-христиански это как-то, ты здесь, я там… Давай жить вместе.

Как мог отреагировать на это Тимофеев? С минуты на минуту должна была появиться Няня, и он не знал, что злит его сильнее, чушь, которую несет Лизавета, или то, что она выследила его адрес и явилась сюда, рискуя столкнуться нос к носу с его семьей. Чуть не силком он затолкал ее в машину, но от Няни скрыться не успел. Благо, Няня в глаза не видела бывшую супружницу мужа, а когда ревновала, представляла соперницу нимфой неземной красоты, хрупкой и зеленоглазой, именно такие, она видела, приезжают сюда из России. Только поэтому Тимофееву удалось убедить ее, что эта сумасшедшая русская – клиентка, устроившая скандал из-за непорядка в апартаментах.

Тимофеев рассказал мне, как они распрощались. Он объявил Лизавете, что больше никаких поездок за его счет не будет и между ними все кончено, на этот раз навсегда. На что Лизавета, не роняя слез и не закатывая истерик, ответила, будто и не слышала только что сказанных слов:

– Давай хотя бы съездим к маме на юбилей. Я ведь уже сказала всем, что буду с мужем…

Странная все-таки женщина, закончил рассказ Тимофеев, как мы не понимали с ней друг друга, так, видно, и не поймем никогда.

Вот, что мне было известно о Лизавете. К моменту, когда я садился в самолет, я уже и думать о ней забыл, завертевшись в своих делах, и хотя Тимофеев говорил красноречиво, в моей памяти Лизавета все равно оставалась такой, какой я видел ее своими глазами в тот памятный вечер на выставке – испуганной ланью с трогательным и смущенным взглядом.

Вот почему я не смог признать ее сходу. Уже потом, вспоминая, что рассказывал мне Тимофеев, я понял, что все и впрямь сходится – и ее дородная фигура, и возраст, и одеянье до пят, и деревянные бусы-четки, а главное, ее виновато-жалостливое лицо, за которым стоит непоколебимая твердость. Когда она заговорила со мной, я подумал, что зря она это затеяла, беседа у нас быстро иссякнет – обо мне она мало что знала, а я и не думал распространяться о своих делах и расспрашивать ее о жизни тоже не хотел. Говорить нам было не о чем. Она, конечно, не предполагала, что, как и она, я частенько бываю в Испании. И не догадывалась о том, что мы с Тимофеевым дружим семьями, что дети наши растут вместе – спят вповалку, набегавшись на пляже, и больше всего на свете ждут выходных, когда им позволяется остаться друг у дружки с ночевкой. Она не могла знать, что Тимофеев мне не просто друг, а человек, которого я безгранично уважаю; уважаю за то, что он добился своего, за то, что стал тем, кем собирался стать, и живет так, как сам себе назначил, а не как требовали от него другие. Конечно, все это не приходило ей в голову, потому что в следующую минуту она спросила:

– А вы работаете?

Ну да, работаю.

– Не найдется у вас там местечка для моего мужа?

Какого мужа, не понял я?

– Да для моего Тимофеева. Вы уж извините, что я вас об этом прошу, но он же у меня такой… Все старается показать, что деньги у него есть, но я-то знаю… Сейчас вот сказал мне, что все, последний раз приглашал меня к себе. Больше, говорит, не приезжай.

Она улыбнулась ласковой улыбкой, как будто говорила о каком-нибудь маленьком глупыше, на которого невозможно обижаться.

– Видать, деньги опять закончились. Так-то он добрый… Когда деньги есть, он и билеты мне купит, и подарков надарит. Я говорю, не надо мне ничего, а он нет… Это ж надо, в бизнес класс меня посадил! Добрый он, всегда был таким… Вот только деньги его испортили. Слишком уж он к деньгам стремится… Нехорошо это. Надо принять свою долю, смириться со своей судьбой. Надо жить тем, что Боженька дает… О душе надо думать. В царство божие деньги не заберешь…