Волшебный дом

Вордсворт Уильям

Лирические баллады

 

 

Гуди Блейк и Гарри Джилл

Правдивая история

Какая хворь, какая сила И дни, и месяцы подряд Так сотрясает Гарри Джилла, Что зубы у него стучат? У Гарри недостатка нет В жилетах, шубах меховых. И все, во что больной одет, Согрело б и девятерых. В апреле, в декабре, в июне, В жару ли, в дождь ли, в снегопад, Под солнцем или в полнолунье У Гарри зубы всё стучат! Все то же с Гарри круглый год — Твердит о нем и стар и млад: Днем, утром, ночи напролет У Гарри зубы всё стучат! Он молод был и крепко слажен Для ремесла гуртовщика: В его плечах косая сажень, Кровь с молоком – его щека. А Гуди Блейк стара была, И каждый вам поведать мог, В какой нужде она жила, Как темный дом ее убог. За пряжею худые плечи Не распрямляла день и ночь. Увы, случалось и на свечи Ей было накопить невмочь. Стоял на хладной стороне Холма ее промерзший дом. И уголь был в большой цене В селенье отдаленном том. Нет близкой у нее подруги, Делить ей не с кем кров и снедь, И ей в нетопленой лачуге Одной придется умереть. Лишь ясной солнечной порой, С приходом летнего тепла, Подобно птичке полевой, Она бывает весела. Когда ж затянет льдом потоки — Ей жизнь и вовсе невтерпеж. Так жжет ее мороз жестокий, Что кости пробирает дрожь! Когда так пусто и мертво Ее жилище в поздний час, — О, догадайтесь, каково От стужи не смыкать ей глаз! Ей счастье выпадало редко, Когда, вокруг чиня разбой, К ее избе сухие ветки И щепки ветер гнал ночной. Не поминала и молва, Чтоб Гуди запасалась впрок. И дров хватало ей едва Лишь на один-другой денек. Когда мороз пронзает жилы И кости старые болят — Плетень садовый Гарри Джилла Ее притягивает взгляд. И вот, очаг покинув свой, Едва угаснет зимний день, Она озябшею рукой Нащупывает тот плетень. Но о прогулках Гуди старой Догадывался Гарри Джилл. Он мысленно грозил ей карой, Он Гуди подстеречь решил. Он шел выслеживать ее В поля ночные, в снег, в метель, Оставив теплое жилье, Покинув жаркую постель. И вот однажды за скирдою Таился он, мороз кляня. Под яркой полною луною Хрустела мерзлая стерня. Вдруг шум он слышит и тотчас С холма спускается, как тень: Да это Гуди Блейк как раз Явилась разорять плетень! Был Гарри рад ее усердью, Улыбкой злобною расцвел, И ждал, покуда – жердь за жердью — Она наполнит свой подол. Когда ж пошла она без сил Обратно с ношею своей — Свирепо крикнул Гарри Джилл И преградил дорогу ей. И он схватил ее рукою, Рукой тяжелой, как свинец, Рукою крепкою и злою, Вскричав: «Попалась, наконец!» Сияла полная луна. Поклажу наземь уронив, Взмолилась Господу она, В снегу колени преклонив. Упав на снег, взмолилась Гуди И руки к небу подняла: «Пускай он вечно мерзнуть будет! Господь, лиши его тепла!» Такой была ее мольба. Ее услышал Гарри Джилл — И в тот же миг от пят до лба Озноб всего его пронзил. Всю ночь трясло его, и утром Его пронизывала дрожь. Лицом унылым, взором мутным Стал на себя он не похож. Спастись от стужи не помог Ему извозчичий тулуп. И в двух согреться он не мог, И в трех был холоден, как труп. Кафтаны, одеяла, шубы — Все бесполезно с этих пор. Стучат, стучат у Гарри зубы, Как на ветру оконный створ. Зимой и летом, в зной и в снег Они стучат, стучат, стучат! Он не согреется вовек! — Твердит о нем и стар и млад. Он говорить ни с кем не хочет. В сиянье дня, в ночную тьму Он только жалобно бормочет, Что очень холодно ему. Необычайный сей рассказ Я вам правдиво изложил. Да будут в памяти у вас И Гуди Блейк, и Гарри Джилл!

 

Строки, написанные неподалеку от дома и переданные моим мальчиком той, к кому обращены

Весенним первым теплым днем Миг новый прежнего чудесней. На дереве у входа в дом Малиновка заводит песню. Блаженством воздух напоен И вся ожившая округа — От голых гор и голых крон До зеленеющего луга. Сестра, из комнаты своей, Заботами пренебрегая, На воздух выйди поскорей, Почувствуй солнце, дорогая! Простое платьице надень И не бери с собою чтенья. Я так хочу, чтоб в этот день Мы вдоволь насладились ленью. Условностей привычный гнет С себя мы сбросим, и сегодня Мы новых дней начнем отсчет, Как после даты новогодней. Всему цветение суля, Любовь вселяется украдкой В сердца, и влажная земля Пронизана истомой сладкой. Мгновенье может больше дать, Чем полстолетья рассуждений. Мы каждой по́рой благодать Впитаем в этот день весенний. Укладу новому храня В сердцах своих повиновенье, Весь год из нынешнего дня Мы будем черпать вдохновенье. И сила этого вокруг Распространенного блаженства Поможет нам с тобой, мой друг, Достичь любви и совершенства. Так поскорее же надень Простое платьице и чтенья В путь не бери – ведь в этот день Мы вдоволь насладимся ленью.

 

История для отцов, показывающая, как можно обучить искусству лжи

Красив и строен мальчик мой — Ему всего лишь пять. И нежной любящей душой Он ангелу под стать. У дома нашего вдвоем Мы с ним гуляли в ранний час, Беседуя о том о сем, Как принято у нас. Я вспоминал прекрасный край, Наш домик прошлою весной, И берег Кильва, точно рай, Возник передо мной. И столько счастья я сберег, Что, ощутив его опять, Я в этот день без боли мог Былое вспоминать. Одетый просто, без прикрас, Мой мальчик был пригож и мил. Я с ним, как прежде много раз, Беспечно говорил. Ягнят был грациозен бег В сиянье солнечного дня. «Наш Лисвин, как и Кильвский брег, Чудесен», – молвил я. «Тебе милее здешний дом? — Спросил я малыша, — Иль тот, на берегу морском? Ответь, моя душа!» «И где ты жить, в краю каком Хотел бы больше, дай ответ: На Кильвском берегу морском Иль в Лисвине, мой свет?» Глаза он поднял на меня, И взгляд был простодушья полн: «У моря жить хотел бы я, Вблизи зеленых волн». «Но, милый Эдвард, отчего? Скажи, мой мальчик, почему?» — «Не знаю, – был ответ его, — И сам я не пойму…» «Зачем же эту благодать Лесов и солнечных лугов Ты безрассудно променять На Кильв морской готов?» Но, отведя смущенный взгляд, Не отвечал он ничего. Я повторил пять раз подряд: «Скажи мне, отчего?» Вдруг поднял голову малыш И, ярким блеском привлечен, Увидел на одной из крыш Сверкавший флюгер он. И миг спустя его ответ, Столь долгожданный, был таков: «Все дело в том, что в Кильве нет Вот этих петухов». Я стать мудрей бы не мечтал, Когда, мой маленький дружок, Тому, что от тебя узнал, Сам научить бы мог.

 

Слабоумный мальчик

Уж смерклось. Ровный свет луны Лежит на рощах и лугу. Бог весть откуда гулкий клич Подруге шлет угрюмый сыч. Тоскливо в лунной тишине «Угу!» – плывет. – «Угу-у! Угу-у!» Что так спешишь, что так дрожишь, Что не в себе ты, Бетти Фой? Зачем на пони водружен Бедняжка слабоумный Джон, Сыночек горемычный твой? Уж все в округе спят давно. Сними, сними его с седла! Он горд, он радостно мычит; Но, Бетти! он ли вдруг помчит Сквозь сумрак вешний, как стрела? Но Бетти знает лишь одно: В беде соседка, Сьюзен Гей; Она стара, она больна, Совсем одна живет она, И очень худо нынче ей. А рядом ни души живой, Ни дома на версту вокруг. Кто вразумит их в эту ночь, Как старой Сьюзен им помочь, Чем облегчить ее недуг? Они одни, темно кругом, И мужа Бетти дома нет: Он дровосек; в соседний дол Вчера он лес валить ушел. Что делать им? Кто даст ответ? И Бетти пони своего Тогда выводит со двора. Конек тот всюду и везде — Что на кормежке, что в узде — Являл отменно смирный нрав. Оседлан добрый пони вмиг, И – случай видан ли такой? — В дорогу Бетти снаряжен Бедняжка слабоумный Джон, Ее сыночек дорогой. Вниз по долине, через мост Пускай он в город мчит скорей. У церкви доктор там живет, Пускай его он позовет, А то помрет ведь Сьюзен Гей. Не нужно Джонни ни хлыста, Ни острых шпор, ни света дня. Лишь веткой остролиста он Размахивает, возбужден, Над холкой своего коня. Полна тревог, полна забот, Внушала долго сыну мать, Какой держать он должен путь, Где вправо, влево где свернуть, Как мест опасных избегать. А самой главной из забот Была: «Сынок, потом домой! Нигде не жди, нигде не стой, Позвал врача – и враз домой. Ты понял, Джон, разумник мой?» И Джонни радостно в ответ Мычит, кивает, в путь готов, Уздечку дергает, спеша. И материнская душа Ответ тот поняла без слов. Хоть Бетти впору их вернуть, Она сдержала свой порыв, Лошадке легкий дав шлепок. И вот уж тронулся конек, И Бетти вслед глядит, застыв. Но только тронулся конек, — Бедняжка слабоумный Джон! — От счастья сам он стал не свой, Не шевельнет рукой-ногой, Уздечку еле держит он. В руке поникшей остролист Застыл недвижен; в вышине Над лесом мартовским луна Не так тиха, не так нема, Как этот мальчик на коне. Все ликовало, пело в нем. Так с полверсты проехал он, Забыв и повод под рукой, И что наездник он лихой, — Он счастлив, счастлив, счастлив Джон! А мать стояла у ворот, Собой горда, сынком горда, И все ему смотрела вслед: Уж так спокоен он в седле, Так выправка его тверда! Его молчанье – добрый знак: Доедет, Бог его хранит. Вот он свернул направо в лес, Совсем из вида уж исчез, А Бетти все вослед глядит. Вон песню замурчал свою, В тиши ночной она слышна — Журчит, как мельничный ручей. И конь под ним овцы смирней — И ночь уж Бетти не страшна. Теперь – утешить Сьюзен Гей: В пути гонец их удалой. Кричат сычи, кричат в ночи, А Джонни «тру-тру-тру» мурчит — Беспечный всадник под луной. И пони с Джонни заодно: Добрей конька в округе нет. Что б ни пришлось ему снести, Он будет так же добр и тих, Хоть проживи он тыщу лет. Но он и мыслит! А уж тут Шаг замедляется вдвойне. Он Джонни знает; но сейчас Он с толку сбит; на этот раз Все так там странно, на спине! Так движутся они сквозь лес, По лунным тропам в лунный дол. У церкви доктор там живет, Его-то Джон и позовет, Чтоб к хворой Сьюзен он пришел. А Бетти, сидя при больной, О Джонни все заводит речь: Что уж вот-вот вернется он, И как он храбр, и как умен, — Чтоб Сьюзен хоть чуть-чуть отвлечь. И Бетти, сидя при больной, За ней заботливо следит: То хлеб, то ковш придвинет к ней — Как будто лишь о Сьюзен Гей Сейчас душа у ней болит. Но глянем глубже ей в глаза: От нас, бедняжке, ей не скрыть, Что счастьем, гордостью она В минуту эту так полна, Что всем готова их дарить. И все же отчего порой Она глядит в окно тайком? То речь ведет – то смолкнет вдруг, Как будто ловит каждый звук В лесу безмолвном за окном. Все громче стонет Сьюзен Гей. А Бетти ей: «Сейчас, сейчас. Луна ясна, они в пути, Они вот-вот должны прийти. Уж на дворе десятый час». Но стонет, стонет Сьюзен Гей. Вон и одиннадцать уж бьет. А Бетти все свое твердит: «Луна ясна, они в пути, Они появятся вот-вот». Приблизился полночный час. Луна по-прежнему ясна, Льет на округу ровный свет. А доктора все нет и нет, И бедной Сьюзен не до сна. А Бетти? Час назад она Бранилась в шутку: «Вот лентяй! Замешкался в пути, видать. Теперь ему несдобровать — Получит знатный нагоняй!» Но час прошел, а Джонни нет; Теперь уж не до шуток ей. Его все нет. Что с ним стряслось? Он ждет там доктора небось. Забот так много у врачей. Все громче стонет Сьюзен Гей. Что делать Бетти? Как ей быть? Бежать ли в лес сынка искать — Иль при больной сидеть и ждать? Кто ей подскажет, как ей быть? Уж время за полночь давно, А доктор к Сьюзен не спешит. Плывет над лесом лунный свет, А Джонни нет, и пони нет, А Бетти все с больной сидит. Да и больной не по себе — Не перечесть тут страхов всех. Вдруг утонул, пропал в пути, Вдруг и следов уж не найти? Какой на душу ляжет грех! И лишь она сказала вслух — Шепнула: «Упаси господь!» — Как Бетти, словно враз решась, Рывком со стула поднялась, Себя не в силах побороть. «Ах, Сьюзен, я пойду за ним! Пойду! уж ты не обессудь! Ведь он еще дитя, наш Джон, Да и головкой не силен. Теперь блуждает где-нибудь. Пойду! Я мигом обернусь! Но коль совсем тебе невмочь, То я останусь, так и быть. Что дать тебе, чем пособить? О боже правый! Ну и ночь!» — «Иди, голубушка, иди! Я потерплю, достанет сил». И Бетти птицей за порог, С молитвой Богу, чтоб помог, Чтоб Сьюзен Гей он охранил. И вот спешит она сквозь лес, По лунным тропам в лунный дол… Но о пути о том рассказ Не сократить ли мне сейчас? Лишь скуку б он на всех навел. Все, все, что ловит жадный взор: И строй стволов, и вязь ветвей, И донный мрак, и лунный блик, — Все ей являет Джонни лик, Повсюду Джонни мнится ей. Вот шаткий мост через ручей — И новой мукой мысль полна: Он слез с коня, вступил в затон — Достать луну тянулся он, — А в этом месте глубь без дна. Вот на холме она; застыв, Глазами обегает дол. Но среди рощ, средь ивняка — Ни Джонни, ни его конька, Весь лунный дол и пуст и гол. «Отцы святые! Может, он, Увлекшись чем, залез в дупло, Задохся там? Забрел, блажной, К цыганам, и его с собой Бродяжье племя увело? Иль этот пони, карла злой, Его к кикиморам завел? Иль в тот он замок нежилой Попал, где вьется духов рой, Погибель там свою нашел?» Увы, в сердцах она упрек Шлет и бедняжке Сьюзен Гей: Не захворай она не в срок, Он был бы с ней, ее сынок, Утехой до скончанья дней. Сама от горя не своя, Она и доктора корит. Потом конька настал черед — Хоть нравом так уж кроток тот, Что мухе зла не причинит. Вот домик докторский; она Бежит к дверям его в слезах. А за спиною город лег, Он так широк, в нем сто дорог — И тишь, как в небесах. Стучится в докторскую дверь, Стучит, зовет и так и сяк. Тот высунулся из окна, Моргает, щурится со сна И поправляет свой колпак. «Где Джонни, доктор, мой сынок?» — «Ты что шумишь в столь поздний час?» — «Простите, сэр. Я Бетти Фой. Пропал сыночек бедный мой, Его видали вы не раз. Он… слабоват чуток умом». А тот сердито ей в ответ: «Да что мне до его ума? В своем ли ты уме сама?» Хлоп ставней – и его уж нет. «Ох, горе мне! Хоть помирай! — Запричитала Бетти Фой. — Где мне его теперь искать? Несчастней есть ли в мире мать? Пропал, пропал сыночек мой!» Мутится ум – куда теперь, В тот темный дол? Безжизнен он И пуст, куда ни посмотри. И бой часов – пробило три! — Звучит, как похоронный звон. И вот – назад, в обратный путь. И диво ль, что в беде своей, Тоскою смертной сражена, Забыла доктора она Послать к бедняжке Сьюзен Гей? Вот снова поднялась на холм. Лишь дали мглистые кругом. Куда теперь? Да и невмочь Уже бежать ей. Что за ночь! И ни одной души кругом. Не слышен в чуткой тишине Ни конский шаг, ни глас людской. Лишь можно слышать – но не ей! — Как меж полей бежит ручей, Как травы всходят над землей. Перекликаясь в синей мгле, Все стонут, ухают сычи. Так души тех, что влюблены, Но злой судьбой разлучены, Друг другу знак дают в ночи. Вот пруд. И Бетти перед ним Остановилась, вся дрожит: Так тянет вниз ее вода! О смертный грех! И от пруда Она в смятенье прочь бежит. И села наземь наконец, И плачет, плачет в три ручья. Теперь уж молит и конька: «Ты привези домой сынка, Скотинка добрая моя! Уж я ль не холила тебя? Не лучший ли тебе овес В кормушку клала? Верно, ты Сам заплутал средь темноты И в дальний лес его увез?» И птицею взметнулась вновь — Стенать и мешкать ей не след! Коль пруд ее на смертный грех Чуть не навел, то мыслей тех Сейчас уж и в помине нет. Теперь, читатель, не пора ль Нам взор на Джонни обратить? Я медлю – дар мне тот ли дан? Какой волнующий роман Я в рифмы должен перелить! Быть может, он с конем – как знать? — Скитается меж горных скал, С небесной вровень синевой, Чтоб, с тверди сняв, принесть домой Звезду, которую искал? Или, к хвосту конька лицом Разворотясь, в себя ушел И, думой чудною пленен, Нем и недвижен едет он, Как всадник-призрак, через дол? Иль он охотник, дик и смел, Гроза баранов, бич овец! Вот тот лужок – неделек пять, И вам его уж не узнать: Дотла опустошен, вконец! Иль демон он, исчадье зла, Весь пламя с головы до пят; Как вихрь он мчит, взметая прах, Трусливым душам всем на страх, Что перед дьяволом дрожат! О Музы! Дале вас молю — Ваш давний верный ученик: Как, в меру дара моего, Мне воссоздать хоть часть того, Что испытал он, что постиг? Но, Музы! Это ль мне ответ? Ответ на всю мою любовь? Вы отвернулись от меня, Ни вдохновенья, ни огня Дарить мне не хотите вновь! Что ж… Кто вон там, в тени ветвей, Где водопад взрывает тишь, Застыл, как праздный пилигрим? Беспечный всадник, а под ним Пасется мирно конь-малыш. На волю своего конька Ездок, видать, отдался весь. Что ночь ему и что луна? Все как в романе – суть ясна: Ведь это Джонни! Он и есть! И пони с ним, приятель наш. А что ж бедняжка Бетти Фой? У ней на сердце все мрачней: Шум водопада слышен ей, Но Джонни – где же он, родной? Глянь, кто у пони на спине! Прочь все тревоги, Бетти Фой! Смахни слезу, раздвинь кусты — Кого вдали там видишь ты? То он, сыночек твой родной! Ну что ж к нему ты не спешишь? Стоишь – застыла, Бетти Фой? Не леший он, не призрак он, Ведь это твой бедняжка Джон, Сыночек неразумный твой! И руки вскинула она — Зашлась от радости – стрелой Метнулась – чуть не сбила с ног Лошадку: «Джонни, мой сынок, Голубчик ненаглядный мой!» А Джонни радостно мычит, Потом залился смехом вдруг — Лукавым, ласковым – как знать? Но с жадностью впивает мать Из уст родных малейший звук. Вкруг пони мечется она, То к морде, то к хвосту спешит; Все в ней поет – а на глаза Нет-нет и набежит слеза И там печально так дрожит. Но Джонни цел! Она его Целует, гладит то и знай, И вся сияет, и слегка Сынка стыдится и конька — Но радость бьет в ней через край! И пони шлепает она, И теребит, и шутит с ним. А пони, может, тоже рад, Но на восторги скуповат, И вид его невозмутим. «А доктор – Бог с ним, мой родной! Бог с ним! Ты сделал все, что мог!» — И за узду конька взяла И прочь от места отвела, Где пенился поток. А звезды уж почти сошли С небес, и над холмом луна Бледнее полотна. В кустах Уж слышно шевеленье птах, Хоть песнь еще и не слышна. Бредут они лесной тропой, И каждый думой полн своей. Но кто спешит навстречу им, Заботой раннею гоним? Она, старушка Сьюзен Гей! Она о Джонни не могла Забыть средь всех жестоких мук: Куда, болезный, он пропал? Все ближе страх к ней подступал, И – отступал недуг. В тревоге неотвязной ей Чего-чего не мнилось вдруг! И билась мысль, метался ум В смятенном вихре этих дум — И отступал недуг. «Нет, муки этой мне не снесть!» — И вот, не тратя лишних слов, Она все силы напрягла, С постели встала – и пошла, Как бы на властный зов. И вот бежит, все в ней дрожит — Найти б их только удалось! И вдруг вдали своих друзей Завидела – и сердце в ней От радости зашлось! Бредут они домой сквозь лес, И не перестает звучать Сычей погудка под луной. С нее рассказ я начал свой — Уж ею и кончать. Спросить решилась мать гонца: «Так что ж ты не вернулся в срок? Где ночкой темной ты плутал, Что ты видал, что ты слыхал? Скажи нам все как есть, сынок!» А он, конечно, в эту ночь Не раз слыхал сычиный зов, И в небесах луну видал — В подлунном мире он блуждал Не зря аж целых семь часов. И вот доподлинный ответ, Что Бетти дал ее посол. Он все сказал, как на духу: «Петух – он пел: ку-гу-у! ку-гу-у! От солнышка – ух, холод шел!» Все рассказал наш молодец — И тут истории конец.

 

Терновник

I

Терновник этот стар, да так, Что и представить мудрено, Как он в былое время цвел, — Он поседел давно. Он ростом с малое дитя, Но все не гнется, ветхий куст. Листвы лишен, шипов лишен, Упорством цепких сучьев он Живет, угрюм и пуст. И, словно камень иль утес, Он весь лишайником оброс.

II

Как камень иль утес, его По самый верх покрыл лишай, На нем повис тяжелый мох, Как скорбный урожай. Терновник захватили мхи, И он, несчастный, ими сжат Так тесно, что тебе ясна Их цель, а цель у них одна: Они его хотят Сровнять с землею поскорей, Похоронить навеки в ней.

III

На горном гребне, в вышине, Где ураган, могуч и зол, Со свистом режет облака И рушится на дол, — Вблизи тропы отыщешь ты Терновник старый без труда, И мутный карликовый пруд Ты тотчас обнаружишь тут — Всегда в нем есть вода. Я пруд легко измерить смог: Три фута вдоль, два – поперек.

IV

И за терновником седым Шагах примерно в четырех, Перед тобой предстанет холм, Одетый в яркий мох. Все краски мира, все цвета, Какие только любит взор, Увидишь на клочке земли, Как будто руки фей сплели Божественный узор. Тот холм в полфута высотой Сияет дивной красотой.

V

Ах, как приятны глазу здесь Оливковый и алый цвет! — Таких ветвей, колосьев, звезд В природе больше нет. Терновник в старости своей Непривлекателен и сер, А холм, который так хорош, С могилою ребенка схож — Столь мал его размер. Но я прекраснее могил Еще нигде не находил.

VI

Но если б ты на ветхий куст, На чудный холм хотел взглянуть, Будь осторожен: не всегда Пуститься можешь в путь. Там часто женщина одна, Закутанная в алый плащ, Сидит меж маленьким холмом, С могилой схожим, и прудом, И раздается плач, И слышен громкий стон ее: «О, горе горькое мое!»

VII

И в ясный день, и в час ночной Спешит страдалица туда. Ее там знают все ветра И каждая звезда. Там, близ терновника, одна Сидит она на вышине, Когда чиста небес лазурь, При грохоте свирепых бурь, В морозной тишине. И слышен, слышен плач ее: «О, горе горькое мое!»

VIII

«Но объясни, зачем она И в ясный день, и в час ночной Взбирается на мрачный пик, — И в дождь, и в снег, и в зной? Зачем у дряхлого куста Сидит она на вышине, Когда чиста небес лазурь, При грохоте свирепых бурь, В морозной тишине? Чем вызван этот скорбный стон? Зачем не утихает он?»

IX

Не знаю: истина темна И не известна никому. Но если хочешь ты пойти К чудесному холму, Что с детскою могилой схож, И посмотреть на куст, на пруд — Удостоверься прежде в том, Что женщина вернулась в дом, А не тоскует тут, Где ни единый человек К ней не приблизится вовек.

X

«Но почему она сюда И в ясный день, и в час ночной, При всяком ветре держит путь, Под всякою звездой?» Я все, что знаю, расскажу, Но это будет тщетный труд, Коль сам ты в горы не пойдешь И тот терновник не найдешь И карликовый пруд. Ты там верней отыщешь след Трагедии минувших лет.

XI

Пока же ты не побывал На этой мрачной вышине, Тебе готов я рассказать Все, что известно мне. Уж двадцать лет прошло с тех пор, Как полюбила Марта Рэй, Как сердце девичье пленил Ее приятель Стивен Хилл И стал ей всех милей, Как Марта счастлива была, И веселилась, и цвела.

XII

И был назначен свадьбы день, Но для нее не наступил: Дал клятву верности другой Бездумный Стивен Хилл. Пошел изменник под венец С другой избранницей своей. И, говорят, что этим днем Жестоким вспыхнуло огнем Сознанье Марты Рэй. И, словно испепелена, От горя высохла она.

XIII

Прошло полгода, лес еще Шумел зеленою листвой, А Марту потянуло ввысь На гребень роковой. Все видели, что в ней дитя, Но тьмой был мозг ее объят, Хотя от нестерпимых мук Разумным становился вдруг Ее печальный взгляд. А тот, кто мог бы стать отцом, Уж лучше был бы мертвецом!

XIV

Здесь до сих пор ведется спор, Как бы могла воспринимать В себе движенья малыша Помешанная мать. Еще прошедшим Рождеством Нас уверял один старик, Что Марта, ощутив дитя, Как бы очнулась, обретя Рассудок в тот же миг, И Бог покой ее берег, Покуда приближался срок.

XV

И это все, что знаю я, И ничего не скрыл, поверь. Что стало с бедным малышом — Загадка и теперь. Да и родился он иль нет — Сего не ведает никто, И не узнать, живым ли он, Иль мертвым был на свет рожден, Известно только то, Что Марта чаще с тех времен Взбирается на горный склон.

XVI

А той зимою по ночам Обрушивался ветер с гор И доносил на наш погост Какой-то дикий хор. Один расслышал в хоре том Живых созданий голоса, Другой ручался головой, Что раздавался мертвых вой, Но эти чудеса И странный плач в тиши ночей Не связывали с Мартой Рэй.

XVII

Наверх к терновнику спешит И долго там сидит она, Закутанная в алый плащ, Страдания полна. Я знать не знал о ней, когда Впервые этих гор достиг. Взглянуть с вершины на прибой Я шел с подзорною трубой И поднялся на пик. Но буря грянула, и мгла Мои глаза заволокла.

XVIII

Густой туман и сильный дождь Мне тотчас преградили путь. И ветер в десять раз мощней Внезапно начал дуть. Мой взгляд сквозь пелену дождя Скалистый выступ отыскал, Который мог меня укрыть, И я во всю пустился прыть, Но вместо мнимых скал Увидел женщину во мгле: Она сидела на земле.

XIX

Мне стало ясно все, едва Я разглядел лицо ее. Отворотясь, я услыхал: «О, горе горькое мое!» И я узнал, что там она Сидит часами, а когда Луна зальет небесный свод И легкий ветер всколыхнет Муть мрачного пруда, — В селенье слышен плач ее: «О, горе горькое мое!»

XX

«Но что терновник ей, и пруд, И этот легкий ветерок? Зачем к цветущему холму Ее приводит рок?» Толкуют, будто на суку Повешен ею был малыш Или утоплен в том пруду, Когда была она в бреду, Но все согласны лишь С тем, что лежит он под холмом, Усеянным чудесным мхом.

XXI

И ходит слух, что красный мох Как раз от крови детской ал, Но обвинять в таком грехе Я Марту бы не стал. И если пристально смотреть На дно пруда, то, говорят, Тебе покажет озерцо Ребенка бедного лицо, Его недвижный взгляд. И от тебя ребенок тот Печальных глаз не отведет.

XXII

И были те, что поклялись Изобличить в злодействе мать, И только собрались они Могилу раскопать — К их изумленью, пестрый мох Зашевелился, как живой, И задрожала вдруг трава Вокруг холма – твердит молва, Но все в деревне той Стоят, как прежде, на своем: Дитя лежит под чудным мхом.

XXIII

И вижу я, как душат мхи Терновник ветхий и седой, И книзу клонят, и хотят Сровнять его с землей. И всякий раз, как Марта Рэй Сидит на горной вышине, И в ясный полдень, и в ночи, Когда прекрасных звезд лучи Сияют в тишине, — Мне слышен, слышен плач ее: «О, горе горькое мое!»

 

Последний из стада

Объездив многие края, Не слишком часто видел я Открыто плачущих мужчин, Больших и крепких, но один Из них в отчизне как-то раз Мое внимание привлек: Он шел навстречу мне и слёз Не утирал со щек. Тоской глубокой угнетен, Нес на руках ягненка он. И от меня отвел он взгляд, Как будто спрятаться был рад, И отвернулся, и с трудом Лицо утер он рукавом. И я его окликнул: «Друг! Чем вызван горький плач такой?» «Мне стыдно, сударь, но тому Виной ягненок мой: Ведь он последний из всего Большого стада моего. В беспечной юности, томим Существованием пустым, Купил овцу однажды я, Чтоб смысл имела жизнь моя. И очень скоро та овца Произвела на свет приплод; Женился я, разбогател, И так за годом год Овец все множилось число, Мое богатство все росло. Немалым стал достаток мой, И уж от той овцы одной Произошло десятков пять, Каких пером не описать. Они паслись в горах, и я Был счастлив, душу в них вложив. Из стада нынче лишь один Ягненок этот жив. И я уже без страха жду Смертельную для нас нужду. Кормя десятерых детей, Познал я скорбь голодных дней, И со смиреньем в час невзгод Просил о помощи приход. Но был ответ, что я богач, Что овцы сытые мои Легко помогут раздобыть Мне хлеб для всей семьи: Коль я могу продать овцу, Мне брать подачки не к лицу. Овцу я продал тем же днем И с хлебом возвратился в дом. Он подкрепил моих ребят, А для меня был словно яд. И горько было видеть мне, Как исчезает на глазах, Как гибнет все, что я взрастил В страданьях и трудах. Мне стада не собрать вовек: Оно растаяло как снег. Одна овца другой вослед — И вот уже десятка нет, Как будто бы из сердца кровь Текла по капле вновь и вновь. Еще ягненок и еще — И уж не стало тридцати. Теперь и не пытался я Оставшихся спасти, Желая в горести своей Их всех лишиться поскорей. Я мрачен сделался и зол, Как будто бес в меня вошел. Казалось, лишь враждебный взор Повсюду я встречал с тех пор. Я потерял навек покой, И белый свет мне стал не мил, Мне опостылел отчий дом, И труд меня томил. В иные дни я был бы рад Бежать куда глаза глядят. Ах, сударь, я овец моих Лелеял, как детей родных, И с ростом стада все сильней Любил я собственных детей. Увы, наверное, за то И покарал меня Творец, Что все ж детей своих любил Я меньше, чем овец. Редело стадо день за днем, Овец лишь десять было в нем. И тех не стало в свой черед: Вот пять осталось их, и вот Из полусотни только две На горной нежились траве. Все, что трудами нажил я, Развеялось как прах! И нынче я бреду с одним Ягненком на руках — Ведь он последний из всего Большого стада моего».

 

Нас семеро

Ребенок простодушный, чей Так легок каждый вдох, В ком жизнь струится, как ручей, Что знать о смерти мог? Я встретил девочку, идя Дорогой полевой. «Мне восемь», – молвило дитя С кудрявой головой. Одежда жалкая на ней, И диковатый вид. Но милый взгляд ее очей Был кроток и открыт. «А сколько братьев и сестер В твоей семье, мой свет?» Бросая удивленный взор, «Нас семь», – дала ответ. «И где ж они?» – «Двоих из нас Отдали в край чужой, И двое на море сейчас. А всех нас семь со мной. Сестра и брат лежат в тени — Земля укрыла их. И с мамой мы живем одни У их могил родных». «Дитя мое, как может вас Быть семеро с тобой, Коль двое на море сейчас И два в дали чужой?» «Нас семь, – ответ ее был прост, — Сестра моя и брат, Едва войдешь ты на погост — Под деревом лежат». «Ты здесь резвишься, ангел мой, А им вовек не встать. Коль двое спят в земле сырой, То вас осталось пять». «В цветах живых могилы их. Шагов двенадцать к ним От двери в дом, где мы живем И их покой храним. Я часто там чулки вяжу, Себе одежку шью. И на земле близ них сижу, И песни им пою. А ясной летнею порой, По светлым вечерам Беру я мисочку с собой И ужинаю там. Сначала Джейн ушла от нас. Стонала день и ночь. Господь ее от боли спас, Как стало ей невмочь. Мы там играли – я и Джон, Где камень гробовой Над нею вырос, окружен Увядшею травой. Когда ж засыпал снег пути И заблестел каток, Джон тоже должен был уйти: С сестрой он рядом лег». «Но если брат с сестрой в раю, — Вскричал я, – сколько ж вас?» Она в ответ на речь мою: «Нас семеро сейчас!» «Их нет, увы! Они мертвы! На небесах их дом!» Она ж по-прежнему: «Нас семь!» — Меня не слушая совсем, Стояла на своем.

 

Строки, написанные раннею весной

В прозрачной роще в день весенний Я слушал многозвучный шум. И радость светлых размышлений Сменялась грустью мрачных дум. Все, что природа сотворила, Жило в ладу с моей душой. Но что, – подумал я уныло, — Что сделал человек с собой? Средь примул, полных ликованья, Барвинок нежный вил венок. От своего благоуханья Блаженствовал любой цветок. И, наблюдая птиц круженье, — Хоть и не мог их мыслей знать, — Я верил: каждое движенье Для них – восторг и благодать. И ветки ветра дуновенье Ловили веером своим. Я не испытывал сомненья, Что это было в радость им. И коль уверенность моя — Не наваждение пустое, Так что, – с тоскою думал я, — Что сделал человек с собою?

 

Странствующий старик. Покой и умирание

Зарисовка

Не возбуждая любопытства птиц, Облюбовавших придорожный куст, Он все идет – лицо его, шаги, Походка выражают лишь одно; И в сгорбленной фигуре, и в глазах Таится не страдание, но мысль: Он весь – само бесстрастье, он из тех, Кто позабыл усилья, для кого Они излишни вовсе, он из тех, Кого долготерпенье привело К столь кроткому смиренью, что ему Терпеть уже нетрудно. И покой Его так совершенен, что юнцы Завистливо взирают на него. На мой вопрос, куда он держит путь, С какою целью, он ответил так: «Иду я в Фелмут к сыну своему. Он ранен был в сражении морском. Сейчас в больнице умирает он, И я хочу успеть проститься с ним».

 

Всё наоборот

Вечерняя сцена

Встань! Оторвись от книг, мой друг! К чему бесплодное томленье? Взгляни внимательней вокруг, Не то тебя состарит чтенье! Вот солнце над чредою гор Вослед полуденному зною Зеленый залило простор Вечерней нежной желтизною. Как сладко иволга поет! Спеши внимать ей! Пенье птицы Мне больше мудрости дает, Чем эти скучные страницы. Послушать проповедь дрозда Ступай в зеленую обитель! Там просветишься без труда: Природа – лучший твой учитель. Богатство чудное свое Она дарует нам с любовью. И в откровениях ее Веселье дышит и здоровье. Тебе о сущности добра И о твоем предназначенье Расскажут вешние ветра, А не мудреные ученья. Ведь наш безжизненный язык, Наш ум, холодный и бесстрастный, Природы искажают лик, Разъяв на части мир прекрасный. Искусств не надо и наук — В стремленье к подлинному знанью Ты сердце научи, мой друг, Вниманию и пониманью.

 

Жалоба оставленной индианки

Если северный индеец заболевает в дороге и не может продолжать путешествие со своими соплеменниками, его оставляют одного, накрыв оленьими шкурами и обеспечив, по возможности, запасом воды, пищи и дров. Ему сообщают дальнейший маршрут, и если больной не догоняет своих товарищей, то погибает в одиночестве среди снежной пустыни, разве только, на его счастье, другое племя не набредает на него. Излишне добавлять, что женщины подвергаются той же участи, и даже чаще мужчин. Об этом можно прочесть в интересной книге Хирна «Путешествие от Гудзонова залива к Северному Ледовитому океану». По свидетельству того же автора, когда северное сияние перемещается в атмосфере, в небе раздается треск. Это явление упомянуто в первой строфе нижеследующего стихотворения.

О если б смерть взяла меня К приходу завтрашнего дня! Сиянье северное мне Как будто грезится во сне. Однако этот яркий блеск Я созерцаю наяву, И в небесах я слышу треск, И все еще живу. О если б смерть взяла меня К приходу завтрашнего дня! Костер мой умер, и дрова Погибли в нем, а я жива. Лежит на мертвых углях лед, И я погасну в свой черед. Как все, желала я тепла, Одежды, пищи и огня. С тех пор, как я занемогла, Ничто не радует меня. Я от всего отрешена, И смерть мне больше не страшна. Напрасно отказалась я, Чтоб на санях меня, друзья, Еще хоть день тащили вы — Упала духом я, увы! Недуг мой словно отступил, Едва лишь скрылись вы из глаз. Ах, отчего, набравшись сил, Я догонять не стала вас! Мои мучения прошли, Когда исчезли вы вдали. Сынок, тебя другая мать Отныне будет обнимать! Какой же ты послал мне взгляд, Когда из рук моих был взят! Как взрослый, ты напрягся весь, Да так, что, если б только мог, Не дал бы мне погибнуть здесь: Один бы сани поволок. Но, как несчастное дитя, Ко мне ты рвался миг спустя. Моя отрада! Мальчик мой! Дня два еще мне быть живой. Но ты, родимый, обо мне Не плачь в далекой стороне. Друзья, когда бы мой привет Мог ветер донести до вас, Спокойно – в том сомненья нет — Я встретила бы смертный час. Хочу увидеть вас опять И многое еще сказать. Вы, верно, вязнете в снегу, Я вас догнать еще могу И вновь увидеть свой шатер. Но нынче умер мой костер, Окреп безжалостный мороз, И превратилась в лед вода, И волк еду мою унес, В ночи прокравшийся сюда. Осталась я совсем одна, И смерть мне больше не страшна. Как рано рвется жизни нить! Уж мне и суток не прожить. Я вижу только снег вокруг, Ни ног не чувствую, ни рук. Ушла б я с легкою душой, Когда бы на один лишь миг Покинутый ребенок мой Еще к груди моей приник! Но, видно, смерть возьмет меня К приходу завтрашнего дня.

 

Осужденный

Несравненный закат заливал небеса. Я стоял на вершине горы. И звенели восторгом луга и леса В ожиданье вечерней поры. «Для чего же прекрасные эти места Покидать нам?» – я молвил с тоской И в глубокой печали спустился туда, Где томился несчастный изгой. Гулким эхом шаги отдавались мои. Тусклый луч сквозь решетку проник. И увидел я узника: он в забытьи Головой обреченно поник. Были частые вздохи его тяжелы. Отрешенный почти от всего, Он уныло глядел на свои кандалы, Приковавшие к смерти его. Он едва сохранял человеческий вид, Не заботясь о плоти своей. Но, казалось мне, сердце его тяготит То, что муки телесной страшней. Он разрушил себя, отравил свою кровь, И в душе его было черно. И злодейство, как будто свершенное вновь, Проступало на нем, как пятно. Коль в хоромы свои короля приведут, Обагрившего кровью поля, Утешенья рассудка всегда сберегут Безмятежный покой короля. Но страдалец не может забыть ничего, — Не ослабнет мучительный гнет, Даже если казнящая совесть его Успокоится вдруг и уснет. И когда нестерпимая тяжесть цепей Его хрупкие кости сожмет, И в бреду на убогой циновке своей Он промается ночь напролет, И когда этот склеп охраняющий пес Дико взвоет ночною порой, — Он почувствует ужас корнями волос, Боль пронзит его сердце иглой. На меня устремил он исполненный слез, Помутненный отчаяньем взор. В этом взоре прочел я безмолвный вопрос, Обращенный ко мне, как укор. «Безутешная жертва! Глядит на тебя Не докучливый гость, не судья. Я пришел с милосердьем к тебе, и, скорбя, Разделю твои горести я. Будь на то моя власть, для тебя бы я смог Благодатную почву найти, И туда пересаженный мной, как цветок, Ты сумел бы опять расцвести».

 

Мальчик

Был мальчик. Вам знаком он был, утесы И острова Винандра! Сколько раз, По вечерам, лишь только над верхами Холмов зажгутся искры ранних звезд В лазури темной, он стоял, бывало, В тени дерев, над озером блестящим. И там, скрестивши пальцы и ладонь Сведя с ладонью наподобье трубки, Он подносил ее к губам и криком Тревожил мир в лесу дремучих сов. И на призыв его, со всех сторон, Над водною равниной раздавался Их дикий крик, пронзительный и резкий. И звонкий свист, и хохот, и в горах Гул перекатный эха – чудных звуков Волшебный хор! Когда же, вслед за тем, Вдруг наступала тишина, он часто В безмолвии природы, на скалах, Сам ощущал невольный в сердце трепет, Заслышав где-то далеко журчанье Ключей нагорных. Дивная картина Тогда в восторг в нем душу приводила Своей торжественной красой, своими Утесами, лесами, теплым небом, В пучине вод неясно отраженным. Его ж уж нет! Бедняжка умер рано, Лет девяти он сверстников оставил. О, как прекрасна тихая долина, Где он родился! Вся плющом увита, Висит со скал над сельской школой церковь. И если мне случится в летний вечер Идти через кладбище, я готов Там целый час стоять с глубокой думой Над тихою могилой, где он спит.

 

Скала Джоанны

Два года ранней юности своей Ты подарила дымным городам И с тихим прилежаньем научилась Ценить лишь те живые Существа, Какие жизнь проводят у камина; И потому-то сердцем не спешишь Ответить на расположенье тех, Кто с умилением глядит на горы И дружит с рощами и ручейками. Ты нас покинула, и все же мы, Живущие в укромной простоте Среди лесов и нив, не разлюбили Тебя, Джоанна! Я бы поручился, Что после долгих месяцев разлуки Ты с радостью бы услыхала некий Обычный наш пустячный разговор И подивилась верным чувствам тех, С кем ты бывала счастлива когда-то. Тому дней десять – я сидел в тиши Под соснами, сомкнувшимися гордо Над старой колокольней, и Викарий Оставил мрачное свое жилище И, поздоровавшись со мной, спросил: «Что слышно про строптивую Джоанну? Не собирается ль она вернуться?» Порассудив о сельских новостях, Он принялся выпытывать, зачем Я возрождаю идолопоклонство, И, как Друид, руническим письмом Я высек чье-то имя на отвесной Скале над Ротой, у опушки леса. Я ощущал в душе невозмутимость, Какая возникает на границе Меж старою любовью и досадой, И не старался избежать дознанья; И вот что я сказал ему: «Однажды С Джоанной мы гуляли на заре В то восхитительное время года, Когда повсюду верба расцветает И золотыми жилами струится В зеленых перелесках по холмам. Тропинка привела на берег Роты К крутой скале, глядящей на восток; И там пред величавою преградой Я замер – я стоял и созерцал Скалу от основанья до вершины: На необъятной плоскости сплетались Кусты, деревья, камни и цветы; Прелестная игра нежнейших красок, Объединенных властной красотой, Одним усильем восхищала сердце. Так я стоял минуты две – и вдруг Лукавая Джоанна мой восторг Заметила и громко рассмеялась. Скала как бы воспрянула от сна И, вторя Деве, тоже рассмеялась; Им отвечала древняя Старуха, Сидящая на гулком Хэммарскаре; И Хелмкрег, и высокий Силвер-Хау Послали вдаль раскаты смеха; к югу Его услышал Ферфилд, а за ним Откликнулся громами дальний Лохригг; Хелвеллин к ясным небесам вознес Веселье гордой Девы; старый Скиддо Задул в свою трубу; сквозь облачка Донесся снежный голос Гларамары; И Керкстон возвратил его к земле». Наш добрый друг Викарий мне внимал С растерянной улыбкой изумленья, И мне пришлось сказать, что я не знаю, На самом деле братство древних гор Откликнулось на смех иль, может быть, Я грезил наяву и был мой слух Обманут потаенными мечтами. Но только я уверен, что вдали Мы слышали раскатистое эхо, И милая Джоанна вдруг прильнула Ко мне, как будто требуя защиты. А восемнадцать месяцев спустя, Уже один, прохладным ясным утром Я оказался около скалы И в память о давнишнем верном чувстве Я высек на живом ее граните Руническими буквами: ДЖОАННА. И я, и те, кто близок мне, зовем Прекрасную скалу Скалой Джоанны.