Этьен и его тень

Воробьев Евгений Захарович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

33

Паскуале Эспозито успел сделать на «Патрии» три рейса в Испанию. Конец лета и всю осень он был занят доставкой самолетов и сборкой их в портах Франко, преимущественно в Альхесирасе. Обычно такой рейс длился недели три или четыре.

Вернувшись из плавания, Паскуале отправлял из Турина открытку Джаннине на почтовый ящик конторы «Эврика» и извещал, что пока хлопоты не позволяют приехать к ней. А это означало, что, в соответствии с конспиративным регламентом, Паскуале в ближайшую пятницу приедет в Милан и встретится с Кертнером в траттории близ виале Корсика.

Приезды Паскуале в конце концов не могли вызвать ни у кого подозрений — отчим хочет повидаться с падчерицей, успел соскучиться.

Кертнер познакомился с Паскуале вскоре после того, как Джаннину приняли в контору.

Завод «Капрони» выполнял тогда большой заказ для Советской России. Оказалось, у нескольких самолетов моторы с дефектами, хотя и хорошо скрытыми. Русские приемщики забраковали моторы. Дирекция фирмы «Капрони» решила, что это происки заводских коммунистов. На заводе прошли аресты. Паскуале тоже арестовали, но вскоре, убедившись в ошибке, освободили, и фирма даже командировала его в Ленинград, где он учил русских собирать эти самолеты.

По возвращении из России Паскуале с возмущением узнал, что фирма получала за него по договору двести лир в день, а ему выплачивали из них всего тридцать. Ну не грабеж ли?

Но когда дело касалось Джаннины, он денег не жалел. Какое купил ко дню ангела батистовое белье с кружевами, да еще сразу полдюжины! И если жена упрекала его в скупости, он оправдывался, что хочется сколотить денег на приданое Джаннине.

Сыновья-близнецы были совсем взрослыми, когда Паскуале женился во второй раз. А через год после свадьбы потерял обоих сыновей. Он помнит, как Фабрицио молодцевато приколол к отвороту пиджака красную повестку рекрута, а рядом понуро стоял Бартоломео с такой же повесткой; красными бумажками была расцвечена вся толпа новобранцев.

Нельзя сказать, чтобы Паскуале стал примерным мужем. Но он полюбил падчерицу, обратил к ней отцовскую любовь, которой ему в прошлом так не хватало на сыновей.

Паскуале не отличался твердым характером или твердостью убеждений. Когда-то, еще в молодости, он бывал в Турине на улице Арчивесковадо, где в старинном доме работал Грамши, а позже Тольятти, где помещалась редакция «Ордине Нуово» — первой ежедневной газеты коммунистической партии. Но после разгула реакции Паскуале отошел от коммунистов. Он стал аполитичным и, хотя часто склонял революционные фразы, по существу примиренчески отнесся к рождению фашистского режима. Позже, будучи в армии, он присоединился ненадолго к анархистам, потом отошел и от них и лишь после трагедии с сыновьями снова сделался врагом Муссолини. Но и теперь иные его поступки, убеждения были половинчатыми. Робость мешала его активной деятельности.

Он проработал в фирме «Капрони» без малого тридцать лет и вот-вот должен был выйти на пенсию. Он скопил кругленькую сумму на домик в родной деревне, он давно мечтал о домике с садом и виноградником. Джаннина знала, где находится тайник с накопленными деньгами, — между двойными стенками ночного столика у кровати родителей…

Кертнер полагал, что Паскуале вновь уплыл вместе с Блудным Сыном в Испанию, а Паскуале уже находился в руках тайной полиции, его терзали ежедневными допросами…

Свет померк для Паскуале, когда следователь сообщил, что Джаннина тоже арестована.

— Видимо, вы очень плохо ее воспитали, — ухмыльнулся следователь. — Упрямая девчонка! Конечно, вы — не родной отец, с вас спрос меньше. Но могли бы все-таки воспитать своего звереныша построже и в большем уважении к дуче и королю. Даже непонятно, как молодая набожная итальянка может так непочтительно отзываться о короле, в котором ведь тоже есть божественное начало! Но нам некогда играть с капризной синьориной в фанты. Поскольку она столь неразговорчива и не захотела быть искренней, как на исповеди, пришлось проверить — не боится ли она щекотки.

Следователь с удовольствием потер руки, будто именно он щекотал Джаннину, и встал на цыпочки во весь свой карликовый рост. Он прошелся по кабинету, заложив руку в карман, подбоченясь, выставив вперед плечо, стараясь принять вид победителя.

Паскуале смертельно побледнел и опустился на табуретку.

На следующий день следователь снова вызвал Паскуале на допрос и снова потребовал от него помощи в поимке с поличным важного государственного преступника, врага благородных идеалов фашизма.

Все, что от него, Паскуале Эспозито, требуется, — явиться на свидание с Конрадом Кертнером и передать ему сверток чертежей, тех самых, которыми австриец интересовался в последний раз.

— В последний раз Кертнер интересовался чертежами спортивного самолета, они вовсе не являются секретными, — возразил Паскуале неуверенно.

— Вот эти самые чертежи и передайте ему в траттории, которая вам знакома по предыдущим встречам.

Паскуале долго молчал, понурив голову, беззвучно шевеля сухими губами, и наконец ответил еле слышно:

— Я отказываюсь от такого поручения.

— Значит, вы не патриот Италии.

— Я патриот Италии, но не считаю Кертнера врагом итальянского народа.

— Вы говорите не подумав. А ведь у вас было время поразмыслить на досуге. Или кто-нибудь мешает вам в камере сосредоточиться? Если вы не хотите подумать о своем будущем, то, может быть, вас обеспокоит будущее вашей дочери? Правда, она не родная дочь, однако…

На следующий день Паскуале снова вызвали на допрос. Он сидел, облизывая сухие губы, в горле першило, но сглотнуть было нечего — ни капли слюны во рту.

А в конце допроса следователь открыл ящик своего стола, достал сверток, выложил его на стол, неторопливо развернул.

— Узнаете?

Какая-то тонкая голубая материя в бурых пятнах.

— Нет. — Паскуале отвернулся, он инстинктивно не хотел вглядываться.

— Я сам не поклонник такого рода интимных бесед с молодыми, тем более интересными женщинами. Но когда речь идет о безопасности государства… Синьорина Джаннина слегка наказана за излишнее упрямство.

Паскуале никак не мог отдать себе отчет в том, что произошло и о чем идет речь. Да, Джаннина иногда любит поупрямиться, но какое все это имеет отношение к делу?..

И вдруг его будто ударили по глазам — он узнал окровавленную рубашку, одну из полдюжины батистовых рубашек, какие купил Джаннине в день ангела.

Паскуале оттолкнулся обеими руками от стола, на котором лежал сверток. Ни кровинки в потерянном лице. Нетвердыми шагами направился он к двери.

— Проводите его в камеру, — жестко распорядился следователь, вставая из-за стола.

Он побоялся, что подследственный рухнет сейчас у него в кабинете без чувств, не хотел с ним возиться, отпаивать водой, давать ему нюхать нашатырь и потому прервал допрос.

На третий день сцена в кабинете следователя повторилась, только на этот раз окровавленная рубашка, лежавшая в свертке, была не голубая, а кремовая.

Паскуале вошел с обмирающим сердцем, узнал свой подарок и снова вышел после допроса, после уговоров следователя пошатываясь, простерши руки впереди себя, как слепой.

На четвертый день перед Паскуале лежал новый сверток.

— Все-таки отчим не чета родному отцу, — театрально вздохнул следователь. — Разве родной отец стал бы подвергать мучениям свою дочь? Вы ведете себя так, будто речь идет только о вашей судьбе. Решается судьба синьорины Джаннины, вашей падчерицы. Своими легкомысленными поступками, недостойными патриота фашистской империи, вы превратили падчерицу в узницу тюрьмы, и она выйдет оттуда наказанной по всей строгости. Если не искалеченной… Между прочим, девичья кожа намного тоньше и нежнее вашей. В том, что вы человек толстокожий и плохой отец, я уже имел неприятную возможность убедиться.

Накануне пятого допроса Паскуале услышал во время прогулки по тюремному двору о подобной же истории. Сперва одному парню пригрозили: «Если ты не назовешь своих коммунистических сообщников, мы привезем в тюрьму твою мать, разденем ее донага и будем пытать при тебе». Парень не допускал мысли, что чернорубашечники могут выполнить свою угрозу. Но в момент, когда в камеру втащили за волосы его мать и начали ее раздевать, парень не выдержал и во всем признался.

На пятый день, как только Паскуале ввели в кабинет, он бросил взгляд на зловещий стол следователя — свертка не было.

— Четыре дня подряд я добивался от вас согласия выполнить патриотический долг, загладить вину и дать основание досточтимому синьору прокурору Особого трибунала просить для вас снисхождения или даже прощения. Но сегодня в моей просьбе уже нет такой необходимости. Ваша дочь во всем созналась. Она согласилась выполнить то самое задание, которое вы считаете для себя неприемлемым. Она сама явится туда, где вы встречались с австрийцем.

— Нет! Нет! Нет! — Во рту у Паскуале пересохло, он тщетно пытался сглотнуть. — Нет! Дочь должна забыть о своем согласии. Пусть ее совесть останется чистой, без единого пятнышка. И если кому-то из нас суждено… Я выполню поручение вместо нее…

— А я вам в свою очередь, — торопливо, скрывая свое торжество, прервал следователь, — даю честное офицерское слово, что о вашем свидании с Кертнером мы ничего синьорине не скажем…

— Да, да, она не должна этого знать…

Последнее, что Паскуале услышал, когда выходил из кабинета:

— Завтра ваша дочь будет дома.

 

34

Сразу же после обыска составили опись вещей арестованного. Для этого пишущую машинку перенесли из конторы в квартиру Кертнера, этажом выше. Полицейский комиссар сам принялся медленно и неуклюже тыкать толстым пальцем в клавиши.

— Синьор комиссар не обидится на меня, если я скажу, что он печатает не слишком хорошо? — усмехнулась Джаннина.

— Синьорина права. Есть много других дел, которые я делаю значительно лучше. — Полицейский расхохотался.

— В помощницы к вам не набиваюсь. Но чтобы ускорить ужасную процедуру и чтобы я смогла завтра утром уехать в Турин, повидаться со своими, — сама напечатаю.

Полицейский комиссар охотно уступил место за машинкой, и Джаннина напечатала опись.

Она сознательно оставила между последней строкой описи и местом, уготованным для подписей, полоску чистой бумаги. На всякий случай.

Комиссар не включил в опись саму машинку, он полагал, что это инвентарь конторы «Эврика». Джаннина подсказала, что машинка — личная собственность шефа и только временно стояла в. конторе.

— Синьор комиссар, вы могли меня подвести. Ведь я работала на этой машинке. Когда недоразумение выяснится и шеф вернется, он заподозрит меня в том, что я утаила его ундервуд.

— «Вернется»… Святая наивность! Твой шеф — опасный государственный преступник.

— Синьор комиссар, наверное, хотел сказать, что моего шефа подозревают в государственном преступлении. Разве кто-нибудь имеет право выносить приговор раньше суда?

— Синьорина очень охотно рассуждает о правах. И забыла о своих патриотических обязанностях. Не пора ли строго напомнить тебе о них?

— Свои конторские обязанности я выполняю добросовестно. Спросите хотя бы синьора Паганьола, компаньона фирмы. В церковь хожу часто. Исповедуюсь у падре Лучано каждый месяц. На какие другие обязанности намекает синьор комиссар? Может, он считает, что я должна была отбивать хлеб у него, у его агентов и доносить на австрийца? Этому меня на курсах машинописи и стенографии не обучили. Тем более если донос нужно высасывать из своего мизинца…

— Я знал синьорину, которой дверью прищемили пальчики за то, что она не хотела ими указывать на наших врагов…

Угроза полицейского комиссара подсказала Джаннине, что нужно быть осторожнее и даже покладистее, если ты не хочешь ничего менять в своем поведении.

Полицейские составили длинную опись личных вещей Кертнера, включили разные мелочи. Джаннина правильно рассудила: если имущество будет конфисковано по суду, никакого ущерба шефу эта дотошная, мелочная опись не принесет, все равно отсылать, дарить вещи или передавать по наследству некому. А если конфискации не последует, шефу даже выгоднее, чтобы опись была подробнее.

Джаннина вручила полицейскому комиссару расписку в том, что ей передана опись личных вещей Конрада Кертнера. Опись она сознательно напечатала в одном экземпляре, а полицейский комиссар про копию и не вспомнил. Не его обязанность возиться с чужим барахлом, во сколько бы его потом ни оценили. Он и так проторчал в конторе и на квартире этого фальшивого австрийца чуть ли не до самого рассвета. Ночь напролет перелистывать книги и бумаги, выпотрошить матрац, подушки, перину, обшарить все костюмы, висящие в шкафу, вспороть обивку на креслах — хлопот не оберешься…

 

35

Джаннина не уехала в Турин утренним поездом, да и не собиралась этого делать. Сперва нужно поставить в известность обо всем, что случилось, синьору Тамару.

Кто знает, какие дополнительные беды могут нагрянуть?

Джаннина отправилась на Корсо Семпионе, на трамвайную остановку возле дома, где живет синьора Тамара и откуда она ездит на работу…

Наконец синьора Тамара выбежала из подъезда. Судя по тому, как нетерпеливо посматривала на рельсы вдали, как ждала появления трамвая, она опаздывала.

Синьора Тамара вошла в трамвай, заняла место, тут же увидела Джаннину, вошедшую следом, и уже не спускала с нее глаз.

Джаннина ощутила на себе внимательный взгляд и двинулась по вагону вперед.

Проходя мимо, она повернулась к синьоре Тамаре и, как бы невзначай, разорвала свой трамвайный билет вдоль на две половинки и сложила половинки крестом.

Уже само появление Джаннины в трамвае насторожило Тамару. А увидев в ее руках символически сложенные половинки билета, она поняла, что Джаннина изобразила решетку.

 

36

— Довольно дурацких фантазий! Я не позволю водить себя за нос! — вскричал тот, кого называли доктором. — Пора перейти к фактам!

Он подскочил к Кертнеру и ударил его по лицу.

— Я полагал, что нахожусь в руках прославленного римского правосудия. — Кертнер отнял ото рта платок, окрашенный кровью. — И вас называют доктором юриспруденции! А деретесь как первобытный дикарь. Я не знал, что правосудие основано теперь на рукоприкладстве…

Тот, кого называли доктором, что-то истерически выкрикнул, затрясся от злобы и, не взглянув на допрашиваемого, вышел из комнаты.

Допрос продолжал следователь, похожий одновременно и на поросенка и на хищную птицу. Кертнер вглядывался и все не мог решить — на кого похож больше? Он маленького росточка и все время одергивал мундир, который топорщился и был явно не в ладах с фигурой своего хозяина. А тот выпячивал куриную грудь и, когда стоял позади стола, поднимался на цыпочки, хотя и без того носил сапоги на высоких каблуках.

Чтобы затруднить следствие и позлить Коротышку, Кертнер решил разговаривать на плохом итальянском языке, отвечать на вопросы следователя неторопливо. Тогда он сможет выгадать секунды и доли секунд на раздумья. Запинался, подбирал ускользающие из памяти слова весьма естественно, хотя это очень трудно — притворяться полузнайкой, когда на самом деле безупречно говоришь по-итальянски. И он подумал вдруг, что лишь очень опытному летчику под силу имитировать полет новичка.

Коротышка начал допрос со стандартного вопроса об имени и фамилии арестованного, но записал их с орфографическими ошибками, и Кертнер с утрированной вежливостью протянул свою визитную карточку, чем уже вызвал раздражение следователя.

На столе у следователя уже лежало все, что отобрали при первом обыске, — документы, записная книжка, чековая книжка, какие-то бумажки, а также деньги.

Зазвонил телефон. По-видимому, Коротышка разговаривал с каким-то большим начальником, потому что, держа трубку, благоговейно кланялся телефонному аппарату, а вся невзрачная фигура его изображала угодливость.

Затем он с новой энергией сдал изучать отобранные при обыске бумаги Кертнера, ничего в них не обнаружил, разозлился и, теряя самообладание, он начал кричать:

— Вы, может быть, думаете, что я родился в воскресенье?!

На русский это можно перевести: «упал на голову» или «прихлопнули пыльным мешком из-за угла».

Так же безуспешно пытался Коротышка усмотреть чуть ли не диверсию в том, что Кертнер бросил свой чемодан в генуэзской гостинице, а затем попросил его выслать в Милан.

Когда речь зашла об отобранных деньгах, Коротышка с удовольствием установил, что Кертнер не обедал двое суток. Между тем, достаточно сознаться в своих преступлениях, и ему будет разрешено тратить деньги на все необходимое в предварительном заключении — начиная с отдельной комнаты и кончая обедами по заказу. Кстати, из соседней траттории арестованным носят очень вкусные обеды.

При допросе Кертнер то умело помалкивал, то делался словоохотлив, даже болтлив, — когда хотел отвлечь внимание Коротышки от главного, затруднить ему правильную разгадку. Коротышка и сам не заметил, как поддался Кертнеру, позволил вовлечь себя в такого рода беседу. Итальянцы вообще любят поговорить, это распространяется и на следователей и на сыскных агентов. А допрашиваемый вел разговор так умно, что использовал многословие собеседника и выяснил для себя, до какой степени ОВРА осведомлена — что им уже известно о Кертнере и что они пытаются узнать.

Но все-таки к концу допроса Коротышка начал понимать, что допрашиваемый ничего не сообщил нового, отмолчался, открутился, отбрехался. А Коротышке при этом никак не удавалось сохранять начальственный тон, он всеми фибрами своей следовательской души ощущал неуважительное отношение к себе со стороны арестованного, который не хотел признать его умственное превосходство. Коротышка обиделся — он вообще был болезненно обидчив, как многие мужчины, заказывающие себе ботинки на высоких каблуках.

К концу допроса Коротышка все хуже скрывал свое раздражение, все больше походил на хищную птицу и все меньше — на поросенка.

Тут он задал, как ему казалось, очень коварный вопрос о сейфе:

— Куда вы спрятали ключ от своего сейфа в «Банко ди Рома»?

— Скорее всего, он выпал из кармана, когда меня грубо втолкнули в автомобиль. — При этом Кертнер выразительно посмотрел в сторону агента, сидящего у двери.

— Отдайте ключ, а то мы сами вскроем сейф.

— Вскрывайте, если хотите еще раз нарушить законы.

И тут Коротышка потерял контроль над собой. Он вскочил с кресла и, тщетно пытаясь сохранить начальственную осанку, принялся стучать маленьким кулаком по столу и орать:

— Я заставлю вас сменить лживую визитную карточку! Вы меня запомните! Прекращаю допрос! Вывести его отсюда! Проучить его! Пусть теперь с ним поговорят иначе! Вон!!!

До этого времени агенты, которые задержали Кертнера, вели себя более или менее благопристойно, если не считать типа, который надевал наручники. А сейчас его грубо вытолкали из кабинета Коротышки, еще грубее втолкнули в маленькую комнатку без окон.

Кертнер начал протестовать против произвола, грозил пожаловаться в австрийское посольство, назвал Коротышку провокатором.

И тогда в комнату ввалились два дюжих молодца; среди итальянцев не часто встретишь таких геркулесов. Они зловеще вплотную подошли к Кертнеру, каждый наступил ему на ступню, и он не мог откачнуться, отступить, сойти с места, когда его принялись избивать.

— Христиане, что вы делаете? — спросил кто-то с напускным возмущением, приоткрыв дверь в глухую комнатку.

— Убирайся и закрой дверь. Не твое дело.

Кертнер не издал стона, на вопросы по-прежнему отвечал: «Ничего не знаю» или: «Никого не знаю»…

Остаток дня он пролежал, отказавшись от еды, — разбит рот, под глазом кровоподтек, из уха сочится кровь, бровь рассечена.

Он лежал на койке, закрыв лицо мокрым полотенцем. К физической боли прибавилась душевная. Итальянские нравы? Нет, это сюда донесся зловонный ветерок гестапо. Ну, а кроме того, не нужно забывать, что в чернорубашечники, в сыскные агенты прутся разные подонки…

Да, не ко времени тайная полиция устроила ему каникулы — одиннадцать дней. За ним прекратили всякую слежку. А он-то обрадовался! Так хотелось думать, что обдурил сыщиков, оказался умнее всех. Почему же такой умник попался? С чего начался его провал? Когда началось его знакомство с «усиками», «серыми брюками» и «новеньким канотье», с теми их коллегами, которых он не углядел? Хорошо хоть, за эти одиннадцать дней он ни разу не виделся с Ингрид.

Может, к его аресту приложили руку молодчики из «Люфтганзы», которых он успел причислить к придурковатым солдафонам? Может, фотография Кертнера давно лежала в картотеке у генерала Вигона, а недавно испанцы передали ее своим итальянским союзникам? Может, Старика или Оскара насторожила бы легкость, с какой франкисты выдали Кертнеру визу на въезд в Испанию? Пароход «Патриа»? Но ведь никто, кроме Блудного Сына и Паскуале, к нему в каюту, по всем секретным приметам, не заглядывал. Разве кто-нибудь мог подсмотреть, когда Блудный Сын выносил чертежи из каюты? Правда, их не сразу удалось положить обратно в сейф, спрятали в трюме, чего лучше было бы избежать. Французский агент? Но он, судя по всему, появился только в Марселе.

«Что я упустил, запамятовал, не заметил? — снова и снова допытывался у себя Этьен. — По-видимому, именно в том, что я упустил, позабыл, и скрывался выход из трудного положения».

С помощью потайной кнопки в «лейке» он мог, в случае крайней необходимости, засветить снятые им кадры фотопленки. Но, увы, нет такой волшебной кнопки, которая могла бы вернуть в небытие ошибки, промахи и оплошности…

Этьен не притрагивался к хлебу, брезгливо отказался от дурно пахнущей тюремной похлебки. В камеру уже являлся буфетчик, он вызвался принести обед из соседней траттории, но Кертнер отказался от его услуг. На прогулку также не пошел. После бессонной ночи почувствовал себя совсем разбитым, ослабел. Мучительно мешал свет: лампа без абажура, и некуда спрятать глаза от ее пронизывающего, всепроникающего света.

Следующие сутки прошли так же: днем голодная диета, ночью не смыкал глаз. У изголовья сидела неотлучная сиделка — бессонница.

«О, дружок, — сделал себе выговор Этьен, — так ты и до суда не дотянешь. Возьми себя в руки!»

После ночи без сна он сделал холодное обтирание, заставил себя заняться гимнастикой, ходил по камере из угла в угол строевым шагом, ходил так долго, что даже запыхался, затем попросил кувшин с холодной водой и протер тело грубым полотенцем.

Он заставил себя взять ложку и миску с тюремной похлебкой. С голодухи иногда начинают бредить, а в бреду можно заговорить и по-русски…

 

37

Джаннину ошеломило официальное извещение из туринской тюрьмы: ей разрешено свидание с гражданином Паскуале Эспозито. Она не знала, при каких обстоятельствах арестован Кертнер, и понятия не имела о том, что арестован отчим. И она и мать были уверены, что Паскуале находится в плавании или еще собирает самолеты на испанском аэродроме.

Паскуале сидел как на иголках и ждал свидания с дочерью. Ему обещали свидание в воскресенье. Его привели в комнату свиданий, посадили на табуретку. Он ждал, ждал, ждал, сидя у решетки, а дочь не пришла.

— Вы обещали выпустить ее из тюрьмы! — кричал Паскуале в кабинете низенького следователя. — Меня обманули. Какая подлость!

— Ваша дочь на свободе. Даю честное слово офицера!

— Значит, ее так мучили, что она не смогла дойти до комнаты свиданий. Или не хотела огорчать меня своим видом. Может, она стала калекой? Вы, только вы виноваты!

— Ваша дочь совершенно здорова. И отлично выглядит.

— Почему же она не пришла на свидание?

Следователь пожал хилыми плечами:

— Пошлем новую повестку. На будущее воскресенье…

В будущее воскресенье Джаннина робко вошла в комнату свиданий. Комната перегорожена двумя решетками; они образуют коридор, по которому взад-вперед ходит надзиратель. Коридор узкий, но достаточно широк для того, чтобы руки, протянутые сквозь решетки, не дотянулись одна до другой.

Впервые в жизни Джаннина переступила порог тюрьмы, впервые оказалась в комнате свиданий.

То ли ее пустили раньше времени, то ли с опозданием приведут Паскуале? Пока же она сидела на скамейке, оглушенная всем, что здесь слышала. Она ощущала и свой и чужой страх, ей стало страшно от чужих слез, криков чужих женщин, кричащих каждая свое и перекрикивающих друг друга.

Комната без окон. Под потолком висит яркая лампа без абажура. Лампа отбрасывает на стены резкие тени от решеток, и потому вся комната — как большая клетка.

Посредине комнаты, в узком простенке между двумя стенами-решетками, висит портрет Муссолини в золоченой раме. Портрет привлекает к себе внимание еще и потому, что непомерно велик для комнаты-клетки. Отсутствующим взглядом смотрит дуче на людей, разлученных между собой его режимом, его диктатурой. Джаннине показалось, что не один тюремщик, шагающий по узкому коридору, подслушивает обрывки разговоров, цепким взглядом ощупывает арестантов и их близких. Ее не покидало ощущение, что тюремщиков в комнате двое, а шагающий между решетками только состоит подручным у дуче…

У пожилой женщины истекло время свидания, надзиратель подталкивал ее к выходу, а она делалась все сварливее и крикливее:

— Повесили фальшивые часы! Не могло так быстро пройти пятнадцать минут! Полгода не виделись! Чтоб тебе самому никогда не увидеть своих детей!

Молодая женщина безмолвно смотрела через две решетки на любимого. И тот не отрывался от нее взглядом. Не было бы двух решеток и свидетелей, любящие молодые люди, наверное, устали бы от поцелуев, ласк, объятий. Без решеток и свидетелей им не наговориться было бы ни за день, ни за неделю. Эта пара вела себя на свидании непринужденно. Им не нужно было делать вид, что они не замечают надзирателя, тот на самом деле был им глубоко безразличен.

Джаннина полюбовалась и красивой беременной женщиной. Казалось, той к лицу беременность, ее украшают большой живот и налитые груди. Все обращали на нее внимание, а тюремщики относились к беременной с подчеркнутым уважением.

Монотонным голосом надзиратель напоминал время от времени, что свидания длятся пятнадцать минут и что запрещены всякие тайные переговоры, как словесные, так и с помощью жестов.

И этого самого надзирателя молодая мать упросила пустить мальчика в коридор между решетками. Мальчик вошел в коридор и бросился к отцу. Отец протянул сквозь решетку обе руки, обнял малыша, и тот судорожно, между прутьев, целовал отца в жесткую щетину.

«Страшно мальчику смотреть на отца сквозь решетку. Но еще мучительнее такое свидание для отца — не взять сына на руки, не приласкать по-настоящему…»

И Джаннина с острой жалостью подумала о Паскуале, которого сейчас приведут. Им не разрешат поцеловаться даже через решетку, она не маленькая девочка, на такое послабление могут рассчитывать только дети, когда дежурит сердобольный надзиратель.

Глядела во все глаза, поджидая, когда же появится отчим, и все-таки не заметила, как он вошел в противоположную дверь за двумя решетками.

— Я тебя, доченька, ждал еще в прошлое воскресенье…

— Слишком поздно увидела письмо из тюрьмы. Сперва уехала на два дня домой, в Турин. А когда вернулась в Милан, ночевала в конторе, на диване. После обыска был страшный разгром! Убирали два дня подряд…

А Паскуале невпопад говорил ей всякие нежности, вглядывался с любовью.

Как мужественно она держится! Хорошо хоть, палачи не попортили ей лицо. Но куда же в таком случае нанесены побои? Сам видел кровавые следы…

Он все не решался спросить, только кривил пересохшие губы.

А Джаннина, пользуясь тем, что надзиратель отошел в дальний конец решетчатого коридора и уселся там на скамейку, принялась со всеми подробностями рассказывать о невеселых новостях, которые обрушились на нее дома.

Отец, конечно, помнит, что в их доме, на той же лестнице, этажом ниже, еще в начале лета поселился вертлявый субъект, контролер трамвайного парка. Он часто бывал в подпитии, часто стучался к матери, прося в долг то бутылочку кьянти, то несколько сигарет, то сковородку, то соус «магги» для пасташютта, то горсть оливок. Был он назойлив, болтлив и неприлично любопытен. Потом сосед надолго исчез, а недавно снова объявился. Постучал в дверь, передал матери привет от Паскуале («Чтоб я такому негодяю доверил свой привет? Ах, падаль!»), сказал, что работает теперь в Генуе контролером в портовой таможне, часто встречает Паскуале на пристани, при погрузке. Паскуале просил привезти ему из дому свитер, задули холодные ветры («Чтоб негодяю продуло печенки и мозг в костях!»). Мать послала свитер и шерстяные носки, а в придачу — сладких пирожков («Чтоб негодяй ими подавился!»).

В тот самый вечер, когда в Милане был арестован шеф, у них дома, в Турине, устроили обыск. И кто же верховодил во время обыска, покрикивая на двух чернорубашечников и даже на младшего полицейского офицера? Тот самый контролер из трамвайного парка или из портовой таможни, который жил на их лестнице, этажом ниже. Только во время обыска мать сообразила: какой же он трамвайный контролер, если никто ни разу в трамвае его не видел?

Как только Джаннина приехала домой в Турин, ее вызвали в тайную полицию, вернее сказать, за ней прислали полицейский автомобиль. Самая большая неожиданность — и в участке торчал их вертлявый сосед. Именно он и принялся допрашивать.

Джаннина поклялась головой матери и ранами Иисуса Христа, что ничего о работе отчима сказать не может, и ее в конце концов отпустили. Черные рубашки в Турине знают, кто ее жених, и, может быть, это сыграло свою роль. Зачем огорчать уважаемую, богатую семью? Старший их сын, брат Тоскано, — заслуженный участник похода на Рим. В отеле, принадлежащем будущему свекру Джаннины, в каждом номере висит портрет Муссолини.

А после допроса вертлявый субъект, кривляясь и цинично хохоча, протянул Джаннине бумажку.

— Что это? — спросила Джаннина.

— Расписка, ее нужно подписать. Вот тебе ручка, а вот держи деньги.

— Деньги? За что?

Вертлявый объяснил, что это компенсация за ее белье, которое было реквизировано для нужд фашистской империи.

— Нам потребовалось батистовое кружевное белье, которое отчим подарил тебе в день ангела.

— Вы реквизировали белье? Почему же ни я, ни мать не знали?

Выяснилось, что Вертлявый запасся ключом от их квартиры и выкрал из комода коробку с кружевным бельем. Наверное, мать проговорилась про подарок, а он утащил белье, когда матери не было дома.

Джаннина с возмущением швырнула лиры на стол, а Вертлявый сказал:

— Напрасно швыряешься, синьорина. Ты ведь только невеста, а не жена богача Тоскано. В конверте, кстати сказать, четыреста пятьдесят лир, вдвое больше, чем стоят твои прозрачные сорочки.

Джаннина долго бушевала и ругательски ругала Вертлявого, ругала темпераментно, натурально, но не слишком искренне. Ее не так огорчила пропажа белья, тем более что за 450 лир можно купить не полдюжины, а дюжину батистовых сорочек. Но после всего, что произошло в конторе, дома и в тайной полиции, — чем еще она могла защитить себя, кроме бабьей сварливости?

Она увлеченно, совсем по-девчоночьи, пересказывала сейчас, как отругала Вертлявого, но при этом была недостаточно внимательна к отчиму.

Как только зашла речь о рубашках, Паскуале подавленно замолчал, угнетенный смутной тревогой, подступившей к самому сердцу.

— Ты меня простила?

— За что, отец?

— Из-за меня, из-за меня ты пострадала.

— Я каждый день молюсь богу и прошу его, чтобы это недоразумение с тобой и моим шефом поскорее выяснилось.

— Ты лишилась работы?

— Пока синьор Паганьоло меня не уволил. Конечно, конторскую работу в Милане найти нелегко. Найти работу труднее, чем ее потерять. Лишь бы не потерять свое доброе имя!

— Поверь, я это сделал только ради тебя. Когда я узнал, что тебя схватили черные рубашки и жестоко пытают…

Джаннина от удивления даже отступила на шаг, затем снова прильнула к решетке и крикнула так, что соседи встрепенулись, а тюремщик вскочил со скамейки.

— Кто тебе сказал?

— Разве неправда?

— Подлая ложь.

— А твое окровавленное белье?

— Зачем они тебя обманывали? — ответила она в тревожном недоумении вопросом на вопрос.

Паскуале, потрясенный новостью, онемел. Новость была бы радостной, если бы он уже не понял, что стал жертвой провокации.

— Что им нужно было от тебя, отец? — все громче кричала Джаннина. — Чего они Домогались? Надеюсь, ты не поддался? Не запятнал своей чести? Я могу гордиться тобой, как прежде?

Он двумя руками судорожно ухватился за прутья решетки так высоко, как только мог дотянуться, и поник головой.

— Ты ничего не сказал лишнего?

С большим трудом поднял он голову, уткнулся лицом в вытянутые руки.

В эту страшную минуту он хотел, чтобы решетки между ним и Джанниной были гуще, чтобы можно было спрятать лицо. Но все равно ему некуда было спрятаться, укрыться от вопроса:

— Значит, это ты?

Он и сейчас не мог собраться с силами, поднять веки и посмотреть на дочь. Только поэтому он не увидел, как сильно она изменилась в лице — ни кровинки. Он ждал от нее слез, которые облегчили бы его совесть, но не дождался этих слез.

Она повернулась и пошла к двери, опустив голову.

— Джаннина, девочка моя! — закричал он вслед, но она не обернулась на крик, от которого вздрогнул тюремщик.

А больше никого крик не всполошил.

Мрачная комната, перегороженная двумя решетками, — эти решетки не раз были смочены слезами и слышали всякое, в том числе и крики вдогонку в самые трагические, последние мгновения, когда кончается свидание и начинается разлука — иногда короткая, иногда многолетняя, а иногда вечная…

Джаннина отвратила от Паскуале свой взгляд, свой слух и свое сердце.

 

38

Через три дня Кертнера вновь вызвали на допрос. За столом сидел новый следователь, а в кресле возле стола Кертнер увидел знакомого доктора юриспруденции. В петличке у него фашистский значок.

Когда конвойные вышли, доктор отвел глаза и сказал:

— Я сожалею о случившемся. Больше такое не повторится.

Доктор подошел, протянул руку Кертнеру и попросил извинить за несдержанность.

— Нет. — Кертнер отступил на шаг и заговорил по-немецки: — Мы не в равных условиях, и подать вам руку не могу. Я мог бы простить неграмотного карабинера, но не доктора юриспруденции. Это вы преподали урок римского права своим боксерам тяжелого веса. — Кертнер сплюнул кровь.

Доктор торопливо вышел из комнаты, а Кертнер успел заметить пренебрежительную улыбку, которой его проводил новый следователь. К чему относилась улыбка — к опрометчивой злобе начальника или к его скоропостижному раскаянию?

Следователь заговорил по-французски. Кертнер отрицательно покачал головой. Следователь перешел на английский — безуспешно. Неожиданно прозвучал какой-то вопрос на ломаном русском языке, но Кертнер пожал плечами — не понимает.

Пришлось следователю поневоле вернуться к немецкому, который он, по-видимому, знал слабо и старался его избежать. А Кертнер нарочно заговорил по-немецки сложными витиеватыми фразами и очень быстро. Следователь вспотел, лицо его было в испарине, он мучительно подбирал немецкие слова, а Кертнер при этом подавлял в себе желание подсказывать ему.

И лишь после этого Кертнер с безупречного немецкого перешел на плохой итальянский.

Новый следователь также начал с вопроса о ключах от сейфа «Банко ди Рома», но весьма спокойным тоном. Может, просто хотел продолжить допрос с того пункта, каким он закончился позавчера?

Кертнер упрямо и зло повторил то, что сказал Коротышке, а новый следователь в ответ спокойно закурил сигарету, протянул пачку Кертнеру, тот отказался. Следователь начал рассказывать о дьявольски сложных замках в банковских сейфах Милана и вдруг спросил:

— Хотите знать, как взломщика сейфов называют русские?

— Интересно, как?

— Укротитель медведей.

— Для русских это даже остроумно! — рассмеялся Кертнер.

В самом деле смешно: весьма вольный перевод русского слова «медвежатник»!

Трехдневный перерыв в допросах был вызван тем, что вскрывали сейф в «Банко ди Рома». Второй следователь, в отличие от первого, понимал: Кертнер не стал бы по-мальчишески прятать ключи, если бы в сейфе на самом деле хранилось что-то секретное; всякий сейф можно в конце концов открыть. На этот раз пришлось, автогеном вырезать замок в бронированной дверце, что удалось сделать только на третий день.

Новый следователь ничуть не удивился, когда узнал, что в сейфе пусто.

Кертнер уже понял, что у нового следователя совсем другой уровень мышления, нежели у тщедушного коллеги, никудышного психолога. Новый следователь дотошнее, догадливее, умнее предшественника, и разговаривать с ним будет нелегко.

Коротышка не спускал с Кертнера колючего взгляда, а новый следователь, наоборот, прятал глаза за дымчатыми стеклами. Не про таких ли людей Достоевский где-то сказал: «С морозом в физиономии»?

У нового следователя аккуратная, круглая, похожая на тонзуру, лысина, окаймленная густыми, уже седеющими волосами — будто темя его выбрито, будто он священнослужитель и лишь перед допросом снял сутану, а мундир его — не более чем маскарад. На толстом пальце перстень с крошечным черепом, и новый следователь играет своим перстнем, внимательно его разглядывает, будто видит череп впервые.

— А куда делся скафандр, который вам продали в Монтечелио весной этого года? — неожиданно спросил следователь.

Кертнер оценил опасность вопроса и ответил без запинки:

— Чемодан со всеми кислородными доспехами лежал на моем шкафу. Я давно не пользовался герметической маской.

— Никакого чемодана на шкафу не было.

— Значит, его унесли ваши сотрудники при обыске.

— Для чего?

— Для того, чтобы вы могли утверждать — чемодана не было… Я уже имел честь поставить вас в известность о том, что ни за одну вещь, «найденную» вашими полицейскими при обыске в мое отсутствие, и ни за какую пропажу я отвечать не намерен. Пользуясь моим арестом, натаскали в дом и включили в опись какие-то чужие чертежи, бумаги, черт знает что. Уже сам обыск в отсутствие хозяина — провокация. Убежден, что если бы вы, синьор комиссар, занимались моим делом с самого начала, вы не допустили бы такого беззакония и не поставили бы себя тем самым в затруднительное положение.

Следователь и так раздражен топорной работой сыщиков, а Кертнер умело использовал для своей защиты все нарушения закона при аресте и обыске.

Не было ничего особенно подозрительного в том, что Кертнер отправился весной нынешнего года на опытный авиазавод и заказал себе скафандр для высотных полетов. Большинство самолетов не имеет герметичных кабин, а без кислородной маски высоко летать нельзя. В самом скафандре ничего особо секретного нет, в специальных журналах уже появились подробные технические описания, фотографии, чертежи. Но для решения задачи, которая стояла перед Кертнером, нужен был образец. Этот кислородно-дыхательный прибор с герметичной маской уже несколько лет применялся в Италии при высотных полетах. Не раз и не два он сам подымался на высоту. Но затем он счел, что кислородная маска еще нужнее Старику, переправил ее с оказией в Центр.

«Лысый видит меня насквозь, — отметил про себя Этьен. — И понимает, что я точно так же вижу насквозь его. Хотя я очень стараюсь скрыть это…»

И чем очевиднее становилось, что новый следователь — дока, тем Кертнер становился спокойнее. Он принял непринужденный вид, — наконец-то ему представилась счастливая и такая редкая для коммерсанта возможность откровенно поговорить с умным человеком о своем деле. Великая наука самообладания!

Следователь начал выяснять обстоятельства последней поездки Кертнера в Испанию:

— Вы же могли поехать туда скорым поездом через Ниццу и Марсель. Зачем вам нужно было ехать пароходом через Специю да еще двое суток ждать в порту парохода «Патриа»?

— Разве вы не знаете, что пароходом, если даже купить билет первого класса, проезд в три раза дешевле, чем скорым поездом? Я не жалуюсь на бедность, но привык считать ваши лиры, как бы они ни стали легковесны. Еще отец приучил меня считать каждый шиллинг…

Иногда выгоднее сыграть роль богача, который сорит деньгами, а иногда — притвориться прижимистым, скуповатым…

Да, он много лет занимается чертежами разных моделей самолетов. Как он может не интересоваться авиационной техникой, если сам занят усовершенствованием авиационных приборов, имеет в этой области несколько изобретений и его авторство удостоверяется международными патентами? Да, он иногда проявляет любопытство, которое могут счесть нездоровым те фирмы, которые скрытничают и секретничают, что называется, на пустом месте. Он исповедует ту точку зрения, что ради общего прогресса авиации не грешно подобрать и то, что плохо лежит, то есть лежит без движения. Следователю хочется назвать это техническим плагиатом? Кертнер предпочел бы называть такой повышенный интерес к чужим чертежам творческим заимствованием новинок. Но дело, в конце концов, не в формулировках.

Да, патентами Кертнера не раз интересовались в военных министерствах его родной Австрии, Японии, Греции, Испании. Он не усматривает в этом ничего враждебного для Италии.

Советское посольство? Нет, с советскими он пока дела не имел. Если бы Кертнер действовал по заданию России, работал для нее, как пытался его уверить следователь маленького роста на высоких каблуках, — ну зачем бы он стал хранить у себя дома чертежи русских самолетов с грифом «Совершенно секретно»?! Бессмыслица, нелепая бессмыслица! Русские чертежи не хуже других. У русских тоже можно кое-что позаимствовать!

«Пожалуй, не нужно было мне сейчас напоминать, да еще так назойливо, об этих чертежах. История с русскими «совершенно секретными» чертежами сгодилась бы для первого следователя, а этого на «совершенно секретной» мякине не проведешь…»

Выслушав последний довод, следователь молчал, потирал свою круглую лысину и продолжал изучать чертежи.

— Даже наиболее вероятная, с вашей точки зрения, версия — это ведь еще не доказательство, — продолжал Кертнер. — Вот, например, в Париже, в Лувре, я видел статую Венеры Милосской. Есть версия, по которой правой рукой Венера когда-то поддерживала покрывало, а в левой держала яблоко. Об этом написано в сотне книг, но это только версия. Робкая полуулыбка на мраморном лице Венеры ничего подсказать не может.

— Не очень-то вы уверенно себя чувствуете, — усмехнулся следователь, — если призываете себе на помощь Венеру, да еще без обеих рук!

Он курил, пуская кольца табачного дыма так ловко, что одно кольцо проходило сквозь другое, более широкое. Он вторично предложил сигарету Кертнеру, но тот вновь отказался, показав на свои разбитые губы. Следователь сделал свои глаза непроницаемыми.

Так или иначе, Кертнер не мог обвинить его в бестактности или отсутствии ума, а следователь, видимо, отдавал должное своему противнику, и потому допрос, как он ни был далек от откровенности, проходил в духе взаимного понимания. Во всяком случае, это была дуэль сильных противников.

Бывало так, что следователь только успевал о чем-нибудь подумать, как Этьен угадывал его мысль и отвечал на еще не прозвучавший вопрос. И точно так же случалось следователю предугадывать не произнесенные вслух ответы Кертнера.

Неожиданно следователь протянул Кертнеру пачку «Нойе Цюрхер цейтунг» за последние дни. Газеты разрешено передать Кертнеру: распорядился доктор юриспруденции.

Кертнер развернул газету и тотчас же уткнулся в биржевой бюллетень, будто для него на свете не существовало ничего более интересного, чем курс акций за последнюю неделю.

Следователь все больше склонялся к мысли, что перед ним нечистоплотный делец, который промышляет тем, что поставляет разным посольствам чертежи, патенты и при этом не брезгует секретными материалами.

А в конце допроса следователь, не ожидая просьбы Кертнера, сообщил, что все деньги, изъятые при аресте, будут ему сегодня возвращены. Пока ведут следствие, он имеет право тратить деньги по своему усмотрению.

 

39

Скарбек отправился на вокзал заблаговременно: его беспокоил большой багаж. Два носильщика потащили в багажное отделение кофр, два чемодана, круглую шляпную коробку и ящик с крокетом.

Анка и сын остались в вагоне, а Скарбек вышел на перрон. К нему подошел встревоженный носильщик и сказал:

— Вас вызывают в багажную кассу. Что-то неблагополучно с багажом.

Скарбек обменялся мимолетным, но весьма красноречивым взглядом с Анкой, стоявшей на площадке вагона, и направился за носильщиком. Анка смотрела ему вслед, слегка побледнев.

Багажный приемщик встретил пассажира очень строго:

— Это ваш багаж? Он весит больше положенного. Вам необходимо доплатить девяносто четыре шиллинга.

Скарбек шумно перевел дух, вынимая бумажник. Багажный приемщик подумал, что пассажир шел очень быстро и потому запыхался. Приемщик выразил удивление по поводу того, что господин везет с собой ящик с крокетом. Дешевле купить новый крокет, чем платить такие деньги за багаж.

— Вы, наверное, правы, — согласился Скарбек. — Но мы уже привыкли к своим шарам и молоткам… Теперь крокет снова входит в моду.

На прощанье, уже после третьего звонка, Скарбек угостил приемщика гаванской сигарой, а сам небрежно бросил недокуренную сигару, источающую тонкий аромат, под колеса тронувшегося вагона. Это может позволить себе лишь очень богатый курильщик.

Когда поезд отошел от платформы венского вокзала, Скарбек вытер лицо и сказал со вздохом облегчения:

— Ты знаешь, Анка, мне сегодня так повезло, будто у меня было рекомендательное письмо к самому господу богу!..

 

40

После очередного допроса Кертнер лежал в полузабытьи в своей камере, выходящей на солнечную сторону, как вдруг с грохотом отворилась дверь и вошел охранник. Кертнеру приказали быстро одеться.

— Скорей, скорей! — торопили его, когда он шел по двору к черному закрытому автомобилю. — Бегом!

Его так скоропалительно погрузили в автомобиль и повезли, что он не успел даже зашнуровать ботинки и повязать галстук. Пришлось проделать все это на ходу.

Его доставили на вокзал, откуда отправляются поезда на Турин. По платформе они втроем бежали во весь дух. И едва вошли в вагон, поезд тронулся. Кертнеру и его провожатым было оставлено отдельное купе. Из-за них на несколько минут задержали поезд Милан — Турин.

Сидя у окна вагона, Этьен вспоминал все, что ему в те дни необходимо было помнить.

Перед его закрытыми глазами проходили вереницей все, с кем он сотрудничал в последние месяцы. Ему еще предстоит очная ставка с тем, кто предал.

Не хотелось думать, что его выдал Паскуале, — скорей всего, Паскуале сам стал жертвой чьего-то предательства.

Может быть, Блудный Сын? О нем тоже не хотелось думать плохо, хотя его биография давала некоторые основания для тревоги. Отец — крупный судовладелец, у него свои верфи в Специи и в Генуе. Может, Блудный Сын не выдержал допросов, пыток и выдал товарищей, рассчитывая на то, что отец поможет освободиться своему раскаявшемуся отпрыску, разыгравшему «Возвращение блудного сына»? У отца огромные связи, огромные деньги, он много сделал для итальянского военного флота, может рассчитывать на заступничество самого дуче.

Но еще больше подозрений вызывал у Этьена муж Эрминии. Все-таки не случайно Этьен так встревожился, когда его застал в фруктовой лавке Маурицио! Красивый парень с характером, который можно определить словами «бери от жизни все». В подпольной борьбе самое опасное — когда человек любит прихвастнуть, а кроме того, часто наступает на пробку. Хвастун может легко проболтаться в компании приятелей, перед которыми ему захочется побахвалиться. Хвастовство — самый опасный порок у того, кто обязан держать язык за зубами и строго придерживаться правил конспирации. Маурицио во власти оскорбленного тщеславия, он любит вспоминать, как его в армии обошли чинами, наградами, и начинает объяснять случайному собеседнику, почему обошли — из-за симпатии к антифашистам. А долго ли проболтаться, когда бутылка виноградной водки — граппы — уже распита?

В день прибытия Кертнера в Турин ему устроили несколько очных ставок.

Он отказался признать, что знаком с другими арестованными, за исключением авиатора Лионелло, своего летного инструктора.

Первая очная ставка состоялась с Блудным Сыном, тот держался отлично.

— Вы когда-нибудь видели этого человека? — следователь кивнул на Кертнера, которого ввели в комнату.

Вот не рассчитывал Кертнер увидеть в Турине того самого следователя в дымчатых очках и с лысиной-тонзурой, который допрашивал его последние дни в Милане.

— Уверенно сказать не могу… — неуверенно произнес Блудный Сын. — Может быть, видел, а может быть, и не видел. Этот синьор не врач? Кажется, я встретил его в местной больнице, когда пришел туда проведать одну знакомую. Впрочем, может быть, я ошибаюсь.

В тот же день состоялась очная ставка с Паскуале Эспозито. Кертнер отказался признать в нем знакомого. Кажется, он мельком видел синьора на палубе парохода «Патриа», а затем этот синьор почему-то оказался его соседом по столику в траттории у фабричных ворот «Мотта».

Кертнер несколько раз заставил Паскуале назвать свое имя и свою фамилию, недоуменно пожимал плечами и наконец сказал:

— Не обижайтесь, пожалуйста, но ваше имя мне ничего не говорит. Однако для точности мне надо было бы навести справки у компаньона. Может, вы имели дело с синьором Паганьола, а не со мной?

Паскуале Эспозито не понимал, что Кертнер отрекается от него ради облегчения его участи, пытается выгородить его из этого дела, и разобиделся — Кертнер сторонился его, как прокаженного!

Паскуале дрожал от нервного озноба, плакал от обиды, от стыда, от отвращения к самому себе, а Кертнер наивно полагал, что Паскуале одержим только страхом. И в минуты очной ставки Кертнер не хотел думать, что Паскуале привезли к воротам фабрики «Мотта» в полицейском автомобиле, что он явился в тратторию в роли провокатора.

После того как Кертнеру было предъявлено следственное заключение, он должен был подписью своей подтвердить, что ознакомился с ним. Но, возвращая заключение, он выразил письменный протест: суду пытаются подсунуть документы, чертежи, к которым он, Кертнер, не имеет отношения, которых ни в конторе «Эврика», ни у него дома не было и которые подброшены агентами ОВРА при обыске в его отсутствие.

 

41

Как только поезд отошел от венского вокзала, к Скарбеку вернулось умение хорошо разговаривать по-немецки. Но от него не ускользнуло, что тучный-лысый ехал до чешской границы.

А после границы, когда тучный-лысый сошел с поезда, Скарбек завел разговор со старшим кондуктором. Уже в пути они решили ехать в Гамбург всей семьей, чтобы вместе провести рождественские праздники. Можно ли будет купить билеты для жены и мальчика от Праги до Гамбурга? Не могут ли возникнуть осложнения при переезде семьи через германскую границу? Старший кондуктор полистал паспорт Скарбека и сказал: жена с сыном вписаны в паспорт, виза автоматически распространяется на них, если переезд через границу одновременный. А что касается отдельного купе от Праги, то он берет все заботы на себя.

Скарбек дал старшему кондуктору деньги на два билета до Гамбурга, щедро поблагодарил его за предстоящие хлопоты и попросил лично проследить, чтобы часть багажа не была, упаси боже, выгружена в Праге. По гамбургскому билету отправлены черный чемодан и ящик с крокетом, а по билетам до Праги — серый чемодан, кофр и коробка для шляп.

Во время стоянки поезда в Праге старший кондуктор проделал все, что нужно. Но пассажир из вагона «люкс» был из тех, кому всюду мерещатся воры или недобросовестные сотрудники. Он несколько раз подходил к багажному вагону, все тревожился, все боялся, что его багаж по ошибке выгрузят в Праге.

Скарбек не был бы Скарбеком, если бы, после визита агента, после того, как им заинтересовалась политическая полиция, не сменил бы станцию назначения и поехал туда, куда взяты билеты.

А если гестаповцы уже приготовились встретить его в Гамбурге и опекать там?

Он решил сойти в Берлине, но со старшим кондуктором об этом не заговаривал.

По приезде на берлинский вокзал Скарбек направился к багажному вагону, дал кладовщику хорошие чаевые и сказал, что дела вынуждают его сделать остановку на несколько дней в Берлине. Пассажир из вагона «люкс» ушел с перрона, только когда тележка с его багажом проследовала в багажное отделение. Позже, не доверяя агенту отделения, пассажир из вагона «люкс» сам явился туда с двумя носильщиками. Его просили не беспокоиться, обещали прислать багаж по любому берлинскому адресу в течение часа. Но суматошный и недоверчивый пассажир предпочел, чтобы все вещи погрузили в таксомотор, которым он едет в отель на Курфюрстендамм.

Оба чемодана, кофр и ящик с крокетом водрузили на решетчатый багажник, прикрепленный к крыше. Приезжий показался шоферу «оппеля» весьма щедрым, но суетливым, недоверчивым господином. В последнюю минуту он попросил покрепче привязать багаж к решетке наверху. Будто «опель» могло так тряхнуть на безукоризненном берлинском асфальте, что багаж посыплется с крыши.

Однако в Берлине, в отеле на Курфюрстендамм, Скарбек задержался ненадолго. Уже следующим вечером швейцар гостиницы «Полония» на Аллеях Ерузалимских в Варшаве грузил в лифт его багаж.

Портье приветливо встретил Скарбека и сказал, протягивая ключ:

— Пану приготовлен тот самый номер, где пан останавливался в августе.

— Вежливо благодарю пана.

— Сановный пан надолго к нам?

— Хочу провести рождество в родном городе. — Скарбек заторопился к лифту, а перед тем как войти в него, спросил у портье: — Можете прислать мне утром портного?

— Конечно, пан.

— Насколько помню, в «Полонии» меня обслуживал очень симпатичный пан…

— Пан Збышек?

— Кажется, так.

— Я пришлю его…

После завтрака Скарбек запер дверь за вошедшим в номер портным; на шее у того сантиметр, лацканы утыканы булавками.

— Пан Збышек, рад вас видеть в добром здравии. — Скарбек принялся распаковывать ящик с крокетом. — Я еще ношу пиджак, на котором вы переставили пуговицы. С того дня — ни морщинки!

Скарбек стал отвинчивать ручки у крокетных молотков, тряся их над столом. Из полых, искусно выточенных ручек посыпались кассеты с микрофильмами. Скарбек свинтил молотки, уложил их обратно в ящик, спрятал пленки во внутренний карман пиджака, застегнул его на пуговицу, снял с себя пиджак и протянул его пану Збышку:

— Прошу вычистить и выгладить, как пан это умеет делать.

Пан Збышек вышел из номера, осторожно неся пиджак на плечиках. В карманах пиджака лежали фотокопии чертежей, отправленных нынешним летом с заводов «Мессершмитт», «Фокке-Вульф» и «Хейнкель» в Италию и в Испанию.

Фотокопии чертежей возвратились в Германию, чтобы через несколько дней совершить новое и последнее свое путешествие — на восток.

 

42

Рыжий карабинер сидел в купе напротив Кертнера и, пока поезд не тронулся, держал цепь от наручников. Никто не отважится убежать в наручниках. Но таков закон караульной службы — пусть арестант все время чувствует, что находится под строгим конвоем.

Капрал, начальник конвоя, который сопровождал большую партию арестованных, оказался симпатичным, вежливым молодым человеком. Проехали всего несколько станций, а он уже разговорился с арестантом, сообщил, что фамилия его Чеккини, и признался с внезапной откровенностью, что его сильно тяготит служба. Два брата работают на шахте в Сицилии, сестра белошвейка, отец всю жизнь рыбачит. Дома твердят, что он, капрал, выбился в люди, но сам он считает себя неудачником. Черт его дернул учиться в военной школе, получить в проклятой Абиссинии пулю в бедро, а затем поступить в карабинеры! Это правда, что тюремщиками или полицейскими чаще всего служат уроженцы Сицилии, Сардинии или Калабрии. Но не потому, что люди там хуже, а им просто некуда больше деться, у них нет другого спасения от безработицы, они поневоле менее разборчивы.

Когда рыжий карабинер вышел из купе, капрал рассказал и про него. Родом он из Рима, столяр, остался без работы. А как прокормить себя, мать и сестренку? Капрал перешел на шепот и сообщил, что товарищ тоже тяготится своими обязанностями. Но что делать — оба они приняли военную присягу.

— Форма вам очень идет, — сказал Кертнер простодушно и искренне. — На платформе все женщины оборачивались.

Высокий, статный Чеккини очень хорош в форме карабинера — пилотка надета чуть набок, на одну бровь; белый лакированный ремень продернут под левым погоном; красные лампасы на брюках кажутся очень яркими, может быть, потому, что вшиты в черное сукно. И хотя шпоры, вделанные в каблуки, не всамделишные, фальшивые, у Чеккини такой вид, словно он еще сегодня гарцевал на лихом коне, а спешился только перед отходом поезда.

Позже карабинеры собрались поужинать и пригласили в компанию австрийца. Тому сильно досаждали наручники, и Чеккини разрешил их снять на время ужина.

Назавтра Кертнер попросил симпатичного капрала — согласно правилам, у него хранились деньги арестанта, — чтобы рыжий карабинер купил на ближайшей станции три обеда, стандартные, но дорогие обеды по десять лир. Карабинерам такие обеды не по карману. В каждом пакете булочки с ветчиной, четверть цыпленка с картофелем, пасташютта в пергаментном кульке, бутылочка фраскатти, мягкий сырок, несколько груш. К каждому пакету приложена жестяная ложечка и вилка. Помимо трех обедов, Кертнер поручил рыжему карабинеру купить апельсины в плетеной корзинке и три пачки лучших сигарет.

Рыжий карабинер вышел в коридор, а капрал ушел в соседний вагон, где также везли арестованных. И Этьен остался в купе наедине со своими тревогами и заботами.

Он пытался заснуть, притулившись к стенке у окна. Бесконечной шеренгой убегали назад телеграфные столбы.

Генуя осталась позади. Поначалу Этьен думал, что суд устроят там, но его везут в Рим, это пахнет Особым трибуналом и тюрьмой «Реджина чели», ее название можно, пожалуй, перевести как «Царица небесная»…

«Где ошибка? Какой из советов Старика мною забыт? Каким наказом я пренебрег?»

Он перебирал в своей встревоженной памяти десятки советов Старика, какие получал на протяжении всей своей конспиративной жизни.

Подследственный снова и снова становился дотошным, проницательным следователем по своему делу. В поисках оплошностей, промахов, упущений он снова сопоставлял две свои жизни — коммерсанта и разведчика.

Все последние дни он очень нуждался в советах Старика, но тот далеко-далеко, в Испании…

«В том-то и особенность нашей профессии — мы чаще, чем кто-нибудь, остаемся в полном одиночестве, такая у нас судьба… Не с кем посоветоваться, все нужно решать самому. Притом решать молниеносно, иногда в те доли секунды, какие предоставляет тебе противник».

Вагонное окно наполовину открыто. Над головой, на верхней сетке, лежит маленький саквояж Этьена. Наручники сняты. Рыжий карабинер дремлет.

Этьен инстинктивно скользнул взглядом по кобуре с пистолетом и подсумку, висящим на белом лакированном ремне.

«Ну, предположим, сбегу на ближайшей станции. А куда денусь? Где скроюсь от черных рубашек? Беспаспортный бродяга, без крыши, сразу поймают…»

В купе вошел капрал, увидел, что рыжий карабинер спит, а арестант сидит напротив, не смыкая глаз.

Капрал, тормоша рыжего, спросил без тени испуга:

— Добрый христианин, как тебе спится?

— Пусть немного поспит, — сказал австриец вполголоса. — Я не доставлю вам служебных неприятностей.

 

43

Тюремщик положил руку на опущенное плечо.

— Зачем вы нам мешаете? — взорвался Паскуале. — Разве срок свидания уже кончился?

— Не кончился. Но синьорина ушла…

Тюремщик предложил Паскуале пройти в камеру, а тот по-прежнему стоял и держался за решетку — пальцы даже побелели — и с кривой усмешкой, не очень осмысленно повторял:

— Ушла, синьорина ушла…

Тюремщик подал кружку с водой. Наконец-то Паскуале оторвал руки от решетки.

Зубы застучали о кружку, он выпил всю воду, но во рту так же сухо.

Он заплакал, тут же гулко, на всю комнату, рассмеялся, а когда выходил из комнаты свиданий, сильно ударился плечом о косяк двери-решетки…

Паскуале написал Джаннине письмо, ответа не было.

Он решил, что письмо затерялось в тюремной канцелярии, поскандалил с надзирателем и потребовал, чтобы к нему в камеру явился начальник охраны — капо гвардиа.

Тот заверил, что тюремная администрация в данном случае ни при чем. Подследственному Эспозито в виде исключения разрешена переписка до окончания следствия.

Капо гвардиа сообщил, что деньги Паскуале получит завтра утром. А что касается письма, то когда дочь в тюремной канцелярии оставляла деньги, она сказала капо гвардиа: пусть синьор Эспозито писем от нее не ждет.

Паскуале отправил второе письмо, подробно написал о том, что именно с ним произошло, и в конце вопрошал: «Почему ты мне не отвечаешь? Ты же слышишь мои рыданья?»

Он ждал, нетерпеливо ждал, а ответа все не было.

Тогда он понял, что Джаннина никогда его не простит, отреклась от него. А на суде станет ясно, что он предатель. Все на него станут оборачиваться и смотреть с жалостью, с презрением, с ненавистью, и никто — с сочувствием, даже Джаннина.

Он попросил молитвенник, тюремщик принес.

Тайком от надзирателя он начал распускать присланные ему носки домашней вязки, Нитки были грубой шерсти, крепкие.

Паскуале сматывал их в клубочек и думал:

«Эти самые нитки разматывались при вязании в быстрых руках матери. А до того мать сама их пряла. А до того сама сучила шерсть. И овец тоже стригла сама. А еще раньше мать, страдая от одышки, карабкалась по каменным кручам, с трудом поспешая за овцами».

Жаль, очень жаль, что носки не куплены в каком-нибудь галантерейном магазине. Ему было бы легче, если бы их не связала мать.

Вот он остался в одном носке, а еще через день обувал оба башмака на босые ноги. Зябко зимой в башмаках без носков!

«Так и ревматизм недолго нажить, — встревожился он и тут же горько вздохнул: — Пожалуй, не поспеет ко мне ревматизм…»

Вечером следующего дня, когда в тюремном коридоре зажегся тусклый фонарь, надзиратель вошел в камеру к Паскуале, принес кувшин с водой.

Заключенный стоял под оконной решеткой, стоял на цыпочках, прислонившись к стене, с бурым, набрякшим лицом, а голова его неестественно склонилась на плечо. В сумерках надзиратель не сразу увидел серый крученый шнурок, который тянулся от решетки к шее.

С криком: «Нож, скорее нож!» — надзиратель выбежал в коридор, тут же вернулся в камеру, перерезал шнурок, и тело Паскуале безжизненно осело. Надзиратель с трудом поднял его, уложил на койку, — не думал, что щуплый человек окажется таким тяжелым!

Прибежали тюремный врач, начальник тюрьмы, но все попытки вернуть к жизни подследственного Эспозито были безуспешны.

И тогда позвали священника.

Предсмертная записка Паскуале:

«Не прошу у тебя прощения. Знаю, прощения не заслуживаю.

Стыдно дожить до седых волос и не научиться держать язык за зубами. Наложить на себя руки — большой грех, а больше всего, я виноват перед твоей матерью, перед тобой, Джаннина, и перед твоим патроном.

Трудно умереть, когда хочется жить. А я дожил до того, что хочется умереть, и этот грех еще больше, чем первый…»

Паскуале сам осудил себя и сам привел приговор в исполнение.

 

44

Сперва Кертнер хотел отказаться от адвоката, который ему назначен Миланской коллегией адвокатов, но затем рассудил, что отказ будет выглядеть подозрительно.

Адвокат Фаббрини — тучный, но подвижный, с лоснящимся от пота лицом. Он уже при первом знакомстве заявил, что одобряет линию поведения своего подзащитного. Однако вскоре Кертнер убедился, что Фаббрини изучил дело поверхностно и не придавал значения многим подробностям и деталям, которые Кертнеру представлялись весьма важными.

Первое разногласие возникло перед самым судебным заседанием, когда Кертнер узнал, что его собираются возить в суд в наручниках. Фаббрини уверил — это в порядке вещей, закон есть закон. Кертнер настаивал на том, чтобы адвокат передал дирекции тюрьмы его протест. Достаточно того, что скамья подсудимых установлена в железной клетке.

Во время спора о наручниках Фаббрини не раз бросало в пот, он вытирал лицо кругообразным жестом, в руке его зажат необъятный платок. Кертнер с раздражением глядел на его круглый, девический ротик, утонувший в толстом, круглом подбородке, на круглые уши — все линии лица у него закругленные. А жирная шея без складок, — как опухоль, подпертая воротничком.

И все-таки Кертнер настоял на своем: он сам, помимо адвоката, вызвал капо гвардиа и категорически предупредил — никаких наручников. Иначе он будет скандалить и карабинеры в здание суда его не поведут, а понесут.

В камеру явился директор тюрьмы, он тоже отклонил просьбу, в итальянском суде наручники надевают даже на несовершеннолетних…

— Если на меня наденут наручники, я не сделаю ни одного — слышите? — ни одного шага! У нас в Австрии на политических наручники не надевают.

И тюремщики вынуждены были уступить, они поняли, что скандал неминуем. Кертнеру показалось даже, что Фаббрини не очень этим доволен. И все три дня, пока шел судебный процесс, Кертнера возили из тюрьмы в здание суда и обратно без наручников, с двумя конвойными.

С радостью увидел Кертнер, что авиатор Лионелло освобожден из-под стражи и должен выступить на суде в качестве свидетеля. Он вежливо, будто их не разделяла железная клетка, поздоровался со своим бывшим учеником и проследовал мимо с кожаным хрустом — высокие, почти до колен, ботинки на шнурках, кожаные брюки и куртка, кожаная кепка с очками над козырьком.

Кертнеру нравилось, как держался на суде Блудный Сын — независимо и отчаянно. Видимо, в ходе следствия ему основательно досталось на допросах, и он сделал какое-то признание, а на суде от него отказался.

— Сейчас вы все отрицаете. Почему же вы подписали протокол допроса?

— А разве синьору прокурору не известно, что все следствие в Особом трибунале основано на особых средствах воздействия? — Баронтини кулаком ударил себя по скуле. — Пусть я умру без исповеди, если это неправда, пусть мой рот будет жрать дерьмо, если я вру! Да если бы мне тот карлик в мундире приказал сознаться, что это моя подпись стоит на казначейских билетах, — я и под этим подписался бы… Как говорил Фигаро в комедии Бомарше: я надеюсь на вашу справедливость, синьор судья, хотя вы и служитель правосудия…

Больше прокурор за все время процесса вопросов Блудному Сыну не задавал.

Немало времени посвятил суд поездкам Кертнера на аэродром под Миланом и фотоснимкам, сделанным на этом аэродроме.

— Вы летчик?

— Да, я летаю.

Заслуженный авиатор Лионелло подтвердил, что он давал уроки подзащитному почти год. Кертнер при полетах делал немало ошибок, но в его поведении на земле ничего предосудительного не было. Лионелло с достоинством направился к своему месту, нещадно скрипя кожаными доспехами авиатора.

— За несколько лет жизни в гостеприимной Италии, — сказал по этому же поводу Кертнер, — меня только однажды предупредили, что снимать запрещено.

— Где же? — насторожился прокурор.

— А вы разве не знаете? В музее Ватикана. Там не разрешают брать с собой фотоаппарат. А кроме того, запрещено входить с обнаженными плечами.

По залу прошел смешок.

На следствии и все три дня, пока шел суд, Кертнер выгораживал других обвиняемых, тем самым взваливая еще больший груз на свои широкие, чуть сутулые плечи.

А чтобы это выглядело естественно и не вызывало подозрений, Кертнер не гнушался, когда нужно было, выставлять в непривлекательном виде тех, кого прокурор называл соучастниками. Сами посудите, разве опытный делец мог довериться таким несообразительным, бестолковым людям, разве он стал бы делиться своими планами с людьми, которые так плохо разбираются в технических новинках, а еще хуже — в политике, не читают даже «Мессаджеро»? Да никогда!

А Блудного Сына подсудимый Кертнер отказался признать своим знакомым, хотя в глубине души считал надежным другом. Да, встречал его на пароходе «Патриа», где тот плавал вторым помощником капитана. Да, несколько раз подымался на капитанский мостик; они обменивались малозначащими фразами о погоде, но деловых разговоров, а тем более секретных, никогда не вели.

— У меня такое впечатление, — сказал Кертнер, повертываясь к прокурору, — вы очень сожалеете, что не смогли заставить Атэо Баронтини признаться в поступках, которых он не совершал. Вы обещаете снисхождение и даже безнаказанность всем, кого считаете моими сообщниками, при условии, если они дадут против меня ложные показания. Но разве синьор прокурор не обнаруживает тем самым собственную неуверенность и делает очевидной слабость закона, который взывает о помощи к нарушителю этого закона? И может ли внушать суду доверие тот, кто способен так легко нарушить верность по отношению к своим товарищам, давая ложные показания?

Кертнер выиграл немало словесных дуэлей с прокурором, со свидетелями обвинения, с председателем суда, но все это были «мелкие стычки с противником», как любили писать в фронтовых сводках еще в первую мировую войну.

А генеральное сражение складывалось не в пользу Кертнера — слишком силен удар Паскуале, нанесенный в спину: все понимали — не станет самоубийца лгать на смертном пороге.

Больше всего Кертнер встревожился, когда председатель вызвал последнего свидетеля обвинения — французского агента. Тот прошел к судейскому столу, волоча ноги так, будто на ходу терял, находил и вновь терял комнатные туфли. И как француз ловко инсценировал, будто поднялся на борт «Патрии» в Марселе! Выяснилось, что на самом деле он сопровождал Кертнера от Альхесираса, а может быть, еще от Севильи, от Толедо, от подступов к Мадриду, черт его знает откуда!..

Как только ему удалось за время плавания от Альхесираса до Марселя ни разу не показаться на глаза? Наблюдал он и за Кертнером, и за Эспозито, и за Блудным Сыном. А Кертнер еще наивно думал, что поиздевался над агентом, когда прощался с ним на пристани в Специи и утомительно болтал о графе Монте-Кристо.

Француз едва начал давать свои показания, как Кертнер понял — сотрудник испанской контрразведки. Ну и дошлый тип! Ему удалось перехитрить Кертнера, правда, при активной помощи капитана «Патрии». Совершенно очевидно, что испанская контрразведка работает в самом тесном контакте с ОБРА.

«Скольких агентов я за последние месяцы сумел обезвредить, отшить, оставить в дураках, — сокрушался Этьен, слушая показания этого субъекта, — а такого опасного не заметил. А распознал бы его сам Старик, если бы столько времени подряд жил и работал, преследуемый сворой гончих и сыщиков-охотников? Какая это была по счету западня?..»

Суду стало известно, сколько раз на протяжении рейса «Патрии» Эспозито заходил в каюту второго помощника капитана Атэо Баронтини (Блудного Сына) и сколько раз Эспозито, опасливо оглядываясь и полагая, что в коридоре никого нет, успел прошмыгнуть в каюту Кертнера. А позже бретонцу удалось найти секретные чертежи в трюме между бочками с оливковым маслом: чертежи лежали там два дня, прежде чем их удалось подложить обратно в сейф. Вот эти секретные документы передал Эспозито человеку, называющему себя австрийцем, в траттории возле фабрики «Мотта»…

Надолго в памяти остался резкий стук одновременно отодвинутых кресел — это когда все судьи встали, удаляясь на совещание.

Подсудимые в ожидании приговора писали письма, разрешены были свидания, и лишь Кертнер коротал время в гнетущем одиночестве — кто пожалует к нему в эти часы?

 

45

Тем большей неожиданностью было известие, что ему разрешено свидание с синьориной Эспозито.

Нечего и говорить, мужественный поступок со стороны Джаннины. Не очень охотно знаются с теми, кого Особый трибунал обвиняет в шпионаже.

Джаннина получила разрешение на свидание здесь, в Риме, в министерстве юстиции, так как Паганьоло удостоверил, что секретарше «Эврики» дан ряд деловых поручений к его бывшему компаньону, с которым сам он встречаться не желает.

Тюремщик, по-видимому, решил, что свидание на романической почве, и предупредительно отвернулся.

Джаннина в черном платье, траурная повязка на рукаве жакета. Кертнер выразил ей соболезнование в связи со смертью отчима. Она молча кивнула, но ничего не сказала, и только круги горя под глазами и необычная бледность напоминали о пережитом.

Кертнер осведомился о ее матери, и она сказала, что если контора «Эврика» не закроется и синьор Паганьоло оставит ее на работе, она привезет мать к себе в Милан, а в противном случае сама уедет в Турин. Она сделает это неохотно, потому что в Турине живут родители Тоскано. Сам он воюет в Испании с красными. А встречи с его родителями только вызовут лишние объяснения, назойливые попытки ей помочь, поскольку в Турине не так-то легко найти работу.

Кертнер пытался ее ободрить — все образуется, жених вернется невредимым. Но Джаннина только покачала головой и призналась, что она и Тоскано перестали понимать друг друга, она к нему совсем равнодушна, ей все труднее называть себя невестой. Она серьезно подумывала о том, чтобы уйти в монастырь, а теперь склоняется к мысли, что лучше ей остаться «дзителлой», то есть старой девой.

— Молодая, красивая женщина говорит, что останется старой девой, только тогда, когда твердо уверена, что выйдет замуж, — в первый раз улыбнулся Кертнер.

Джаннина стала рассказывать о синьоре Паганьоло.

«Напрасно вы так защищаете своего компаньона Кертнера, — убеждал следователь синьора Паганьоло. — Даже Спаситель не мог выбрать себе двенадцать учеников, чтобы среди них не оказался взяточник и предатель. Как же вы можете ручаться за Кертнера?»

На это синьор Паганьоло возразил, что дело Особого трибунала — доказать виновность Кертнера, но следователь или прокурор не могут заставить Паганьоло считать своего компаньона иудой.

Все это Джаннине рассказал синьор Паганьоло. Поначалу он держал себя независимо, но после судебного заседания, на котором выступил прокурор, Паганьоло даже изменился в лице. По словам Джаннины, никаких деловых претензий к Кертнеру он не имеет, более честного в расчетах компаньона не встречал. Но жаловался, что его обманули, поступили неблагородно, Кертнер не тот, за кого себя выдавал.

Еще в первый день судебного разбирательства Паганьоло собирался нанять за свой счет знаменитого адвоката и добиваться пересмотра дела. Но после показаний француза, после речи прокурора он заявил, что помогать бывшему компаньону больше не намерен. Паганьоло встал и демонстративно вышел из зала суда, сказав при этом: «Пойдем, Джаннина, нам тут больше делать нечего». Паганьоло забыл, что Паскуале — ее отчим. Джаннина сослалась на неизлечимое женское любопытство и попросила разрешения остаться: «Интересно, чем дело кончится».

Джаннина сообщила, что деньги Кертнера и половина всех денег на счету в «Банко ди Рома» и на других лицевых счетах конфискованы. Остается рассчитывать на те личные вещи, которые попали в опись, сделанную после обыска, и не подлежат конфискации.

Уже перед концом свидания Джаннина вспомнила, что со вчерашней почтой на имя герра Кертнера пришла открытка из Берлина: кто-то доволен своим путешествием, если не считать того, что жена слишком часто пилит его. Подпись на открытке неразборчива.

Джаннина погрустнела и вдруг заявила с мрачной решимостью: она теперь очень дорожит своей жизнью, она хочет теперь жить как можно дольше, ей никак, ну просто никак нельзя умереть прежде, чем она не отомстит за отца, за мать, за отчима и за себя…

— И за вас тоже, — добавила она и произнесла напоследок с внезапным ожесточением, которого сама испугалась: — Боже, если ты есть, спаси наши души, если они есть!..

На прощанье она совсем по-матерински перекрестила Кертнера.

Ей так хотелось сказать своему бывшему шефу что-нибудь утешительное! Большой срок не должен его пригнуть к земле, потому что сроки Особый трибунал дает большие, но король и дуче все время заигрывают с народом, хотят прослыть добряками, и потому в Италии часто объявляют амнистии.

А Кертнер в том же тоне, желая показать, что он бодр и никакой срок не может вывести его из душевного равновесия, сказал, что любой тюремный срок не так уж велик, если только его соотносить с вечными категориями и мерками. Предположим, его осудят на восемнадцать лет. За этот срок башня в Пизе отклонится всего на восемнадцать миллиметров, поскольку высчитано, что каждый год, вот уже восемь веков подряд, угол наклона увеличивается в таких пределах.

Оба невесело улыбнулись, каждый — чтобы подбодрить другого.

На самом деле душно в комнате, где Джаннине дали свидание с Кертнером, или это оттого, что разговор у них шел печальный — о самоубийстве Паскуале, о горьком будущем ее шефа, об испорченных отношениях с Тоскано и о реальной угрозе лишиться работы?

Она вышла во двор суда, запруженный шумной толпой. Ждали, когда возобновится судебное заседание и будет оглашен приговор.

— Самоубийство в тюремной камере! Шпион никого не узнает! — выкрикивал мальчишка-газетчик в фирменном свитере «Мессаджеро»; он сновал в толпе и бойко распродавал свежий выпуск газеты.

На ступеньках дежурила группа репортеров и фотографов. Они атаковали вышедшего из здания суда авиатора Лионелло.

— Этот австриец Кертнер на самом деле летчик?

— Да, он летает.

— Вы никогда не подозревали его в шпионаже?

— Если бы это было так, я не называл бы его своим учеником.

— Зачем же он фотографировал на аэродроме?

— Если ваш редактор любит точность, фотографировал не Кертнер, а я. И не военные самолеты, а спортивные. Ученик видит на пленке допущенные им ошибки в пилотировании, особенно при посадке… А теперь, синьоры, можете меня снимать!

Делио Лионелло, в кожаных латах, надел шлем с очками, надел перчатки с раструбами и принял выигрышную позу.

А выкрики газетчиков терзали уши, Джаннине невыносимо было слушать это, и она заторопилась со двора обратно. Но дорогу ей преградила толпа репортеров и фотографов, все отхлынули от авиатора и оттолкнули Джаннину от дверей.

Из суда вышел представительный седой синьор в безукоризненном смокинге, в цилиндре. Это отец подсудимого Баронтини, один из самых богатых и влиятельных людей Ломбардии, владелец верфей и пароходов. Джаннина оказалась рядом с ним, среди репортеров, будто тоже хотела получить у него интервью.

— Синьоры, не задавайте мне никаких вопросов. Я знаю их наперед. Могу сказать про сына Атэо одно — он всегда был легкомысленным, ветреным мальчишкой, и печально, что эта детская болезнь еще не прошла. Бьюсь об заклад — один против тысячи! — он и сейчас не знает, где кончается анархизм и начинается марксизм. Если бы я был на месте гранд-уфичиале Сапорити, я бы хорошенько его выпорол. И запишите там себе: в роду Баронтини шпионов не было и нет. Полезнее напомнить читателям вашей газеты, что я был участником похода на Рим и всегда был рядом с дуче!..

Он важно проследовал к своему автомобилю, и Джаннина со ступенек крыльца видела — кто-то из репортеров услужливо раскрыл перед ним дверцу.

Не успел шикарный автомобиль Баронтини отъехать, как из окна послышался колокольчик, возвещавший о начале судебного заседания.

Свидание с Джанниной длилось недолго, а перерыв в судебном заседании показался вечностью. Час шел за часом, а судьи все не выходили из комнаты, где совещались.

Кертнер понимал, что ничего хорошего приговор ему не сулит.

«Суд идет!» — провозгласил наконец секретарь, и в зал заседаний, с чувством собственного достоинства, сопровождавшим каждый шаг, вошли судьи. Членов трибунала пятеро, трое — в судейских тогах, а двое — в гражданском платье, с трехцветными повязками через плечо: цвета национального флага.

Согласно требованиям римского права, судьями не могут быть люди с физическими изъянами. И в самом деле, будь члены Особого трибунала хоть трижды моральными уродами, среди них не было ни хромого, ни безрукого, ни горбуна, иные выглядели благообразно, даже импозантно. Но Кертнер хорошо помнил, что его судят фашисты.

Кертнер забыл, что полагается встать, и карабинер, стоявший возле железной клетки, подтолкнул его в бок.

Долго в ушах звучал хрипловатый, глухой голос секретаря суда:

«Именем его Величества Виктора-Эммануила III, милостью Божьей и волею нации короля Италии.

Особый трибунал по защите фашизма, учрежденный на основе статьи 7 закона 1936 года № 2008, в составе уважаемых господ.

…Заслушав обстоятельства дела и прения сторон, выслушав прокурора, защиту и обвиняемых, имеющих первое и последнее слово, трибунал решил в силу имеющихся прав и на основании фактов.

…При судебном разбирательстве Конрад Кертнер придерживался политики умалчивания, уже продемонстрированной им на следствии, утверждая, что он австриец, что не знает персонально никого из обвиняемых, за исключением Делио Лионелло. Кроме того, он не признал своими документы, как изъятые при обыске в его миланской конторе, так и отобранные у него при аресте.

…Точное установление личности Конрада Кертнера не интересует трибунал. Для Особого трибунала достаточно того факта, что личность, привлеченная к суду, является той самой личностью, которая действовала совместно с другими обвиняемыми. То, что Конрад Кертнер иностранец, — несомненно, а кто он по национальности — не имеет значения при оценке содеянного преступления.

Трибунал не входит в обсуждение целей и природы преступного разглашения секретов. Мотивы преступления могут быть различны, так же как и ценность разглашенных сведений. Достаточно того, что преступление установлено, поскольку разглашение секретов равносильно преступлению.

Минимальное наказание Конраду Кертнеру предусматривает пятнадцать лет тюремного заключения плюс еще один год, с зачетом срока предварительного заключения. Применение последнего королевского декрета об амнистии и помиловании сокращает срок наказания Конраду Кертнеру на четыре года.

Конрад Кертнер по отбытии полного наказания подлежит высылке за пределы государства».

Кертнер прослушал приговор, стоя в железной клетке. А после приговора прощально пожал руку стоявшему рядом, по-прежнему неунывающему Блудному Сыну. Того приговорили к пяти годам, а в связи с амнистией по королевскому декрету срок заключения сокращался до трех лет. В таком благоприятном исходе дела для Блудного Сына большая заслуга Кертнера, он выгораживал его и на следствии и на суде, как только мог.

Несколькими минутами позже, в той же самой железной клетке, Кертнер выслушал утешения адвоката Фаббрини. Тот обещал добиться пересмотра дела, обещал еще что-то. Но Кертнер не услышал в его словах искреннего сочувствия. Кертнеру даже послышался в словах Фаббрини фальшивый пафос, потому и смысл слов запомнился смутно. Ну, а кроме того, Кертнер не так часто выслушивал подобные приговоры себе, чтобы в такую минуту запомнить болтовню шумного толстяка Фаббрини.

Кертнера вывели из здания суда с черного хода, он уже собрался сесть, подталкиваемый конвойным, в черный автомобиль, как вдруг до него донесся знакомый голос.

Не ему ли это кричат? Слов не разобрать.

Кертнер повернулся на голос и увидел в толпе зевак, собравшихся во дворе суда… Маурицио собственной персоной! Он так отчаянно жестикулировал, будто его должны были увидеть и понять матросы и грузчики в глубоком трюме парохода.

Маурицио показал Кертнеру кулак. Со стороны это выглядело так — какой-то моряк возмущенно грозит врагам фашистского режима. Но Кертнер отчетливо видел, как именно Маурицио поднял кулак, — он умудрился послать ему приветствие «Рот фронт!».

Обрадованный и в то же время пристыженный, смотрел он на Маурицио. За дни следствия и суда Этьен уже не раз мысленно попросил у дружка Эрминии прощения за то, что плохо о нем думал. Этот симпатичный бахвал и выпивоха небось и не подозревает, как Этьен из-за него мучился угрызениями совести!

Кертнер собрался ответно помахать Маурицио. Если бы он не отшвырнул тогда наручники перед первой поездкой в суд — не смог бы сейчас и рукой махнуть Маурицио.

«Да, ради одного этого стоило поскандалить с тюремным начальством!»

Но слишком много сыщиков шатается в толпе возле тюрьмы. Как бы не навредить Маурицио.

И Кертнер не ответил ему приветственным жестом, будто на руках у него и в самом деле были наручники. Он едва заметно кивнул Маурицио, и тут же его поспешно втолкнули в автомобиль.

Он ехал в тряской полутьме и размышлял:

«Значит, Маурицио специально приехал в Рим, чтобы узнать приговор, и поджидал меня во дворе суда, чтобы подбодрить».

Кертнера увезли в трибунал обвиняемым, а вернулся он в тюрьму осужденным.

 

46

После суда Кертнера перевели в другую камеру. Стены ее стали обстукивать с обеих сторон — появился новый жилец!

Но как ответить, не зная условной азбуки? Он старательно повторял чей-то стук, давая понять, что слышит вызовы и готов общаться. Никакого разговора между соседями, конечно, сложиться не могло.

Отчаявшись, он подошел к одной стене, затем к другой и принялся громко кричать:

— Я не знаю азбуки!

Соседи замолкли, но вовсе не потому, что через метровую каменную толщу дошел его голос.

Утром наступила долгожданная минута — на прогулку. Он слышал, как с железным лязгом один за другим открывались замки в камерах. Наверное, выходят будущие товарищи по прогулке. Однако его вывели без спутников, он гулял в треугольном отсеке тюремного двора один.

Почему же в других отсеках гуляли одновременно по нескольку человек? Может, они приговорены к менее строгому режиму?

На тюремном дворике робко зеленела трава, а в каменных щелях росли полевые цветы. Этьен не знал их названия. Может быть, в Белоруссии или в Поволжье они вовсе и не растут. А может, не обращал на них внимания? Цветики были голубые и пахучие. Когда часовой наверху отвернулся, он сорвал пучок голубых цветов, засунул их за пазуху, пронес в камеру, спрятал в подушке, набитой соломой, и потом еще много ночей вдыхал вянущий запах. Или это было уже воспоминание о запахе? Но оттого он наслаждался не меньше.

Однажды через каменную стену к нему перебросили спичечный коробок. Не раздумывая, он ловко поддал ногой коробок в сторону — часовой прогуливается по стене, ограждающей двор, и ему сверху видно все, что делается в треугольных закутах. Когда часовой отвернулся, Этьен проворно подобрал коробок; в нем лежала записка.

«Сообщи, из какого ты района? Политический? Что нового на воле? Группа коммунистов».

Вместе с записочкой лежала спичка, ее черная головка была вылеплена из смолы. Этьен догадался, откуда смола, — прутья решетки в окне камеры, там, где полагается быть подоконнику, залиты смолой.

Осторожно нажимая на засмоленную спичку, он написал на обороте записки: «Я не из Рима, не итальянец. Я не коммунист, но ваш большой друг. Телеграфа вашего не знаю. Если можете — сообщите». Он написал записку в несколько приемов. Этьен пользовался тем, что часовой время от времени отворачивался. Кроме того, замедлял шаги в том углу дворика, откуда арестант плохо виден часовому: на какие-то мгновения каменная стена закрывала гуляющего.

Он перебросил спичечный коробок с запиской за стену, откуда коробок бросили. И едва успел это сделать, как прогулка окончилась.

На следующий день, гуляя в том же дворике, он получил коробок с новой запиской. В камере он тщательно изучил записку. Безвестные товарищи разъясняли, как перестукиваться через стену.

Ночь напролет и весь следующий день Этьен заучивал тюремный код, известный под названием «римский телеграф», и практиковался в стуке по тюфяку, набитому кукурузными листьями, по жесткой подушке.

Так же, как и во всех тюрьмах, итальянская азбука делилась на шесть строк, по пять букв в строке. Прежде всего нужно запомнить начальные буквы строк, в каком ряду значится каждая буква азбуки. Тюремное эсперанто!

При окончании фразы стучат в стену кулаком. Каждый разговор обязательно начинается фразой «Кто вы?».

Уже на следующий день Этьен отложил в сторону шпаргалку: несложная задача для его изощренной, натренированной памяти.

Когда в «Реджина чели» звучал отбой и в канцелярии считали, что спят все восемь открылков тюрьмы — коридоры расходятся от центра восемью лучами, — начинал работать «римский телеграф».

Не без робости вызвал Этьен соседа в первый раз. Но тут же убедился, что его понимают. Разрушено молчание, его понимают!

Поначалу Этьен вел передачу медленно, как бы заикаясь. Но перестук все убыстрялся, вскоре отсчет ударов шел уже автоматически, а ухо научилось воспринимать удары, как буквы.

Позже Этьен научился перестукиваться и с теми соседями, которые сидели не рядом, в одном с ним коридоре, а этажом выше или ниже. В последнем случае можно стучать в наружную стену, над окном или под окном. Или стучать в пол ногой; удобнее перед тем разуться и ударить пяткой. Или взобраться на табуретку и стучать ложкой или кружкой в потолок.

«Римский телеграф» строго преследовался, и потому удобнее перестукиваться, когда тюремщики заняты, например, перед раздачей пищи или когда выводят на прогулку заключенных из другого конца коридора.

Этьен пришел к выводу, что из всех пяти чувств лучше всего в тюрьме развивается слух. Не зрение, не осязание, а именно слух. Он становится изощренным, обостряется до самой крайней степени.

Прошло три недели после того, как добрые соседи подбросили Этьену коробок с азбукой, а он уже лежал поздними вечерами или ночью на своей койке и вел с жильцом соседней камеры длинные разговоры, узнавал много новостей и сам делился с ним всем интересным.

Тюремщики всегда стараются, чтобы заключенный знал как можно меньше о жизни, которая его окружает, даже о самом себе. А заключенный старается узнать как можно больше.

«Сколько ухищрений, уловок предпринимают тюремщики для того, чтобы разъединить наши слова, наши взгляды, наши мысли, не говоря уже о каких-то поступках! — думал при этом Этьен с веселым злорадством. — И все понапрасну. К черту гнетущее одиночество! Да здравствует «римский телеграф»!»

 

47

Весь мир сузился для Этьена до четырех стен, ограждающих тесную камеру, до крохотного клочка неба поверх «бокка ди лупо» — то есть «волчьей пасти». Особым капканом из жести во все окно тюремщики ловят свет и урезывают вид на мир, чтобы из окна нельзя было увидеть ничего, кроме полоски неба; смотреть же на двор или в сторону, на соседские окна, невозможно.

Не сразу новоявленный узник привыкает к тому, что за ним все время подсматривают; в любое мгновение может приоткрыться «спиончино», то есть глазок в двери, и стражник заглянет в самую душу.

И форточку начинаешь любить и уважать по-настоящему лишь после того, как попал в тюрьму. Никогда прежде Этьен не проникался к форточке такой нежной благодарностью. Ах, этот зарешеченный, но свободолюбивый квадратик, соединяющий тебя со всей вселенной! Оттуда доносится и дуновение ветерка, пойманного «волчьей пастью», и запахи оживающей травы, новорожденных почек, и слабый, далекий перезвон колоколов в Риме.

Птахи, которые подлетали к его окну, знали, что «волчья пасть» им ничем не грозит, а крошки на дне железного ящика водятся.

Где-то они сегодня побывали, римские ласточки, голуби и воробьи? Вслед за ними Этьен отправлялся в воображаемую прогулку по Риму.

Когда стены раскалены зноем и источают духоту, он завидовал птицам с особенной остротой — птицы имеют возможность улететь к какому-нибудь из римских фонтанов. В воздухе там висит милосердная водяная пыль, и жемчужный блеск струй рождает вечную прохладу.

А вдруг птахи прилетели от дома, на котором висит мемориальная доска — «Здесь жил русский писатель Гоголь». Здесь написал он «Мертвые души». Как Гоголь, живя в Риме, смог сохранить в первозданной свежести русский язык, русский дух, национальное своеобразие? Вот бы и Этьену сохранить в душе нетронутым и неувядающим образ Родины. А родились бы в Риме Чичиков, Ноздрев и Коробочка, если бы Гоголь не имел права разговаривать и даже думать по-русски?

Может, птицы улетают в просторные сады Ватикана, куда простым смертным вход запрещен?

Сегодня последняя суббота месяца, а в такие дни вход в музей Ватикана бесплатный. У служителей Ватиканского музея на петлицах — посеребренные значки с миниатюрной папской тиарой и перекрещенными ключами святого Петра. А какие ключи на петлицах у портье самых шикарных отелей? Этьен подумал, засыпая: «Такая форма больше подошла бы моим ключникам!»

У изголовья Этьена стоял тюремщик, кричал: «Синьор!» — и тряс за плечо. Время выходить на прогулку.

Разве прежде Этьен знал, какая ни с чем не сравнимая ценность — прогулка продолжительностью три четверти часа?

Однажды его вывели гулять вдвоем с мрачным, молчаливым узником, который не сказал о себе ничего, кроме того, что сидит уже двенадцать лет.

Этьен содрогнулся от мысли: «Как раз столько, сколько мне предстоит пробыть в заключении!» И он с ужасом посмотрел на спутника, видя в нем самого себя, каким он станет…

Седовласый, с всклокоченной бородой, с землисто-серым лицом, с заострившимся носом, с опустошенными глазами. Семенящая, неуверенная походка узника, который отвык свободно ходить, а привык прогуливаться в каменном мешке. Ему с трудом удавалось унять дрожь рук, ног, головы.

Уже давно Этьен вернулся с прогулки, а перед его глазами неотступно стоял узник, просидевший двенадцать лет, трагическое видение собственного будущего. Старик средних лет быстрее забылся бы, если бы Этьен мог вытеснить его из памяти другим человеком. Но кого можно увидеть в окне, грубо зашитом жестью?

Никто из советских людей, и в том числе его надежный друг Гри-Гри, не придет к нему на свидание. Они лишены возможности прислать Этьену посылку на пасху, передать книги, не подлежащие запрету, скрасить письмом тюремное одиночество.

Первое, что Этьену довелось прочесть, оказавшись в одиночке, — «Правила для отбывания заключения», установленные королевским декретом. Этьену напоминали, как ему повелевает себя вести сам Виктор-Эммануил III, божьей милостью и по воле народа король Италии.

На этот раз Этьен отнесся к королю Виктору-Эммануилу без антипатии, потому что прошел слух о новой амнистии в связи с рождением сына у наследника престола Умберто — внука короля, принца Неаполитанского. Как своевременно принцесса разрешилась от бремени! Этьена едва успели засудить, и благодаря этим удачным родам ему скостят несколько лет заключения…

Этьен всегда страдал оттого, что у него не хватало времени. Он не транжирил время, расходовал его экономно, но день не вмещал всего обилия дел, хлопот и обязанностей, какие приносил с собой. Арест как бы остановил внезапно Этьена на быстром бегу.

Теперь время у него было в избытке. Обилие того самого времени, какого ему всегда так не хватало, — и когда учился в колледже в Цюрихе, и когда был комиссаром бронепоезда, и когда работал председателем дорполитотдела Самаро-Златоустовской железной дороги, и когда учился в военных академиях, и когда стажировался как летчик-наблюдатель, и когда занимался коммерцией, и когда шифровал письма и телеграммы. Маленькая Таня сказала незадолго до его последнего отъезда из Москвы — дело шло, кажется, о прогулке в Зоопарк или в Нескучный сад: «Опять у тебя нет времени! У тебя, папочка, есть все-все, кроме одного — кроме времени».

Трижды в день тюремщики простукивали железным прутом все решетки, — вот точно так же простукивает буксы осмотрщик вагонов во время стоянки поезда — не дребезжит ли? Но жизненный поезд Этьена, увы, стоит на месте, а если и движется, то не в пространстве, а лишь во времени…

Казалось бы, наконец Этьену представилась возможность отдохнуть от перенапряжения, вызванного постоянной необходимостью работать, думать, говорить и даже чувствовать в двух разных ипостасях, жить в двух шкурах. Оказывается, не так-то просто заставить себя не думать, этому тоже нужно учиться и переучиваться. Никак не хотела отвязаться профессиональная привычка все запоминать, запоминать, запоминать, хотя сейчас можно было позволить себе разгрузить память. Теперь он вправе забыть многое из того, что не позволял себе забывать, будучи на свободе.

И тут он убедился, что ему не удается забыть ничего из того, что он разрешил себе предать забвению. Забывчивость не хотела являться к нему, и память его оставалась отягощенной всем, что надлежало помнить и Этьену, и Конраду Кертнеру, но что совсем не было нужно заключенному. Конечно, память — одно из самых ярких проявлений человеческого интеллекта, и памятливость — клад. Но все-таки страшно было бы сознавать, что мы ничего не в состоянии забыть, что мы все запоминаем навсегда.

У каждого человека, кто бы он ни был, есть священное право на одиночество. Прежде Этьен тоже дорожил этим правом, любил время от времени уединяться.

Забрести одному в лесную чащобу, между двумя полетами или в ожидании летной погоды, уплыть одному в море, чтобы полоска берега едва виднелась на горизонте…

Иногда человеку нужно драгоценное одиночество. Но, только очутившись в камере-одиночке, Этьен узнал, что одиночество насильственное может стать таким страшным наказанием.

Будучи на воле, он никогда не общался с итальянскими коммунистами, а сейчас крыша «Реджина чели» объединила его с сотнями единомышленников, хотя он по-прежнему оставался для всех богатым австрийским коммерсантом, преданным суду Особого фашистского трибунала по обвинению в шпионаже.

В первые дни после ареста, подавленный всем случившимся, он перестал есть и спать, он сокрушался, что так мало сделал, будучи на свободе. Словно он попал в плен к противнику, не расстреляв всех патронов, не нанеся ему чувствительного урона.

Но сейчас, читая вынужденные признания фашистской печати о стойком сопротивлении республиканцев в Испании, слушая новости о саботаже и рабочих забастовках, узнавая, что в самой Германии не убито противодействие Гитлеру, он осязал руки, локти, плечи сидящих рядом с ним в «Реджина чели» и в других тюрьмах безвестных коммунистов и все больше ощущал себя активным бойцом. Он оказался в одном строю со всеми узниками-коммунистами, своими единомышленниками и товарищами по духу. Это придало ему новые силы, воодушевило и наполнило гордостью.

Он так долго воюет в разведке, один-одинешенек послан он в поиск на долгие годы. А в римской «Реджина чели», битком набитой коммунистами, антифашистами, он оказался в одном ряду с боевыми товарищами, хотя и не имел права никому из них в этом сознаться.

Вечером, после того как Кертнера привезли из Особого трибунала по защите фашизма, после приговора, в стены его камеры стучали беспрерывно. Все волновались, все спешили узнать, каков приговор.

И, едва освоив «римский телеграф», он отстукивал своим заочным товарищам: «двенадцать лет, двенадцать лет, двенадцать лет…»