Ранней осенью тиха, таинственна, прозрачна и невообразимо прекрасна Ломенга. Купаться уже не тянет, и на реке людей почти не увидишь. Сплав прошел, луга выкошены, только прибрежная осока, сухо шуршащая под ногами, осталась. И в тени береговых обрывов то ли течет, то ли стоит темноватая и даже на вид холодная вода.
На той стороне стога по лугам, то группами по нескольку штук, то поодиночке. Нефтебаза со старинным, укоренившимся названием «Нобель» посверкивает оцинкованными боками огромных цистерн-резервуаров под лучами уходящего за леса солнца. Берег, на котором нефтебаза, крут, обрывист, здесь весной пристают небольшие танкеры и перекачивают горючее в баки. Перед баками по кромке берега деревья — все в осеннем разноцветье.
Тишина, только осока под редким ветерком иногда прошуршит. И в высоченном без единого облачка небе по-осеннему высоко, очень высоко, летят птицы.
Приземлившись на знаменитой «аннушке» — маленьком самолетике, который то ли доехал, то ли допрыгал до домика аэропорта с привычной полосатой «колбасой» на высоком столбе и будочками метеостанции неподалеку, я оставил чемодан в аэропорту и, минуя городок, ушел на Ломенгу, по которой давно тосковал. И хотя день переходил в вечер, я решил, что успею к друзьям. А с Ломенгой надо повидаться.
Летели птицы. Без крика, без обычных птичьих разговоров. Возникали где-то там, вдалеке, и улетали к горизонту. Словно ритуал исполняли. Середина Ломенги еще серебрилась, и там заметно было движение струй. А у берегов покой, и кругом загадочное молчание.
Иногда вспархивал ветерок, и совсем близко от меня пролетали серебристые нити паутины.
На той стороне, в лугах, стояла автомашина, почему-то оставленная там на ночь. Солнце послало луч в ее лобовое стекло, и теперь оно пылало огнедышащим жаром.
У пристани того берега стоял паром. Сколько я здесь паромов перевидал, и каких конструкций! Дольше всех держались деревянные, по типу прадедовских, паромы. Строили их по глубокой зиме умельцы, которых теперь все меньше и меньше. К весне конопатили, смолили, и на апрельском солнце проникала в чистое, струганое дерево каплями текущая по бортам смола. И в первые весенние запахи, заставляющие и лося, и человека раздувать ноздри и впитывать в себя радость оживления природы, вплетались запахи просмоленного, нагретого солнцем дерева.
Потом стали делать паром на металлических понтонах. Один утопили, он стал мешать перевозу, и перевоз перенесли на другое место, чуть повыше. Был однажды сооружен и катамаран из понтонов, но между ними набивались бревна во время сплава.
Чего только не было! Десятки лет тянули за канат руками, потом паром стал таскать катерок. А теперь вон он стоит, красавец. Самоходный паром, большой, мощный, капитанский мостик поднят чуть не выше берегового обрыва. Хороший паром. Да уже и мост скоро построят.
Сидел я у воды на бревнышке, вспоминал да раздумывал в тишине. Текла моя Ломенга у самых ног, свежело, резче обозначались запахи реки и лугов, одинокий рыбак, казалось, дремал на лодке далеко вверх по реке, у самого поворота. Осторожненько крякнула где-то неподалеку утка. И было мне как в детстве.
Для нас, жителей лесного края, Ломенга — это все. Лес мы любим, лесом живем, но ведь в него местный житель идет только трудиться. Дышать и любоваться никто не ходит. В городке ни одного серьезного предприятия, зелени полно, сто километров до железной дороги. Дыши и любуйся. В лес идут либо работать, либо охотиться. Или тихая охота — ягоды, грибы. Или там веник наломать, можжевельника — кадку парить — принести. А река — другое дело. Хотя и здесь работы немало: сплав все лето, а по большой воде все грузы на целый год по ней. Но тут же и рыбалка, и костры, и купанье, и все летние ребячьи радости. И уезжали мы после школы поступать в техникумы и институты до железнодорожной станции тоже по ней. Вернее, уплывали. Не летали еще тогда «аннушки».
Край наш, прямо скажем, красивый, но суровый. А Ломенга в нем ну как молодая красавица сноха, что пришла в большой дом, где свекор и свекровь красивы, да угрюмы, где сын, а теперь еще и муж статен и ладен, да молчун. И сразу как звездочку засветили в сумрачном доме.
Нахлынули воспоминания, а уже надо было идти. Кое-где над гладью реки стали возникать легчайшие дымки тумана. Даже губы чувствовали влажность воздуха. Подал свой голос коростель. Я встал. И вдруг услышал:
— Лень-кя-я!
Давно уж так меня никто не окликал. Да и не мог вроде. Я сделал несколько шагов, но присмотрелся и увидел на капитанском мостике парома высокую и плотную фигуру. Это точно, кричали мне. И кричали, и рукой махали. Фигура спустилась с мостика, и вот уже весла зашлепали по воде — явно ко мне плыла лодка.
Подплыла, и я сразу узнал Николая С. Я кончал среднюю школу, а жил в поселке сельскохозяйственного техникума, а он этот техникум окончил. И стал агрономом.
Пока мы здоровались да говорили друг другу, что ничуть внешне не изменились, хотя изменились очень сильно и не в лучшую сторону, я про себя не переставал удивляться.
Так уж сложилось у нас, что не очень-то уважают перевозчиков, вроде на перевоз настоящие люди не идут. А ведь бывали на перевозе люди весьма достойные. Но тут дело в том, что и отщепенцев сюда судьба забрасывала. На перевозе вечно людей не хватало, и брали первого, кто пожелает.
А поразмыслить — и нелегкая работа. Бывают, конечно, и дни почти полного безделья, но бывают и такие, что канат из рук не выходит. А весна? А осень? А сплав? Все время к тому же на воде. И ночь толком не поспишь.
Однако вот укоренилось такое мнение, и все тут. Да еще пьяницами считали перевозчиков. И то бывало — «сообразят» на ночь. А ночью, если к тому же обстановка на реке не безопасна, паром гонять не положено, случайного человека на лодке перевозят. Но, бывает, «леваки» едут — кто с дровами, кто с сеном. И с бутылкой. Им ночь мать родная. А с бутылкой уговорить перевезти проще. Уговорят, напоят. И это народ знал. Так и относился к перевозчикам.
Но Николай-то, Николай! Вот уж не ожидал… Играли в одной футбольной команде. Окончил он техникум на пятерки и четверки. Футболист был хороший. Комсомолец, общественник. На производственной практике отлично себя показал. А тут… «Не иначе, стряслось что-нибудь», — решил я.
— А я тебя сразу узнал, — говорил Николай, теперь уже не худенький, длинноногий подросток, а здоровенный мужчина с загорелым и обветренным лицом. Только глаза были прежними, серовато-голубыми, какими-то почти детскими, наивными, — Поднялся на мостик перед сном: ложимся рано, вставать-то в пять. Гляжу — ты. Сразу даже не поверил.
Выбрались на паром. Николай привязал лодку, расспрашивал меня, когда приехал, надолго ли. И, выяснив все, сказал:
— Так ты, чудак, ночуй у меня здесь. Куда ты сейчас поплетешься, раз никого не известил? С утра машины пойдут, подбросят тебя до аэродрома за чемоданом твоим. И начнешь день. А у меня здесь каюта, постель для тебя найдется. Обоих помощников я в деревню, домой, отпустил, — пояснил он. — Сегодня ночью никого быть не должно. А к рассвету они придут.
— А если поедет кто? Случайно?
— Я и один управлюсь. Да и ты поможешь, — рассмеялся Николай. — Оставайся. Ужином накормлю. Ухой! И по стопочке у меня найдется.
Я недолго раздумывал, согласился. Куда уж было сейчас идти… Разумно говорил Николай.
В каюте было чисто, опрятно. Хозяин разогревал уху на керосинке и немного хвастался:
— У меня здесь благодать. Чудо! По заветным моим ямам я подпуска ставлю. Понял? Утром свежей жареной рыбой угощу. Чаек прямо из Ломенги, — знаешь, какая у нас вода. А спать будешь… Видишь подушки?
— Ну вижу.
— Они, брат, хоть не пуховые, а для сна получше. Я туда свежего сена набил. Да не простого, а с мятой да с разной другой травкой. Сон-трава. Ляжешь — мигом заснешь. И голова никогда не заболит. Вот так-то, — все похохатывал Николай.
Уютно было в каюте. Вспомнил я прежнюю избушку перевозчиков на деревянном пароме. Железную печку, накаленную чуть не докрасна, нары, драный ватник в изголовье. А все же хороши и те воспоминания. Молодость. В ней все хорошо. И третью, багажную полку, откуда контролер может стащить за ноги, будешь больше и лучше вспоминать, чем теперешнюю поездку в мягком вагоне с чаем, колбасой и сверхинтеллигентными попутчиками.
— Как же тебя сюда занесло? — спросил я, когда принялись за уху.
Николай посмотрел на меня, подумал и вдруг осознал, так сказать, подоплеку моего вопроса.
— A-а, вот ты о чем… Думаешь, проштрафился, погорел, одним словом? Да нет. Мне здесь хорошо. Я, брат, сюда по своей воле. Показать документы — удивишься: там только благодарности, выговоров не имеем.
Он помолчал.
— Потом — ведь все изменилось. Ты сколько здесь не был? Пятнадцать лет? Ну вот. Теперь все грамотные, многие с дипломами. А посмотришь — иной шоферит, иной на сплаве, иной как я.
— Может, это повлияло? — показал я на стопки, наполненные до краев.
— Что ты, не пью я. С тобой вот. Или случаем… Нет. Да я тебе все расскажу. Пей давай, ешь. Потом выйдем, проверим мое хозяйство перед сном, а тут я тебе и доложусь обо всем. На сон грядущий. И ты мне о себе расскажешь. Ладно?
Вкусна была уха. И костра не было, и не сам ловил, а вкусна. Верно говорят, что на реке уха вкусна не потому, что свежий воздух, костер, хотя и это не скинешь со счета. А должна, говорят, рыба вариться не позже, чем через час после улова, и в той воде, в которой поймана. Разное говорят. А вот вкусна уха, да и вкусна!
Поужинали, вышли на палубу. Затем поднялись на мостик.
Темной лентой лежала Ломенга в крутых берегах. Словно и не двигалась. Но у песчаных отмелей, на перекатах, вода переговаривалась, звенели струйки. Луна еще не взошла, и все было темным, хотя н различимым: леса, стога, резервуары нефтебазы. Молчание было в природе. Сытая тишина. А небо на западе казалось чуть-чуть светлее остального. И там еле проглядывался размытый след реактивщика.
— Чего мостик такой высокий? — спросил я громко, и эхо загуляло в берегах. Николай уже спустился и проверял, как закреплены причальные цепи.
— Да он еще и мал, — сказал он снизу. — Видишь, рулевой должен выше машин находиться, смотреть, что там сверху по реке идет. Особенно в сплав. А ведь с сеном едут, воза высоченные. Так что тяни шею, посматривай.
В каюте сели каждый на свою койку. И Николай начал рассказывать:
— Ну, стал я специалистом, поработал немного, потом армия. Да это еще при тебе было. А после службы я уже в другой области оказался, в Ярославской. С девчонкой переписывались. Поехал к ней. Женился. И сейчас живем. Детей двое. Зайдешь — увидишь.
Устроился в колхоз. Один из лучших колхозов в районе. И председатель один из лучших. В районе только о нем и разговор. Да и в области знают. Три года у него работал. И не сработался. Ушел. Хотя он уговаривал остаться.
— Характерами не сошлись?
— Вроде. Отчасти, правда, мой отец тут виноват.
— Постой, постой, — сказал я. — Так ведь твой отец еще при мне умер?
— Верно. Неправильно я выразился. Воспитание виновато. Знаешь, отец как меня воспитывал? Самостоятельным. Уйдет — даст задание: сделай то-то и то-то. А как сделать, тут уж своим умом доходи. С детства так. В школе за это хвалили, в техникуме, даже в армии. Разжевывать мне не надо было, с лёту соображал.
Сейчас моя жена пойдет куда-нибудь — сто наказов даст, а ни одного толкового. Сказала бы: сделай то-то и то-то. Знает ведь, что и с ребятами все в порядке будет, и приберусь, и сварить умею, а все, как дурачку, растолковывает да не забыть просит. Отец, бывало, не так.
А председатель и того хуже. Сам умный, деловитый, честный, знающий, но, видимо, слишком в себе уверился. Или долго пришлось с дураками бок о бок работать. В годах он. Короче говоря, правил он единолично, а все у него на посылках.
Как ни спланируй день, как ни продумай, всегда все перевернет. Кверху ногами поставит. И ты уже у него на побегушках.
И, поглядеть, вроде ведь дело делаешь, все нужное, не бездельничаешь. Все колхозу на пользу. А вот пешкой себя чувствуешь, да и только. И свои планы летят в тартарары…
Есть, понимаешь, такие, им и в голову не придет, что у подчиненного мысли какие-то могут быть, соображения… Я с ним воевать пробовал, недельный план составлял, показывал. Знаешь — возьмет и согласится. Раз даже извинился: мол, не учитываю вашей инициативы. А к концу недели посмотришь — опять не то делаешь, а что он придумал. Как оловянный солдатик.
Ушел. Больше по специальности не работал, хотя и люблю ее до сих пор. А еще до армии я шоферские права получил. Пошел шоферить. В разных организациях работал, да все равно не по сердцу. Подался вот сюда.
Николай зажег керосиновую десятилинейку. Я уж и позабыл про такие лампы, хотя вся учеба в военные годы прошла с ними, да еще с семилинейкой, да еще без стекла, с коптилкой. А Николай продолжал разговор:
— На последних двух местах как работал… Давай слушай. В райпотребсоюзе. Там совсем не смог. Знаешь, про торговцев всегда говорят — жулики. Я этого сказать не могу — не знаю ни одного случая. Но что уж точно знаю: если у самого хвост нечист, так и другим доверять, пожалуй, не станешь. А недоверия я там хлебнул.
Я за свою жизнь, — вот уже сорок, — чужой копейки не взял. И не возьму. А тут! Накладные чуть не на свет смотрят, все чего-то ищут. Ящики по пять раз считают. Все-таки, видимо, идет там мухлеж, потому они друг другу и не верят. И нам, шоферам, конечно. Да слышишь-послышишь — в прокуратуре дело завели. То на одного завмага, то на другого. То на завбазой. Не по мне это. Ушел.
А на последнем месте совсем хохма вышла. Устроился на «газик», начальника ОРСа возить. А начальник — женщина, Лариса Васильевна.
Ну, я мужик-то ничего… — Николай встал, подобрался, расправил плечи, и мы оба рассмеялись. — Возьми и приглянись ей. Стала она мне знаки внимания оказывать. А сама моложе меня, красивая. И муж есть. Хороший на вид мужчина.
Я делаю вид, что ничего не замечаю. А в один июньский день она мне говорит:
«Выписывай путевку, поедем на участок».
Поехали. На Шартановский лесопункт. Дорога туда все сосновым бором. Она наряднущая сидит. Сумку хозяйственную с собой взяла. Платьице веселое, короткое. Коленки у нее полные, платье никак не закрывает. А в бору отворот есть на сенокосные поляны. Они по речке идут, а часть бора тут сведена. Хутора раньше были, хлеб сеяли. Сейчас траву косят. Она мне:
«Отверни, перекусить надо».
Повернул, остановился у опушки. Солнце сияет, травы цветут. А тут тенек, прохлада. Мох-беломошник. Она села, коленки так, набок, положила. Ох, и умеют же они… На мох газетку постелила и вынимает из сумки еду. Да водки бутылку. Да лимонаду — запить. Устроила все мигом. И мне:
«Присаживайся».
Я сел, гляжу на нее. Волосы кудрявые, глаза смеются. Ноги загорели, а там, где платье поднялось выше колен, белые. Руки за себя откинула, в землю ладошками уперлась, в талии выгнулась. Ну, куда ни кинь, моложе она моей жены и красивей. Говорит:
«Наливай».
И понял я, что начнется тут не дружба, не любовь, а черт знает что. Отвечаю:
«Вам налью, а я за рулем, не могу».
«Да брось ты, смеется, чего ты ломаешься? Знаешь ведь, что тут ни одного автоинспектора днем с огнем не найдешь».
Пододвинулась ко мне. Что ж я, пень березовый? Соображаю, что долго не выдержу, обниму так, что кости у нее хрустнут. Встал — и к машине.
«Нет, говорю, нельзя. Никак нельзя. Уж извините. Вы пейте, закусывайте. Я дома поел хорошо. А я в машине обожду».
Залез в машину, а сам краем глаза смотрю, что она там делает. Она голову назад откинула, в небо поглядела. Долго глядела. Потом поднялась, взяла бутылку за горлышко — и шварк ее об сосну. Вдребезги. И закуску не собрала. Подошла к машине, села. Я искоса глянул — губы у нее крашеные, но и через краску заметно, аж побелели. С лица изменилась. Только и сказала:
«Поехали».
Когда тронулись с места, добавила:
«Эх, ты… мужчина…»
На следующий день я заявление подал об уходе. Она ни слова не сказала, подписала. Две недели отработал — и амба.
— А не думаешь вернуться в агрономы? — осторожно поинтересовался я. — Дело-то нужное, сейчас в наших краях особенно. Тебе же здесь и земля, и народ — все знакомо. Все карты в руки.
— Не пойду, — решительно ответил Николай. — В который раз жизнь менять? Да надо все сызнова начинать, да как получится? А здесь мне любо-дорого. Смену нашу хвалят. Премии не раз давали. А уж насчет Ломенги и сам знаешь… Сам вот, у друзей не побывав, прибежал. Ну, а как ты?
Я коротко рассказал о себе. И только прилег на подушку, действительно словно провалился в сон. Сплю обычно плохо, а тут без пробуждений, без сновидений до самого позднего утра проспал. Небывалое дело: не слышал, как помощники Николая пришли, не слышал, как двигатель заработал, а работает он так, что весь корпус судна подрагивает, не знал, что уже возят меня с одной стороны на другую, что уже самая ранняя машина, почтовая, прошла, что вовсю едут и идут за реку люди.
Проснулся, вышел на палубу. Голова свежая, грудь дышит легко. Солнце невысоко еще поднялось, баки на нефтебазе сияют, деревья все в желтизне, красноте, оранжевом уборе. Ломенга светится до самого поворота, над плесами утренний туман истаивает. На пароме гомон. А Николай сверху, с мостика, приказы отдает.
Попрощался с ним, пообещав зайти. На попутную машину не сел, побрел вдоль реки к городку.
Настроение было праздничное. И подумалось: может, изо всей поездки и запомнится-то больше всего мне эта ночь на перевозе… Прошел мимо городского пляжа, где мы целый август с двоюродным братом провалялись лет, пожалуй, семнадцать назад. Брат значительно старше меня, войну прошел, потом высшее военное училище кончил. Офицер. Тогда я его и спросил однажды:
— Теперь в адъюнктуру?
И брат, подражая говору местных старушек, ответил:
— А нам это, батюшка, ни к чему…
И вдруг, вспомнив этот ответ, совсем не имевший будто никакого отношения ко вчерашнему разговору и к сегодняшнему светлому началу дня, я как-то сопоставил рассказ Николая с тем «ни к чему». И настроение у меня начало портиться.
«Что это я вчера с ним во всем соглашался? — подумалось мне. — Ишь праведник! Ну ладно, насчет той Ларисы. Тут, видно, у бабы бзик. А колхоз? Там же дело страдает. Практически-то колхоз без специалистов… Ему, видишь ли, хорошо!»
Вспомнилась одна девчушка-зоотехник, которая самоотверженно боролась за свою правоту с председателем, о ней еще довелось мне писать. Представил такую же на месте Николая. Как ревет в подушку по ночам, а с утра начинает отстаивать свои права.
«Ах, долдон ты этакий! Ему хорошо…»
Вспомнился и один молодой писатель. Приехал к нам жить. Рассказали ему, что не больно ладно идут дела в областной писательской организации, что взаимоотношения не совсем нормальные между некоторыми литераторами и ответсекретарем. Он и заявил:
— Ну, если тут у вас склоки, я уеду.
И уехал. А я тоже был молодым и восхитился: «Вот молодец, не лезет ни в какую кашу. О творчестве думает. Ему все это «ни к чему».
«А кому «к чему»?» — спросил тут я себя.
А может, стоило разобраться тому умнику, кто прав? Ведь он журналист, писатель!
И теперь частенько слышишь: «Уйду в лесники», «Уйду в мясники». Выходит: «Ковыряйтесь тут без меня в вашей каше, у меня своих забот полно. О себе подумать надо».
А иному все «к чему». И все задевает: и загаженная природа, и тупица да еще ханжа вдобавок ка видном месте, и все непорядки, которые вроде тебя и не касаются, и даже такой пустячок, как милая официанточка, любезно обсчитывающая тебя.
Пятый десяток, а все «к чему». А ни сердце, ни нервы ничуть не лучше, чем у тех, кто уезжает, уходит, убегает. Кому все «ни к чему». Врачи давно уже говорят, что совсем плохи и то, и другое.
До чего все эти мысли взбудоражили, лишили спокойствия, разозлили, что решил вернуться, выложить все напрямик Николаю. Да поразмыслил и отдумал. Больно хорошо было утро. И жаль было портить впечатление от чудесной ночи на Ломенге, на перевозе.