Видятся те годы, как дно прозрачного ручья. Каждый камушек, каждое растеньице видны, но рябит струя, и вроде не отчетливы они, а иногда и совсем расплывутся их очертания. Но вдруг ударит в ручей луч солнца и станет все четко очерченным и ярким. Так и» память о тех годах.

Быка звали Бурзик. Был он ярославской породы, черный, с белыми очками на морде. А нрава был не ярославского, а, скорей, восточного: задумчивый и медлительный, но в то же время коварный и чрезвычайно упрямый.

Это был бык не из тех спокойных степных волов, что привыкают к ярму с детства, а из тех, кого поставила в упряжь послевоенная нехватка лошадей. И не зная исторических особенностей текущего момента, не будучи морально подготовленным, не представляя всех сложностей военной и послевоенной поры, он никак не мог примириться со своей новой ролью тягловой силы, считал себя несправедливо обиженным, тяжело оскорбленным.

А глубокая повозка, которую в наших местах называют «андрец», скрипела, вздрагивала и грозила развалиться при каждом его шаге.

В андреце сидел я и не понукал Бурзика, потому что это было бесполезно. День был осенний, чистый, с широкими далями и нежарким солнцем. Через дорогу летела паутина, слева в перелесках падали пока еще отдельные листья, справа открывалось поле картошки по скату и далекая река. А дорога была суха, песчана, и колеса увязали в ней, оставляя резкую колею.

Отец еще не приехал, сдавал дела на другой работе, в другом месте. Болела мать. И был я большим хозяином в своих неполных тринадцать.

На лошадях я езживал и раньше, а на быке впервые. И конюх Венька, хвастун и пьяница, когда запрягал мне его, сказал:

— Ты его не понукай. Заупрямится — хуже будет. Ты, если чего, терпи. В общем, терпи и жди, и все тут.

И вот мы скрипели осями, колесами, всеми частями андреца к дальнему лесу, по дрова.

Дрова там были, в лесу. Как раз по моей силе. Тонкие ольшинки, пролысенные вовремя, а потому просохшие, сложенные в костер. Нет ничего хуже сырых ольховых дров, нет ничего дороже сухих. «Царские дрова», — говорят про них. И не тяжелы были они, поэтому погрузка не составляла труда даже для меня, истощенного и слабосильного в этот год.

Бурзик вступил на просеку, и огненный лист лег ему на черный блестящий крестец. В лесу было тихо до звона в ушах, и только мы, двигаясь по просеке, вламывались в тишину, да какая-то птичка размеренно тенькала, словно падали на звонкую поверхность капли воды.

Так, шаг за шагом, мы добрались до костра наших ольшин, и я, поставив Бурзика мордой на выход из леса, начал укладывать в андрец ольшины, от которых исходил еле уловимый горьковатый запах.

Воз я наложил порядочный. Кое-как увязал его и прикрикнул на быка.

И Бурзик пошел. Вернее, рванул с места и кинулся по просеке, словно позади него не было никакого воза. Я бежал рядом с андрецом, натягивая вожжи из последних сил, но остановить быка было невозможно.

Бурзик свернул в боковую полузаросшую просеку и трещал сучками и кустами. Розовые, красные, палевые, лимонные листья взметывались за нами вихрем, точно по просеке пронесся ураган. Я сторонился от веток, прыгал через колоды, не выпуская вожжей, и думал только об одном, чтобы не вылетел шкворень: в таком случае я бы не смог натащить андрец на передок.

В небольшой ложбине бык вдруг остановился и, ходя боками, попил из ручья. А потом с полным спокойствием послушался вожжей, и мы потихоньку выбрались на главную просеку. Я сел на воз, и бык поплелся из леса, к дому.

Поскрипывала повозка, бык шагал мерно, а я смотрел на осенние дали и радовался, что все окончилось благополучно.

И вдруг, когда до дому оставалось не более километра, на середине большой песчаной дороги, на самом верху увала, откуда предстоял спуск в лощину, бык мотнул головой и встал. Затем подумал немного, свесив лобастую голову, и лег.

Автомашины были тогда в наших местах редкостью, и никому дороги мы не загораживали. Но надо же было ехать! Я засуетился возле быка, лупил его хворостиной, но Бурзик даже головой не мотал. Я пробовал поднять его за упряжь — куда там! Тогда я вспомнил жестокое правило: надо крутить хвост. Кое-как вытащив из-под туловища довольно грязный хвост, я стал крутить его, но силенки не хватало. Неожиданно хвост вырвался из рук, и его жесткая метелка больно мазнула меня по лицу.

Мимо шли путники, но все они были заняты и либо давали мне краткие советы, либо молча проходили мимо. Гурьбой прошли мальчишки, поменьше меня, и поиздевались надо мной. И когда я совсем отчаялся и охрип от крика, одна сердобольная женщина подала мне совет, сказала то же самое, что давеча Венька:

— А ты потерпи, милок. Потерпи. Ты его перетерпи, он сам пойдет. Надоест ему…

Я взобрался на воз, сел на ольшины и стал смотреть вдаль. Бывают такие моменты, когда человека охватывает апатия, он словно отключается от всего окружающего и совсем не думает о положении, в которое попал. Часто это случается после сильного физического и нервного напряжения. Такое состояние испытал в те минуты и я.

Я смотрел на далекую синеву реки, на цепочки прибрежных столбов, поставленных для отбива молевого леса от заливных лугов во время паводка, на ястреба, висящего над Глухим болотом, на пежины лиственных вкраплений в густоте ельников и сосняков. Смотрел, остывал и не думал ровным счетом ни о чем. Я будто забыл, где я, зачем я здесь, и рассеянно следил, как трепещутся на ветерку паутины, прицепившиеся за придорожный еще полузеленый куст.

Вдруг воз дернулся, от неожиданности я чуть не упал. А Бурзик встал как ни в чем не бывало и зашагал. А ближе к дому, уловив, наверное, родной и приятный запах скотного двора, даже затрусил какой-то расхлябанной рысцой.

Прошло немало лет, и жизнь то летела, как самолет, то замедляла свой ход. И казалось иногда, что она остановилась и легла посреди дороги, как тот бык.

Но я хорошо помнил этот случай и слова Веньки и прошедшей мимо женщины: «Ты, если чего, терпи». «Перетерпи…» И терпел. В эти минуты кажущейся или действительной остановки некоторые вроде обгоняли, вроде уходили вперед. Кое-кто давал советы, а кое-кто и хохотал. В общем, все было, как тогда, но наука пошла мне впрок, и я терпеливо ждал.

Жизнь все-таки не бык Бурзик, и движение ее продолжалось, может быть, незаметное для глаза. И остановка была, конечно, кажущейся. Но больших усилий стоило убедить себя в этом, чтобы терпеть и ждать, а не кинуть воз и не броситься догонять идущих налегке и вроде бы обгоняющих. Но воз оставлять нельзя, иначе с чем ты придешь к дому и как встретят тебя?

Вот и сейчас… Если почудится жизненная остановка, я не впадаю в панику. Я помню ту дорогу, и реку, и ястреба, и паутину на ветру. И женщину, прошедшую мимо. И не выхожу из себя, не растрачиваю времени и сил на бесцельные крики и ругань, не стараюсь казаться сильнее, чем есть, форсировать голос и силы, совершать нечто непосильное, а потому смешное. Терплю и жду. Наблюдаю и жду.

И наконец поднимается бык…