И ноябрь, и декабрь были поразительно бесснежными. А перед самым Новым годом снег пошел и пошел. И потом снегопад превратился в такую метель — зги не видно. А тридцать первого метель разыгралась вовсю.
Когда Казимир вывел «газик» с лесной дороги на большак, большака как такового не было. Кругом расстилалось ровное поле, без единой колеи. Снег летел сбоку, залеплял все стекла, а против хода машины прямо на глазах образовывались косые длинные сугробы. Место здесь начиналось открытое, и метель свирепствовала в полную силу.
— Пробьемся? — озабоченно поглядел в сторону шофера директор леспромхоза Волков и снова перевел взгляд на снежное пространство.
— Черт его знает, Виктор Иванович, — усмехнулся Казимир. — Надо же. Ждут ведь нас — день-то какой. Не приедем — звонить на лесопункт станут, а нас там след простыл. Переполошатся. Да здесь-то я проеду: дорогу знаю, а снегу, он хоть и рыхлый, да пока еще много не намело. Вот как на реке?..
Казимир действительно дорогу знал отлично, и «газик» не на большой скорости, но уверенно пробивался через заносы.
Вскоре посадили попутчика. Высокий мужчина в длинном пальто с каракулевым воротником и валенках стоял на дороге, весь облепленный снегом. В одной руке он держал маленький чемоданчик, другой руки у него не было, пустой рукав был засунут в карман. Влезая в «газик», однорукий радовался:
— Я думал, никто не поедет. А еле от деревни выбрел. Ну, думаю, видать, обратно до темноты пробираться надо. А тут вы, на счастье.
— Куда? — односложно поинтересовался Казимир.
— В Спас, — сообщил мужчина. — К брату, Новый год встречать. Один я, дак…
— На пенсии? — спросил, чтобы что-нибудь спросить, Волков.
— На пенсии, — подтвердил мужчина. — Но и работаю я.
Километра через три посадили женщину. Та была неимоверно толста от одежды и платков и, когда подъехали, казалась снежной бабой, поставленной ребятишками на дороге. Только глаза поблескивали из-под платка да щеки румянились на ветру. Женщина ехала в Ряжево, тоже на встречу Нового года, тоже к родне. Погрузилась она в «газик» с двумя большущими авоськами.
Начинало темнеть. А когда пробились к реке, совсем надвинулся вечер. Летом здесь был перевоз, имелся буфет на берегу, теперь не работавший. Перевозная избушка, небольшой дебаркадер, домик буфета — все было сейчас облеплено и занесено снегом.
Казимир включил фары, долго смотрел на реку, представлявшую ровную белую ленту, по которой неслись и неслись целые снежные потоки, поглядел на мириады снежинок, пляшущих в свете фар, и уверенно сказал:
— Не проедем!
Волков знал смелый, даже отчаянный характер своего шофера, не раз делал ему внушения за безрассудные поступки. И он сразу понял, что пытаться ехать бессмысленно. А зная, как рвется Казимир домой, где его ждали и молодая жена, и веселая молодежная компания, сообразил, что, пожалуй, нужно не уговаривать шофера ехать, а отговаривать. Он спросил:
— Что делать будем?
— А что? — раздумчиво сказал Казимир. — Назад и то наверняк не проедешь. Ждать надо до завтра. До шести утра. Утихнет, и бульдозер пройдет в шесть. Ехать-то тут пустяки. А ждать придется. Вон в перевозной избушке Новый год встретим. Собьем замок и переночуем. Жалко — елки нет.
Сбивать замок не пришлось, избушка оказалась закрытой на ржавый барочный гвоздь, вставленный в пробой.
Пока Казимир сливал воду и возился у машины, остальные путники стали готовиться к встрече Нового года и к ночлегу.
В избушке по всем четырем стенам шли дощатые нары. Посередине стояла железная печка с рукавами, выводившими дым. Имелся стол и несколько табуреток. Нашлась даже лампа с остатками керосина. Здесь обычно ночевали перевозчики, отогревались по веснам и осеням переезжающие. Заночевывали тут и сплавщики.
Волков обнаружил у избушки небольшую кладничку дров. Носил дрова, а однорукий развел огонь в печке. Женщина поосвободилась от платков, смахнула со стола и вынула на него из авоськи несколько пирогов и бутылку, видимо с наливкой.
— Племянникам везла, — смущаясь, сказала она.
Однорукий раскрыл свой чемоданчик, и на столе появились копченые рыбины и большой кусок сала. Казимир забежал на минутку, посмотрел на стол и рассмеялся.
— Погоди-ка, Виктор Иванович, я и наш НЗ сюда приволоку.
Он принес бутылку коньяка и несколько копченых селедок, купленных на лесопункте. Опять убежал и теперь принес маленькую еловую веточку. Сунул ее в щель стола.
— Вот и елка, — сказал он. — Когда на делянке были, за буфер зацепилась. Так и ехала с нами зайцем.
В избушке быстро теплело. Женщина хлопотала у стола. На улице свистела метель, завывало в печке и рукавах, а Волков вынул из кармана маленький транзисторный приемничек, настроил, и в избушке совсем стало уютно.
Печка накалялась, и путники сняли верхнюю одежду. Женщина оказалась совсем не такой толстой и не старой. Однорукий посмотрел на пиджак Волкова, украшенный тремя рядами колодок, и сказал:
— Повоевано.
— Было, — отозвался Волков, посмотрел на пиджак однорукого — костюм на том был новенький, выходной, с одной планкой колодок — и прибавил: — Да и у вас тоже.
— Да я быстро отвоевался, — сказал однорукий, поворотом головы указывая на пустой рукав.
Помигивала коптилка, от печки несло жаром. На ней стоял чайник, оставленный перевозчиками до будущего сезона. В нем таял снег, шипели капли, падавшие на печку. Очень уютно было в избушке. И на столе все приняло определенный порядок. Перед женщиной стоял стакан, а перед мужчинами пластмассовые стаканчики из хозяйства запасливого Казимира. Была разложена закуска. А на улице выло и бушевало, и зябко становилось, только стоило вообразить, что там такое творится.
— Ну что, товарищи, — Волков встал и поднял стаканчик, — я ведь привык речи теперь говорить. А тут что говорить… Встречаем вот Новый год. И неплохо встречаем, хоть и в первый раз видимся. Дела-то у всех у нас идут неплохо. Не война ведь. Вот и выпьем, чтоб ее никогда не было. И чтоб счастья всем, здоровья и радости! А чего же еще? С Новым годом, товарищи!
Все поднялись и выпили. Налили по второй. Начались разговоры. Казимир сыпал анекдотами. Женщина рассказывала про своих племянников. Однорукий посматривал на огонь в печке и слушал.
Когда еще раз сдвинулись стакан и стаканчики, Волков обратил внимание, что у однорукого на единственной-то руке было три пальца. Он хотел спросить инвалида, где тот воевал, но вдруг взглянул ему в лицо и поперхнулся словами. Однорукий глядел куда-то в сторону, но в сознании Волкова мелькнула тревожная мысль, что это лицо он видел именно тогда. Он быстро выпил, закусил и приказал про себя:
«Перестань! Чуть что — и всякая дрянь лезет в голову. Сколько раз ошибался, сколько раз приказывал себе прекратить и думать об этом! И сколько лет прошло! Травишь всю жизнь сам себя! Сейчас же прекрати!»
Он закусывал, поддерживал разговор, но почему-то боялся встретиться взглядом с одноруким, хотя и страстно желал этого. А тот говорил односложно и больше смотрел на огонь, чем на собеседников.
Все разомлели от теплоты, от выпитого, от еды. Вскоре стали укладываться, каждый у отдельной стены. Казимир захрапел первым. Потом присвистом отозвался однорукий. Тоненько засопела женщина. А Волков лежал и не спал. Вспоминал и думал.
Иногда он полностью забывал про это, а иногда не шло из головы. В сорок втором, совсем юным, совсем мальчишкой, был он уже солдатом. И был оставлен с группой других бойцов прикрывать отход своей части.
Они лежали, окопавшись, на гребне овражка, а за ними были склон, речка, лесок. Ждали немцев, и те не замедлили показаться. Было их много, очень много и приближались они с каждой секундой. И когда вовсю началась стрельба, а немцы все шли и шли, у Волкова не выдержали нервы. Он скатился со склона, перемахнул диким прыжком речку и ударился в лес, обдирая одежду и лицо о сучья. Убежал, оставив товарищей на явную смерть.
Через некоторое время он отыскал своих, доложил, что все погибли, — так оно и должно было быть, — а он, дескать, был оглушен, чудом спасся и ночью уполз с места боя.
Время было жестокое, могли ему и не поверить, но повезло — поверили. И он воевал до самой победы, воевал хорошо. Заслужил уважение от товарищей и вроде бы оправдание в своих собственных глазах.
Страх он преодолел, и больше такого с ним не случалось. Но странно — когда он преодолевал труса в себе, когда воевал, он почти совсем не вспоминал о том случае, а ближе к дню окончания войны, когда все стали считать его геройским парнем, вспоминал все чаще. Раздражали эти воспоминания и после войны.
Случалось, что он принимал кого-нибудь из бывших фронтовиков то за бойца, лежавшего тогда слева, то за бойца, лежавшего справа. Сердился на себя и думал, что и не узнал бы их теперь, наверное. И тут же сам себя опровергал: лица, запомнившиеся в такой отчаянной ситуации, забыть невозможно.
Вот и сегодня. Так и показалось ему, что чокается стаканчиком он с солдатом, что лежал тогда справа. Тот и в то время уже был немолод. И что он насмешливо улыбается. Только усилием воли Волков отогнал от себя за столом эти мысли.
Сейчас они снова тревожили его. Ему даже почудилось, что однорукий не спит, а сидит, смотрит на него и ждет решительного разговора. Волков повернулся от стены и сел. Все в избушке спали. Остывала, изредка позванивая, печка. Чуть помигивала на столе коптилка. А за стенами все свирепствовала метель.
Он выругался про себя и снова лег. Сон не шел. Два раза он выходил из избушки в непроглядную густоту слепящего снега. И наконец под утро забылся тяжким сном.
И приснились ему опять тот склон, та речка, тот бой. Наступали немцы, а кругом были молчаливые свои солдаты, все на одно неразличимое лицо, все почему-то однорукие. И когда он побежал, никто, как и тогда, ничего не крикнул ему вслед.
Проснулся он, когда все уже встали. Казимир растопил печку и поставил на нее ведро со снегом. Метель понемногу утихомиривалась.
В начале седьмого прошел бульдозер. За ним почтовая машина. И сразу же выехали они.
Было еще темно, и все, кроме Казимира, дремали. Дорогу не обкатали, и «газик» водило из стороны в сторону. Фары выхватывали из темноты участок дороги и пляшущие снежинки. Метель явно шла на убыль.
У Ряжева высадили женщину. Она долго благодарила, желала всяческих благ и совала Казимиру мелочь, а тот отругивался.
Возле Спаса вылез однорукий. Уже посветлело, и виден был Спас, заметенный чуть ли не по крыши. Везде над деревней поднимались дымки. Ехать отсюда оставалось всего-то с десяток километров.
Однорукий степенно поблагодарил, пожелал счастья в новом году и сказал неожиданно Волкову:
— Выйдите на минуточку. Посоветоваться надо.
Зашли за «газик». Небо расчищалось, чувствовалась перемена к морозу.
— Не узнал? — спросил вдруг однорукий, глядя прямо в глаза Волкову.
У Волкова перехватило дыхание. Он судорожно сглотнул слюну.
— А я тебя сразу узнал, — продолжал однорукий, — хоть и сильно ты изменился. Столько годов прошло… Но такое разве забудешь?
Волков молчал, ком подкатил к горлу, звенела голова, ни одного слова не приходило на ум.
— Да ты не боись, — быстро сказал однорукий, заметив состояние Волкова. — Не боись. Ну, было, ну, прошло. Мы-то хоть уже трепаные были, а ты-то… Сопляк совсем. Мальчишечка. Трудно такой ужас вытерпеть. И нам-то жутко было. Пожалели. Поэтому никто тебе вслед и не пульнул.
Волков все не мог сказать ни слова и не отводил глаз от взгляда однорукого.
— Брось думать, — говорил тот. — Я никому не скажу. Слово фронтовика. Живи спокойно. Повоевал ты. — И, очевидно желая совсем уверить Волкова, прибавил: — Никогда не скажу. Ну, спасибо, что подвез. Пошел я.
Он повернулся и зашагал к Спасу, рюхаясь в снег, метя по нему полами пальто. Волков глядел ему вслед, приходил в себя и как-то отвлеченно посматривал на деревню и дымки. Он чувствовал и был уверен, что однорукий никому ничего не расскажет, и в то же время понимал, что с сегодняшнего дня ему не будет покоя никогда.