Методист областной библиотеки Никольский ехал в командировку весной.
Он опоздал на рейсовый автобус и сел на попутную «Колхиду». Дорога к Ведрову была превосходной — широченное, прекрасно асфальтированное шоссе: машин тут шло уйма, и уехать никогда не составляло труда. И шоферы попуток брали даже меньше, чем стоил билет на автобус. Машины шли с отличной скоростью — одно удовольствие было ехать.
Никольский сидел, покачиваясь на удобном сиденье, еще раздумывал и прикидывал, что нужно в Ведрове сделать. Он любил аккуратность, точность, определенность. Любил составлять план поездки, а потом вычеркивать пункт за пунктом и ощущать удовлетворение, когда все выполнено, план перечеркнут крест-накрест, и можно со спокойной совестью возвращаться.
Шофер опустил боковое стекло со своей стороны, и по кабине гулял ветерок. Странный какой-то ветерок, то временами холодный, то совсем теплый. Правда, и кругом все было не то теплым, не то холодным. Когда, урча на низких нотах, «Колхида» преодолевала глубокие лощины, в них видны были стеклянно сверкавшие речки, возле них кое-где поблескивали даже языки грязноватого, сине-бело-зеленого льда, который пролежит там почти до июня, а на плоских возвышенностях вовсю зеленела нежная травка, отливали синим озими, а прозрачный, сквозной березняк — видно было — уже начинал сплошь опушаться теми сморщенными, величиной в копейку, листочками, что в теплый день пахнут свежеразрезанным арбузом.
Никольский прижимал указательным пальцем правой руки очки к самому переносью. Оправа была чуть великовата, а он видел лучше всего, когда очки сидели точно на положенном месте. Он смотрел по сторонам, продумывал, о чем будет говорить в сельсоветской библиотеке, и слушал, как густой рык мотора поднимается временами октавой выше, то поет и звенит, то недовольно снижает голос.
«Не мотор, а оркестр», — подумал он.
Перед отъездом он зашел на работу к своему приятелю — редактору областной молодежной газеты. Посидели, поговорили. И редактор стал предлагать ему:
— Ты можешь, как член обкома комсомола, и актив там собрать. Или какую-нибудь лекцию прочитать. Анкету по рукам пусти. Да ты сам знаешь, что сделать, чего тебя учить. В общем, ты мне статью привози. Или пару. Поразмышляй о культуре села. О том, что у них есть, что хорошо. А чего нет, чего не хватает…
«Всего у них не хватает, — думал сейчас Никольский. — Я там буду смотреть, как у нее открытый доступ организован, заполнение формуляров проверю, насчет передвижек, прочее. А она пусть актив, хотя бы небольшой, соберет. Да соберутся. Я им расскажу… Не часто к ним из области приезжают. Из района-то, наверно, и то…»
Он очень много прочитал за последнее время и периодики и новых книг. И так ему хотелось говорить о Сэлинджере и Хемингуэе, о слабостях молодых прозаиков, о четвертом поколении писателей и так называемом «пропущенном» поколении. О научной фантастике. И о кино. И об архитектуре. И о Кустодиеве. И почему-то о демографических проблемах.
Он понимал, что его выступление, его попытка приобщения сельской комсомолии к непреходящим ценностям мировой культуры может оказаться очень сумбурной из-за обилия материала, переполнявшего его голову и сердце, и не переставал компоновать свою лекцию, оформлять ее в своем воображении, сжимать и выделять самое значительное и наиболее интересное.
Настроение у него становилось, как бы выразился редактор молодежной газеты — его приятель, боевым. И Никольский начал всерьез обдумывать статью о сельской культуре, то бишь о культуре на селе, а попутно составлял вопросник, который он в виде небольшой анкетки сделает с библиотекаршей и пустит по рукам комсомольского или там библиотечного актива. А многие ответы на вопросы он использует потом в своей статье и проанализирует их.
Библиотекаршу он не знал: она была новенькой. И на последнем совещании в областном центре не присутствовала — болела. Но он знал, как ее зовут, и то, что она окончила библиотечный техникум вроде бы даже в Ленинграде.
— Ей сейчас, в начале работы, такая помощь как манна с неба, — пробормотал он самому себе.
— Чего? — откликнулся шофер. Было поразительно, как он расслышал невнятное бормотанье за шумом мотора. Слух у него, видимо, был исключительный.
— Устаете, говорю, наверное, в дорогах? — льстиво сказал Никольский, соображая, что километров пятьдесят уже отмахали, а еще ни разу не перемолвились.
— Всяко бывает, — охотно отозвался шофер. — Вот с полмесяца назад новую машину гнал из Арзамаса, тогда здорово устал. День и ночь в кабине. Гостиниц по дороге для нашего брата не настроили, а в города заезжать, куда машину ставить будешь? Замучился!
— Откуда? — рассеянно переспросил Никольский.
— Из Арзамаса, — радостно повторил шофер. — Луку еще на посадку жене привез. Знаете, знаменитый арзамасский лук? У меня огород — три сотки. А сейчас — самая посевная пора.
«Д-да, посевная, — подумал Никольский. — Самая посевная! Сейте… разумное, доброе… Д-да».
Он и со своей стороны опустил стекло, не учитывая возможности сквозняка. И вдруг вместе со сквозняком в кабину ворвалась такая волна черемухового духа, что они с шофером невольно переглянулись. Никольский притронулся пальцем к очкам и поискал глазами черемуху. И увидел их, остающихся внизу, — «Колхида» перла на подъем — целых пять, рядком стоящих у темной речки. А выше густел сосняк, подбегавший к крайнему дому деревни. На обочине высился указатель, где было обозначено простое имя деревни — Пятница.
Потом пошли Жары, Суслоново, Залесье. Деревни отваливались, уходили назад, позади оставались подъемы и спуски, которые становились все круче: машина приближалась к центральной части водораздельной возвышенности. Шоссе прямыми прогалами, четко прорезанными длиннющими уступами бросалось навстречу, под колеса «Колхиды». Взревывали моторами на мгновение и с опадающим шуршанием исчезали встречные машины самых разных марок и размеров. Но Никольский на них не смотрел, поглядывал на деревни на склонах увалов, на пепелища выжженной неровными полянами сухой и прошлогодней травы, на перелески, смелее подступавшие здесь к дороге. Взглянул и на небо. Оно было все в высоких мел ко бугристых облаках, но виднелись и голубые разводья. И по кабине гулял ветерок, приносивший неопределенные, но бодрящие запахи.
У столовой, построенной рядом с шоссе, остановились. Никольский довольно неспортивно вылез, расплатился с шофером, пожелал ему счастливого пути и, помахивая черной кожаной папкой, направился обедать.
После обеда настроение у него как-то перестроилось. Не то чтобы на него уж так повлиял стокилометровый путь или сытный обед, а все же, когда он вышел из столовой, посмотрел на Ведрово, домишки которого рассыпались по взгорью, вдохнул всей грудью чистейший воздух, ему подумалось, что актив можно собрать и завтра, а сегодня надо сделать часть дела, главным образом по библиотеке, и, учитывая, что время за полдень, определиться с ночлегом и отдохнуть.
Но он тут же решительно отогнал от себя расслабляющие мысли и бодро зашагал к Ведрову, где бывал как-то лет пять тому назад.
Дорога, по которой он шел, просохла, но еще мягко поддавалась под ногой. И удивительная, невообразимая тишина окружила его. Все четко проступало в ней: шорох отмершей травы, теньканье в кустах пичужки, бульканье воды в ручье. А на момент возникающий и сразу же уходящий звук мотора на шоссе только как бы подчеркивал эту тишину. Да вплетался в нее далекий рокоток трактора.
Библиотека размещалась на втором этаже двухэтажного деревянного сельсоветского дома. Никольский взобрался туда по скрипучей лестнице с отполированными руками и временем перилами и увидел на дверях тяжелый замок.
Он потоптался, не зная, что делать. Дважды читал объявление о распорядке дня на дверях: время было еще рабочее. Поглядел на часы. И уже начал спускаться, когда распахнулась дверь с улицы и, запыхавшись, вбежала девушка.
— Уф, жарко! — сказала она. — Вы ко мне? А я в клубе сидела, оттуда из окна видно, если кто ко мне идет. Я там часто сижу. Веселей.
Была она черноволосой, с коротко стриженной густой гривкой. В куртке из синтетики и юбке, как показалось Никольскому, коротковатой даже по нынешним временам. У нее были очень полные ноги и бедра, а рука, когда он пожал ее, оказалась маленькой, твердой и прохладной.
Он хотел представиться честь честью, но, машинально отреагировав на ее: «Уф, жарко!», неожиданно для самого себя сказал:
— А вы знаете такой анекдот? Выходит один и говорит: «Уф, жарко!»…
И, как всегда бывает в тех случаях, когда сразу не возьмешь правильную ноту, беседа их пошла каким-то совсем не деловым путем. Она, пока отпирали замок, успела ответить на его анекдот коротким анекдотом. Через полчаса они сидели друг против друга по обе стороны библиотечного стола и болтали, как давнишние знакомые.
Никольский острил, сохраняя серьезное выражение лица и улыбаясь уголком рта. И чувствовал, что остроты у него сегодня «идут» и «доходят». Она отвечала ему, смеялась, играла глазками, вставала и подходила к окну. Один раз, выглянув в окно, убежала «на минуточку», а пришла через полчаса. Никольский нашел без нее журнал мод, отыскал рисунки купальников и мысленно примерял их на нее.
Когда она вернулась, они начали оживленно обсуждать с ней моды, причем наклонились над журналом так, что их головы чуть ли не соприкасались. Никольский краешком глаза видел темный пушок над ее верхней губой, румянец, не поверхностный, а как бы приливающий к коже, подступающий откуда-то из глубины к полной щеке, слышал ее неторопливое дыхание. В душе он поругивал себя, что не догадался купить в столовой каких-нибудь конфет.
— Между прочим, — сказала она, — сегодня у нас в клубе кино. Через час. «Ограбление по-итальянски». Пойдете?
— Между прочим, — сказал Никольский, — я еще с ночлегом не устроился… Да, — вдруг, словно спохватившись, обрел он деловой тон, — надо бы завтра ваш актив, что ли, собрать. Комсомольцев там, молодежь. Я могу об интересных вещах рассказать, побеседовать. Не лекцию, нет. Просто побеседовать. Должно же быть интересно для молодежи, я думаю. Давайте-ка, Люда, наметьте, на сколько часов.
— Молодежи-то у нас маловато, — нерешительно ответила Люда. — Да и кого сейчас соберешь? Ко мне больше зимой ходили. Сейчас совсем редко. Пора, знаете, такая… Посевная. И работают весь световой день. А с ночлегом, — оживилась она, — это пустяки. Да вот ночуйте вы у меня. Я вдвоем с подругой живу — в клубе работает. Она сегодня домой отпросилась, уехала на три дня. Мама ей звонила, просила навестить. Койка ведь все равно пустует, зачем куда-нибудь идти, договариваться. И жареная картошка в печке есть, — с некоторым смущением добавила она.
Сердце у Никольского вроде бы приостановилось, а потом забилось учащенней.
— A-а удобно ли? — несколько заикаясь, пробормотал он.
— Ничего, — беззаботно тряхнула Люда головой. — Домик сельсовета, а не частный. Мы хозяева. Кого хотим, того в гости и приглашаем, — уверенно закончила она.
«И верно, чего тут такого? — убеждал себя Никольский, шагая за ней по сельской вполне просохшей улице. — Мы люди современные, к чему все эти мещанские условности? И наплевать на всякие, пусть и будут, деревенские сплетни».
На минуту ему припомнились и Тамара, и дети. Но он выругал себя дремучим мещанином и заторопился за Людой, которая шагала очень уж бойко.
Она привела его к уютному домику ка окраинной улочке Ведрова. Он посидел на единственном в домике стуле, а она застелила ему кровать свежим бельем, делала все и по-девичьи, и уже с женской ловкостью и грацией. От картошки он отказался, с неопределенным намеком поулыбался: «Прибережем для ужина». А когда они вышли и Люда сказала: «Я на минуточку. В кино встретимся…» — и побежала куда-то, он прикинул, что «минуточка» растянется почти на час, и побрел в продовольственный магазин.
«Ну и Людмила! — раздумывал он. — Одна фамилия чего стоит… Потемкина! Д-да, девица современная, без предрассудков».
Он любил это слово — «современный». И сам считал себя в свои тридцать пять вполне современным. Хотя при встречах, при разговорах с молодежью, пусть и не частых, ему иногда начинало казаться, что он, пожалуй, и не совсем современный. Но если бы сейчас, сию минуту, ему кто-нибудь сказал об этом, то ом с негодованием бы это опроверг.
В магазине он купил конфет, банку консервов и бутылку армянского портвейна. Постоял, подумал и попросил еще четвертинку «Московской». Радуясь, что в магазине не оказалось ни одного покупателя, аккуратно разложил все это по убористым карманам своего темно-синего демисезонного пальто.
Выйдя на улицу, он сообразил, что Люды сейчас дома нет, что девать купленное некуда. Взглянул на часы и направился в клуб, смотреть кино.
Народу в клубе собралось не много, все были на виду. А Люды не было. Никольский понял, что она не успеет к началу, сел поближе у выхода. Кино началось, прошло, кончилось, кое-кто входил и выходил, а Люда так и не появилась.
«И чего она дома делает?» — рассеянно подумал он, выходя из духоты в свежесть вечера.
Было около одиннадцати. И вечер был свеж, но тепел. А вот тишина нарушилась. Соловьи щелкали напропалую у речки, которая, как он вспомнил, называлась Ярыньей. За Ярыньей в лесу, несмотря на поздний час, куковало сразу несколько кукушек. По улицам слышались голоса, эхом отдавались гулкие шаги. А рокоток трактора стал, казалось, ближе. Пахло вечером, туманом, теплой землей и почему-то дымом от костра. Солнце уже зашло, но все равно ровный полусвет висел над селом. И в этом полусвете как-то очень отчетливо рисовались голубоватые паутинки проводов электролиний.
Звезды слабенько-слабенько проступали на небосклоне. Было их немного. Только Юпитер ярко выделялся на юго-западе. На него и шел Никольский, направляясь к своему ночлегу.
В домике света не было. Никольский поднялся на крыльцо, над которым была крыша на столбах, но пространство между столбами не зашили досками и рам не вставили — веранда осталась недостроенной. Он потянул ручку двери и вдруг заметил замок.
— Где же это она шляется? — раздосадованно проговорил он. И сразу же утвердился: «Свидание, конечно. Кино — для меня, а сама на свидание умолотила».
Он сошел с крыльца, посмотрел в конец улицы, спускавшейся к Ярынье. Люда давеча пошла именно туда. Ему стало неуютно, неловко и досадно. Тем более что в огороде напротив переговаривались и могли превосходно наблюдать, как он стоит тут, словно последний идиот.
— Да ни черта не будет никакого инея, — говорил в огороде хрипловатым голосом мужчина. — Теплотиша такая. На кой леший с рамами возиться?
— Тебе теплотиша, — отвечал раздраженный женский голос, — когда поллитру в нутро вылил. Видишь, выясняет. Как вот прихватит рассаду! Парники ему, паразиту, долго закрыть.
Никольский присел на ошкуренные бревна, сложенные у соседнего дома, приготовленные, видимо, на подрубку. Послушал-послушал перебранку в огороде, а потом резко встал и пошел к Ярынье.
У него не было никакой надежды отыскать Люду или застать ее на свидании с кем-либо, но надо же было как-то действовать, тем более что и темнота сгущалась: наступал единственный по-настоящему темный во всей весенней ночи час.
К Ярынье вела тропка в ольшанике, где прямо-таки заходились соловьи. Никольский шуршал прошлогодней листвой, похрустывал сучками, попадавшимися под ноги, и ломился сквозь кусты, как корова, но соловьи не обращали на него абсолютно никакого внимания. Банка консервов звенела в его кармане о ключ от городской квартиры, неловко ощущались бутылки во внутренних карманах. И вообще он вспотел и сердился.
«Только бы очки не потерять», — беспокоился он, придерживая их и выбираясь на берег Ярыньи.
Ярынья давно утихомирилась после весеннего паводка, но была еще полна и деловито побулькивала на поворотах и небольших порожках. А перед Никольским открылся омуток, стоячий, темный, в крутых берегах, а через него лава из двух бревен с перилами из жерди с одной стороны.
Лава упиралась в луговую полянку на другой стороне Ярыньи. Полянку полукругом обступал сосняк; стожар, оставшийся от стога, высился посреди нее; за стожаром в темнеющей, холодеющей вышине остро сверкал Юпитер. А сбоку от стожара виднелось что-то крупное, темное, непонятное и как бы горбатое.
Когда Никольский, придерживая проклятую банку, все позванивающую в кармане, перебрался по скрипучим бревнам на другой берег, темное раздвоилось, и он понял, что это парень с девушкой, причем парень гораздо выше ее.
Он поправил очки и убедился, что это не Люда: не тот рост, не та фигура, лиц, разумеется, различить было невозможно. А парень уже шел прямо на Никольского.
Был он массивный, гороподобный. И, не дойдя трех шагов, густо спросил:
— Тебе чего тут интересно?
— Да мне в Ведрово, — неожиданно охрипнув, сказал Никольский первое пришедшее в голову, довольно, впрочем, несуразное, как сразу же почувствовал он.
— А в Ведрово, так в обратную сторону, — сделал парень решительный жест рукой и как бы повернул этим жестом Никольского кругом. — Перейдешь лавину, в гору по тропочке и шагай, — добавил он мягче, видя, что случайный свидетель уже вступает на подрагивающие бревна.
Внутренне чертыхаясь, Никольский снова пролез кустами и стал подниматься к Ведрову. Все затихало, и его шаги раздавались далеко и четко. В последний раз проблеял над Ярыньей и смолк кулик-баранчик. Но соловьи и кукушки словно соревновались в наступившей тишине. Кукушки будто с ума посходили в эту ночь, куковали прямо даже неестественно, как-то взахлеб, срывались иногда на нелепый выкрик «ку-у-ук» вместо привычного и спокойного «ку-ку».
Знакомая уже улочка лежала молчаливая и темная: ни в одном доме ни огонька. Здесь воздух был значительно теплей я суше, чем у речки, и Никольский расстегнул пальто. В огороде напротив теперь никто не спорил, деревня спала. Но перестук тракторного мотора где-то за восточной окраиной Ведрова не прекращался.
Никольский поднялся на крыльцо. Дверь была на замке.
«Целуется, поди, с кем-нибудь, как эти…» — раздраженно подумал он. И вдруг представил себе Людину фигуру, румянец на ее полных щеках, пушок над губой и, пробормотав совсем обозленно: «А ты торчи тут пень пнем!», дернул ни в чем не повинный замок.
Замок сразу же открылся. Он был просто вставлен в пробой и закрыт, но не заперт.
В доме Никольский нашарил выключатель, зажег свет, задернул занавески на окнах. Разделся, выставил свои припасы на стол и полез в печь за картошкой.
Картошка была холодной, но вкусной. Он ел ее прямо из плошки. Открыл четвертинку, выпил полстакана, распечатал консервы и с аппетитом принялся за позднюю трапезу.
Он съел полбанки консервов, половину плошки картошки, выпил стакан воды с конфетой, почувствовал себя уютней, решил лечь спать, но вдруг вспомнил Люду и что она сейчас на свидании. Воображение было у него развито хорошо, и, представляя ладную Людину фигуру, он как-то невольно стал восстанавливать в памяти читанное, виданное в кино о любви, об объятиях, ночах. А читал и видел он много, очень много. И стал с горечью думать, что и у него было что-то такое, да не совсем такое, как написано и как воображается.
Он специально стал восстанавливать в памяти самое лучшее, самое дорогое из давних встреч, когда Тамара еще не была его женой. И невольно пытался провести какие-то параллели с воображаемыми любовными встречами. Выходило все не так, все суше, строже, деловитей и неинтересней, чем в книгах и в кино, чем, наверное, сейчас у Люды…
— Так вот и прожил жизнь пень пнем, — с горечью повторил он понравившееся ему выражение.
Водка возбудила его, спать расхотелось, захотелось вдруг читать стихи, да не было слушателя. Он накинул на плечи пальто, погасил свет и вышел на крыльцо. Сел на ступеньку и, поставив локти на колени, подпер голову руками.
Ночь теперь была темной, но не холодной. Установилась полная тишина, а звезд стало много. Никольский сидел, вспоминал весь сегодняшний день, час за часом, и неожиданно почувствовал, что несостоявшийся ужин с Людой — в общем-то пустяки, что дело совсем не в нем, что мелкая обида уходит куда-то, а его всего переполняет радость от встречи с этим днем, вечером и ночью.
Он вспоминал дорогу, сквозные березняки, веселое лицо шофера, хруст сучков в кустах, омуток Ярыньи, гороподобного парня, веселый шабаш кукушек, Вспоминал еще что-то не здешнее, не сегодняшнее, отдаленное куда-то туда, за перелески и речки, в смутную даль, в детство. И ему становилось все лучше и лучше, все радостнее и счастливее.
Он как бы видел и голубые нитки проводов над селом, и вдыхал запах сырых черемух, и двигался в струях то теплого, то прохладного воздуха. И присутствовал на тайных свиданьях, и слышал соловьев и поцелуи, и все это было здесь, рядом с ним, а еще больше в нем самом, его собственное, во всем его существе.
«Буду сидеть до рассвета, — сказал он себе. — Сколько годов я не встречал восхода солнца?»
Ему и не припомнить было, когда он встречал восход в последний раз. И Никольский подумал, как он мальчишкой любил всякую погоду: бегать по лужам в дождь, набирать полную грудь ветра, носиться на лыжах в мороз. Любая погода да и любое время года были исполнены своей особой прелести, были важны своей необходимостью, своими радостями.
«А сейчас только и думаешь, каким вариантом гриппа можно заболеть при такой-то погоде. И ветер нехорош, и мороз нехорош, а жара еще хуже. Дело-то, видно, в самом себе», — опять подвел он горький итог.
Еще посидев, Никольский прошел в дом, зажег свет, допил все из четвертинки, немного закусил и снова отправился на крыльцо.
Здесь он сел, навалился корпусом на стену дома, удобно вытянул ноги и решил вспоминать и читать про себя или вполголоса любимые стихи о природе. Начал вспоминать Фета, но мысли пошли на перекос, все куда-то поплыло, и он провалился в небытие…
Очнулся Никольский оттого, что замерз. Светало, было свежо. На бревнах, где он сидел вечером, лежала седая роса. Такая же роса покрывала изгородь палисадника.
Он встал, размялся, потянулся несколько раз. И прислушался. Вдали работало по крайней мере два или три трактора. Но как-то глухо, словно из-под земли, с неким прерывистым, странным бульканьем и придыханием рокотали их моторы. Никольский прислушался внимательней и расхохотался:
— Дурень! Да то ж тетерева…
Он посмотрел ка часы. Пять минут третьего. Нанесло ветерком с Ярыньи. Никольский глядел на мрачноватый лес на востоке, из-за которого скоро должно было появиться солнце.
Вдруг из-за этого леса на чистое, но сумрачное еще небо выползли четыре расходившиеся веером, удлиняющиеся на глазах грязновато-темные дорожки. Они все прибавлялись и прибавлялись, но, дойдя до какого-то рубежа, враз вспыхнули и стали нежно-розовым и. Здесь еще не было и отблеска утренней зари, а там на высокие трассы реактивных самолетов уже легли солнечные лучи.
Быстрые шаги послышались на улочке. Скрипнула калитка. Никольский обернулся и увидел Люду. Она, помахивая снежной веточкой черемухи, подошла к крыльцу. Глаза ее блестели, а темная гривка волос казалась влажной.
— А вы еще не спите? — просто спросила она. — Ну, пойдемте спать.
Никольский хотел сказать что-нибудь ироническое, язвительное, во всяком случае остроумное, но ничего не мог придумать, а Люда уже вошла в дом.
Через каких-нибудь пять минут она была уже в своей кровати. Никольский тоже стал расшнуровывать ботинки и ни к селу ни к городу сказал:
— Может быть, поужинаете?
— Да нет, — отозвалась Люда из-под одеяла. — Поспим, а потом позавтракаем. Ладно? Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — принужденно буркнул Никольский.
Он лежал на спине, и легкомысленное настроение овладевало им. «Взять да и выкинуть такую штуку, — раздумывал он, — подлечь к ней сейчас… И сказать: «Люда, ты помнишь, как Павка Корчагин с Ритой Устинович ехали в поезде? Помнишь, как они вместе лежали? Без всяких там задних мыслей. Ведь могут же быть у мужчины с женщиной чисто товарищеские, дружеские отношения?»
Он стал разрабатывать этот план в деталях, думать, что ответит она ему и что скажет он ей. И тут, как давеча, все поехало, поплыло в сторону, и он моментально заснул крепким, здоровым сном.
Спала и Люда. По дворам начинали трудовую побудку петухи, а в маленьком домике слышалось ровное дыхание только что уснувших людей. Первый лучик пробился в окно, сквозь щелочку сбоку от занавески, и упал на стол, осветив так и не раскрытую бутылку армянского портвейна, белого, высшего качества.