I
Вот уже много лет связан я с редакциями. И люблю в них бывать — в любых, а особенно в газетных. Если хорошенько поразмыслить, то, пожалуй, на свете есть три места, где я чувствую себя в своей тарелке: природа, — ну, это свойственно многим, стадион и редакция.
Правда, сейчас я вхожу в редакцию своим человеком, завсегдатаем. А ведь было время, когда я вошел в деревянный домик редакции районной газеты с чувством благоговения, как верующий в храм. И немного грустно и жалко того времени.
Привел меня в редакцию спорт. Я занимался спортом и писал о нем, а районная газета печатала мои репортажи. Потом редактор решил сделать из меня районного газетчика, настоящего, штатного журналиста.
Его надо понять, товарища Киселева. Если я в дальнейшем как-нибудь задену его, обижу словом, не надо вполне соглашаться со мной. Ему приходилось очень трудно. Очень. И причин тому было множество: нелегкие послевоенные годы, неурожай, а газета должна быть бодрой, недостаток образования, а газета должна быть умной, абсолютная зачастую непригодность сотрудников, а газета должна быть грамотной. Газета вообще должна быть газетой: поднимать, призывать, учить и все такое прочее.
А какое тут прочее, когда заместитель — вечно болеющая женщина, в прошлом председатель колхоза, но газетчик, само собой, аховый. И все другие в том же духе. В лучшем случае — с десятилеткой. Один лишь ответ-секретарь был настоящим газетчиком, окончившим КИЖ. Но он сидел на расклейке макетов, а не занимался творческой работой, ибо его нельзя было отпускать в командировки: трудно он из них возвращался.
Ну что ему было делать, товарищу Киселеву? В газету не шли. Факультеты журналистики еще только открывались, да их первые выпускники позарез были нужны в областях и в центре. И хотя в маленьком городке, затерянном в целой подзоне восточноевропейской тайги, промышленности почти не было и для довольно значительной категории служащих выбор был далеко не велик, в газету шли туго, чуть ли не в порядке партийного поручения.
Время было такое: не хотелось спокойному интеллигенту вместо своей привычной работы мотаться по грязным, расхлестанным дорогам и отвечать за каждое сказанное и написанное слово. По выражению одного известного журналиста и писателя, уже наступала оттепель. Но когда оттепель начинается в Москве или в другом большом городе, то на юге настоящая жара, а в наших северных лесах еще холодок. Теплые ветры доходят к нам не скоро. И смотришь, бушует на реках половодье, а в лесу еще санная дорога. Снег-то сошел, но держится ледок, называемый по-местному «череп».
Вот и приходилось товарищу Киселеву набирать штат случайный, не по душе. Приглашать таких, как я, зеленых, голубых, необученных сосунков.
А я пошел в редакцию с радостью и гордостью. Чего, казалось, лучше — стать журналистом, играть в футбол и писать репортажи со стадиона.
Действительность, как это всегда бывает, сразу же опрокинула все мои ожидания. Я был определен литсотрудником в отдел сельского хозяйства и о спорте должен был временно забыть.
Впрочем, не совсем. Ибо мне был выдан много повидавший на своем нелегком веку красный «ХВЗ».
О город Харьков! В те годы ты породил и поставил на всесоюзный рынок дорожный велосипед. По нашим дорогам в некоторые дни, а иногда и месяцы можно было передвигаться лишь пешком, на лошади (только верхом), на танке и конечно же на «ХВЗ».
О город Харьков! То был велосипед редчайших достоинств и крепости. Правда, полдороги он ехал на седоке, но иногда и вез его, давал хозяину роздых. Он скрипел и трещал, буксовал в грязи и восьмерил в песке. Он был ремонтирован десятки раз местными умельцами в мастерской МТС. Но он все переносил стоически, и вечная ему хвала.
До меня на нем ездили многие. Последним хозяином являлся прежний завотделом писем, уволенный из редакции за явной глупостью. Велосипед стонал под его стокилограммовой тяжестью, но терпел.
Теперь велосипед стал моим под расписку. Кроме меня, ездить на нем было некому: редактор выезжал редко, пристраиваясь обычно на райкомовский «газик», ответсекретаря в командировки не пускали, а мой непосредственный шеф, бывший председатель, был одноногим. Остальной штат редакции состоял из женщин, которые на велосипеде ездить не умели, да и не хотели.
Товарищ Киселев обычно собирал нас на планерку перед новым номером. Мы входили в его небольшой кабинет, располагались и, достав блокноты и карандаши (шариковых ручек еще не было, скачок прогресса еще только готовился), ждали.
Товарищ Киселев перекладывал бумаги, сурово думая о чем-то. Он всегда думал, и это совершенно точно, что думал о газете. Он был мучеником газетной полосы, ее крепостным, ее рабом. И, пожалуй, каждую минуту он ожидал ошибки в своей газете, ожидал уверенно, чувствуя определенную неотвратимость этого и последующего за этим возмездия.
Наконец он поднимал голову и выжидательно смотрел на нас. Тонкие его губы, казалось, навсегда сложились в недоверчивую, ироническую полуулыбку. Ибо он точно знал, что ничего нового и определенного, да просто ничего путного от нас он не услышит.
Был товарищ Киселев невысок, одевался по тогдашней моде — в сапоги, тем но-синие галифе и нечто среднее между гимнастеркой и толстовкой. Лицо у него было большое, блеклое, мятое, болезненное. В общем, какое-то всегда усталое. Но глаза смотрели проницательно и настойчиво.
— Ну, — говорил он, — кто что предложит в номер?
Наступала театральная пауза. У большинства сотрудников мозговые извилины были заполнены думами о домашних делах, разными хозяйственными, бытовыми вопросами. О номере толком никто не размышлял: это была какая-то абстракция, неопределенность, туманное пятно.
— Давайте, Татьяна Васильевна, — со вздохом начинал поголовный опрос редактор.
Он выслушивал наши робкие попытки сказать что-то о плане будущего номера, иногда кое-что записывал толстым синим карандашом, а выслушав, легонько пристукивал ладонью по столу, как бы прихлопывая неразвившиеся ростки нашей инициативы.
— А делать будем вот что, — говорил он.
И каждый получал конкретное задание, чаще всего не совпадавшее с его тайными надеждами. Надежда же у большинства была одна: отсидеться в редакции до следующего номера, разбирая и обрабатывая редкие письма. Я на это не рассчитывал и этого не хотел. И всегда рад был услышать:
— А ты, Воронов, бери свою машину и валяй в имени Грибоедова. Как у них там с закладкой раннего силоса?
Я выводил свой «ХВЗ», вымытый и смазанный, и начинал кросс на двадцать километров.
Дорога в колхоз имени Грибоедова была сравнительно ничего: местами булыжник, местами песчаные тропинки, но кое-где встречалась и грязь.
И я гремел по булыжнику, делал дальние объезды по борам-беломошникам, где можно ехать напрямую, без дорог, лихо пролетал по тропинкам.
Были у меня в кармане: записная книжка, карандаш и авторучка да еще удостоверение. Здоровые ноги, что без устали качали велосипедные педали, веселая пустота в голове, в которую врывались ритмы не написанных еще стихов, и крепкие руки на руле. Дорога бежала навстречу, стелилась под колесо, солнце ныряло за деревья и вновь показывалось из-за них. И жилось очень весело, легко и здорово, так как шел хороший месяц — июнь, а мне шел не менее хороший двадцатый год.
II
А в редакции я всего больше любил находиться не за своим столом, а в кабинетике ответсекретаря Виктора Ивановича. У редактора был кабинет, у ответсекретаря — кабинетик, а остальные работники сидели в общей большой комнате. Правда, рядом с прихожей имелась еще отдельная комнатушка, где располагалась машинистка, она же и кассир.
Виктор Иванович был лысоват, близорук, не очень опрятен. Но газетное дело знал досконально. А поскольку его посадили за макеты, то он отлично вжился в типографские дела. Макеты он делал по-старому, не размечая, а расклеивая гранки на прочитанные газеты. Наборщикам было от этого значительно легче, и Виктора Ивановича они любили. К тому же он вызывал их уважение отличным знанием заголовочных шрифтов, линеек, всего типографского хозяйства. Мог при необходимости и сам набрать заметку. Я подозреваю, что под конец рабочего дня Виктор Иванович не зря надолго застревал в типографии. Частенько он приходил оттуда веселенький, с поблескивавшими глазками. И начинал рассказывать «дамам» — так он называл сотрудниц — вполне выдержанные анекдоты.
Я торчал у него, учился делать расклейку, слушал его рассказы из газетной практики и бегал в типографию за гранками. Типография располагалась через улицу от редакции — низкое каменное здание, бывший склад какого-то купца. Типографское оборудование давно не подновлялось, набирали вручную, своей цинкографии не было, и клише приходилось заказывать в областном центре. Но наборщики были квалифицированными: газета печаталась в городке многие годы, а в революцию и несколько лет после выходило даже нечто вроде журнала, так что сложились устойчивые традиции. И наша нынешняя газета выглядела довольно чисто и аккуратно.
По утрам мы все сходились в большой комнате. Кто листал подшивки, кто сообщал последние большие новости маленького городка. Без пяти девять появлялся товарищ Киселев, проходил в свой кабинет, а все усаживались за столы. И минут через пятнадцать следовало приглашение на планерку.
Вот с одной из таких планерок и стал я заведовать художественной литературой в газете. Редактор, надо прямо сказать, художественной литературы побаивался. Но он знал и видел, что соседи из других районов печатают в газетах стихи, рассказы, и переживал, что ничего подобного он в своей газете не дает. А как ему было печатать, когда он — я абсолютно уверен в этом — был глубоко убежден, что это все несерьезно, что это излишнее украшательство большого и ответственного дела — прессы. Редко-редко у нас появлялась перепечатка какого-нибудь стихотворения. И то в такие дни редактор ходил сам не свой.
Помнится, он стоял над только что оттиснутой полосой и пристально вглядывался в стихотворение, словно стараясь обнаружить в нем нечто новое, тайное и явно враждебное, до поры до времени скрытое от глаз, и спрашивал сидевшего Виктора Ивановича:
— Не зря дали? А?
— Пройдет, — успокоительно заверял Виктор Иванович. — «Труд» дал, а мы что, хуже?
— Так-то оно так, — нерешительно говорил товарищ Киселев. — А всмотрись поглубже, и совсем оно… того… не мобилизует…
Я, как и все начинающие газетчики, разумеется, считал себя уже наполовину писателем. И на очередной планерке взял да и предложил сделать литературную страницу из произведений местных авторов.
Редактор долго смотрел на меня, потом мимо меня, в пространство. Все затихли, ожидая, какая последует реакция. И вдруг товарищ Киселев спокойно и буднично сказал:
— Вот ты этим и займешься. Тебе и карты в руки.
Рождалась первая литературная страница долго и трудно. Мучительно раздумывал над ней редактор. И надо же случиться такому: только что напечатали мы эту страницу, появился обзор в областной газете сразу на несколько районных газет. И наша литстраница была похвалена целыми тремя строчками, и эту похвалу поддержали в нашем райкоме.
Товарищ Киселев дня два ходил, не чуя под собой ног А мне, подняв и меня на небывалую высоту, сказал при заместителе Татьяне Васильевне:
— Ты, я вижу, в этом деле разбираешься. Давно нам такого сотрудника надо было.
И с тех пор предлагать для печатания стихи или короткие рассказы мне стало легче. Хотя, конечно, и не совсем. В редакции доверяли мне, но к художественной литературе редактор все же продолжал относиться с большим предубеждением.
III
А все дело заключалось в том, что мир в представлении товарища Киселева четко делился на два цвета во времени и пространстве — белый и черный.
Белым был любой день, независимо от погоды, настроения, состояния здоровья и всего прочего, когда в газете при выходе к широкому читателю не обнаруживалось ошибок. Черным становился день, когда обнаруживалась ошибка.
Причем товарищ Киселев делил ошибки на малые и большие. Но все они для него — надо учесть и время — были политическими.
Как-то раз машинистка уронила графин с водой и разбила его. По этому поводу вспыхнула пустячная перебранка между ней и уборщицей. Редактор вышел из кабинета, прекратил их спор и сказал, указывая на стену — редакция занимала не весь дом, за стеной располагалась квартира.
— Вы скандалите, а там могут подумать неизвестно что. Никогда не забывайте, что вы работаете в редакции. Ошибка в любом другом месте — это ошибка. Просто «шибка. А у нас — редакция! И каждая наша ошибка — политическая.
Нетрудно представить, что творилось у нас, когда в газете случалось появиться ошибке. А это случалось — и по нашей вине, и по вине типографии, и по вине корректоров.
Городок, как уже говорилось, был маленьким, но историческим. Когда-то он принимал и отправлял пароходы, барки, беляны, расшивы. Лесопромышленники облюбовали его, понастроили здесь солидные дома, магазины, складские помещения. Но теперь река несколько обмелела: пароходы приходили только весной, центры лесной промышленности возникли севернее, в крупных леспромхозовских поселках. Там появилась и обрабатывающая промышленность, поселки обгоняли город, росли, как грибы после теплого дождика, а городок хирел и увядал.
Но именно в таких старых центрах более-менее постоянен состав населения влюбленного, кстати, в свое местечко, и твердо, прямо-таки железно, держатся традиции. И вот одной из традиций было: подшучивая над своей районной газетой, давая ей насмешливые прозвища, прочитывать ее до последней буковки и обсуждать все ее содержание.
Поэтому ни одна ошибка не укрывалась от придирчивого ока старожилов. И они считали своим долгом, непременной составной частью своего времяпрепровождения то ли позвонить, то ли прийти в редакцию и доложить об обнаруженной ошибке — иногда спокойно и объективно, а иногда и с большой ядовитостью. Районная газета ближе всего к своему читателю, частенько кого-то задевает, а поэтому и любят ее далеко не все.
Вот почему, просматривая свежий номер, только что положенный ему на стол, товарищ Киселев нет-нет да и поглядывал на красную коробочку телефона, которая пока не подавала никаких сигналов, но могла таковые и подать.
Справедливости ради надо отметить, что редактор не спешил отыскивать виновного в ошибке и метать на его обнаженную голову все громы и молнии. В равной степени он мог обвинять и себя, и даже райком — ведь готовые полосы в те годы Виктор Иванович носил в отдел агитации и пропаганды, и там их еще до выхода читали. Нет, редактор не торопился свалить вину на кого-либо, хотя виноватому тоже в конце концов приходилось несладко. Товарищ Киселев сидел молча в своем кабинете и думал горькую думу.
Молчал редактор, замирала редакция. Черным был день, похожим на поминки. Я в такие дни стремился побыстрей усесться на «ХВЗ» и помчаться по чистеньким улочкам городка, вдоль которых были давно посажены, а теперь разрослись в могучие деревья тополя, березы и липы, вылететь за окраину, в простор лугов и полей, направляясь в бригаду ближнего колхоза.
Район я знал довольно неплохо, а проработав немного в редакции, узнал еще лучше. Правда, в самых отдаленных хозяйствах бывать еще не приходилось. А где можно взять необходимую информацию поближе, это я уже досконально изучил.
К счастью, не так уж часты были крупные ошибки, а следовательно, и черные дни. Чаще случались опечатки, досадные «ляпы», несуразицы, — короче говоря, то, что товарищ Киселев называл «малая политическая ошибка».
Так вот, в один «белый», или, лучше сказать, в очень солнечный, какой-то особенно радостный день конца июля я сидел у Виктора Ивановича в его кабинетике, ждал, когда он дочитает машинописный текст, который мне предстояло отнести в типографию, и готовился представить на его суд новое свое стихотворение. Уже два своих стихотворения я сумел опубликовать в нашей газете, подписывая их звонким псевдонимом «В. Нелидов». Это, предполагал я, возможно, будет третьим.
Когда Виктор Иванович передавал мне листы для набора, в редакцию вошел товарищ Киселев. С утра он был в райкоме, а теперь выглядел озабоченным. Заглянув к Виктору Ивановичу, он суховато и негромко сказал, но так, что слышали все:
— Виктор Иванович, Татьяна Васильевна, зайдите ко мне.
И прошел в кабинет, прикрыв за собой дверь.
Татьяна Васильевна была заместителем, Виктор Иванович — третьим лицом в редакции. Мало ли о чем они могли говорить, тем более что все трое были членами парторганизации. И я, шагая в типографию, нисколько не задумывался над этим неожиданным совещанием в середине дня, а соображал, как бы отлучиться на полчасика под каким-нибудь предлогом, чтобы сбегать искупаться в большой и чистой нашей реке. Шел, помахивая бумагами, вдыхая запах цветов с недавно политой клумбы перед типографией, и даже не подозревал, что разговор в кабинете редактора идет обо мне.
IV
Сразу, как я вернулся из типографии, меня вызвали к редактору. Он повел головой в сторону сидевших тут же Виктора Ивановича и Татьяны Васильевны и сказал:
— Мы допустили ошибку. Я совсем упустил из виду, что Тихомирова (такова была фамилия моего шефа) нельзя в это время отпускать. Он вот теперь уехал в санаторий, а уборка начинается. И нужен от нас политорганизатор на комбайн.
Здесь необходимы пояснения. Не так много было комбайнов в хозяйствах района, и на время уборки к каждому из них прикрепляли уполномоченного, так называемого политорганизатора. Обязанности его были весьма расплывчатыми, неопределенными, но такая практика существовала. И каждый год уполномоченным становился Тихомиров: некого больше было посылать из редакции.
Мы здесь поговорили и решили, — продолжал товарищ Киселев, — послать нынче тебя. А что? — спросил он сам себя, как бы утверждаясь в принятом решении. Парень ты грамотный. Комсомолец! Будешь оттуда звонить, как идет уборка, писать. Плохо ли — письма непосредственно с производственного участка! И тебе выгодней — командировку дадим. Давай получай зарплату и собирайся. В два часа в райкоме будет инструктаж.
Он вроде бы даже уговаривал меня. А меня не нужно было уговаривать; я представил себя на свободе, предоставленным самому себе. И, кроме того, настоящим корреспондентом, в ответственной командировке. Поэтому только и спросил:
— А куда?
— К Васильеву, в Дерюгино, — сообщил редактор. — Ну, в общем, весь имени Буденного твой.
Колхоз имени Буденного находился в самых верхах реки, на границе района и даже на границе с другой областью. В нем я никогда не бывал. Васильев считался одним из лучших механизаторов района, частенько фигурировал у нас в газете как передовик. Река, — что являлось для меня в ту пору особенно важным: купанье, рыбалка, — текла у самого Дерюгина. Короче говоря, все устраивало меня, все казалось мне интересным и обещающим. Да в такие годы каждая поездка расцвечивается воображением, и радуешься иногда просто без всякой причины.
Я сбегал домой, быстренько собрался, не забыв прихватить в рюкзачок волейбольный мяч. Долго ли собраться молодому человеку! Получил деньги, командировку, посидел на инструктаже. И к четырем часам уже выводил на улицу замечательный «ХВЗ». Редактор и Виктор Иванович стояли возле типографии. Товарищ Киселев заметил:
— Вот это правильно, надо почаще окунаться в гущу жизни. Ждем от тебя звонков и писем.
А Виктор Иванович, попыхивая папироской, посоветовал:
— Ты Васильеву больно под руки не лезь, не мешай. Знаю я его, он этого не любит. Лучше спроси, чем помочь. А остановиться можешь у него самого: у него дом громадина, а живут вчетвером — он, жена, сын да теща. Передай от меня привет, он тебя примет как родного. Счастливо тебе!
Я бодро отсалютовал им и выглядывавшим из окон сотрудницам и вырулил на улицу, ведущую к реке. Надо было переправиться через реку и проехать около шестидесяти километров. Попасть сегодня в Дерюгино я, разумеется, не рассчитывал: у меня была намечена ночевка за пятнадцать километров от городка, у тетки, родной папиной сестры.
В этот день я действительно переночевал у тетки, на лесопункте. Погонял с местными футболистами мяч перед сном. А назавтра поднялся рано, сделал зарядку, облился водой из колодца. И понесся борами вверх по реке.
Скоро дорога вынырнула из лесов, пошла почти по самому берегу реки. Было сухо, и шины мягко шуршали по толстому слою пыли. Местность начиналась здесь неровная — подъемы и спуски. С высоты увалов открывались деревни, бесконечные леса и, словно ртутная, полоса реки.
Сияло солнце, шел последний день июля, а что-то неуловимое уже навевало мысли о близкой осени. То ли желтые, а кое-где серые квадраты хлебных полей, то ли общее спокойствие в природе, умиротворенность, какая-то тихая сытость, свойственная уже не летним дням, а осени, то ли особая прозрачность далей. Коротко у нас северное лето.
В одной из деревень я купил молока, выпил целую кринку и поехал дальше. Дерюгино находилось неподалеку от самого водораздела: речки за ним текли уже к северу. Увалы становились все выше, щетина лесов за рекой все гуще, величавей и необозримей. И наконец на одном из увалов сверкнул между высокими деревьями шпиль старинной колокольни, а сбоку показалась небольшая водонапорная башня. Еще одна вышка виднелась издалека — землемерная. Это и было Дерюгино — центр колхоза и цель моего путешествия.
V
Никогда не забыть мне тех двух недель августа. Погода стояла на редкость солнечная, тихая, только убирай. Ночи неожиданно для наших мест выпали теплые, с туманами и росами, вода в реке прогрелась, комбайн у Васильева не ломался, у меня дни были заполнены с утра до вечера. В общем шло вначале все как нельзя лучше.
Я поселился у Матвея Васильева. Дом у него действительно был большой, стоял на краю Дерюгина. Постелили мне в длинной неотопляемой комнате, служившей чем-то вроде чулана. Здесь стоял мешок с мукой, на полках вдоль стен разместились многочисленные банки, да много находилось тут всякой снеди и хозяйственных принадлежностей. Но самое главное — дверь из комнаты открывалась прямо в сени, и я, не тревожа хозяев, мог выходить по утрам на крыльцо, делать зарядку и отправляться по крутой тропке на реку, чтобы вдоволь наплаваться до завтрака.
К реке вел крутой спуск, усыпанный ледниковыми валунами, кое-где покрытый травой, а кое-где показывавший обнажения красной каменной крепости глины. Я сбегал по нему, уходил прямым нырком в омуток, а выплыв, ложился на спину и видел Дерюги но под солнцем: дома и зеленые палисадники, контору, животноводческие помещения, механические мастерские, старую церковь и колокольню — все под огромной голубизной неба с редкими неподвижными облаками на нем, все какое-то чистое, нарядное и в то же время скромное, как сарафан из отбеленного полотна.
А хозяев я, впрочем, потревожить не мог, й не только потому, что у меня был отдельный выход. Они просто вставали раньше меня. Первой поднималась теща Васильева, седая, сгорбленная, но на редкость болтливая старуха. Ее мучила бессонница. Потом вставали хозяин и хозяйка, и начинались хлопоты по дому, на дворе, занимался трудовой крестьянский день. А одновременно со мной поднимался четырнадцатилетний Женя.
С ним мы подружились сразу. Он летом не терял времени зря — помогал и дома, и на свинарнике матери, и в поле отцу. И все же он был свободней других, как, признаться, и я, и составлял мне компанию в волейбол, на вечерней рыбалке, во всех моих задумках. А уж информатором и посыльным он был отличным: даже никуда не выходя, я знал, что творится в селе, снабжался свежими новостями абсолютно точно и вовремя.
После приезда я два дня провел, от восхода до заката, на поле с Васильевым. Пытался как-то ему помочь, выполнять какие-либо его поручения. Но вскоре понял, точнее — почувствовал, ощутил, что я просто ему мешаю. Он привык работать в одиночку, сосредоточенно. И работал мастерски. Болтаться около него было и неловко, и бессмысленно.
И я сумел оказаться достаточно сообразительным, чтобы не корчить из себя какое-то заезжее начальство. Утром шел, как и все колхозники, на наряд и отправлялся до обеда на какую-нибудь работу. Копнил солому, помогал на току, крутил веялку у склада. Помогал и в льноводческом звене, и в строительной бригаде. Короче говоря, шел, куда пошлют, не отказывался ни от какой работы. Крестьянский труд был мне знаком с детства, силенки не занимать, и все пошло как нельзя лучше. Я уже видел, что сельчане сразу стали относиться ко мне по-свойски, дружелюбно и искренне.
А после обеда я посещал участок, на котором в тот день работал Васильев, узнавал, как у него дела. Затем писал дома очередную корреспонденцию или информацию о колхозных буднях и шагал в контору. Там связывался по телефону с редакцией, передавал то, что написал, сообщал о выработке комбайнера. Связаться с районом было не так просто: на этой линии «сидели» еще два колхоза и лесопункт. И когда, частенько охрипнув от повторов и «алё», «алё», я выходил на улицу, начиналось свободное вечернее время.
Питался я сначала в райпотребсоюзовской столовой, но Васильев обиженно заявил, что если так, то он меня с квартиры отправит и что я его не объем, и я стал есть вместе с хозяевами, надеясь, что при расставании сумею всучить им какую-нибудь плату.
Свободное время я вначале проводил с Женей. Мы с ним шли на волейбольную площадку в школьный физкультурный городок или направлялись на реку — закидывать донки, ставить подпуска. И уже не один десяток волейбольных партий был сыгран, не один десяток подлещиков попал на сковородку: места здесь были рыбными, необловленными, много раз сплавали мы наперегонки за реку. Так бы оно и шло до конца, но неожиданно появилось нечто помешавшее нашему совместному времяпрепровождению.
Совсем не трудно догадаться, учитывая мой возраст и прочие летние обстоятельства, чем, точнее — кем являлось это «нечто». Конечно, это была женщина, вернее сказать, девушка, а совсем конкретно наша соседка, ветеринарный фельдшер Людмила Ронжина. «Ищи женщину!» — говорили при разборе всех запутанных и криминальных случаев древние. А тут и искать ее не надо было: ее дом стоял рядом с домом комбайнера Матвея Васильева.
VI
А впервые я повстречал ее не у дома, а на реке. Как-то утром, свежим и солнечным, вышел я на берег и услыхал, что за кустами кто-то плещется. Заглянул и увидел совершенно обнаженную девушку, скользившую в воде. Несколько секунд я не отрывал взгляда от красивой, женственной и загорелой фигуры, плескавшейся в прозрачных струях, потом все же сообразил, что это неприлично, отошел и сел на галечник, выжидая.
Она вышла вскоре из-за кустов, уже одетая, с полотенцем в руке, встряхивая мокрыми волосами. Поглядела на меня и, очевидно, по тому, как я отвел в сторону глаза, поняла все. И прямо сказала:
— Подсматриваем? Да?
Сказала сурово и с деланной небрежностью, а сама вся закраснелась. А я не стал отпираться и буркнул:
— Надо купальник иметь.
Мы наверно бы разругались, но она вдруг звонко рассмеялась и махнула рукой, словно бы отталкивая в прошлое этот маленький инцидент.
А потом мы встречались на волейбольной площадке, через день пошли вместе из клуба после киносеанса — нам же было по дороге. Женя куда-то скрылся, и вышло так, что вместо окраины Дерюгина, где стояли наши дома, мы очутились на другом его конце, возле церкви, в старом парке.
Тихо и как-то призрачно было тут. Светила полная луна, деревья стояли недвижимо, не шелестя ни одним листочком, как высеченные из камня. Здесь пока еще держалась теплота, но уже виделось, как долину реки заполняет туман, осторожно накатываясь на склон, и, цепляясь, взбирается по нему выше и выше. Почему-то иногда в воздухе ощущались запахи сена, хотя поблизости и сенокоса-то не было. За рекой четко виднелась опушка леса, мрачная под луной, а вдоль берега расположились на лугах стога, казавшиеся сейчас какими-то живыми существами, куда-то идущими и присевшими отдохнуть.
Я держал прохладную Люси ну руку, незаметно старался приблизить к ее плечу свое и слушал ее рассказ. А она говорила об этой церкви, о парке, о том, что наш городок сначала был заложен здесь, а потом его перевели по какому-то царскому указу ниже по течению реки, а здесь осталось лишь село. Кое-что об этом я уже знал, но непосредственно на месте да еще в такой обстановке слушать древнюю легенду, а может, и действительный исторический факт, оказалось очень интересно и даже почему-то чуточку жутковато. Угрюмо высились церковь и колокольня, давно использовавшиеся для хозяйственных нужд, каким-то тысячелетним матовым светом сияла луна. И всему окружающему, всему сущему, кроме нас, насчитывалось много веков. А мы были малюсенькими существами, затерянными в бесконечной веренице лет.
Я сказал Люсе, о чем подумалось. Она засмеялась, и беседа перешла на наши будничные дела. Потом, разумеется, меня потянуло откровенничать, рассказывать о себе, о своих планах. А дальше пошли стихи — свои и чужие. В первую очередь, конечно, Есенин. В общем, все кончилось тем, что я тихонько пробирался к себе сенями, стараясь не побеспокоить спящих, часу в третьем ночи.
С этого вечера и начались наши совместные прогулки. Весь день я работал, бегал к Васильеву, писал, звонил с одним чувством, с одной мыслью, с одной надеждой: скорей бы наступил вечер. И когда я видел Людмилу, идущую пружинистой походкой от ферм в красной косыночке на светлых, коротко подстриженных волосах, в простеньком платье, облегающем ее сильную, спортивную фигуру, видел, как она помахивает чемоданчиком в загорелой руке, подчеркивая ритм шагов, спеша к дому и ближе ко мне, мое сердце, сердце спортсмена, начинало угрожающе сбиваться с ритма и замирать. Сколько радостного виделось впереди: вечер, встреча на спортплощадке, ночная прогулка по парку или на берег реки, чтение стихов и растущее с каждым днем чувство взаимной близости и полного обоюдного понимания.
Ездили мы ночью и за реку на лодке Матвея Васильева — ладном, крашеном, сухом ботике. Бродили между молчаливыми стогами. Ночная птица то и дело возникала перед нами и, делая неожиданный пируэт, исчезала, точно мгновенно растворялась. Кругом стояла тишина, только в осоке у берега иногда чмокало что-то да изредка ударяла рыба в реке. Потом плыли обратно, прорезая туман, тихонько булькая веслами, сбивая темную воду в маленькие водовороты, нарушая гладь и покой речного зеркала.
Здесь, рядом с тем местом, где мы так неожиданно познакомились, мы впервые и поцеловались. И в обнимку пошли вверх, к домам. А на следующий день я был настолько переполнен всевозможными хорошими чувствами, что схватил велосипед и не успокоился, пока не нагонял по окрестным дорогам километров тридцать.
Будучи заняты лишь друг другом, мы с Люсей наивно полагали, что наши свидания проходят в полной тайне от окружающих, что ее мать и мои хозяева почти что ничего не замечают. Тем более — ничего не знают односельчане: какое им до этого дело, какой интерес?
Однако конспираторами мы оказались никудышными. И вскоре нам предстояло убедиться, что в селе всегда знают обо всех все, иногда и чуть больше того, что есть в действительности. Знали, оказывается, и в Дерюгине о наших прогулках и относились к этому далеко не все одинаково. Очень не одинаково.
VII
Однажды вечером, проходя сенями в свою комнату, я услышал разговор. Дверь в комнаты хозяев была приоткрыта, и басок Матвея Васильева отчетливо слышался в сенях. К комбайнеру пришли родственники, организовалось скромное застолье, а сейчас Матвей Васильев говорил обо мне, поэтому я приостановился.
— Этот парень хороший, — гудел Васильев. — Хо-о-ро-ший. У меня в прошлом году один был — надоел, как собака. На комбайн лезет, выработку вместе с бригадиром проверяет, словно мы жулики какие или не для себя работаем. Учить пробовал, экзаменовать. Чуть я ему, право слово, выволочку не дал. Да неудобно вроде. Уполномоченный. А этот молодцом. Если и скажет что, так по делу. Молодой, а смекалистый.
— И в колхозе помогает, — поддержала Матвея жена. — Не болтается без дела, людям не мешает. Гляди — люди на работу, и он с ими. А дома пишет. Не бездельник, не-ет. Побольше бы таких присылали.
Я стоял, замирая от удовлетворения. Но тут послышался скрипучий тещин голос.
— Девкам вот только зря голову мутит. Людмилу совсем закрутил. Все вечера с ней.
— Почему зря? — спросил Васильев. — Девка ладная, на выданье. Очень даже все по делу.
— Ну да, — не отступалась теща, — погуляет, да и бросит. Знаем их, городских.
— Отстаньте, мамаша! — раздраженно сказал Васильев. — При чем тут городской, деревенский? Человек если хороший, то и все ладно будет.
— А как же Серега? — тихо вступила жена.
— Да, да, — согласно заторопилась теща. — Вот Серега. Вот приедет он из командировки, разберется. Он ему бока наломает.
Невзлюбила почему-то меня Матвеева теща.
— Бросьте вы, мамаша, городить! — повысил голос комбайнер. — Чего Серега? Что он ей, муж? Он же у нее не раз от ворот поворот получал, а все не отступается. Нечего лезть, когда не люб.
— А плох ли Серега! — не сдавалась теща. — Хозяйственный, непьющий. Молодой, а в начальниках. С такими жить — любованье одно. А ведь этот — неизвестно кто. Не знаем совсем мы его. А тот свой, местный. Дом какой у его.
— Да при чем тут дом… — начал Васильев, но я дальше уже не слушал, прошел тихонько к себе, лег на кровать и задумался.
За стеной поговорили еще, потом запели. А я все раздумывал.
«Конечно же, — говорил я себе, — как я раньше не сообразил? Чтоб у такой девушки да не было жениха! Кто он? В каких они, действительно, взаимоотношениях? Когда он вернется из командировки? Спросить у Люси? Нет!»
Я лежал и расстраивал себя разными предположениями, но прибежал Женя, как всегда носившийся по всему Дерюгину.
— Иди в контору, — запыхавшись, приказал он. — Редактор тебе звонил, велел на квартиру ему позвонить, потому что поздно. Иди давай.
— Слушай-ка, Женя, — сказал я, вставая, — а кто это у вас Серега? А?
Женя хитровато посмотрел на меня: все-то он понимал и видел своими прохиндейскими глазенками. И доложил:
— Механик. Заочно учится. Здоровенный. Сейчас не то за запчастями уехал, не то еще куда-то. А чего тебе он? — лукаво поинтересовался подросток.
— Да так, — увильнул я от объяснений и отправился в контору.
С редактором из этой командировки я еще не разговаривал. Мои корреспонденции принимали машинистка или Леночка, завотделом писем. Иногда к телефону подходил Виктор Иванович, иногда Татьяна Васильевна. «Что бы это означало?» — прикидывал я.
Однако это совсем ничего не означало. Редактор, видимо, решил проявить необходимую чуткость. Порасспросив о делах, дав советы и задания, товарищ Киселев под конец разговора сказал:
— Стихотворение тут один автор только что прислал. Жаль, тебя нет, посоветоваться не с кем. И Виктор Иванович заболел. Еле справляемся, сам вот макеты клею. Но я, наверное, его дам. Очень идейное, знаешь, и содержательное. Я хоть не специалист, а вижу, что и художественное. Прямо радостно за местного автора. Растут. Ну, будь здоров. Продолжай, как начал.
В каком бы я был восторге, случись этот разговор в обычный день! Редактор говорит со мной как с равным, сетует, что меня нет в редакции… Трудновато было заслужить доверие товарища Киселева. А тут почти дружеский разговор. Но у меня настроение было не из веселых. Очень неприятным казалось то обстоятельство, что о нас с Люсей всем известно. Главное же, как больной зуб, не давал мне покоя этот неожиданный Серега. Так и не выходило у меня из головы это имя, раздражая и лишая меня обычного душевного равновесия.
VIII
Вскоре мне пришлось и познакомиться с Серегой. Впервые я его увидел издали. Шли мы с Люсей в сумерках с реки, и она вдруг перед самым домом потащила меня в сторону. Скрываясь за кустами, мы отошли на некоторое расстояние, тогда я спросил:
— Ты что?
— Да заметила тут одного… дежурного, — с досадой сказала она.
Я выглянул из-за куста. Перед ее домом, на освещенном луной пространстве, маячила высокая фигура.
— Серега? — скорее утверждая, чем спрашивая, сказал я.
— Доложили уже, — сердито отозвалась Людмила. — Нет людям покою, языки почесать надо.
— Никто не докладывал, — опроверг я. — А вот чего мы тут прячемся, непонятно. Кто он тебе? Или вину какую перед ним чувствуешь?
— Ты мне еще допрос устрой, — решительно оборвала Людмила. — Никто он мне. А вообразил, что только вот он мне и нужен. И прячусь я не из-за себя, из-за вас. Таких петухов сводить вместе нельзя. Пойдем в парк, надоест ждать — уйдет.
— Так ты бы ему чередом сказала, — пробормотал я.
— Сто раз говорила. Такой настырный характер — моченьки нет. Механизаторы ругаются, если возьмется чего ремонтировать, круглые сутки покою не даст, пока не найдет, где поломка. Пойдем, пойдем, не выглядывай. А то начнете еще выяснять отношения.
— Ты за него бойся, не за меня, — буркнул я. — У меня, между прочим, второй разряд по борьбе.
— Нашел чем хвастать! — рассердилась Людмила. — Того только не хватало, чтоб вы борьбу затеяли. Что я вам, кость, а вы собаки? Попробуйте только — оба тогда на глаза не показывайтесь. Я этих дикарских разбирательств с детства терпеть не могу, даром что в деревне выросла…
Однако столкновения с Серегой избежать мне не удалось.
Дня через два после того вечера я отправился в клуб. Недавно построенный клуб располагался красиво, над речным обрывом. Кинокартины сегодня не привезли, намечались танцы. Должна была прийти в клуб и Людмила.
Вечер превосходил теплотой все остальные. Хотя на чистом небе четко и празднично светился ущербный месяц, вдалеке, над самым горизонтом, изредка вспыхивали зарницы: видимо, кончалось вёдро, шла к нам переменная погода. Деревня уже спала, отдыхая перед новым трудным днем, а клуб был весь освещен. Парочки разгуливали возле клуба, а у входа толпилась порядочная группка ребят.
Я прошел в зал и сел к окну. Играла радиола, танцевало несколько пар. Я сидел и поджидал Люсю.
Вдруг в зал вошли парни, а среди них — я сразу понял по росту и могучим плечам — Серега. Он был явно выпивши. Ребята что-то говорили ему, но он небрежно отодвинул одного из них и через весь зал направился ко мне.
До сих пор я не могу определенно сказать, что он хотел сделать: ударить ли меня ни с того ни с сего, хлопнуть ли по плечу, вызывая на улицу «поговорить»? Есть такой прием, так «дружески» хлопнуть, что «разговор» сразу принимает острый характер.
Серега подошел, и я увидел, что пьян он очень сильно. Даже глаза были какие-то бессмысленные. И тут он занес руку.
Я мог бы остановить движение руки, но, помня Людмилины слова, просто мгновенно отклонился. И могучая Серегина ладонь обрушилась на крестовину переплета рамы за моей спиной. Зазвенело выбитое стекло.
Эта случайность и предотвратила дальнейшее развитие скандала. Прибежала Римма, заведующая клубом, черноглазая решительная женщина, которую побаивались все парни в округе: порядок в клубе она поддерживать умела. Подбежали Серегины дружки, подхватили его и, уговаривая, повели к выходу. Он молчал, тупо глядя перед собой, и зажимал одну ладонь другой, — видно, поранил осколками руку.
Настроение у меня было вконец испорчено, я потихоньку побрел домой. Навстречу мне по порядку прямо-таки неслась Людмила, юбка вихрилась вокруг ее сильных: ног. Подойдя, она спросила:
— Передраться успели? Да?
— Да нет, — начал объяснять я, еще раз удивляясь, с какой молниеносной скоростью распространяются здесь новости, — не дошло до этого. Стекла он там побил. И все.
— Ну ладно, — облегченно вздохнула Людмила. — А то придумали моду. Неужели дракой можно что-нибудь решить? Идиотизм какой-то. Ведь если человека любишь, то любишь, а если нет, так нет! Разве тут помогут здоровые кулаки?!
Хорошо, что все-таки была ночь и не видно было, как я просиял. Ведь у Люси случайно вырвалось, на мой взгляд, чуть ли не признание. И что мне был теперь, после этих слов, какой-то Серега? Да и вообще все Сереги всего мира!..
Разговоров же о нас в деревне с каждым днем прибавлялось. В немалой степени содействовала этому теща Васильева. Старухе я не понравился со дня приезда, она и с зятем из-за меня спорила, а теперь судачила о нас с Людмилой по всей деревне.
В довершение всего для дальнейших пересудов и самых лихих предположений у нее появился явный повод. Пришли мы как-то с Люсей с реки, а ее дом оказался запертым: мать ушла и по рассеянности унесла ключ. Людмиле надо было переодеться, снять халат, надеть платье, висевшее тут же, на веревочке. Было бы ей не стесняясь переодеться на крыльце или в палисадник уйти. Но я, как галантный кавалер, предложил свою комнату. Людмила ушла, я остался на крыльце. А в это время дернул черт проходившую сенями Матвееву тещу заглянуть ко мне. Тут она и увидела Людмилу.
И этим же днем я нечаянно услышал, как старуха докладывала двум женщинам у колодца. А пожалуй, она видела, что я проходил, и специально начала разговор, чтобы заодно и выложить горячие новости, и как-то задеть меня.
— Вот оне, нонешние-то! Иду сенцами — кто-то шебаршит в прирубе у его. Думаю: поди, крысы завелись, мука ведь у нас там. Заглянула — батюшки, она, почитай, совсем голая. Вот нынче стыда-то сколько! У нас, матушка, вольности-то не было. Все не так было.
— Не так, не так, — согласно закивали женщины. — Шибко пораспустились в эти годы.
Они начали деловито обсуждать «нонешних», а я поспешил пройти, проклиная про себя глазастую и языкастую тешу Матвея Васильева.
IX
Дела у Васильева шли хорошо. В среднем он намолачивал центнеров по шестнадцати с гектара — урожай по нашим нечерноземным местам отменный. Но начала портиться погода и, как назло, сломался комбайн. Поломка была незначительная, но возиться пришлось целый день.
Я помогал комбайнеру чем мог. Часу в четвертом дня к нам подкатил на моем «ХВЗ» Женя и крикнул:
— Тебя в контору вызывают! Чесноков приехал.
Чесноков был инструктором райкома по этой зоне. Я его знал плохо, видел всего несколько раз — суховатый, подтянутый мужчина в годах. Пришлось умываться и идти в контору.
Инструктор сидел в председательском кабинете один, листал какие-то бумаги. Хмуро посмотрев на меня и не предложив садиться, он спросил:
— Ну, как дела?
— Здравствуйте, — сказал я и сел. — Дела ничего. Сегодня, правда, стоим, а так все хорошо шло.
Чесноков подумал, еще полистал бумаги, потом сунул их под счеты и заявил:
— Твое счастье, что у тебя такой комбайнер. Сигналы тут поступили, что ты у него и не бываешь почти, всякими посторонними делами занимаешься. Что ты на это скажешь?
— И у него бываю, и в колхозе помогаю, — твердо ответил я. — Считаю, что поступаю правильно. Нечего комбайнеру зря мешать. А моя помощь в колхозе не лишняя.
— Ишь какой умный, — раздумчиво сказал Чесноков. — Сам для себя порядки устанавливает. Да-а. А драка в клубе — это тоже правильный поступок?
— Никакой драки не было, — отрезал я. — Полез один дурак, но я связываться не стал.
— Еще бы ты связывался! — Чесноков щелкнул костяшкой счетов, придавая, видимо, своим словам большую весомость. — Политорганизатор! Ты и так тут уже наколбасил. Девицы чуть ли не голые к тебе ходят. Хорошую дружбу у парня с девушкой разрушаешь.
— Какую дружбу? — возмутился я. — Нет никакой дружбы.
— По-твоему нет, а по-другому, может, есть, — сказал Чесноков, тоже повышая голос. — Может, мы для этой пары широкую комсомольскую свадьбу готовим… Тебе не важно, чтоб молодые кадры в колхозе оседали, а нам важно. Она, между прочим, колхозной стипендиаткой была. Колхоз учил. И он у нас на хорошем счету. Отличный механик. Передовик. В партию рекомендовать будем. А ты тут лезешь.
— Я не лезу, — с трудом удерживаясь, чтоб не нагрубить, начал я. — Не лезу. И сплетен не собираю. А что касается свадьбы, — решительно заявил я, чувствуя, что краснею, — так мы, может, не на колхоз, а на весь район закатим. И никому никакого дела до этого нет.
Чесноков побагровел.
— Так это, выходит, я сплетни собираю? Вот ты до чего договорился! Ну, я твои фокусы так не оставлю. Не-ет! Отправляйся на положенное тебе место. И учти, что обо всем будет доложено куда следует. Смотри-ка ты, какой герой отыскался!
Он еще что-то раздраженно бормотал, но я уже не слушал его и пошел к выходу. Вышел из конторы и направился в парк, подавляя в себе желание вернуться и наговорить Чеснокову кучу дерзостей.
В парке меня отыскал вездесущий Женька. Подсел ко мне на скамейку и тихо сказал:
— Ругали? Это все ему бабка наплела, я сам слышал. Он ведь к нам заходил, с полчаса сидел.
— Наплевать, Женька, — махнул я рукой. — Дурак он дремучий, вот он кто. И не боюсь я его угроз и ябед. Пойдем-ка поплаваем.
Мы побежали на реку, и, рассекая саженками ласковую воду, я принял решение забыть об этом разговоре, словно его и не было, и конечно же ничего не говорить Люсе.
Но говорить об этом все же пришлось. Вечером Люся сообщила мне:
— Чесноков ко мне на ветпункт заходил. Знаешь, зачем? Выяснял, какие у нас с тобой взаимоотношения. Сережку мне нахваливал.
— Ну, а ты что?
— А что… Я ему сказала, что в районных сватах не нуждаюсь, кого захочу, сама выберу. А насчет наших взаимоотношений сказала, что ему никакого дела нет и позорно для мужчины бабьи сплетни собирать.
— Так и сказала? — рассмеялся я, вспомнив рассерженное лицо Чеснокова.
— Так и сказала, — весело подтвердила Людмила, блестя своими большущими серыми глазами. — Только вот боюсь — тебе он неприятностей наделает.
— Молодец ты! — восторженно заявил я. — И нечего бояться, ничего плохого я не делаю. Пусть жалуется. Я и думать-то о нем забыл…
И снова я был наверху блаженства, ликовал, что Люся вела себя решительно и смело. Что мне были теперь все Сереги и все Чесноковы, когда Люся беспокоилась за меня, защищала меня, — словом, была за меня и со мной!
X
Однако вскоре оказалось, что Чесноков угроз и слов на ветер не бросает. Погода продолжала портиться, потихоньку дождило, что куда хуже, чем обломный дождь. Поля намокли, у Васильева участились поломки. И Людмилу вызвали на трехдневный семинар. В этот-то скучный момент вновь позвонил ко мне редактор.
Я протирал возле дома велосипед, а меня окликнули. Пришел посыльный из конторы и сказал — вызывают на телефон.
Когда удалось дозвониться, я услышал голос товарища Киселева.
Он спросил: «Ты?» — и с минуту загадочно молчал, потом продолжил:
— Ну, рассказывай, что у тебя там.
Я рассказал, посетовал, что погода, мол, портится.
— Да, портится, — как-то грустно проговорил товарищ Киселев. — Портится… — В тоне его уже не было той почти товарищеской нотки, что при прошлом разговоре. — Ну, а ты чего там вытворяешь?
— Да ничего я не вытворяю… — возмущенно начал я.
— Погоди! — резко перебил меня редактор. — Разговаривать долго не будем, линию занимаем. Да и не по проводам такие, знаете, разговоры. Мне докладывали товарищи, которым я не имею права не доверять… Вот так! Хорошо, что пока только мне, — многозначительно добавил он. — А ты вот что — садись на свою машину и давай сюда. Здесь разберемся.
Еще минуту помолчал и совсем строго закончил:
— Самому молодому оказали такое большое доверие, но, пожалуй, да… гм… совершили малую политическую ошибку…
Ах, как неохота было мне уезжать, не дождавшись Людмилы, да и вообще неохота. Но что поделаешь, я тут же собрался и отправился в дальний путь.
Когда выехал из Дерюгина, дождь прибавил. Но был он пока тепленький, слабенький, ехать было можно. И дорога еще не совсем раскисла. Хотя вместо слоя пыли образовалась уже липкая грязь.
Мокрые, кое-где начинавшие желтеть кусты проносились мимо. Позванивал на ухабах мой велосипед, Дерюгино осталось позади, новые деревни открывались на взгорьях. Я обычно даже любил такую погоду: хорошо это раннее начало, подступ к северной осени. И тишина необыкновенная, только листья изредка прошуршат под шинами. Дали совсем открыты, в природе изумительное спокойствие, и вид реки еще далеко не холодный. А мелкий дождь не помеха, он как-то совсем под стать общей картине.
Любил я это время, но сегодня-то настроение у меня сложилось никудышное. Я вовсе не был трусом и не боялся никаких разбирательств. Да и вины за собой никакой не чувствовал. Наоборот, я гнал вовсю и в унисон движению увеличивал в своих раздумьях скорость потока горячих и дерзких слов, ядовитых выпадов против Чеснокова и подобных ему дурней. Не собирался я защищаться, а собирался нападать.
И в то же время я достаточно знал редактора и свою редакцию. Знал товарища Киселева и что он скажет. И ничего хорошего для себя в этом не предвидел. Да ведь я, сын своего времени, хоть и был молодым, быстро успел заразиться, что ли, духом момента и даже вроде бы чувствовал за собой что-то похожее на вину. Хотя и негодовал, и не признавался себе в этом. Видимо, слишком часто уже приходилось мне бывать на разных собраниях, совещаниях, головомойках и разбирательствах.
Да и мнение товарища Киселева было для меня совсем не безразлично. Чутьем, догадкой я осознавал его неполноценность, что ли, как, громко говоря, идеологического работника, но я не мог не уважать его за честность, своеобразную порядочность, мученичество. А уж поучиться у него самодисциплине, организованности, трудолюбию, преданности своему делу было не только можно, но и необходимо. Было, было нечто в товарище Киселеве импонировавшее мне.
И по Людмиле я скучал в эти часы, и по Дерюгину. Но все это, вместе взятое, и и сколько не убавило моих физических сил, а настолько возбудило — вот она, молодость! — что я несся отчаянно, сломя голову, пугая встречных старух в деревнях. И прокатил расстояние до лесопункта, где жила тетка, пожалуй, вдвое быстрее, чем в первый раз, хоть и дорога была хуже. Никто ведь не знает, какие, возможно, ставились рекорды такими вот безвестными спортсменами на местных дорогах.
Тетки дома не оказалось, а я донельзя устал, промок и был по-волчьи голоден. Поэтому, не теряя времени, отправился в столовую. Заказал полный обед, купил свою родную газету, уселся с наслаждением за чистый стол и развернул свежий номер.
XI
Взглянув на первую полосу, я увидел привычную картину — передовую, информации об уборке, сводку. И вдруг обнаружил внизу страницы красиво заверстанное стихотворение.
«Решился все-таки, — вспомнил я первый телефонный разговор с редактором, — сам решился. И надо же — на первую полосу!»
При обычном отношении товарища Киселева к литературным произведениям о первой полосе для них не могло быть и речи. А тут! Но своя рука владыка.
Официантка принесла борщ, однако я, насколько ни был голоден, с интересом читал стихотворение.
Но тут же разочаровался. Стихотворение начиналось так:
«Ну и открытие сделал! — иронически сказал я себе. — Да эти стихи пол-России знает. А хвастал — нашел, мол, местного автора…»
Это было хорошее стихотворение большого поэта, особенно популярное в те годы.
Все же дочитав знакомые стихи до конца, я уже намеревался отложить газету и приняться за борщ, но мой взгляд упал на подпись. Подпись была такая: «3. Репина, учащаяся вечерней школы».
Несколько мгновений я ошеломленно, нет, ошалело, смотрел на подпись. Потом закрыл глаза.
«Доездился, — подумал я, — чудиться стало».
Открыл глаза — подпись на своем месте.
Еще и еще я читал знакомые стихи и неожиданно для самого себя расхохотался, прямо-таки зашелся, на всю столовую.
На меня заоглядывались с недоумением. Я подавил желание смеяться еще и еще, кое-как доел обед и вышел из столовой, сунув газету в карман, провожаемый любопытными и насмешливыми взглядами.
К тетке я сразу не пошел, а, поставив к стене ее дома велосипед, отправился бродить в приречный бор.
«Что же он, совсем рехнулся? — раздумывал я. — Да ведь это такая ошибка. Уж если за обычное попадало нам на орехи, то тут держись…»
Я пытался представить, что творится теперь в редакции, но даже вообразить себе этого не мог.
«И что это за 3. Репина? — задавал я себе вопрос, — Что она, дура, не понимает, на что идет? Ведь ее любой школьник разоблачить может. Тоже мне плагиатор».
Позже, однако, выяснилось, что никаким плагиатором эта простая девчонка не была. И быть не собиралась. Прочла в книжке стихи, они ей понравились. Ну, и послала в редакцию с обычной просьбой напечатать. А фамилию автора указать забыла. И товарищ Киселев обрадовался им, как находке, да и напечатал, не сомневаясь, что они принадлежат ей.
Бродил я, бродил по сухому бору-беломошнику, слушая редких синиц, выходил к реке, теряясь в предположениях и догадках, затем махнул рукой и отправился к тетке.
Хотел даже не ночевать, ехать в редакцию. Но было уже поздно, устал я зверски. Да и чем я мог там помочь?..
Даже спалось мне, против обыкновения, плохо. Все думал и думал о случившемся.
С одной стороны, хоть и было в этом факте немало смешного, я жалел редактора. Я представил себе его состояние, особенно при его мнительности, восприимчивости к ошибкам, и уж никак не мог позавидовать ему. Хоть и не улыбнуться тут было невозможно.
А к тому же я по-своему любил свою маленькую газету, гордился званием хотя районного, но журналиста, дорожил им. И было больно и обидно, когда над газетой смеялись.
Да и меня впереди ожидали далеко не лавры победителя. Ох, далеко! Вот и ворочался я, и охал, а тетка подходила и заботливо спрашивала, не заболел ли я, не простудился ли на дожде и не принять ли мне аспирин…
Но я не заболел и не простудился. Наоборот, был на ногах, как встрепанный, рань-разрань, кое-как позавтракал, вскочил на неутомимый «ХВЗ» и как можно быстрее помчался в редакцию.
XII
Дождь перестал, подул ветерок, и даже солнышко начало проглядывать. Видно, погода шла постепенно на поправку. Я бойко качал велосипедные педали, велосипед стремительно несся вперед. И я въехал в городок почти в самом начале рабочего дня.
Редакция встретила меня могильной тишиной. Кабинет Виктора Ивановича пустовал, а в большой комнате все молчали, уткнувшись в свои бумаги. Особенно отчетливым в такой тишине казалось тиканье больших настенных часов.
Татьяна Васильевна оторвала взгляд от бумаг, посмотрела на меня. Я жестом показал на кабинет редактора: «Там?» Она молча кивнула головой.
Нечего делать, я прошел в кабинет. Товарищ Киселев сидел за столом, безучастно смотря в пространство. Казалось, он не заметил моего прихода.
Вдруг телефон на столе зазвонил, властно и отрывисто. Редактор встал, снял трубку и слушал стоя. Затем он сказал:
— Да. Понятно. Иду.
Он положил трубку, одернул свою гимнастерку-толстовку и только тут обратил на меня внимание. И сказал, выходя из-за стола, сказал как-то вяло, неопределенно:
— A-а, приехал…
Немного помолчал и добавил:
— Ну ладно. Получи там зарплату за полмесяца и поезжай обратно. Прежде отдохни, конечно.
Еще помолчал и еще добавил:
— Некогда. Потом разберемся. Да не валяй там дурака.
И направился к выходу из кабинета.
Я выходил рядом с ним, чуть позади. И то ли мне показалось, то ли я на самом деле слышал, но вроде бы его губы прошептали: «Да, это крупная политическая ошибка…»
Редактор ушел, в редакции по-прежнему все упорно молчали. Виктора Ивановича не было. Я получил деньги, попрощался со всеми и вышел на улицу.
Ветер совсем разогнал тучи, над маленьким нашим городком вовсю светило солнце. Блестела река, в тополях возились птицы. Шли по улице люди, разговаривали и смеялись. Домики казались чистенькими и умытыми. Совсем еще не осенним выглядел городок.
А душа моя полнилась радостью. Хоть и чистосердечно жалел я редактора, но над моей-то головой гроза пока пронеслась, и — вот эгоизм здоровья и молодости — я уже думал совсем не о редакции, а о встрече с друзьями, о стадионе, о танцах, о кино. А главное — впереди меня ждала обратная поездка: Дерюгино, Матвей Васильев, Женя, колхозники, с которыми я работал. И Людмила!
И до чего же замечательно было жить!