а окном вдруг сразу померкло, сильный ветер рванул форточку, согнул деревья, и они покаянно закачали вершинами. Потом бабахнул гром.

Я выскочил на балкон и смотрел, как в низком текучем небе сверкали молнии. А когда тяжелые водяные прутья стали стегать землю, я убежал в дом.

В уголке я тихо изнывал от желания сбегать под лестницу. Там у меня был спрятан браунинг — черный, тяжелый, настоящий. Я там и нашел его утром.

В это время бабушка взглянула на меня жалостливо и сказала маме:

— Тихонький, непроказливый, такие не живут…

Мама сначала холодно, будто не расслышав, переспросила:

— Не живут, говоришь?..

А потом сразу закричала на бабушку, но слов ее не было слышно — на улице грохотал гром. Лицо мамы сделалось страшным, оно то вспыхивало синим светом, то гасло вместе с молниями за окном.

И будто это она грохнула об пол громом, и задрожал весь дом.

Бабушка мелко крестилась и упрашивала маму:

— Анюта, господь с тобой! Анюта, грех! Замолчи!

У мамы до меня было еще двое детей — мальчик и девочка. Оба они в один день умерли от скарлатины. Тогда мама слегла от горя, и бабушка привела к ней священника. Тот стал объяснять, что детей взял к себе бог, потому что они были очень хорошие, и у бога на небе им сейчас хорошо…

— На кой черт мне этот ваш бог, если он отнял у меня детей! — закричала тогда мама и прогнала бабушку и попа вон.

Гром перестал греметь, шипели за окнами водяные струи. Мама, обессиленная своей яростью, ушла куда-то, не надев шляпы.

Когда дождь перестал, бабушка торопливо собралась и повела меня в церковь.

Но прежде я сбегал под лестницу, засунул пистолет — вороненое блестящее чудо — под рубаху и догнал бабушку на улице. Она взяла меня за руку, другой я придерживал свою находку.

Гроза прошла над городом, оставив после себя свежесть, солнечное нежаркое сияние и волнами набегающий запах акаций.

Мы с бабушкой дружно шагали, обходя прозрачные лужицы на белых, еще чуть влажных, дымящихся парком плитах тротуара.

В церкви мне было безмерно скучно. Стоять надо смирненько. Вокруг невеселые, скучные люди. Смирненько вздыхают, смирненько крестятся… А мне неохота креститься, и свечи сегодня горят как-то особенно ровно, нетрепетно и скучно. Вот если на огонек свечи смотреть долго-долго, он делается большим-большим и будто плывет к тебе. Начинают слезиться глаза, и тогда вокруг огонька задрожат разноцветные круги. Но все равно скучно…

Батюшка-поп в ризе, тяжелой и негнущейся, сделанной будто из раззолоченной жести, тоже маялся скукой, это я сразу заметил. Молодой, с острой, как у Иисуса Христа, бородкой и синими беспечальными глазами, он, распевая молитву, лукаво стал поглядывать на меня, и казалось, мы оба вот-вот прыснем со смеху.

И тут я, наверное, чтобы поразвлечь его, с хитренькой улыбочкой — вот, мол, что у меня есть, — достаю обеими руками браунинг…

Пистолет тяжелый, дрожит у меня в руках, но я старательно целюсь. И вижу, как священник будто подавился, в глазах у него померкла лукавость, он рванулся и уже откуда-то снизу громко и противно закричал.

Сразу все шарахнулись от нас с бабушкой и, как сердитые пчелы, принялись жужжать. Бабушка отняла браунинг и молча потащила меня за руку прочь.

— Абрек, как есть абрек! — только сказала она.

На паперти мы постояли. Бабушка не бранила меня.

А потом мы пошли домой. Теперь я знал, что бог меня к себе на небо не возьмет, но нисколько этим не огорчался.

С легким сердцем поглядывал я вокруг. Наступал несказанно прекрасный фиолетовый вечер. Это бывает, когда солнце собирается уйти за Бештау, а красные лучи его меркнут в запоздалой синей тучке. Тогда зеленые деревья кажутся оранжевыми, белые дома — розовыми, а весь мир — фиолетовым.