«— Воробьевский! — завизжала Маргарита. — Воробьевский! Да ведь это же он! Это он погубил мастера…»

Переиначенная цитата, конечно, — шутка. Но я представляю себе, как завизжат нечто подобное окололитературные ведьмы и критики с Лысой горы. Булгаков — культовая фигура и трогать ее нельзя.

— А почему нельзя?

— Потому что — великий талант.

— Согласен. Получил его от Бога. И от Господа же получил свободу воли. Сделал свой выбор в литературном творчестве.

— Да ему и в голову не приходили замыслы, которые приписывают ему и православные, и иудейские критики!

— Очень даже может быть. Булгаков порой писал то, чего не мог знать, и у него получались вторые планы, которые он не задумывал. Это и называется ментизм. Проще говоря, — подчиненность воли (хотя бы и частичная) миру зла. Этот мир как раз не свободу дает. Он — узурпатор. Всегда пытается присвоить дар Божий. Отсюда — рукопись «Театрального романа», написанная без единой помарки, как бы под диктовку. Отсюда и есенинская «Инония».

— Как, вы и Есенина не любите?!

— Я-то люблю. И не хочу верить, что богохульственные стихи он написал не в состоянии одержимости, а своей волей.

Напомнить?

Хрестоматийное воспоминание о нем гуляет в милом березовом ситчике, а ведь было и другое:

Проклинаю тебя я, Радонеж, Твои пятки и все следы!»

А это:

Зреет час преображенья, Он сойдет, наш светлый гость, Из распятого терпенья Вынуть выржавленный гвоздь.

Как? Что? Почему он написал такое? Спьяну? А что это значит — спьяну, не помня себя — в духовном смысле?! Ну, мы уже говорили об этом…

В четвертом издании известной книги «Отец Арсений» читаем воспоминания о Есенине: «От христианства, Иисуса Христа, Церкви, православия он отрекся еще в 1918 году, написав оскорбительно-кощунственное стихотворение, называемое «Инония», и никогда не считал написанное ошибкой…

Когда он писал стихи, на него нисходило озаряющее творческое вдохновение, даже не всегда понятное ему самому, но если стихи или поэма были уже написаны, он становился ограничен, беден, бессодержателен, тускл».

Итак, «Инония»:

…Время мое приспело, Не страшен мне лязг кнута. Тело, Христово тело, Выплевываю изо рта. Не хочу восприять спасение Через муки его и крест: Я иное постиг учение Прободающих вечность звезд (…) Ныне ж бури воловьим голосом Я кричу, сняв с Христа штаны: Мойте руки свои и волосы Из лоханки второй луны.

И далее, в тех же воспоминаниях, — очень характерно: «В нем как бы жили одновременно или по очереди несколько человек: 1) гениальный лирик, человек, пытающийся иметь свою собственную философию, но ничего в ней не понимающий, поэт нежных «персидских» мотивов, лирик природы и женщин, 2) «черный человек» и 3) человек, по воспитанию в церковно-приходской школе, — православный».

Понятно, сколь обидно и возмутительно читать все это поклоннику Есенина. Однако, если отмести версию его одержимости, получается, что ту же «Инонию» сочинил не бес, а он сам. (Как писал афонский старец Иероним, хулит Бога не сам человек, а всегда — бесы.)

Сам, своею, еще не порабощенной волею, он писал другое:

Льется пламя в бездну зренья, В сердце радость детских снов, Я поверил от рожденья В богородицын покров.

А потом удивительная прозрачность замутилась. Судя по стихам, за год-два до революции что-то произошло в борьбе за его душу. Кто-то постучал в нее, и он открыл дверь.

С каждым днем я становлюсь чужим И себе, и жизнь кому велела. Где-то в поле чистом, у межи, Оторвал я тень свою от тела.

Со времени этого «раздвоения» его душа лишь иногда прорывается криком:

Чтоб за все за грехи мои тяжкие, За неверие в благодать Положили меня в русской рубашке Под иконами умирать.

Но нет, его ждет другая смерть. Он сам писал об этом: «В зеленый вечер над окном на рукаве своем повешусь»… Провозвестник самоубийства вновь на пороге:

Черный человек Водит пальцем по мерзкой книге И, гнусавя надо мной, Как над усопшим монах, Читает мне жизнь Какого-то прохвоста и забулдыги, Нагоняя на душу тоску и страх. Черный человек, Черный, черный!

Так загадка его повешения получает еще одну версию: а не повторил ли замечательный поэт судьбу доктора Фауста? «Народу присуще то воззрение, — пишет классик отечественной этнографии, — что человек не сам лишает себя жизни, а доводит его до самоубийства, иногда даже непосредственно убивает, топит черт, леший. Меланхолическое настроение перед самоубийством, душевное расстройство считаются дьявольским наваждением; раздвоение сознания, разговоры и препирательства с невидимым кем-то… народ понимает как борьбу с нечистой силой; когда же больной самовольно прекращает свое существование, народ выражается пословицей: черту баран!»[70].

Нет, Фауст никуда не ушел со своим лукавым визави. В Россию, в ее XX век, Мефистофель явился вновь. Влетел на юбилейной волне — в 1899 году весь культурный мир отмечал 150-летие со дня рождения Гёте. Зыбкий демон утвердился в мраморе Антокольского. Громовым хохотом Шаляпина полетел под сводами Большого театра: «Люди гибнут за металл, / Сатана там правит бал…» Но главное — уже позже — сделал для него Михаил Булгаков. Ради этих стараний диавол и отозвал от писателя демона самоубийства.

Любитель тления Бодлер

— Вот такие вы, «патриоты»! Французы, например, с каким-нибудь задрипанным Мопассаном до сих пор носятся как с писаной торбой, а ведь не чета гигантам русской литературы. То, чем вы занимаетесь — охаивание национальных святынь!

— Коли уж так, позволим себе отступление и о Мопассане.

Мурашки идут по коже от опыта, который имел каббалист Авраам Абулафия! Он-то знал, кто встречается на пути медитаций. И предостерегал своих последователей: «После многих движений и сосредоточения на буквах волосы на голове твоей встанут дыбом, кровь твоя вострепещет, все тело твое будет охвачено дрожью, и трепет падет на все члены твои, и ощутишь ты в себе некий новый дух, укрепляющий тебя…»[5]См. роман Р. Л. Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда».
. Абулафия предупреждал учеников: перед вами может возникнуть астральный «двойник»… Что это за сущность, показывает судьба одного знаменитого гоя — совсем из другой эпохи.

…Мопассан любил шокировать публику. Мог, например, спросить: а пробовали ли вы человеческое мясо? И слизывал красным языком капли шампанского с торчащих усов. Дамы кокетливо пугались.

Писатель вообще немало потрудился, чтобы противоестественное стало нормой. Порой он даже сам не понимал, почему приходит в бешенство, когда речь заходит о том, что дано Богом. «Он становится насмешливо-злобным, когда при нем говорят, что материнство прекрасно… Мопассан не приемлет обычные человеческие отношения». (По образному выражению прп. Исаака Сирина, ум, увлекаясь чувствами, вместе с ними «ест звериную пищу»). Это вызывает у публики оживленный интерес — никто еще не замечает в нем безумия. Эмиль Золя даже пишет: «Мопассан является выразителем здоровья и силы нашей расы. Ах, какое блаженство иметь право прославлять, наконец, одного из наших, человека с доброй, светлой и солидной головой, создателя прекрасных фраз, блестящих, как золото, и чистых, как бриллиант!»

Литературное окружение было Мопассану под стать. Но Бодлер, кстати, в отличие от Золя, понимал, что к чему: «Я всегда был одержим невозможностью объяснить некоторые импульсивные действия и мысли человека без гипотезы злой внешней силы». Это ему принадлежит знаменитая фраза «Дьявол стремится убедить нас в том, что его не существует». Но он — здесь:

Мой Демон — близ меня, — повсюду, ночью, днем, Неосязаемый, как воздух, недоступный, Он плавает вокруг, он входит в грудь огнем, Он жаждой мучает, извечной и преступной. Он, зная страсть мою к искусству, предстает Мне в виде женщины, как божество, прекрасной И, повод отыскав, вливает грубо в рот Мне зелье мерзкое, напиток Зла ужасный. И заманив меня, — так, чтоб не видел Бог, — Усталого, без сил, скучнейшей из дорог В безлюдье, в страшную пустыню Пресыщенья, Бросает мне в глаза сквозь морок, сквозь туман Одежды грязные и кровь открытых ран, — И мир, охваченный безумством Разрушенья.

Было время, когда Мопассан, этот фатоватый позер (Максу Нордау он напоминал «вышедшего на легкие воскресные приключения унтер-офицера») изощрялся в атеистической иронии по поводу диавола. Потом стало не до смеха. В его страшной судьбе инфернальное соавторство проявилось, может быть, в самой откровенной форме.

«Когда в 1889 году Мопассан работал над «Нашим сердцем», у него была галлюцинация, которую он описал в тот же вечер. Писатель сидит за рабочим столом. Дверь отворяется. Он оборачивается. Это входит он сам. Мопассан садится перед Мопассаном и берет его голову в руки. Ги с ужасом смотрит на того, другого. Не выпуская голову из своих рук, Двойник начинает диктовать. И Мопассан пишет. Когда он поднимает глаза, Двойника уже нет».

«Вот уже третий раз он прерывает мою работу. Сначала лицо его было расплывчатым и безразличным, как отражение портрета в зеркале. В тот раз он не заговорил со мной… Во второй раз этот призрак, похожий на меня более чем брат, показался мне реальнее. Он действительно расхаживал по моему кабинету; я слышал его шаги. Затем он опустился в кресло. Движения его были непринужденны и естественны, словно бы он находился у себя дома: после его ухода я обнаружил, что он перекладывал мои книги с места на место…

И только в третье его посещение я уловил, наконец, о чем думает мой «двойник». Его раздражает мое присутствие, он недоволен тем, что я существую. Он ненавидит и презирает меня — и знаешь почему? Да потому, что он считает, что только он один подлинный автор моих книг! И он обвиняет меня в том, что я его обкрадываю»… Тогда не было еще Юнга: он бы посоветовал «примириться» со своим темным двойником.

А вот еще мелькнула тень… Эрнст Теодор Амадей Гофман, писатель-романтик — то ли он сам, то ли кто-то на него похожий. «Через всю его жизнь — и одновременно через творчество — красной чертой проходит резко выраженная раздвоенность, расщепленность его личности, мыслей, эмоций, поведения. Гофман ведет двойной образ жизни, всегда любит одновременно двух женщин; охотно выставляет себя на обозрение, чтобы потом наглухо замкнуться в себе; он добродушен и язвителен, любвеобилен и равнодушен, элегантен и небрежно одет, пылок и холоден; он и бюргер, и представитель богемы, фантазер и рационалист.

Ощущая в себе это раздвоение личности и понимая, что это грозит безумием, Гофман изобретает — впервые в истории литературы! — особый литературный прием: он создает своего двойника. В ряде его рассказов у литературного героя появляется двойник в качестве его антипода. Особенно изощренно и виртуозно этот прием разработан в романе «Эликсир сатаны»… литературный герой и его двойник непрестанно меняются местами, один заменяет другого, они переплетаются и т. п.

Создавая феномен двойника, Гофман как бы избавляется от своего раздвоения и облегчает свое психическое состояние. Стоит упомянуть о том, что в своих дневниках он прямо пишет о «двойнике» и о том, что он страдает раздвоением души… С легкой руки Гофмана идея «двойника» зашагала по страницам мировой литературы. Эдгар По — «Вильям Вильсон», Достоевский — «Двойник», Стивенсон «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» и др.»[10]. В какой-то мере это касается и Алисы (в стране чудес). Помните? Едва выпила из склянки, и тут же стала видеть себя со стороны.

По поводу Эдгара По психиатрии также остается только недоумевать или строить беспомощные догадки: «Интересно, что наряду с рассказами, густо пропитанными психопатологией (а таких у Эдгара По большинство), есть у него и ряд рассказов, поражающих не только литературным мастерством, но и железной логикой и ясностью мысли. Сюда относятся, в частности, детективные рассказы… Здесь невозможно сказать: то ли вторая категория рассказов была создана в периоды просветления в психиатрическом состоянии писателя, то ли раздвоение личности По — при его феноменальном интеллекте — позволяло ему творить в двух ипостасях»[10].

«Раздвоения» известны науке, но речь должна идти о вещах, гораздо более глубоких, чем психиатрическое понятие о шизофрении. В чем духовная подоплека феномена «двойника»? Бесы могут иметь видимость, но тела у них нет, нет рук и пальцев — нечем пером или кистью водить. По словам Антония Великого, мы сами становимся для демонов телами, принимая от них помышления.

Являться в виде «двойника» — давняя привычка диавола. Современная каббалистика, хоть и пытается объяснить это едва ли не галлюцинациями, тем не менее, обнажает суть явления: «Понятие «двойник» или «Духовный водитель» (целем), стало устойчивым элементом каббалистического учения, несмотря на связанные с ним сомнительные ассоциации… Этот уровень медитации, на котором дыхание должно стать настолько глубоким и медленным, что его почти невозможно различить, Абулафия называл «Обиталищем духов» или «Третьей ступенью лестницы». Он соответствует той стадии медитации Меркабы («Колесницы» Иезекииля. — Ю.В.), на которой мистик встречает эфирную форму себя самого… Но если он не был достаточно осторожен, встреча с мысленной проекцией своего «я» могла причинить ему вред. Ангельские существа, проводники и помощники, могли в мгновение ока преобразиться в шедим — опасных демонов».

Читаем адептов еврейского оккультизма дальше: ««Двойник», которого каббалисты, работавшие с перестановкой букв в традиции Абулафии, воспринимали в состоянии сенсорной дезориентации, представлял собой возвышенное, более чистое подобие «я» самого мистика (то, что древнегреческие неоплатоники называли «даймоном»)…

Но среди тех, кто встал на путь Абулафии уже после его смерти, оказалось немало таких, кто в своих попытках призвать духовного водителя преследовал куда менее возвышенные цели. Повальное увлечение общением с небесными сущностями не ослабевало в каббалистических кругах с XVI по XVIII век. Провансальский каббалист Иаков из Марвежа даже составил руководство по «вопросам к небесным вестникам», а рабби Иосиф Тайтазак проводил коллективные вызывания духовных водителей».[5]См. роман Р. Л. Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда».
.

В жизни Мопассана функцию каббалистических медитаций, открывающих доступ к иному миру, сыграли сексуальные оргии, заработанный сифилис, наркотики. Сказалась, конечно, и наследственность. Мать писателя Лора признавалась: «Я стара и очень больна, и наркотики, которые я пью целыми стаканами, окончательно истощают мою память». Брат Мопассана Эрве умер в сумасшедшем доме.

И вот, ссылаясь на психиатров, пресса пишет: «Его мозг представляется ему самому лишенным мысли… Он сознает, что образовалась какая-то пустота».

И «пустота» изрыгает безумие: «Бог изрек во всеуслышанье на весь Париж с высоты Эйфелевой башни, что господин де Мопассан — сын бога и Иисуса Христа!»

«Люцифер убил себя мадерой. Все женщины мира были обесчещены мною!»

«Я убью бога, заразив его черной оспой!»

«Бог, вы самый ничтожный из всех богов! Я запрещаю вам со мной разговаривать! Вы просто идиот! Дьявол, убейте бога!.. Люцифер, я кончил. Весь мир будет принадлежать мне!.. Вы же знаете, что языческие боги любят меня!»

Все это попадает в прессу, но отнюдь не снижает почитания Мопассана. Публика поклоняется ему как прежде. А ведь он свихнулся не от несчастного случая, не от того, что случайно ударился головой. Наследственное сумасшествие тлело в нем всю жизнь. Эта диавольская эманация всегда влияла на творчество, так восхитившее безумный Париж, а за ним и весь безумный мир!

Конец жизни богохульника таков: блуждающий взгляд, разинутый рот. И последние слова: «Тьма! О тьма!» 6 июля 1893 года «двойник» поволок его в черное пламя.

Да, они любят хвалить себя. «Прекрасная Франция», «добрая старая Англия». А у нас — Святая Русь. Не потому что все святы. Потому что всегда был идеал святости. К нему стремились. И не могли не каяться в своих грехах. Есть соблазнительные грехи и у нашей великой литературы. Она ведь так воздействовала на реальность, что как бы становилась разновидностью магии. Точнее, бумагии… Не будем обсуждать, был ли прав В. Розанов, который писал, что именно литература погубила Россию, но грехи есть. И измена Христу — тоже. Поэтому давайте оценивать шедевры, исходя из высочайших идеалов Святости и Истины.

— Что такое истина? — скептически вопрошает Пилат.

Христос здесь безмолвствовал. Все уже было сказано, все возвещено. И что было говорить тому, кто стоял перед Истиной — и не видел ничего в духовной слепоте своей.

Иешуа же многословен чрезвычайно:

«— Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе даже трудно глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чём-нибудь и мечтаешь, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет».

Истина оказывается лишь отражением быстротекущего времени. Головная боль. Эта «истина» толчком разбудила Булгакова за несколько месяцев до смерти.

Жена записала: «1 октября 1939 г. Разбудил в семь часов — невозможная головная боль. Не верит ни во что. О револьвере. Слова: отказываюсь от романа. Отказываюсь от всего, отказываюсь от зрения, только чтобы не болела так голова».

Одно верно: царство абстрактной и туманной справедливости в трактовке Иешуа — это царство головной боли.