В Америке мы познакомились с Оболенскими и Голицыными. Я уверена, что нет страшней судьбы, чем эмиграция. Все потомки знаменитых родов, с которыми мы встречались, – Горчаковы, Римские-Корсаковы, Шереметьевы, Одоевские, Успенские, Загряжские – были почему-то: во-первых, масонами; во-вторых, почти всегда с примесью еврейской крови; в-третьих, за редчайшим исключением – безнадежно заурядными, жадными, некрасивыми и какими-то тусклыми вырожденцами. Сначала они ошарашивали умопомрачительными именами и громкими титулами, а потом огорчали ущербностью и какой-то лавочнической заземленностью, безнадежной «бывшей» русскостью.
Казалось бы, многие из них не утратили родного языка. Странный это русский язык! В первый момент поражает абсолютное отсутствие акцента – если эмигранты говорят по-русски, то говорят так, как будто выросли не в Харбине, Стамбуле или Париже, а на Плющихе или в Отрадном. Затем наступает разочарование: абсолютная «русскость» произношения оказывается обманкой. Это только оболочка, внешняя форма языка, внутри которой зияют пустоты. Чаще всего московским своим говорком произносят эти старички лишь пять-шесть десятков самых обиходных слов, а на темы конкретные, тем более отвлеченные, говорить не могут совсем или с огромным трудом начинают переводить буквально… И такая порой чепуха получается! «Я беру самолет к вашему месту!» (Куплю авиабилет до Москвы). – «Убери себя в галстук!» (Повяжи галстук). – «Такси изымает полчаса!» (На такси мы доедем за полчаса). И т.д., и т.п.
Вообще же остатки русского языка, русские громкие фамилии и пышные титулы, весь этот «колорит рюс» стали своего рода жеманством, способом выделиться, поинтересничать, пококетничать, привлечь к себе внимание. Удивительно, как необходимость приспособиться и выжить сделала эмигрантов большими французами, чем сами французы; большими американцами, чем сами американцы. «Мы для них чужие навсегда!» – спел Вертинский и оказался не прав. Это для нас эмигранты теперь совсем чужие.
Когда слушаешь очередную повесть о том, как выживали на чужбине их привыкшие к иной жизни предки, слезы наворачиваются. И они сами, и их дети чувствовали себя повсюду незваными гостями, досаждающими нахлебниками, чужаками, людьми второго сорта. Они стремились выжить и прижиться, цеплялись за законы, друг за друга, приспосабливались. Так что грех осуждать этих несчастных и обвинять их во всех не лучших свойствах, которые являются результатом искусственного отбора на живучесть. Тем более что к нам многие из них проявляли великодушие, щедрость и доброту…
Абсолютно по-русски, даже более чем по-русски, сумасбродно расточительно, хлебосольно, повел себя и американец Эдвард. Моряк-подводник, офицер в отставке, проживший несколько лет у нас во Владике, в Приморье, разоружая Краснознаменный Тихоокеанский флот, он заразился, видимо, русской моряцкой удалью.
Я подружилась с его владивостокской подругой Людой, которую уговаривала выходить замуж за нашего «брата».
Когда начались мои кресты, а вместе с тем и прозрение по части «братства», я тут же честно написала обо всем в Америку. Писала о необходимости вытащить Эдвада из ордена, о том, что надо повенчаться, читать православные книги… Ответное письмо я получила немедленно.
«Я выполнила твою просьбу и съездила в Русский Храм. Не хочу огорчать тебя, но, видимо, я услышала не то, что бы ты хотела. У батюшки Георгия в семье есть масоны, и ни одного слова, за которое можно было бы зацепиться крепко, он не сказал. Из всего можно выделить только то, что, по его словам, масонство Европы и масонство Америки – разные вещи… В общем, он терпимо относится к масонству и считает его самой мощной благотворительной организацией Америки. (35).
Теперь об Эдди и масонстве. Мой Эдди – чистейшая душа, которая по природе своей не приемлет зла, насилия, давления. Если бы он почувствовал ложь, двойной стандарт, он просто оставил бы все, с болью, но оставил. Кстати, мы в Хьюстоне с мая, и только 10 декабря он вспомнил о существовании масонов и первый раз сходил в ложу. Для него это идеализированное романтическое братство (как мне кажется) и не более…»
Зимой уже приезжали Эдди с Людой в Москву. Мы все вместе, вчетвером, съездили к нам на дачу, в Тихвинский, к Батюшке… А потом мне никто уже больше не звонил, не писал. Очевидно, твои только, масонские связи остались с Эдвардом. Среда «заедает», окружение. Но не только.
В последнее время я все чаще думаю о том, какое колоссально важное, хоть и не всегда очевидное значение имеет в судьбе человека его род. Вспоминается, как за игры с молотком разорились, сошли с ума, погибли все потомки Н.И. Новикова. И другие аналогичные «родовые» сценарии всплывают в памяти. У скольких сегодняшних алкоголиков и наркоманов, самоубийц деды колокола со звонниц сбрасывали, пьяными в алтари врывались! Каждая пуля, выпущенная в иконы, попала в детей и внуков стрелявших…
Твоя бабушка была дочерью сельского священника. Мне как-то показывали старинную фотографию этой семьи. В центре – дородный, благообразный батюшка с окладистой бородой, рядом матушка, вокруг – несколько детей. Даже на черно-белом снимке видно, какие все румяные. Смотрят в объектив как-то доверчиво, наивно. А одна девочка, лет тринадцати, стоит как бы чуть обособлено, в шаге от остальных, взгляд исподлобья, напряженный… Все-таки правильно нас учили: случайных мизансцен не бывает. Пройдет несколько лет, и девочка Юля убежит из дома. Станет комсомолкой, учительницей, орденоноской… Мама твоя уже ни во что не верила, потому и вас, четверых детей, не крестила. Кто там, у Престола молится за тебя? Прадед-масон? Разве что другая бабушка – добрая, тихая баба Таня? В каждом русском роду кто-то все-таки обязательно найдется – молитвенник… А в американском? Поэтому их тоже жалко.