1

— Ну, какие тут новости?

С раннего самолета он приехал прямо в клинику. На душе — спокойно, ровно. Как на песчаном берегу в безветрие: основательно, прочно.

Перед ним, зажав пальцем книжку, — он покосился, английский детектив, — мялась высокая румяная Алина. Московская, никакая иная девушка. Веки мертвенно засинены; кудри собраны в две скобочки, в два завитка короткой прически. Вроде крантиков допотопного умывальника. Алина ловила момент о чем-то попросить. Косырев видел ее унылое перевернутое отражение в полировке нового стола; парторг Ерышев, конечно, услужил, начальник АХО, побаивается накануне перевыборов.

— Вроде ничего такого, — потянула один крантнк вниз, он вырвался, подскочил обратно. —У ординаторов кандидатский. И вас этот типчик опять спрашивал.

— Какой такой типчик?

— Н-ну, — она прикрыла синим веком карий глазок, другой расширила, рукою вылепила жидкую бороденку и сделалась просителем Водиловым, который донимал Косырева не первый месяц. Почему не приняли в театральный? Талант.

— Если придет — занят, никакой возможности.

— Угу. Такой нахальный. Мадонна, говорит. Московити...

Она замялась. Как в воду бросаясь, набрала воздуха и выпалила, наконец, свое:

— Анатоль Калинькыч! Можно сегодня уйти?.. Я отработаю.

Пятница на отрывном календаре, приема не будет. Руки Алины теребили носовой платок, заложенный в книжке.

— Ладно, идите. Нетупский...

— Ох, совсем забыла, — Алина переступила в нетерпении. — Олег Викторович просил, как появитесь, немедленно соединить.

— Он дома? Пусть едет в клинику. И знаете, Алина, побудьте, пока я здесь. Разыщите Саранцева.

Она хотела возразить, но, нагнувшись к бумагам, он пресек попытку движением руки. Алина нехотя, недовольная собой и Косыревым, ушла. Вспомнил: неприятны все-таки слухи насчет вскрытия. Переводя рычажок, набрал по прямому министерство.

— Здравствуйте, Вера Ивановна. Можно Евгения Порфирьевича?

— Он в командировке, — ответил женский голос. — Но интересовался вами, и очень.

Интонация показалась холодноватой, и по имени-отчеству, как обычно, не назвала. Что-то за этим кроется. Он выдвигал ящики нового стола, все лежало соответственно, на своих местах. Приучается к аккуратности эта Алина. Непривычная зеркальность стола раздражала. Откуда-то пустая бумага из-под печенья. Нет, спрятались два бисквитика. Принялся жевать: ни вчера, ни сегодня ничего не ел. Безобразие, вообще-то. Буфет был на ремонте.

— Алина!

Она просунулась мгновенно:

— Нетупскому позвонила, Саранцев сейчас придет.

Так. Из Чертанова, куда переселился Нетупский и куда за ним, конечно, послали машину, раньше чем через час не добраться.

— Отлично. Попросите Авдотью Семеновну сходить в гастроном, что-нибудь съестное. Да повежливее.

Лицо Алины пригасло, опять оттяжка. Она взяла деньги и, глянув на жующего Косырева, налила из графина. Подвинула стакан. Стараясь не вилять бедрами, ушла, Мадонна Московити. Косырев, перебирая папки, выпил воду. Где же синий конверт? Терпеливо, не давая себе торопиться, пересмотрел все. Нет и нет. Нажал кнопку.

— Сами перекладывали? — сдерживаясь, кивнул подбородком. — Только правду.

— Мария Лукинична помогала.

Косырев промолчал так выразительно, что она ушла понуро, думая, наверное: теперь не отпустит.

Ах, Мария-Луиза, Мария-Луиза. Не пора ли попросить ее с незаконно занимаемой должности фельдшера? Оклад секретаря — ни более ни менее. Сама уйдет. И останется Нетупский без оперативной информации. Нет, все-таки невероятно: неужто в сговоре с секретаршей? Если так, то и он, Косырев, поневоле замаран. Набрал побольше воздуха, выдохнул. Еще раз. Поднял трубку.

— Здравствуйте, товарищ Ерышев.

— В-вы, Анатолий Калинникович? — удивился тот.

— Пора собирать бюро, обговаривать новый состав. Денька через три-четыре.

— Олег Викторович говорил, через неделю.

— Через три-четыре дня.

— О! Есть новости?

— Без новостей не бывает.

Где же Саранцев? Медлит ради собственного достоинства: не бегу вот, дескать, сломя голову по директорскому вызову. Включил селектор. Людмила ответила, что Черткова приготовлена, и Косырев, пожалуй, прав — чем больше людей, тем лучше. А новенькая, Ольга Сергеевна, очень симпатичная. Так-кие головные боли, бедная. Поместили в свободный бокс, чтобы не беспокоили... Ну, если уж Людмила сказала — симпатичная — это точно. Женщины редко ей нравились. Замолкла со значением.

— Мне, — прибавила она наконец, — не нравятся новые одеяла. Серые. Гнетущее впечатление, казенщина. Нужны зеленые, в крайнем случае — кремовые. У нас нейро, а не аппендицитная палата.

— Точно, — сказал Косырев. — Требуйте другие. Смените.

— Я операционная сестра, не мое дело.

В своем амплуа, полна энергии, значит, все будет в порядке. Он вышел в приемную. На столике лежала записка: «Глубокоуважаемый А. К.! Не уйти не могу, меня ждет один человек, хотя все понимаю. Если хотите — увольняйте. А. П.». Висел бумажный пакет из гастронома. Он медленно покачал его на пальце.

За всеми делами, горечь стояла в горле. Нельзя поддаваться. Надо учиться жить с этим — когда-то уйдет. Как все уходит.

Ботинки Саранцева скрипнули у дверей. Он пожал протянутую руку, и Косырев, без лишней официальщины, подвел его к окну. На гладком лице тридцатилетнего человека, охваченном подстриженной бородкой, рисовалась и предупредительность и скрытая обида; вкось прорезанные татарские глаза отметили особую внимательность шефа, но подчеркнуто устремились в окно. Встречались они часто, а вот подлинного человеческого контакта — не выходило. Из-за его односторонней неприязни. Почему он, собственно, всегда обижен? Белейшая накрахмаленная рубашка, вольный узел широкого галстука, пронзенный булавкой, наглаженные брюки. Ботинки вишневого цвета, с закругленными выпуклыми носами, пестрая вязь шнурков. О Юрии Павловиче трудно было бы вспомнить, во что одет... Посмотрим, не увяз ли в кибернетическом зазнайстве: до Косырева дошло — Саранцев с гордостью повторял, что компьютеры Земли, черта перейдена, накапливают больше информации, чем люди. Посмотрим.

Саранцев, не размыкая упругих губ, ждал. Косырев взял его под руку и, ощутив заметное сопротивление, повернул к муляжу мозга: бесчисленные извилины и сосуды, латинские миниатюрные наклейки.

— Альберт Кириллович, есть генеральный вопрос. Можно ли просчитать и смоделировать духовные отношения, которые регулирует мозг? Без точного знания этого механизма?

— То есть без знания информационной материи? — Саранцев пожал плечами. — Сами знаете, сверхупрощенно можно. Метод черного ящика.

— Понимаете, — замялся Косырев, — вы ведь заглядывали в новые анкеты...

— Конечно, я понимаю, — перебил Саранцев, — что нервная клетка — специфический носитель, что она отражает специализированно. На свет, на звук. Гормоны и нервные импульсы...

Это он отводил возможные подозрения в незнании нашей информационной материи.

— Именно тончайшие биофизические процессы, — успокоил Косырев. — Но не в нейроне дело, не в механизме передачи импульсов. Меня интересует иное — переживание. Можно ли, выделив и просчитав его проявления, создать целостную мысленную конструкту?

Саранцев тонко усмехнулся, пощекотал ноздрю.

— От математиков и кибернетиков хотят чудес, — сказал он. — А они больше других знают: формализации подвластна часть проблем. Здесь, как я понимаю, как раз тот случай и те формы порядка, которые недоступны числовому анализу. Ну, просчитаем... Измерить совсем не значит — понять. И если переживание когда-нибудь будут моделировать, то, вероятно, только топологически.

Ни следа зазнайства, ложная информация. И Саранцев гораздо быстрее Юрия Павловича уловил суть дела. Однако, хотя Косырев немало поднаторел в кибернетике, говорили они на разных языках и проявить неосведомленность опасались взаимно. Топологически — что это в данном случае значит?

— Ну, ладно, ну, вот, — промямлил Косырев, ловя выражение капризной мысли, и поймал: — Вы сами сказали — черный ящик. Узнать, что внутри, можно только на выходе. Смена отношений, настроений, действий. Вот и давайте. Самой упрощенной модели — будем рады до смерти. Посмотрите-ка...

Палец Косырева отмечал пункты на муляже, а Савельев, теребя сзаду-наперед чернейшую бородку, смотрел то на муляж, то на шефа. Лоб его выражал внимание легкими поворотами.

— Вы хотите, — Саранцев помедлил,— смоделировать сущность психики. Но с нашим компь-ютером, — иронически разделил он, — не смоделируешь и ядра амебы. Всего-навсего второго поколения, без интегральных схем. Упрощай, не упрощай, модель получится сложнейшая. Огромное число взаимосвязанных переменных, а память у нашей машины, как у блохи. Мало общего с человеческим мозгом... Нет, я не Ньютон. Мы не Эйнштейны, из головы выдумывать.

— И не надо, — вырвалось у Косырева, и Саранцев снова пощекотал кончик носа. — Договоримся о часах на другой машине.

— Пока неожиданно как-то, — Саранцев поднял глаза к небу.

Косырев ждал такой реакции. А теперь от общей перспективы к практическим надобностям. Тут научишься дипломатии — все личности, все характеры.

— Альберт Кириллович, получен новый рентген, специально для мозга. Подключается к ЭВМ. Вы ознакомились, конечно?

— Как же, как же.

— Хорошо, ждем, когда запустите. Но вот какая идея... Что, если мы, вводя электроды-датчики, — а точность теперь намного повысится, — что, если мы, в поисках нужной точки, будем следить за соседними? Фиксировать их реакции? Попутно, разумеется, без вреда для больного...

Саранцев вскинул красивые, с темным краем век, татарские глаза. Косырев не договорил, но и так было понятно. Будут схвачены ускользающие, рассеянные пункты подъема и спада, удовольствия и печали. Саранцев глянул в окно, где подъемный кран тянул огромную двухтавровую балку, и снова на Косырева. Проняло. Это были уже не мечтания, это конкретика.

— Я не додумался, — честно сказал он.

— Но вы и не начинали работать, — заметил Косырев. — Подумайте, подумайте. Давайте соединим логическую мощь машины с творческим мышлением и талантом человека. И вообще, предстоит оживиться.

— Гальванизироваться?

Остроумен, желчен. Но Косырев будто не слышал колкости.

— Подумайте. И войдите, пожалуйста, в контакт с Юрием Павловичем.

Проба. Саранцев поймал кончик галстука, повертел его в пальцах. Прищурился. И этот взаимно не любит того. Какая-нибудь неприметная мелочь, а отношения испорчены. Непременно мирить. Работа помирит.

— Завтра прошу на операцию. Вам необходимо приглядеться.

— Благодарю.

Улыбнулся сдержанно, по слово это произнес c чувством. Ах, вот в чем истоки недовольства? Не в первый ли раз позвал? Да-да. А ведь операции — наглядный результат института, и участие в них — признание, действительная почесть. Глянув за спиной Саранцева на часы, Косырев подвел его к дверям. Тряхнув руку, тот двинулся молодым, быстрым шагом, приятно затронутый. У входа в приемную, на тебе, столкнулся с Нетупским.

— Оо... А-альберт Кириллович!

Он поздоровался с Саранцевым уважительно, обеими руками, и тот принял дружественность привычно и несколько свысока, а Нетупский будто согласился, пусть так. Сегодня он был особенно свеж, камешком блестел подбородок. Волосы в некотором неприглаженном беспорядке. От него пахло вроде бензином, маслом. И верно.

— Подошла очередь, — не выдержал он, — на «Жигули». Вот — приехал.

Смысл оживления раскрылся, поздравили. Выходя, Саранцев еще раз глянул на Косырева. Преувеличивать не надо, но фундамент новых отношений заложен, подумал Косырев.

Нетупский, демонстрируя крупные черные запонки, зачесал волосы и сел в кресло. Свободные брюки не нужно было и подтягивать, никаких складок. Совершенствуется. Этот разговор Косырев был готов провести, так сказать, с научно-исследовательским подходом. Без лишних преувеличений и подозрений, без злости и неприязни. Чтобы, пусть запоздало, обозначить исходную точку — порядочный ли человек. Он повернул дверной ключ.

Нетупский отметил это, но прекрасное настроение и самоуверенность сидели в нем как никогда прочно. Заговорил, не останавливаясь. Косырев еще числился в нетях, в командировке, а вот он уже здесь, не захотел отдохнуть в Речинске. Позавчера была коллегия, Евгений Порфирьевич настаивал: от института ждут многого и побыстрее. Осведомился, конечно, о завтрашней операции: правда ли, что принципиальная, и что Косырев проведет сам? Да, последняя такой сложности без барокамеры. Разговор перешел к этой ближайшей отдаче, к новому триумфу института, и Нетупский поторопился обрадовать: уже идет сквозная проверка узлов.

Всегда наготове — институтский патриотизм и пафос роста открытий. Нетупский говорил, Косырев думал. Подчеркнутая открытость разговора, все было наружу, а он поймал в себе привычное подозрение: путает частностями. Руки в рыжих волосках прочно лежали на коленях. Далеко до красавчика Саранцева, но на кого-то производит приятное впечатление: красноватый оттенок кожи, здоров и равновесен. На лыжах небось регулярно бегает.

— Да, кстати, — поднял глаза Нетупский. — Вверху есть мнение, чтобы я официально подключился к коллективу.

— То есть?

— К барокамере. Вверху считают — заслуженно.

Косырев давно ждал, наконец-то. Придется огорчить, и сегодня не раз, может быть, придется. Предвидя, что как всегда Нетупский опустит руку в карман и примется там что-то перебирать, он медлил с ответом. Ну! Ничего подобного, руки лежали на коленях.

— Олег Викторович... Как не признать ваших организационных усилий? Часть премии, если она будет, по праву ваша. Н-но... Устроит ли вас авторство подобного рода?

Глядя на полировку, Косырев старался говорить мягко. Но что уж. По существу, конечно, получалось резко. Жаль, преждевременно вторгся этот сюжет. Он поднял глаза: подозревает ли Нетупский, какой тарарам задаст Шмелев? Нетупский надел очки, нос полумесяцем обрел солидность. Понимающе улыбнулся.

— Конечно, — кивнул он, — вы правы. Я категорически отказался. Именно так и обосновывая.

Несколько огорошенно Косырев ждал, что дальше.

— Но, Анатолий Калинникович, — Нетупский пригнулся поближе. — Организационные, как вы выразились, усилия везде отмечают не только корыстной подачкой. У нас принципиальней, иначе? Хорошо, давайте разберемся. Создать свою группу времени не было, тянул как лошадь. Вы исподволь передали ряд функций, и в какой-то мере я, как и вы, несу ответственность за весь институт. Разве не так? И за барокамеру. Такие факты, в самом прямом смысле, имеются. Моя каждодневная опека. Мои докладные в министерстве о ходе работ. Мои поправки...

— Гм.

— ...они зафиксированы. И естественно, вверху настаивают — справедливость есть справедливость. Что дальше? Я не завхоз, как вы, видимо, привыкли считать, а творческий работник. Теперь уж буду подбирать свой коллектив. Есть и идея.

— Всесторонней, гм, сквозной психотерапии? — не выдержал сыронизировать Косырев.

— Вы улыбаетесь? Да!

Блестяще. Косырев должен был признать это. Ответы на вопрос в верхах, — почему первый заместитель не в авторском коллективе, — были прорепетированы. И отвечать придется не столько Нетупскому, с позиций скромника, сколько Косыреву, гонителю и зажимщику. Вот и цель — завоевание нового уровня... Нетупский подождал, проследил за течением его мыслей. Он сказал еще не все.

— Анатолий Калинникович. Хочу понять истоки вашей принципиальности. Ведь в последнее время барокамера не очень-то вас интересует. Вас интересует другое.

Мгновенно вскинул глаза, за стеклами блеснули янтарные искорки. Улыбнулся, как опытный бильярдист, — я пойму, я загоню шар, — много у него сегодня разных благожелательных улыбок. Тогда скорее и напрямик, ответный удар. Чтоб не успел приготовиться.

— Видите ли, — Косырев провел по столу туманную исчезавшую черту. — Вопрос о вашем авторстве, если будете настаивать...

— Нет, нет, ни в коем случае!

— ...это проблема разъяснения коллективу. Не знаю, не знаю, как нам удастся. Но я пригласил вас ради выяснения другого.

— Чего же?

— Об анонимке.

Вот теперь он потянулся к карману, но ничего там не нашел, и Косырев догадался: это осталось в халате. Раньше сам шел навстречу такому разговору, а теперь взволновался, покраснел: и он, оказывается, умеет краснеть. Косырев не спускал глаз, весь настороже, готовый поймать неискренность. Молчание затягивалось.

— Ах, это!

Восклицание тоже оттягивало. Обдумывает.

— Х-хм... Буду откровенен — меня тоже познакомили. Только подлец мог прибегнуть к подобным методам. Вы — верующий! Первоклассная нелепость. И все остальное, я так и сказал!

Проявил тонкость, ни слова о моральных обвинениях.

— Но... Не догадываетесь, почему я признал правомерность вашего вопроса? Прямо не хочется говорить, и прошлый раз еще собирался, но вы — помните?—оборвали.

Что за виляния, что за словесная вязкость? Нетупский передохнул, руки его немного дрожали.

— Я сразу заметил — отпечатано на моей машинке.

Ого! Взгляд между коротких ресниц ввинтился янтарным буравчиком. Понял, что Косыреву это известно, и одобрил себя за признание.

— Хотите верьте, хотите нет, — развел он руками, одна из запонок выскочила из обшлага, — я терялся в догадках. Сдавал в ремонт, кто-то воспользовался. Но кто? И если б не случай... А теперь я докажу вам. Есть данные — докажу!

— Знаете, — откинулся Косырев, — завтра операция, мне надо отдохнуть. Нe торопитесь, потом разберемся.

— Вы никому не говорили, нет?

Косырев отрицательно качнул головой.

— Прошу — в секрете. И сегодня же навсегда похороним эту мерзость. Сегодня же.

Он поверил Нетупскому, но тот не верил ему. Что ж, это его ущербность. Однако Косырев был заинтригован. И отказать коллеге в тонком вопросе чести было никак нельзя.

— Хорошо, — мирно сказал он. — Вечерком приходите домой.

— На полчаса, не больше.

Щелкнул ключ, Нетупский ушел. Косырев покачал головой, забыл ведь насчет вскрытия. Но и не надо, пожалуй.

Справился по селектору — Золотко спал.

2

На стройке гудел кран, таскал блоки.

Он постучал в белую дверь бокса. Подняв подушки, полусидя, Ольга Сергеевна читала книгу. Опустила вниз страницами, подвинулась. Он сел в ногах.

— Она не вернется.

Глаза ее потемнели. Всматривалась в него, оценивала. Потом отвернулась к забензиненной заре, к карканью ворон, гроздьями обсевших деревья. Совсем непохожа сейчас на Наташу, суровая.

Косырев тяжело смотрел сквозь нее.

— Ну, расскажите же, что там произошло. Усилием воли не разлюбляют, нужно время, забвение.. Что же случилось?

Косырев рассказал, как о чужом. И очень давнем.

— Может, вам она не нужна? Тогда...

— Теперь не знаю, — перебил Косырев. — Надо забыть.

— Так. Она простила, все вам прощала. А вы — нет.

— Может быть.

Что-то в этом «может быть» возмутило ее.

— Нет, подумайте, — она приподнялась, пристукнула подушку. — Так повезло, такая любовь. Чувства разрушаются неравенством, но вы — равны. Значит, прозевали и, видно, по заслугам. Лучше бы не ездили. Бедная она.

Ольга Сергеевна выпростала ноги в шерстяных носках из-под одеяла, сунула их в шлепанцы. Морщась, поправила волосы.

— Нет, Анатолий Калинникович, вас поразила душевная слепота. Вы ничего не поняли.

— Что вы, ей-богу, право.

— Вам непонятна горячность? А я человек. Счастье других небезразлично мне.

— Простите, — Косырев сжал локти руками. — Не надо об этом.

В глазах ее потускнело. Встала, ушла к окну.

— Все б-боялась об-бидеть, — заикаясь, заговорила она, — но в-вы не заслуживаете мягкости. Скажу прямее. Без нее будете злеть. З-злеть. Хотите быть добрым не от души? Как же лечить, сос-тра-дать, если в глубине — разнодушие, кого это обманет? Мне самой не надо механического добра.

Косырев побледнел — несправедливо.

— Чего там,— тихо сказал он.— Ревную, не смог переступить.

Ольга Сергеевна, не понимая, прикусила пальцы. Оттолкнулась от подоконника, подошла близко. Сложила ладони ребром, кончиками пальцев дотрагиваясь до нежного подбородка.

— Немногие могут, — добавил он.

— А-ах, вот оно что, — протянула она. — Чистоту вам подавай. А вам не стало бы стыдно? Пусть даже все случилось, но ведь от отчаянья. А оно и не случилось, она увидела вас. И все. Нет, Анатолий Калинникович, не могу поверить. Моральному трусу нельзя довериться ни в чем.

Он резко встал, кровать скрипнула. Что это она, заезжая больная, и что он? Сам виноват, разоткровенничался. Не хватало только, чтобы предложила взаймы свою волю. Решает он, и никто ему не нужен, ни эти женщины, которые, хотя под конец, но обязательно свихнутся к произволу, к неосмысленной эмоции. Все они такие. Ни логика, ни правда, ни правдивая передача слов, своих или чужих, для них не обязательна. Хватит.

— Вот что, — сказал он сдержанно. — Не пойте надо мной, не отпевайте. Готовьтесь к операции.

Она глянула на его осунувшееся лицо и вдруг взмахнула руками, сжала их у груди.

— Ах, простите, наговорила! Понимаю — все сложнее.

Жалостно скривилась и, махнув рукой, чтобы ушел, бросилась лицом в постель. Женщина...

А Золотко все спал. Значит, завтра.

Копаясь в новых данных к операции, он дотошно, целый час расспрашивал химичку Анну Исаевну и рентгенолога.

— Сегодня, Анатолий Калинникович, спать в десять часов, — напомнил рентгенолог Коган, разминая облезшие худые руки.

Выполняет поручение Юрия Павловича. Анна Исаевна ушла первой, глянув мимоходом в зеркало на свое терракотовое личико. А также и на Косырева, который задумчиво снимал халат.

Поезд остановился, «Ленинские горы». Под бетонными сводами он вышел на эскалатор, обернулся. Через стеклянные отсеки, как в кадрах, открывалась чаша Лужников, все глубже и глубже. Амфитеатр стадиона вспыхивал точками оконец — вне системы, беспорядочно, по надобности. Весенняя московская, синяя и золотая, дымка. За дверью холодный, негородской воздух, запахи земли. Куртины сирени, калины, рябины; еще зябкие, но упругие живые стволы и ветви. Уголок русской природы, как говорил покойный друг, лучший, ближайший человек Петр Ухов. Не так мало их уже, покойных друзей. Гуляли здесь вместе, и он увлеченно рассказывал о «лоци коммунес», о стереотипах, которые определяют эпоху былин и сказок. И песен народных. Кирпичная кладка фольклора, вот что такое эти «лоци», каркас безымянного художества. Но суть прекрасных образов — не в них.

Жизнь повернулась так, что никакие общие лоции, никакие стереотипы не помогали. Пора подавить личное, возраст — подходящий. Но не выйдет, не тот характер. Ни аскетизма, ни толстовства. Что же выйдет? Толстой сказал во время великого голода: любить важнее, чем накормить. Можно кормить и не любить, но нельзя любить и не накормить. Вот как.

В золоте заката, в отдаляющей дымке — мачтовые очертания. Университетское здание медленно, как флагманский корабль, плыло в воздухе. Он шел по центральной аллее, между бурых после зимовки туй — к фонтанам, к фронтону главного входа. Засветились часы на башне. Семь, малолюдно. Один за другим, а то и по три, по четыре и здесь вспыхивали оконные прямоугольнички.

Подойдя к пустым фонтанам — дорожки усыпаны битым кирпичом — он бросил камешек, и тот заскакал упруго между сплетений труб. И горя ему мало, чурбачку каменному, не надо выбирать. Ну, еще один. Совсем в другую сторону.

— Анатолий Калинникович, — прошептали за спиной.

Так. Косырев сразу узнал: проситель Водилов, о котором утром рассказала Алина. Сзади откашлялись. Он кинул еще камешек. Никуда не денешься, повернулся. Параличное веко, извилистый нос, трубчатые губы. Бороденка висела отсыревшей кисеей.

— Здравствуйте, Водилов. Охоту на меня открыли?

— Не ра-ади, не ради себя.

Среди недвижных каменных статуй великих лиц и в полутьме сумерек он жалко, искательно улыбался. Замерз, дожидаясь, дрожали плечи.

— Вот, — протянул букетик. — В знак почтения.

Косырев спрятал руки. Три огненных цветка, три гвоздички махровых заметно дрогнули. Здоровый глаз Водилова на короткое мгновеньице вспыхнул тускло, но он подавил себя беспощадно и безукоризненно. Опустил цветы.

— Ну, сколько можно, — сказал укоризненно Косырев. — Не берем таких, слишком мал. Вам нужно обратиться в детскую клинику.

— Не верю я тем, не верю. Вы же один у нас — чародей, кудесник. И сынок у меня единственный, один-единственный.

Водилов уронил ненужные цветы и сверху вниз жестко провел рукой по лицу, не жалея ни глаз, ни раскисших губ. Приблизился. Косырев почувствовал изрядную сивуху.

— Не презирайте. Да, выпил. Для храбрости, поймите.

Он прикрыл рот ладонью. И, глянув в сторонку, сказал:

— Может... дать надо?

Рука его потянулась в карман пиджака.

— Что? Что вы хотите? — Косырев брезгливо отступил от уже ненавистью задрожавшего Водилова. И повернувшись, пошел прочь.

— А-а-а! — Водилов побежал рядом. — Руки умываете! Знаю, знаю, простому человеку в клинику вашу — сквозь игольное ушко. Нн-о, я-а тоже не без зубов. Да я вас замучаю, по инстанциям затаскаю, Ан-натолий Калинникович. В-вы у меня попрыгаете. Писателей, художников всяких к себе, а младенца беспомощного — на свалку? А-ах ты, князь науки!

Косырев вмиг обернулся. Водилов приспоткнулся в двух шагах, тяжело дыша.

— А ну-ка, марш! Не то — в вытрезвитель.

Водилов согнулся, будто к прыжку, но прищелкнул пальцами, выдохнул «а-ах» и побежал, нахлобучив шапку, вспять.

Из-за углового корпуса, где жил Косырев, дул ветер. Роза ветров вокруг огромного здания. Ветер с запада, пустынный, бесчеловечный...

Самому-то не надо «злеть», нельзя. Косырев повернул обратно. Водилова не было видно. Он пошел дальше, и на полукруглой скамье, скрытой прутьями кустарника, увидел скорченное тело, поднятый воротник, рифление ботинок в кирпичной крошке. Водилов лежал, отвернувшись от мира, и Косырев сердцем почувствовал, что с ним происходит. Ребенок и вовсе был ни при чем...

— Эй, вы, жалобщик!

Водилов подскочил мячиком, на глазах были слезы. Надвинул сбившуюся ушанку.

— Испугался я. Очень. Когда сможете привезти?

— О-о-х, — выдохнул Водилов. — Через два денька жена примчит.

— В клинике найдете Юрия Павловича — запомнили сполупьяну? — и скажете, я просил посмотреть. Буду оперировать. В детской, разумеется, клинике.

Водилов захлюпал, вытираясь бороденкой. Косырев зашагал домой. Но за углом тот нагнал и сунул целлофан с гвоздичками.

У подъезда блестели новенькие «Жигули». Его остановил вахтер.

— А вас тут спрашивал один. Толокся-толокся... — вахтер поднял мохнатые брови над добрым своим, ноздреватым как пемза лицом. — Ну, такой... С портфелем. А потом еще двое.

Косырев удивился: кто бы.

3

Войлочный коврик сиротливо валялся у двери. Он сполоснул запыленную вазу и поставил в нее вынутые из хрустнувшего целлофана махровые гвоздики. В полусвете из прихожей они загорелись люминесцентными маячками, один выше другого. Где же Нетупский?

Хрустнул всеми суставами. Из ванны вышел взбодренный. Непрерывный звонок в дверь. Ну-ну. На площадке было темновато, у плафона с незапамятных пор перегорела лампочка. Щелкнул выключателем, и в ярком свете возникли Евстигнеев, — шапка лихо сдвинута на затылок, — и Сергей. И встревоженные, и веселые.

— Боже! — вскрикнул Косырев. — Приехали?

— Фу ты, черт, Толька! — Евстигнеев поправил шапку. — Мы просто перепугались. Вахтер говорит, недавно прошел. И в окнах, высчитали этаж, свет горит. Звоним-звоним — куда человек делся?

Сергей с улыбкой поставил чемодан. А на заочное опоздал, подумал Косырев. Жаль.

— Да проходите же, раздевайтесь, дорогие.

Они затоптались, снимая пальто и разматывая шарфы.

— А мы с раннего утра в Москве, — сказал Евстигнеев. — Только я освободился — сразу к тебе. Разве не получал телеграммы?

— Какой телеграммы?

Косырев выдвинул крышку ящика, и оттуда, действительно, выпала и телеграмма, и еще письмо. Торопливо отыскал обратный адрес и вздохнул — Речинск, Марцевы. Крупный ученический почерк. Сергей увидел через его плечо.

— Чтой-то ты разволновался? — спросил Евстигнеев.

— Нет, — сказал Косырев, — ничего особенного. Да проходите, проходите.

Выключатели щелкали, и свет заполнял пространство, вырывая из мрака книги, проигрыватель, микроскоп. Фотографию сына и жены. Охватив руками оконный проем, Сергей загляделся на огоньки Москвы.

— Вот, значит, как живешь, — Евстигнеев, озирая комнату, минутно остановился на фотографии. — Скромно, по-холостяцки... Едва ведь втроем не приехали. Павлик пристал, хочу к дяде, ни в какую.

— Ну, рассказывайте, какие дела.

— Дела, дела, — Евстигнеев глянул на Косырева с полуулыбкой. — Все. Все окончательно решено.

Они присели, и он принялся рубить свои короткие фразы. Пленум обкома — дело ближайших дней. В ЦК серьезный разговор был. И похвалили, и поругали. С гордостью слушал, что Речинская область использует счетную технику грамотно, с увеличением производительности... Не ради моды. Но больше, конечно, песочили, добрались до многих фактов. И насчет оптимизации торговли — случаются немалые убытки. И о том, как область, еще при Батове, притаила впрок шагающий экскаватор, а он был нужен в другом месте. Пришлось краснеть.

Евстигнеев и впрямь покраснел, туго пригладил волосы.

— Надо задуматься над собой. И поглубже. Ох, Анатолий, от многогранных обязанностей голова раздулась во много раз. Помнишь, обговаривали? Не знаю, с чем просыпаешься ты, а во мне с ранней рани горят слова: рабочая сила, фонды. Как эффективнее использовать, поднять производительность? Где выход, чтобы субъективное не лезло вперед? Неужели каждодневная суета в чем-то и мешает делу? Хочу добиться перелома характера: нельзя, чтобы жгла каждая мелочь. Но негодно и полуравнодушное олимпийство.

Он покрутил пальцем вокруг лба.

— Нужно нечто посередине. Мера.

Косырев понимал, как мучают Евстигнеева парадоксы экономики: одно дело — до утверждения, иное после, иная ответственность. Понимал и победоносный вид, и сомнения, и радостную взволнованность, что любимое дело и власть творить — почти в руках. Весомо. Но все как-то издалека: крупный промышленный комплекс, областная колокольня, общегосударственный взгляд. Рад приезду, но как-то не очень, лучше бы не сейчас. Он раздвоился, одна половина готова к борьбе и ко взлету мысли, другая — сникла. И сказанное Ольгой Сергеевной, и вот теперь эта встреча обозначали, что после Ленинграда — как ни гнал волевыми усилиями, не решал окончательно — в глубине таилось нечто позорное: полуравнодушие. И ощущение связанной, придавленной силы.

Нельзя, не может так длиться. Завтра операция, надо войти в ритм. Потом — выступление, доклад. Встряхнулся, стал слушать внимательнее.

— Два миллиона населения, целое государство! Мечтаю сделать область образцовой. Во всех отношениях. Жребий брошен, я должен быть уверенным, сильным. Без своевольничанья — в этом недостаток Батова, который прививался и мне... Вот вкратце такие новости.

Он поднял бровь.

— Да-да, уверен, у тебя пойдет хорошо, — подтвердил Косырев.

— Хорошо, значит,— прищурился Евстигнеев. — Не заметил, что раньше ты скучал от подобных материй. Не тот ты, не тот. Пожалуй, спокойнее, но как-то... Что случилось?

Косырев промолчал.

— Дух нежилой и цветы. От поклонниц, что ли?

— Это, брат, такая поклонница, — скривился Косырев.

— Ну, ладно, не буду лезть без спроса, — смягчился Евстигнеев. — Однако надеемся, у тебя можно поесть? Го-олодные...

Тут-то Косырев и вспомнил, что пакет из «Гастронома», да и чемоданчик остались в клинике.

— Братцы, братцы, — смутился он, — а ведь мне нечем вас кормить. Абсолютно. Пойдемте, глянем на кухне.

На дне кошелки кукожились сморщенные картошки.

— Ладно, — сказал Евстигнеев, — вари. Ты с легким паром вари, а мы привезем чего-нибудь. Прямо в мундире, чего там.

— Деньги возьмите. Возьми, Сережа.

— Я тебе возьму, — сказал Евстигнеев. — Зарплату и нам платят.

Они ушли. Натянул резиновые перчатки, из-под ланцета зазмеилась топкая ленточка кожуры. Услышав телефон, на ходу приоткрыл форточку, показалось душновато.

— Анатолий Калинникович? — ровный голос. — Я рядом, у Алексея Федоровича. У Твердоградского. Вы один?

— Пока один.

Отложил ланцет, снял перчатки. Придется, гости дорогие, и верно в мундире. Острый, короткий звонок. Уже из-за двери Нетупский открыл в улыбке белые зубы некурящего. В одной руке был черный портфель, в другой пальто и белый халат. Косырев удивился.

— Осматривал Твердоградскую, ей нездоровится, — объяснил Нетупский.

Волнуется все ж таки. Пригнулся к зеркалу, взмахнул расческой по прибранным волосам: обтопал нечто с вычищенных ботинок. И мимо хозяина, разминая плечи под свободным мохнатым пиджаком, пошел в глубь квартиры, взглядом спросив, направо или налево. Портфель с латунными защелками прихвачен был, видно, не зря.

За круглым столом поставил его в ногах; Косырев придвинул сигаретницу. На лице пришедшего рисовалась некоторая торжественность — накануне разоблачений. Любопытно, что продемонстрирует.

— Вы сказали: пока одни. Кто же?..

— Не беспокойтесь. Скоро придут, но, надо думать, уложимся?

— Милая у вас квартирка,— Нетупский обвел взглядом стены и прибавил еще словечко, — пустует.

Он был здесь не впервые, и вспомнился давний новогодний скандал, когда он сумел урезонить Корделию.

— Ну-с? — сказал пожестче, чем собирался, Косырев.

— Быка за рога? — ответил вопросом Нетупский. — У нас, у ученых, как принято? Тем более у хирургов? Сначала отмерь, да поточнее, потом отрежь. Но — вот.

Он нагнулся, щелкнул застежками. Глянул из-за края стола. Косырев разминал сигарету, но, посмотрев на белые зубы Нетупского, подавил желание, сунул ее обратно.

— Не догадываетесь, — спросил Нетупский, — чей опыт-то присутствовал?

— Ну-ну.

Тот положил связку, крест-накрест перепоясанную свитой тесемкой. Письма. Бережно опустил посередине.

— Я привык доверять людям. Но вот, вот факт.

Косырева вмиг пронзило, что это ее, Лёнины, пропавшие письма. Побывали в чужих руках, прочитаны со смешком, с издевкой. А у шероховатых блоков валился снег и дождь, качался фонарь, она позвала и оттолкнула... В висках билась тяжесть, на минуту закрыл глаза — утишить гнев. Взял связку, письма согревали руки. Лоб Нетупского, который надел очки, морщился сочувствием и сожалением. Теперь ненужные письма, с их помощью не сынтригуешь, а для Косырева запретные, Нетупский, приподняв над столом прямые ладони, ждал. Откуда и зачем такая бережность, сочувствие?

— Вы читали, — спросил Косырев, — это?

— Что вы, что вы! — Нетупский поднял ладони повыше. — Только имя на верхнем конверте. Не знаю и от кого.

Знает.

— Кто выкрал?

— Она, кто же. Мария-Луиза. Вчера с ужасом наткнулся в сейфе. Она, конечно, и анонимку отстукала. Воспользовалась моей болезнью и — на свободе. Она, Мария-Луиза.

Нетупский повторил институтское прозвище своей секретарши со сладострастием самобичевания. Перед спрятанным бешенством Косырева сдернул очки. В глазах его, как в янтаре, сверкнули острые трещины, он опустил их. Дохнул и протер замшей одно и другое стекло. Давал время переварить; его сдержанности, как и всегда, можно было позавидовать. Опасный человек. Черт бы их вместе с Марией-Луизой побрал, разберись поди. Нетупский надел очки.

— Что собираетесь предпринять, Олег Викторович?

— В каком смысле?

— Ну, — как вы ее назвали, — с Марией-Луизой?

Ведь она нужна тебе, думал Косырев, и очень. Между ресничками Нетупский остро вгляделся и, отсекая, взмахнул короткопалой рукой.

— Гнать, конечно. Был введен в заблуждение исполнительностью. Ведь мы не будем копаться? Тогда беру на себя — уйдет миром.

Обозлила и его — бросила тень. Косырев опустил связку писем на колени, последний об этом вопрос:

— Но, Олег Викторович... Вам первому показали тот документ. А вы мне почему-то ни слова.

Нетупский вжал камешек подбородка в шею. Полные щеки надулись, покачал головой.

— А как поступили бы вы? Если вам — доверительно, по секрету? Повторяю: сразу и решительно отверг содержание. Наотрез.

Это он верно, это правда. Но с какой интонацией отвергал-то? Имеет значение. Нетупский выждал. Осторожно, чуть раньше чем надо спросил:

— Могу ли считать, что с этим покончено?

— Да,— сказал Косырев почти твердо.

Нетупский обрадовался так неприметно, что если бы не постоянное внимание Косырева, то и не заметить. Губы и полные щеки чуть дрогнули, выдохнул воздух. Защелкнул портфель.

Вот и все. Но Косырев не успел подняться, как Нетупскнй снова заговорил, несколько другим тоном, потверже:

— В таком случае и у меня есть претензии. Исходя из ложной версии, — вы ведь подозревали, — вы стали подыскивать мне место. Не объяснившись, ничего не сказав. Разве так поступают?

Версия родилась позднее, но, г-м-м, подумал Косырев, ай-я-яй, Евгений Порфирьевич. Или Нетупский косвенно догадался?

— Теперь исключаю, — сказал Косырев. — Полностью.

Нетупский энергично размялся. Поправил очки, руки легли на стол. Косырев удачно миновал вопрос, не сказав, что именно он так категорически исключает.

— Наше время — время предельных темпов, — Нетупский говорил с довольством и некоторой наставительностью. — И надо уметь быстро менять точку зрения. А то что же получается? Слухи идут все шире. А я точно такая жертва, как и вы. Почему, например, вам не пришло в голову немаловажное соображение, что в нашем кругу не принято действовать подобным образом? Не тот, Анатолий Калинникович, уровень. И получилось нехорошо, крайне несправедливо.

На красноватом его лице установилось выражение: хоть и понятно, что от горячности, от нетерпимости ко лжи, — нельзя компрометировать невиновного. Однако умеет нудить, и при чем здесь Косырев.

— Вверху говорят — вы оба достойные люди. Как же дальше? Боятся конфликта, склок, требуют разрядить обстановку. Я обещал, и теперь принципиально важно, как отнесетесь вы...

Нетупский говорил убеждающе. В тоге миротворца, сохраняя преимущества инициативы и благородства — ведь продиктовали лояльность и дружелюбие вернуть письма? — он и сам не заметил, как естественно встал на одну доску, второй фигурой рядом с Косыревым. Ничего себе. Оказывается, все зависело только от шефа, от его проницательности, от реального понимания. Зачем ссориться, если работать вместе? Пресечем слухи, и все по-прежнему. Даже лучше. Модус вивенди по-латыни, а по-нашему, по-простому, по-русскому (однажды Нетупский так и сказал: по-русскому, а не по-русски) — давай жить другому. Косырев — большой ученый, ему карты в руки, но и Нетупский — незаурядный организатор. Все разумные указания шефа будут исполняться беспрекословно. А потом... Потом есть потом. Сейчас надо на мировую, другого выхода нет. Достойного выхода.

Неужели? Косырев посмотрел в окно, на красные плывущие огоньки. Нет, уходить Нетупский не собирается. А в такой момент тем более: немедленно свяжут со слухами — потому и ушел. Не вы, товарищ Косырев, назначали его.

Все-таки считает примитивным. То есть — доверчивым. И как легко отказался от авторства, ни слова больше о барокамере нашей любимой. Тут сила.

— С Саранцевым вы, Анатолий Калинникович, правильно помирились.

На ходу подметил. Косырев распрямил спину. Не в этом суть конфликта, не в анонимке.

— Разве суть во всем этом? — будто между прочим сказал он. — У нас с вами другие, более важные расхождения.

— Какие? — спружинился Нетупский.

Игра в «горячо-холодно», открытая утренним разговором, продолжилась, Косырев хотел пробиться дальше. Осторожно, осторожно, он медлил. В этом человеке виделось множество слоев. Вопрос был задан, но Косырев молчал.

Хлопнула входная дверь, — встречая Нетупского, он не закрыл плотно, — дрогнула форточка. Громкий разговор Евстигнеева и Сергея, они раздевались. Нетупский прислушался мельком и снова поднял глаза на Косырева, он ждал ответа на вопрос — какие? В комнату просунулось румяное с холода лицо Сергея, и Нетупский разочарованно откинулся на спинку.

— Мы пришли, — сказал Сергей, обозревая сидевших.

Накал молчаливой дуэли, однако, погасил его улыбку.

— Сейчас, сейчас, — сказал Косырев. — Картошка там не переварилась?

Сергей прикрыл дверь. Хватит таиться, пора — в открытую.

— Я обязан, — оказал Косырев, — сообщить вам, как своему заместителю, некоторые вещи. Видите ли... Будем перестраивать работу института и клиники. Подчиняя ее, в частности, исследованию психологических факторов.

— Пси-хо-сома?.. — прошептал Нетупский. Он быстро соединил руки, глаза блеснули. Но Косыреву показалось — не только. В мыслях он пружинисто встал и прошелся вокруг, глядя как кот на мышь. Ей-ей, прошелся еще раз. И притормозил восторг, весь внимание.

— Об этом, — продолжал Косырев, — я и буду говорить во вторник, на совете. Надо готовить докладную в министерство, потребуются новые кадры.

— О!

Нетупский глянул на Косырева с каким-то даже мгновенным преклонением. Ах, если б ему знать пораньше, если б oн мог проникнуть в замыслы шефа и предположить, что тот сомневается в проверенных практикой методах нейрофизиологии и хирургии. Тогда бы он мобилизовал свои обширные связи и предупредил кого следует, что Косырев проталкивает вредные теоретические конструкции. Бесперспективные, бесплодные, без отдачи. Что он пытается возродить мистицизм, психоанализ, который и неизбежен там, где пренебрегают материальными структурами. Где ни к чему современные методы — ни математики, ни кибернетики. Немыслимо видеть, как гибнет крупный ученый, втягивая коллектив в манипуляции с тенями. Но что делать? Пока он у руководства, упрямо будет пробивать свое. Иное дело — всесторонняя сквозная психотерапия... Может быть, отчасти Нетупский догадывался и раньше, но фактов не было. А теперь — горячо, горячо — и времени мало. Сжимая опущенный на колени портфель, Нетупский как-то осел: а-ах, ты, досада... Порыв ветра распахнул и форточку, и дверь; Нетупский и Косырев даже не заметили.

— Н-но...— протянул Нетупский, — как же так? Нет тезисов. Никто ничего не знал.

— Вот я и сообщаю вам, — широко улыбнулся Косырев. — Зачем тезисы, будет стенограмма.

Он не таился от тех, кто на кухне и кто теперь поневоле слушал через открытую дверь. Нетупский оглянулся. Он рвался действовать без отлагательства, но неприлично же сразу, бегом.

— Психические феномены не рассчитаешь, не измеришь, — сказал он.

— Один миг — и заявите: они вообще не существуют.

— Существуют. Но проявляются только физически. Факты — только физичны.

Он потерялся. Ему-то лучше бы и не влезать в спор, где возможен изрядный ущерб. А Косырев был готов поиграть и прощупать.

— Все факты? — удивился он. — Н-ну, положим. Давайте тогда разберемся, как вы толкуете понятие факта.

— Х-ха.

— Это очень важно. По-вашему, ненаблюдаемого в данный момент и не существует?

— Для нас — не существует, — ответил, сморщив лоб и теребя ручку портфеля, Нетупский. И подчеркнул: — Для нас.

— Но вся наука в этом: прокапываться к скрытым фактам. Знаете, Маркс писал, что самые туманные образования в мозгу и те являются необходимыми продуктами, своего рода испарениями материального жизненного процесса. Туманные! Которые, кстати, могут быть установлены эмпирически. Вы ведь не позитивист?

— Бог мой, — откинулся вместе со своим портфелем и не удержался сыронизировать Нетупский. — Я и забыл, вы у нас философ. Вам простого смертного запутать — проще простого, но я, Анатолий Калинникович, твердо знаю. Гораздо тверже, чем полагаете: ученый у нас должен быть материалистом.

— Именно, — подхватил Косырев. — Но и диалектиком.

К чему бы это заумное, подумал, видно, Нетупский и размялся на стуле. Осознавая ошибку препирательства, он приходил в себя. Совсем не все потеряно. В конечном итоге неожиданный перелом шефа убыстрял его путь к славе. Борьба только начиналась, а промедление в информации и этот разговор — ничего больше как тактические промахи.

— Вот и обсудим, — успокаивая, сказал он. — Во вторник.

Короткие сильные пальцы его легли на стол, пошевелились на скатерти, как на кнопках гармони. Торопится. Он унял их и прислонился затылком к стене, паркет скрипнул под стулом. Косырев снова подавил желание закурить.

— Обязан поговорить с вами и о новом партбюро. Буду рекомендовать Юрия Павловича.

Нетупский был готов уже ко всему. Ответил раздумчиво.

— Конечно, мы ошиблись, Ерышев не та фигура. А Юрии Павлович партиен в лучшем смысле слова. Честен, организован, получит большинство. Но — предвижу. Нам с вами трудно будет обосновать кандидатуру. Тоже ваш зам, и нельзя совмещать два таких поста, недемократично. Ни министерство, ни райком не согласятся. Почему бы, например, не Саранцева?

Косырев задумался.

— Нет, мнения менять не буду. Освободим Юрия Павловича насколько возможно.

— Неужто согласится? — Нетупский ровно сомкнул губы. — Но зачем эти трудности, зачем все это?

Отвечать Косырев не хотел, и вопрос о Саранцеве тоже повис в воздухе. Нетупский и не ждал. Зафиксировал молчание, застегнул пуговицу пиджака.

— Столько новостей, — сказал он, вставая. — Надо продумать.

Он взял портфель. И тут в дверях показались Евстигнеев с Сергеем.

— Терпели, терпели, — сказал Евстигнеев. — Пора и ужинать. Может, и товарищ...

Он повернулся к Нетупскому, который сразу оценил его внутреннюю весомость и поправил очки. Косырев легонько подмигнул Сергею, вставшему у притолоки.

— Нет, нет, — поклонился Нетупский, — спасибо. Меня давно ждут дома.

Телефон тебя ждет, подумал Косырев и вдруг, глянув на прикованно наблюдавшего Сергея, спросил:

— Скажите, Олег Викторович... Вы не знаете в Речинске такого... Семенычева.

Сергей вжался в притолоку; что делать, дружок, надо. Евстигнеев поднял бровь, Нетупский не знал, видно, другого — как ответить? — молчание получилось нехорошим, Косырев примолк требовательно: отвечай.

— Нет, не знаю.

Лицо Козырева стало совсем жестким. Евстигнеев глянул на него и на Нетупского, задумчиво погладил подбородок.

— Разве упомнишь всех, — добавил Нетупский. — Может быть.

Нетупский повернулся. Все вышли за ним, Евстигнеев придерживал Сергея за плечи. Смотрели как одевается, как аккуратно заматывает шарф. Открыл портфель, начал складывать халат. И в этот момент из его кармана скользнуло что-то, тяжело ударилось о паркет. Нетупский мигом нагнулся и спрятал, но Косырев успел увидеть.

Четки. Темно-гранатовые, граненые, крупные, на толстом с узлом шнуре—четки. Вот что перебирал в кармане и подбросил в коридоре. От нервов помогает или еще от каких бед?

Неловко, не глядя вокруг, Нетупский запихнул сверток. Нажал на ручку двери, обернулся к Евстигнееву.

— А я помню вас, — серьезно сказал он. — Вы Евстигнеев.

Евстигнеев отпустил Сергея, вопросительно глянул.

— Лечил товарища Батова, — пояснил Нетупский и добавил многозначительно: — Раньше.

Когда я в Речинске, в этом, в вашем, почудилось Косыреву, наблюдал за уважаемым человеком, все было в порядке. А теперь, на вскрытии, что вы там замазывали, экс-пе-ри-мен-та-торы? Распускать таких слухов Нетупский, разумеется, не будет, но и опровергать — тоже. По взгляду, мельком брошенному из-под шапки, Косырев схватил точно: Нетупский не думал так, но очень хотел, чтобы Косырев подумал, что он так думает. Не трогай, ударит током. Евстигнеев нахмурился чему-то. Сергей скрестил, глядя в пол, руки, длинные ресницы затеняли глаза...

Нетупский открыл дверь, и на повороте с золотой оправы очков, которые забыл снять, сверкнули лучики. Евстигнеев взглядом проводил борцовские ниспадающие плечи. Дверь закрылась, загудел лифт. Все трое слушали, как он спускается в шахту. Смолкло.

— Тот?..—спросил Евстигнеев. — Что это — четки? Муть какая-то. Но вообще — силе-он. Проницателен по-своему, у таких разработана техника. И привык ловчить. Тебя — не обловчит?

Косырев ботинком поправил задравшийся край коврика.

— Знавал подобных, — Евстигнеев назидательно поднял палец. — У меня, брат, такое чутье... Анонимку все ж таки — не он?

Такие четки, что сами не упадут; уж не обвел ли вокруг пальца? В чем собственно повинна Мария-Луиза? Косырев рассердился на себя, но вспылил на поучающего Евстигнеева:

— Чутье, чутье! Суди по-своему, я иначе. Почему и в этом обязательно полагаться на тебя?

Опомнился, сбавил тон, но упрямо надавил:

— Знаю — к анонимке не причастен.

— Ну, знаешь так знаешь, — припечатал Евстигнеев и с холодком осведомился: — Надеюсь, только со своими так разговариваешь? Нервен, видите ли. Ладно, мы вытерпим. Но...

Он тронул Косырева за плечо.

— Попомни — не просто клопик жалящий. Это саксаул, с развитой корневой системой. И вытащить прямиком, без подкопа, будет его трудновато. Не мне, тебе предстоит операция.

— Разберусь.

— Хотите правду? — Сергей улучил момент, ступил вперед. — И такой еще будет работать у вас? И будет дипломатическая тягомотина? Поз-зор. Я бы...

Он с размаху ударил кулаком по двери. Перенес ненависть к Семенычеву на этого.

— Ну-ну, романтик, — остерег Евстигнеев.

— Нет! В наше время будет не так!

— В ваше время? — задумался Косырев и вдруг спохватился: — Слушай, Сережа. А ведь ты опоздал на заочное.

Сшиб известием. Получилось неловко, Сергей пригас. Косырев стал уговаривать, что даже лучше и время есть до лета, и на очном — настоящая учеба, но тот молча смотрел вниз и видно было: возвращаться в Речинск — нож острый.

— Нельзя ли хоть временно пристроить? — спросил Евстигнеев.

— Прописка же, — напомнил Косырев и провел пальцем по лбу. — М-да. А впрочем...

Сергей глянул без особой надежды, как зверек из капкана.

— Да, верно, — вслух думал Косырев. — Прикомандируем к нашей лаборатории, к техникам. Умеешь с инструментом мудрить? Научат. И тогда жилье в общежитии возможно. Точно, точно. Завтра придешь в институт, договоримся... А сейчас — ужинать.

Он обхватил их — на кухню. Но Евстигнеев сдвинул обшлаг, остановился и свистнул.

— Фью-ить! То есть никаких пиршеств. На самолет опаздываю.

— Как же так...

— А так вот, — с легким упреком сказал Евстигнеев, — всё разговоры. Сергей — мигом.

Чувствуя себя виноватым, Косырев оделся проводить. Сергей — прибавилось силенок — схватил в обе руки все вещи. В последний момент Евстигнеев шастнул на кухню и, звякнув там крышкой, принес, перебрасывая в ладонях, три горячие картошки. Обдирая кожуру, они зажевали их в лифте — пахучие, рассыпчатые, вкусные.

Под звездами, на стоянке, Евстигнеев на ухо сказал:

— Так вот и будешь один?.. Нельзя. Но что-то решается у тебя, скрытник?

Решилось уже, решилось.

С аэродрома Сергей возвращался в гостиницу. Такси умчалось в Домодедово. Звездное и ветреное небо; темные, розоватые, быстрые облака. Одни. Сжало дыхание: когда-то увидит теперь Ивана. Звезды.

Луч света.

Тоньше иглы или рассеянный; мерцающий или мощный, как луч Солнца, он воплощает все начала и все концы, мир и антимир. Дрожанье выброженного кванта ищет цели — во все превращаясь и все превращая в себя. Не атом и не молекула, он — самая первая Натура. И если он схлопнут чудовищной косной силой в «черной дыре», то живительной силой взрыва он снова освободится, и все продолжится снова.

Только мысль, порожденная делом и мозгом — быстрее света. Не видеть его, ослепнуть — несчастье великое. Но слепота и утрата свободы мысли — намного горше. Разгадка звездного неба над нами и нравственного закона внутри нас — не в боге, как верил Кант. Они едины как сущее и должное, как то, что есть и что делами своими творит человек. Каждый из нас.

Он медленно шел по аллее. Итоги дня подводила не злость, а зрелая ненависть.

Отдельная мысль как прямая линия. Глубокое осознание охватывает истину кругами. Сейчас взгляд Косырева обогнул всходящую луну Нетупского и приник к обратной, скрытой вращением, стороне. Углубляясь в изломы, в кратеры, в уязвимые трещины.

Критически и брезгливо размяв сигарету, он наконец-то жадно затянулся.

Четки. Символ поисков случая, хитрой игры. Совсем неглупец, вооружен. Но современная глупость это не природная мизерность, не безотносительно ко всему. Она — в приложении интеллекта мимо способностей. Когда садятся не в ту телегу. Не тунеядцы, но... Для них пост вроде собственности и попечение о всеобщем благе — пустая форма попечения о себе. И ловчат, и прячутся искусно. Ими движет особая корысть, людей другого замаха им не понять. Все на свете, кроме себя, безразлично. Да и сами себе, если вдуматься глубже, они безразличны. Так... функционируют и здоровье берегут. Откуда они — такие?

От завтрашней субботы до вторника, до доклада, — вот время, которое он отвел Нетупскому. Тот раскрылся сегодня больше, чем хотел, а значит — первая победа. Что ему надо? Замысел был, пожалуй, потоньше, чем представлялось вначале. Чтобы на Косырева посмотрели с иной стороны, с трезвой. Авантюризм налицо, нереально мыслящий утопист. Обуздать. Куда денется без института и клиники? И тогда Нетупский — тоже за науку, и ему даже лучше, чтобы Косырев оставался, работал. На него. Не к спеху, сначала сил нарастить. Классическая картина: прогрессивный зам в конфронтации к ретрограду-шефу. А потом и в директора, в академики замахнемся... Исходные рубежи определялись четко.

Косырев сам привил раковую опухоль и сам обязан был сделать все — снять ее, иссечь. Нельзя, чтобы слабый в науке торжествовал над сильным. И еще одна слабость — надеется на случай, на цепочку скомбинированных случаев.

Вот ведь! Вроде он только обуза, тормоз, но вроде Косырев и нуждался в нем. Как в преграде, которую стоит преодолеть. В этом — когда личное захлестнуло петлей — и было косыревское спасение. Выход из полуравнодушия был в этом. И в работе, конечно.

Нет. Как это сказал Шмелев?.. Не взять Нетупскому Киева и не поставить в храмы своих верблюдов. Нет, нет.

Дома позвонил кое-кому из неинститутских: пригласил на доклад. Стопка писем лежала на скатерти. Читать нельзя, запрет. Подержал в руках со смутной, с печальной улыбкой.

Ровно десять часов. Спать.