Он остановился с разбегу у штабелей досок, среди 6етонныx труб и циклопических блоков.

Ожидание на аэродроме затянулось. Подлетев к Ленинграду все-таки засветло, самолет, как привязанный к центру летного поля, очерчивал круг за кругом, и здания высвечивались солнцем, и оттуда смотрели вверх, а потом и сумерки наступили, и стюардессы пропали в кабине. Пассажиры замолчали, почуяли неладное; сосед упорно читал газету. Никто не кричал в страхе, ждали. Шасси выскочило.

Твердость земли. Такие мы теперь люди.

И вот Купчино. Позади темно-багровые низкие тучи, огни большого города. Впереди, в том доме, в подъезде, единственная звездочка света. Он пошел навстречу, неосознанно обогнув место, где и теперь качался фонарь. Не знал, как именно произойдет, но чтобы никаких неопределенностей, ни по своей, ни по чужой вине.

Строительного мусора и вокруг, и в подъезде поубавилось. Лифт работал. Кабина взлетала вверх, и с каждым щелчком крепла решимость. Стоп, притворил лифтовую решетку. По стеклам окна прокатился, грохотнул ветер, и стукнули первые капли дождя.

Подождал немного. На кафеле валялись оторванные бирки. Позвонил без ответа. Снова — все больше волнуясь. Потянул за ручку, щелкнул замок неплотно прихлопнутой двери. В полутьме призрачно громоздился ящик с холодильником и было затхло накурено. Блеклый свет только в одной, известной ему комнате, абажур мрачно затенял потолок. Все происходило будто не с ним.

Он вздрогнул, в глубине квартиры стукнуло окно. Потянуло свежим воздухом. Но никого.

Здесь что-то случилось.

Взгляд обежал все. По-прежнему батарея нераскрытых бутылок. Букет пожух, вода зажелтела, покоричневела. Книга, пояском заложенная, пачка сигарет, из стеклянной трубки рассыпанные таблетки. И кругом неразбериха порванных бумажек — и пол, и связки книг были усыпаны ими. Лицом к плинтусу, снятая фотография в рамке. Понял — чья.

Он подавил озноб.

Что угодно, только бы с ней ничего не случилось. Поднял бумажный обрывочек — «лю все» — мужской почерк. «Люблю всегда»? В другую комнату не пошел, там никого и не было. Надо искать, но где? Дождь сбегал по стеклу зигзагами струек. Он натянул берет.

И услышал — стукнула дверь лифта, потом квартиры. Шаги. Замер. Прошла мимо — она, она! — так недвижимо стоял. Зажгла где-то свет, закрыла распахнутое окно. Она. И вдруг прекратились движения, звуки.

— Кто это там?

Ее голос. В горле пересохло, не смог ответить.

— Кто же все-таки?

Шаги, шаги, ша-аги. Переступила полосу тени.

Увидела.

В полмгновения опустила глаза и закрыла, не веря. На короткий миг их толкнуло друг к другу. Глаза открылись — неопределенное, безличное выражение. Другая. Будто не три дня, век прошел с последней встречи.

— Зачем ты пришел? — она поглядела мимо.

Не понял смысла. Смотрел и смотрел, не отрываясь, видел всю сразу, ничего больше. Бездыханно и тоненько на руке тикали часы.

— Зачем? — сухо повторила она.

— О Лёна... — прошептал Косырев.

Боком, мимо него, она прошла в угол, села на диван. Взяла сигарету, помахала коробком спичек. Теперь увидел ее по-другому. Похудела, осунулась, дождь на волосах, на ресницах. Впалые щеки, прыщик на подбородке. Затянулась, и это подчеркнуло худобу щек. Ногти на пальцах острижены коротко — хирург — и держала она проклятую сигарету, можно сказать, с навыком. Черный мохнатый свитер, короткая юбка и забрызганные красные сапожки. Над воротником свитера, на высокой шее часто-часто пульсировала жилка.

Она то вглядывалась в стоявшего, то отводила глаза. Не чувствовал себя самого, только ее присутствие. Под фонарями, среди темных снежных гряд, отсвечивали зарябленные дождем лужицы. Он опустился на стул и прикрыл закаменевшие руки беретом.

— Ну, как дела в институте? — спросила она. — Как Борис?

Безразличное, холодное «ну» — непреднамеренное. Все наше, и Шмелев, к которому, смех сказать, он ревновал когда-то, все ненужно. Нельзя так, нельзя. И оказывается, можно.

— Монтаж закончен, — сам поразился спокойному голосу, — подтягиваем детали. Борис по тебе скучает, даже уходить собирается. Приедешь хоть глянуть?

Лёна, рассматривая усыпанный бумажками пол, нехорошо усмехнулась. Щелчком сбросила пепел.

— И почему ты вообще уехала?

Попросту беспардонный вопрос, не успел сдержаться. Но тоже ведь в чем-то виновата. Лёна ткнула, смяла сигарету, глаза блеснули влажно. Но лицо стало еще суше, слезы ушли внутрь.

— Нет уж, — отрезала она. — Это ты ответь, зачем пришел.

— Я получил твое письмо, — начал он вполголоса,— и я...

— Не надо, — прервала она, — какое письмо? Уже забыла. И всерьез — всерь-ез — запретила приезжать.

На его лице она увидела такое, что немного смягчилась.

— Об этом лучше не говорить.

— Но ведь, — он поддался интонации, — ведь три дня назад...

— О, три дня.

Теперь усмехнулась горько. Сцепив пальцы замком, он досказал:

— И я знаю, ты была в Речинске.

— Да? — вздрогнула она. — Что ты еще знаешь?

Совсем посуровела, что ни скажешь — капкан. Косырев не понимал этого видимого ожесточения.

— Хорошо, — принужденно вздохнула Лёна, — вынудил, заставил. Но одно условие — дослушай, тогда извлечешь уроки. Если способен.

Косырев сгорбился, понурил голову.

— Ах, Толя, — голос ее дрогнул, — ты никогда не щадил меня. Всю жизнь трясло, все исковеркано. С самой юности в клетках, в клеточках моих сидишь. Но я не добыча, не вещь, которую можно отодвинуть и придвинуть. Ты не щадишь, и я не пощажу.

Она поднялась и, сжав себя перекрещенными руками, заходила по комнате, натыкаясь на стулья, на штабеля перевязанных книг. Остановилась, и он почувствовал — посмотрела сверху.

   — Получай же всю правду, сразу... Горит небось вопрос: что здесь случилось? Бирки валяются, ведь заметил? Не показалась даже невеста и не извинилась. Вышла на часок и встретила вот тебя. Ах, как ты был возмущен! Справедливо, унижающе. Но я все-таки очень, оч-чень благодарна. Ведь вернулась-то сюда всего как два часа.

Косырев поднял голову.

— Да, два часа.

Внутри полыхнуло обжигающе. Говори. Говори скорее.

— Погоди секундочку, — воспаленный взгляд ее пронзал,— предупреждала — не радуйся... Я и правда, без иронии, благодарна, помог разорвать сети. На всю жизнь, от слабости, от трусости одиночества — с нелюбимым! В наше время и помыслить трудно. Так-кая казнь, за что же, и сама себя?

Она прикрыла глаза ладонями.

— Не огнепоклонница, не самосожженка. Я для радости рождена, оптимистка прирожденная. И вот... Чем презрение к себе — пожизненное — лучше вечно одна.

Он невидимо, внутри себя, согласно кивнул. Лёна опустилась на диван и вниз лицом уткнулась в валик. Никогда не видел ее такой, поднялся; но прикоснуться не смог, не вышло.

— Лёна, дорогая, — прошептал он.

Как трудно, когда не верят, и вина необозрима, и слова поневоле выходят скованными, чужими.

— Не жалей, не смей.

Она приподнялась, блестели редкие слезы. Прикусила смятый платок, покачала головой.

— Я та-ак, так устала. Два бесконечных часа унизительного разговора, старалась винить одну себя. Все переписывались абстрактно, и вот увидела и обманула человека, в котором — справедливо надо — есть деловое, уверенное и что-то благородное.

Косырев смотрел на рассыпанные кругляшки; ведь это он принимал веронал. Перехватила взгляд, губы скривились: жалеешь его, ты? Но он испытывал совсем другое, смешанное чувство мстительного довольства и тревоги. Такие, как этот... Аркадий Иванович, потерпев поражение, снова рвутся владеть и не отчаиваются, пережидают, перемаскировываются.

—Да, благородное, — повторила она, пристукнув по валику. Хотела утвердить свое и все-таки, вспомнив что-то, не смогла, прищурилась: — Но не в любви, не в любви. Нет. Такой преследователь, столько времени. Знал на что шел, засуетился. Н-ну и я... Не смогла скрыть отвращения. Пусть, пусть и ему на чужом пиру похмелье.

— На чьем? — невольно спросил Косырев.

— Да — на чьем? — она просмотрела все его лицо и отвернулась. — Вот это уж твой вопрос вопросов... Но прежде о другом. Кто я, которая сама захотела, сама согласилась стать — женой? Кто ты, безо всякого спроса пришедший сюда? Кто мы с тобой, кто? Не противно?

Придвигалось нехорошее, он удушливо потер горло.

— На чьем, ты спрашиваешь пиру? — ей нравилось повторять. — Ни на чьем теперь.

Подтвердила уверенным кивком, себе и ему. Похолодело все, похолодели руки, поднял их умоляюще — не надо. Ни жив ни мертв. Промежутками останавливались, замолкали часы.

— Спроси-ка, куда это я, три дня-то назад, еще и его не видев, убежала? В Москву звонить, в последний раз. Тебе. И вдруг столкнулась, не дозвонившись-то.

Она гордо откинула волосы, лоб напряженно сморщился.

— Три дня назад, Толя, было одно, теперь другое. Хотела предупредить: ты мужества наберись. Да ведь все у тебя на самолюбии, перетерпишь. От любви не уйдешь, если она есть. Но теперь не знаю, люблю ли. Совсем не знаю. И значит — разлюбила. Опу-сто-ше-на.

Она прислонилась лбом к стене. Все было бесчувственно, как в замедленном фильме. И рука, сжимавшая платок, и спутанные волосы, и судороги ее плеч. Из немыслимого далека, из отторжения вбивалось в навечную память.

— Я согласен и так, — еле выговорил он.

— И так? — повернулась к нему, мокрые глаза расширились. — Неужели как и тот? Иль из жалости?

Она поднялась, лицо в лицо; близко видел каждую черточку.

— Э, нет, нет. Рань-ше-на-до-бы-ло. Раньше. Должно быть возмездие, иначе нельзя. Все досконально на вокзале обдумала, за три-то дня на скамеечках, в сапожках резиновых, давящих. Ин-тересная была жизнь! Сначала тебя искала и ловила, а потом пришло дру-го-е. Освободилась.

Он чувствовал горячее дыхание. Ненависть была и в глазах, и в сжатых руках, и во всей напряженной фигуре.

— Теперь знаешь все, — сказала она. — Уходи.

Она ждала — хватить мучить. Его выгоняли, нахлобучил берет, вкривь натянул перчатки. Не мог осмыслить, не верил, но сейчас не помогут никакие слова, надо уйти. И все-таки выдавил сквозь помертвевшие губы:

— Н-но н-нет. Ты не думай, не согласен. Это так, в отчаянье сорвалось.

Она не шелохнулась. Вышел на лестницу, плач дождя на стекле. Не верил и некуда было идти, незачем. Так-так-трак, так-так-так-трак, стучали снаружи капли. Надо было что-то придумать. И ничего нельзя. Поделом. Так-так-трак, так-так-так-трак, бежало на месте время.

Дверь стукнула, ссыпалась штукатурка; Лёна выбежала в накинутом платке. И вмиг, почувствовав, что он сзади, обернулась.

— Ты думаешь, — хрипло сказал он, — мы будем жить вечно?

Смысл не дошел до нее; видела только — он здесь, не где-то. И вдруг, клонясь к нему, задрожала. Обняла, прильнула. Горькое объятье, такая горечь.

— Не надо,— сказала она. — Не надо о ней никогда.

Не отпуская, ввела в квартиру. В комнате опустил ее на стул, стал на колени. Уткнулся в свитер, в дрожавшее тело, охватил руками. Никому и ничему не оторвать. Замерли, согревая друг друга. Она погладила по голове, — непривычно, робко, — провела ладонью по мокрой щеке.

— Я чуть не умер,— сказал он глухо.

— А сколько раз умирала я?.. Похудел, Толя, осунулся.

Запах тела был чистым, как запах земли. И своим, родным.

— Что бы ни случилось, — прошептала она, — a я — хоть раз — была счастлива. Спасибо тебе.

Глянул снизу, в опухшие глаза, и прикрыл, запрещая говорить, губы,

— Встань, Толя, встань. И разденься. Да что же это такое — ты в пальто! Весь мокрый. Как вошла, ничего не видела. Немедленно, немедленно.

Он не понимал смысла, только музыку голоса. Дождь по ту сторону; стены, отделявшие от непогоды, от других людей. Они вдвоем.

— Уйдем отсюда, — сказал он.

— Толя, — теперь ей нравилось повторять имя, — Это моя квартира, кооперативная. Правда, правда, въехала до заселения.

— Ноги не затекли? Подумать только, трое суток. Держись-ка крепче, сниму.

В коридоре повесил свое пальто, погладил светлый мех ее узкого воротничка. Вздохнул так, что проникло до глубин.

— Что делать? — без сапог она стала ниже ростом. — Голоден небось? Вот моего-то ничего-ничегошеньки. И газ опять выключили.

Он поцеловал ее, в первый раз. Пушистые мягкие волосы — значит, говорят, не злая. Еще, ну и еще, еще. Время остановилось, только весенний дождь шуршал, стекая.

— Никуда мы не пойдем.

— Никуда?

Отошла к окну. Суровые брови. Долго смотрела на дальние огоньки. Тряхнула стрижеными русыми с рыжинкой волосами, брови разошлись. Темные зрачки — глаза.

— Пусть будет, — сказала она.

Проснулся среди ночи: она спала, как ребенок, дыхания не слышно, и не отпускала его руки. Чуть выпятила губы. В беспорядке волос линия лба смутно переходила в горбинку носа, в очертания щек и круглого подбородка. На шее у ключицы мерно билась жилка. Хрипло прокричал петух, кругом оставались дачные домики. Дождь кончился, за окном тускло мерцал оранжевый туман. Нельзя наглядеться. И вдруг глаза открылись, натянула одеяло.

— Не спишь? Мучила бессонница и — на тебе — разоспалась. Я тоже хочу не спать, Толенька. Ну, не смотри так. Пожалуйста.

Поцеловала его руку. Снова прокричал петух. Лена вздрогнула, прижалась.

— Боже, он кричал и две недели, и неделю назад.

...Где ты, где я — не разобрать. Сблизь две капли, в одну сольются. Но слиться — это любить самое себя, а я хочу любить тебя и через тебя все. Тело твое, источник тепла и жизни, неохватно. В лице твоем восходы и закаты, и горы, и леса, и бесконечное море, и вечность космоса — вся красота мира. Закрой глаза, нельзя смотреть без боли. Доброта твоя целительна: гнев твой ужасен; скорбь твоя рвет сердце. Неужели ты умрешь, пусть я, но неужели и ты? Немыслимо. Мы живы, мы захватили и это мгновение, и все наше время. А позади и впереди бездна людей — мужчин и женщин. Их тела, их кровь, их мысли и желанья, их за и против — в нас. Боги умрут в человеческом сознании и дьявольские силы тоже, а мы бессмертны. И то, что не удалось другим, — любить бесконечно — может быть, удастся нам. Может быть...

Смотрели друг другу в глаза. Одни глаза оставались.

2

Проснулся за полдень, солнце било в окно. Погода, как и в Речинске, прихотливо менялась, и весна показала новое обличье: дождь не успел размыть слежалых пластов, подморозило. Над карнизом висели сосульки, поднимался парок. Чирикали и дрались воробьи. Лёны не было, он на цыпочках прошел по коридору. В кухне гулял дрожкий ветерок. Она сидела за открытой дверью балкона, на табурете тазик с грязно-желтой водой. Один его ботинок прислонился носком к решетке, а другой, высунув от усердья кончик языка, она намазывала ваксой из тюбика. Воздух шевелил пронизанные солнцем волосы.

— Ох, Толя, ты здесь,

Стайка воробьев примчалась из-за угла, потрепетала, выбирая, где сесть, и вдруг свалилась вниз со своим чириканьем и заботами.

— Век бы не вышла отсюда. Но надо, как все люди. Надо, в конце концов, поесть.

Когда собрались, положила в сумочку кошелек.

— Зачем? — спросил он.

— Вот что, сударь, сразу договоримся. Если задумали превратить меня в беспомощного ребенка, ошибаетесь.

— Разве у нас не все общее?

— Пока еще нет. И перестанем об этом.

Диктовала, такой характер; Косырева ждала нелегкая жизнь. Держа под руку, почти вровень, в темно-зеленом пальто с узким воротничком, она глянула проницательно, и он готов был биться об заклад, уловила, о чем подумал.

— Что значит — пока?

— Разговоры об этом пока отложим.

В такой редкий солнечный день воскресный Невский был полон гуляющими. Невская перспектива. Блестел шпиль Адмиралтейства, как пика против любой стихии, задохнешься от восторга. По Фонтанке плыли бревна и среди таявших, разбитых льдин, среди речного мусора скользили змееобразные тени миног. У киоска морские курсанты неторопливо, с неиспытанным удовольствием выбирали курительные трубки. Над кариатидами парило глубокое голубое весеннее небо. Моя походка, наш ритм. Капель, капель, капель. Грохочущий в водосточных трубах заледеневший снег.

Все было так хорошо, а она задумывалась, уходила в себя. Солнце отбрасывало тени. Но вот улыбка, И какая.

— Люблю Ленинград. Всегда люблю, и в хорошую, и в плохую погоду. Но хочешь тайную предательскую правду? Москву тоже полюбила, ее энергию, кручение сил.

Сжала его локоть сильными пальцами и сбила варежкой сосульку. Та заскользила, завертелась по тротуару и мостовой, упала через решетку водослива в подземный шум воды. Невский, Невский. Гуляющие выходным днем люди. Снова ушла в себя, и он испугался, взял под руку. Лёна улыбнулась, перехватила и повела в узкий переулок.

— На минутку, покажу что-то.

Невеликий особняк, решетчатая дверь в радужных отсветах стекол. На площадке второго этажа Лёна распахнула пропыленную створку. Открылся светлокаменный барельеф — виноградные гроздья и листья, забавные физиономии леших и русалок.

— Вообще-то дом — не ленинградского стиля, роскошная купеческая эклектика. Но очень милый. Может, только для меня? Мы жили здесь, и дедушка восстановил выпавшие куски, кое-что переделал по-своему. Эта морщинистая ведьма — соседка по этажу, завзятая склочница. А этот надутый леший —домоуправ. Так, видно, и не заметил, что его увековечили. А вот, посмотри-ка...

Лицо русалочки, детский портрет. Длинные волосы, под ними гибкое девчоночье тело. Задумавшись, склонила серьезное лицо к маленькому дельфину, умиравшему на руках. Под двумя фигурками было выбито: «И.Т. Ореханов своей внучке».

— И в Речинске ты?

— Был? — улыбнулись светлейшие глаза. — Угадал? Временами чувствую: он жив, живет во мне. Поддерживает в самые трудные минуты. Разве смогу воздать за все, что он сделал?

— Давай посмотрим вашу комнату.

— О нет, нет. Там чужие люди. Показала окошечко и хватит. Ой, забыла! Послушай.

Звонко простучала по изукрашенному кафелю. На угол площадки опускался закругленный свод. Сделала знак, чтобы встал с другой стороны. Прошептала таинственно:

— Ты знаешь?..

Громче, чем на ухо. Прозвучало трижды, постепенно слабея: знаешь, знаешь, знаешь...

— Знаю.

Знаю, знаю, знаю...

Смысл не терялся от повторения: он трепетал в легчайшем полете, он был незыблем в пронзавших колебаниях; он был радостен, молод.

— Мое эхо, — взяла за руку. — И ты первый, кому подарила.

В кафе отыскали столик на двоих.

— Где сейчас родители?

— Сознайся, хоть листок по учету кадров просмотрел как следует? Всегда жили в Сестрорецке. На пенсии, старенькие уже, но с рабочей средой связаны накрепко. И если хоть что-то делаю в науке, это и их, и деда заслуга. Иногда думаю — смешно. Совместима ли докторская степень с женским достоинством?

— Глупости какие. Конечно...

— Стоп, стоп. Не расходуй напрасно доводов, говорю о дипломе. А так — женщина все может. И когда-нибудь мы возьмемся за сложные узлы, которые вы затянули.

— Хорошо бы.

— Не веришь? — Она улыбнулась, сжала его руку. — Разрубим, попомни, Толя... И кстати, знаешь, что говорил дед? Только не пойми, как самохвалку. В женщине не красота важна, а порода. Характер, решимость.

— Ты ведь и красивая.

— Ф-фу, совсем нет. Дед говорил другое: трудно будет тому, кто тебя получит, но и жизнь его будет полной. За второе совсем не ручаюсь, а насчет трудностей — задумайся. Намотай на ус.

— Чувствую уже. Ты великая загадка.

— Ничего пока не чувствуешь...

Их скрещенные руки лежали на столике, и ладони, пальцы грели друг друга. Как это необходимо — узнавать.

— Пережила смерть деда, но замкнулась, подурнел характер. Даже в мелочах стала неуступчивой. Если чувствовала, что права... Тогда-то мы, Толя, и встретились. Это был особенный момент. Ни раньше, ни позже и внимания не обратила бы...

Ей все, и немедленно, хотелось передать ему.

— В Речинске — боже, не верится, две недели только назад — без тебя навсегда, так я тогда думала, и рядом с детскими следами мне помогал жить «Агнус деи» Бетховена. Не отпускал на произвол тоски. И жизнь одна, и тебя не будет, и надо смириться. Каждый день был как камень, который неизвестно подымешь ли.

— Прости, Диана.

— Не в прощении дело... — она оборвала и вскинула глаза. — Ой, Толя! Откуда?

Загадочно улыбнулся. Пусть они сгинут, годы врозь. Он не заслуживал ее, с которой пойдешь, как с равной, рядом и получишь должную оценку, но постарается заслужить. Теперь все было прочно: ни он, ни она не предадут.

Они оглянулись. Кругом что-то ели, говорили, а их ряд был пуст. Больше часа прошло, официанты и не думали подходить. Посередине столика красовалась табличка — не обслуживается.

— Вот так-так, — засмеялась она. — Ничего-то мы не видим.

Они пересели. Минутами она странно отводила взгляд. Нет, мерещится, вот же — такая ласка. Все заказанное принесли быстро.

— Давай выпьем.

— Хорошо. За посвящение... во взрослые люди.

— Перестань.

— И за наш отъезд, за нашу жизнь вместе.

Лёна виновато отставила рюмку.

— Ну что ж,— вздохнула она. — Думала — позже, а получилось немножко рано. Обогнал меня.

Помолчала, обдумывая что-то.

— Ну, Лёночка, Леночек мой, — заторопился Косырев. — Я должен быть в понедельник обязательно. Закругляй дела, разделывайся с квартирой. Через недельку снова приеду и — в Москву.

— Вот как? — она посмотрела с новым интересом. — Ты способен так сразу уехать? Сегодня?

— Надо.

— Не сомневаюсь, — она пожала плечами.

Он молча и требовательно ждал, вилка в руке была, как трезубец. Она положила свою и мрачно складывала бумажную салфетку: половинка, четвертинка, восьмушка, еще меньше. В рюмках подрагивало розовое вино. Вздохнула, подняла не свои, темные глаза.

— Все решил за меня. Великодушно решил. И напомнил: надо смотреть трезво. Давай тогда разберемся в конкретных мелочах. Не могу сразу, просто неприлично. Николай Николаевич приютил, а я отвечу примитивным хамством?

— Он поймет, все поймет.

— Хорошо, — она махнула рукой, — Прекрасно. Отбросим меня с моими переживаниями, бог с ними...

Он примирительно остановил жестикулирующую руку.

— Лёна...

— Но как я снова появлюсь в институте? — она пожала плечами. — Что подумают?

Она сморщила лоб и вдруг разорвала салфетку на клочки. Скулы Косырева каменели, он начинал сердиться.

— Ты упрямишься. Побеспокойся, что подумаю я.

Опустила глаза, прищурилась на свои короткие ногти. Достала сигареты, чиркнула спичкой. На столе давно простыло.

— Хм, все о себе. Верно, что-то в тебе изменилось, окрепло. На мне на первой задумал попробовать? Не выйдет.

— Монбланец — это твое?

— Мое. Нечаянно вышло, но ведь подхватили?.. Послушай. Нам вообще надо подумать, как дальше. Разве твой опыт не подсказывает: одно дело любовь, а другое — брак. Не разобрался в Наташе, не понял ее. А теперь? Понимаешь, кого берешь заместительницей? Наезжай, потом будем резать. Увы, мы не юные любовники, просто на мгновение показалось.

— При чем тут Наташа? У нас другая жизнь.

Лоб ее прорезала глубокая складка.

— О-о! Тебе не известна женская солидарность. Забыть и перечеркнуть прошлое? Тогда, рано или поздно, перечеркнешь и меня.

— Лёнка, что с тобой? — он и непримиримо, и жалко улыбнулся. — Подумай, что говоришь.

— Родной мой! — в порыве доброты она накрыла его пальцы. — Ведь столько лет могли быть вместе. Вместе — красивое, доброе слово. Но не случилось же. Зачем были все мучения? В чем смысл? Столько ждала, подожди и ты.

Он не понимал, чего ей надо; ужасно неприятный рационализм. Отнял руку и, теперь не удерживаясь, двинулся дальше в ссоре, которая было остановилась. Придумал самое нелепое.

— Если тебе лучше без меня, я должен быть счастлив.

Улыбка ее застыла. Подумав минуту, выдохнула сизый дым.

— Мне кажется, — произнесла она, бросив спички в сумочку, — мне кажется, и поверь, тебе надо уехать немедленно. Вещей ведь нет? Нам, или если хочешь — мне, нужно разобраться.

Выйдя на сумеречную улицу, быстро зашагали к вокзалу.

Билет купили без хлопот, на ближайший поезд. Пассажирский. Неизвестно, сколько тянется до Москвы, но было все равно. Состав ждал на перроне. Бесстрастное, сухое лицо Лёны.

— И это тогда, — презрительно бросил Косырев, — когда институт так в тебе нуждается.

Она повернулась, раскрыла запухшие губы.

— Обойдетесь.

Можно было поверить, что не было ни ночи, ни сегодняшнего утра. Что жизнь есть сон. Стихия отталкивания захватила и не отпускала.

Пропади все пропадом.

Как жить без нее?

— Лёна...

Только без логики, без рации. Только без них, вдруг почувствовал Косырев. Только поступок.

— Откуда эти капризы, Лёнка, эта ребячливость? Мы творим глупость и преступление.

В лице ее дрогнуло, он ухватился за ниточку.

— Не могу без тебя! Боюсь оставить одну! Да помоги ты мне, трудно! Из Москвы позвоним, ты и к работе не приступала. Едешь со мной сейчас. Сию минуту.

Лицо ее исказилось немыслимой гримасой.

— Но нет же билета.

— Будете платить штраф, — предупредила проводница.

Поезд гремел на стыках, набирая ход. В купе никого не было. Лёна, измученно улыбаясь, вынула сигареты, но Косырев отнял и сверх опущенной рамы бросил наружу. Пачку подхватило, крутануло, белые стволики покатились в разные стороны.

— Спасибо, — сказала она. — Это пусть другие. А мы дорожим нашей жизнью. Правда?

Длинный гудок прокатился по пространству, которое мчалось назад. И время тоже мчится назад. Это мы движемся вперед — с этими мачтами, с этими заводами, с охраняющими локаторами, с этими зорями и звездами, с беспокойным трудом и разумом.

— Слушай, — сказал Косырев. — Вот что́ в Москве...

— Да, да. Но постой, Толя, у тебя пуговица почти оторвалась — на ниточке. Как думаешь, у проводницы есть иголка? И есть ли в поезде буфет?