1
Отсидев неделю на конгрессе и прочитав доклад, Косырев отбросил — на три дня! — все трудности и горести. И помчался на «Мерседесе» по извилистым дорогам Югославии, любуясь красотами прозрачного до самых глубин Скадарского озера, окруженного угольными горными пиками, и Боки Которской, где в неприкосновенности сохранился средневековый итальянский город с легкими белокаменными храмами, узкими улочками и душными вековыми запахами. Словения, Хорватия. В Загребе забавные трамвайчики гудели как паровозы, и это вызывало улыбку.
Главное дело ученого — мышление, обдумывание. Всегда. В Сараеве, среди минаретов, перед впечатанными в тротуар следами студента Принцепса, застрелившего австрийского наследника, он почувствовал — забрезжилось решение. Ранняя адриатическая весна дарила и просто хорошее настроение, такое редкое в последнее время.
Он прилетел в Москву рано утром и, не заезжая домой, еще до урочного часа сосредоточенно маршировал по кафелю коридора к себе в кабинет. Навстречу везли тележку двое техников в синих халатах. Лаборатория Шмелева, у него не забалуешься. Мелким, быстрым шажком из-за поворота вывернулась Мария-Луиза, то есть Марья Лукинична, секретарша первого зама Нетупского. Личико свекольного цвета, и само похожее на бурячок, сладко сморщилось. Прямо-таки с удовольствием поздоровалась. Ишь ты, горит на работе!.. Алины на месте не оказалось. Не было и нянечки-уборщицы, Авдотьи Семеновны, от которой он получал самую первую информацию. Вспомнил добрые старческие глаза, как свечечки, — видно, не ее смена. По селектору вызвал старшую операционную сестру Людмилу.
Она влетела через полминуты. Лицо было в алых пятнах, и прядь жестких черных волос выбивалась из-под косынки. Заговорила с ходу.
— Скажите, Анатолий Калинникович, что делать? Обязанность не моя, но глаза-то видят. Коридоры забиты койками. Сестры перегружены, но никто и не жалуется. А Мария-Луиза пришла и говорит: сдвигайте больных в палаты. Будто какая-то комиссия. Там и так духота невыносимая.
Мария-Луиза не прижилась в институте. Когда она, тихо скользя, неожиданно появлялась в самых дальних углах, все, о чем бы они ни говорили, замолкали сразу. Но не такова была Людмила.
— Что с ними делать?
Косырев откинулся, протянул по столу руки со сжатыми кулаками. Вздохнул: не хватало сил отказывать экстренно нуждающимся. Между замом по лечебной части Юрием Павловичем и Нетупским тянулся постоянный конфликт, и по существу прав был последний. Медперсонал сверхзанят, так можно превратить клинику в обыкновенную больницу.
— Оставьте на местах, — сказал Косырев. — Оправдаемся как-нибудь. Больше брать не будем, а эти пусть долежат.
— Но Мария-Луиза...
— При чем здесь Мария-Луиза.
Удовлетворенная Людмила послушно кивнула. Поправила прядь. Сверкнув белками, молитвенно подняла глаза к потолку и тут же опустила: зачем вызвал. Косырев глянул на календарь.
— Сегодня... пятница. Значит, через неделю — операция Чертковой.
— Готовим, — снова кивнула Людмила. — Но она оч-чень боится.
— Что ж, — он развел руками. — Успокойте. Операция будет показательная.
— Но... Анатолий Калинникович! Лучше без посторонних.
— Ничего. Чем больше вокруг людей, тем легче ей будет.
Он непререкаемо скрестил пальцы. Однако легче-то легче. Но и самая простая скальпельная операция всегда уникальна и неизведанна. А тут еще с-серь-езные опасения... Людмила смолчала, упрямо сохраняя свое мнение. Имела право. Когда-то давно и в другой клинике, когда Косырев впервые подошел к операционному столу, кое в чем она разбиралась получше его и не скрывала своего превосходства. «По-моему, доктор, не надо этого делать». Сколько ей лет? Года на три все-таки помоложе, чем он.
— Как Володя, Людмила Петровна?
У Володи, тринадцатилетнего губастого подростка, извлекли сложную опухоль. Дело шло на поправку. Перед отъездом Косырев играл с ним в шашки; все приходило в порядок — и координация движений, и интеллект. Он ждал, сестра скажет, выписан.
— Опять постельный режим. Температура.
Косырев нахмурился. Неужели напрасны все труды, и под слабенькими сращениями черепа и оболочек началось воспаление или что похуже? Сейчас все зависит от терапевтов. Перевел разговор на другое.
— Не знаете, Золотко не возвращался?
Больной по прозвищу Золотко был из отделения нейропсихиатрических исследований, куда Людмила доступа не имела. Но его знали все, он один имел право перемещения, как постоянный житель, по всем коридорам и открытым палатам клиники — веселый, говорливый, услужливый. Или напротив — совсем вялый, безвольный. Теперь мало кто узнал бы в нем Максима Золотова — художника, талантливого мастера, а всего-то сорок с небольшим человеку. Попал в автокатастрофу, глубинное поражение правой височной части мозга. Безнадежно. Но когда Золотке становилось хуже, это можно было и облегчить. Он сам появлялся в клинике — в любое время — непременно с собственной большой подушкой и с мольбертом, перед которым иной раз долго и неподвижно стоял. Его помещали в отдельный бокс. Но Косырев и сам себе не признался бы, что главный интерес для него представляла травма Золотки, особая окраска бредовых видений. Косырев беседовал с ним — когда обдуманно, когда по наитию, — и разговоры эти, с учетом прежнего опыта, все больше укрепляли еретическое соображение не просто о некотором, а о всестороннем различии деятельности правого и левого полушария мозга. Зеркало внутри нас... Косырев скрупулезно следил и за физиотерапией, и за дозами лекарств,
никого другого особенно не подпуская. Золотова так и считали — больной Косырева.
Он вздохнул, и вздох этот выразил сложное чувство. Отсутствие Золотки значило, что тот был относительно здоров, но Косырева огорчило, что нельзя сейчас же, немедленно, проверить важную догадку.
— Нет, пока не приходил, — примирение улыбнулась Людмила.
— Позовите, пожалуйста, Юрия Павловича.
Людмила ушла, весомо ступая по паркету. Да, не крошка, солидная дама. Эта ни Марии-Луизе и никому спуску не даст. Прекрасный работник, каких, к сожалению, всегда не хватает.
Через две минуты Юрий Павлович, заместитель по клинике и дублер в предстоящей операции, перекинул ногу на ногу напротив Косырева и сомкнул руки замком на колене. Молодой человек тридцати восьми лет, — теперь до сорока все молодые. Верхние веки острыми складками повторяли излом бровей, нижние отчеркивали темные зрачки — глаза казались треугольными. Спокойное внимание, но чувствовалось — по сжатым, что ли, губам: есть что сказать. Углубилась морщина над переносьем, как дужка старомодного пенсне, и это придавало Юрию Павловичу глуповатый вид. Совсем ложное впечатление. Нет, голубчик, сначала об операции.
Подробный план — авторы Косырев и Юрий Павлович — с десяток раз был проигран в воображении. Предварительные анализы и исследования, проведенные по всем лабораториям, позволили отбросить менее надежные варианты. Предстояло удаление онкологически сомнительной опухоли. Положение больной постепенно ухудшалось, но резких изменений не произошло.
— Уж к этой-то, к показательной операции, — спросил с некоторой иронией Косырев, — будут, наконец, готовы муляж и контурные?
И макет опухоли, и контурные карты были нововведениями, необходимыми, по его мнению, для единства оперирующего коллектива и понимания наблюдающих. Без живого представления нет и рационального знания хирурга.
— Будут, будут, — заверил Юрий Павлович. — Нашли мастера, сделает. — Он поднял треугольные, блестевшие глаза.
Уверен в полном успехе.
Юрий Павлович был влюблен в Косырева-хирурга, и тот знал это.
— Да? — усомнился он. — А почему, припомните-ка, Камаева погибла? Та же клиническая картина. Та же конституция, тот же возраст. Почему кончилось трагично?
Юрий Павлович смолчал. Косырев прошелся взад-вперед. Остановился у телевизора, подключенного к операционным, вгляделся в его пустой сейчас экран. Обернулся. Юрий Павлович был первым, с кем Косырев поделился своей идеей о значимости переживаний.
— Но, Анатолий Калинникович, факторов так много. Пестрый, полиморфный характер...
— А потому, — прервал Косырев, — что Камаева нравственно страдала. Она не хотела жить. В тяжелый час ее покинул близкий человек, Юрий Павлович. Так-кие пустяки.
— Конечно, — сказал Юрий Павлович. — Известно, что послеоперационные нарушения с особой отчетливостью проявляются в ранее скомпрометированных системах.
Косырев мельком улыбнулся его склонности к ученым формулировкам.
— Да, неисчислимо доказанный факт. Но что прикажете делать с этим трюизмом?
Он взмахнул руками, соединил их.
— Идти на поклон к художественной литературе? Мыслить метафорами и аллегориями? Я не могу взять их в руки вместо скальпеля. Нейро не художество, это наука!
В запале Косырев покривил душой — насчет художества. Юрий Павлович отвел глаза, ему известны были и эти новейшие склонности шефа. Тихо сказал:
— Мне кажется, психика не выступает как точечный, одноактный ответ на каждое внешнее воздействие...
— Верно, верно, — вдруг всерьез заинтересовавшись, подбодрил Косырев.
— Но это значит, — продолжал Юрий Павлович,— что ячейка переживания, если она существует, сложна, как художественный образ.
— То есть и часть, и целое вместе?
— Да. Лично я, каюсь, совсем не вижу, как можно абстрагировать ее. Переживание целостно и неповторимо.
— Хм, — Косырев схватил подбородок в горсть. — Конечно, в психическом есть непрограммируемые особенности. Но неповторимость должна иметь предпосылку в повторимом. И балерина несравненна только потому, что ее сравнивают.
Они плавали между своих понятий, как рыбы в водорослях, умело находя дорогу. Косырев задумался, поглаживая подбородок. Как стимулирует мысль общение с коллегами! Потом пригнулся к собеседнику и сказал:
— Чертовски это вы интересно. Насчет художественного образа.
Скрывая удовольствие, Юрий Павлович отвел глаза. Но, снова вспомнив что-то, сморщил лоб и посмотрел на шефа. Тот уже сел за письменный стол, листая накопившиеся бумаги. Однако взгляд зама почувствовал.
— Я просил бы, — сказал он, приподняв голову и вроде между прочим, — просил бы на этот раз поручить реанимацию Орехановой. Она, кстати, уже в клинике?
Юрий Павлович помедлил. Выбрал глазами точку на лбу Косырева, который, вполне уловив его нерешительность, положил карандаш.
— Как мне известно, она уволилась из института.
За спиной вставшего Косырева грохнул стул.
— Как уволилась?!
— Две недели назад.
Сразу, значит, как только уехал.
— Кто позволил?
Юрий Павлович выразительно смолчал. Косырев уперся кулаками в стол, желваки ходили по скулам. Потом выпрямился и зашагал прочь, как солдат, крупным шагом. Подвесной застекленный коридор вел из клиники в институт. Он даже и не глянул в окна. А на улице из-за туч вспыхнуло солнце.
2
Уход Орехановой был для института большой, в личном же отношении — для Косырева — огромной потерей.
Картина складывалась странная. Спешно оформила характеристику — безадресную. В коммунальной квартире, куда он немедленно позвонил, сказали, что вывезла вещи. Куда? Никто не знал. Но для Косырева тайны не было. В Ленинград, конечно, в клинику, которую год назад возглавил Николай Николаевич Ефимов, и куда он шутя, а вроде и не шутя, звал Лёну.
Жаль было, когда Ефимов, заместитель по науке, получил назначение. Остроумно они со Шмелевым придумали: шлем с двойными стенками к любому размеру головы, миниатюрный холодильник. Работу по воздействию охлаждения на кислородную недостаточность мозга Ефимов начал здесь, и после его ухода направление заглохло. Место до сих пор было вакантное, все кандидаты казались не теми.
Косырев вернулся в кабинет, набрал автоматом Ленинград.
— Ты, Анатолий? — ответил скрипучий, но бодрый голос Ефимова. — Рад, рад, здравствуй, дружище. Какими судьбами?
Косырев представил сухую, жилистую фигуру, тонкий нос, глубокие морщины вокруг улыбавшихся губ, за которыми открывались крупные желтоватые зубы.
— Я из Москвы.
Спервоначалу на истинную цель звонка был наведен туман. Косырев намекнул, в частности, что хотел бы видеть Ефимова в составе комиссии по приему барокамеры, и тот обещал. Душа не откололась начисто.
— Послушай, — сказал наконец Косырев. — Лёна у тебя?
— Что?! Не разыгрывай, сделай милость...
Он ничего не знал. Но пообещал не упустить Ореханову, коли она появится, и посоветовал Косыреву подумать, отчего бегут ценные сотрудники. Все это в тоне самого благополучного человека.
Косырев бросил трубку на рычаг. Не в Ленинграде. Прав Николай Николаевич, ее везде возьмут, золотые руки. Нет, уйти ни с того ни с сего, и в такой ответственный момент, Лёна не могла. Темные обстоятельства, чувствовалась какая-то гадость. Ушел Ефимов, ушел Берестов — тоже с повышением. Появилась анонимка. Теперь ушла Лёна. Действительно, пора подумать как следует.
Косырев выдвинул ящик. Синеватый конверт лежал на месте.
Он вынул и брезгливо развернул бумагу, отпечатанную на двух сторонах. Неужто изгнанный Бодров? Искусно составлено, немалое знание институтских отношений. Не он. Анна Исаевна? Не способна на это. Мария-Луиза? Ходили слухи, будто она подсидела прежнего начальника, запустив магнитофон в письменном столе во время рискованной в смысле нравственности беседы. Сегодня чересчур сладко улыбалась в коридоре. Но мало ли о ком что говорят. Не она, слишком заумно. Как это тут сказано: «Тайная вера, несовместимая с партийной принадлежностью и проявляющаяся не столько в словах, сколько в смысле поступков». В смысле поступков, вот как.
Косырев разглядывал, и строчки прыгали, перемешивались. Какая гадость! Вот-вот ловилось что-то. Фу, черт, прямо наваждение, ведь это машинка. Для того и написано, чтобы думал постоянно, чтобы крутился, как белка в колесе. Нет уж, не дождетесь!
Он задвинул ящик, повернул ключ. Потер лоб и, забыв о кнопке, крикнул секретаршу:
— Алина!
В дверь просунулась растрепанная головка. На румяном лице изображалась мудрость младенца, готового ко взбучке.
— Здравствуйте, Анатоль Калинькыч. Я вовремя. На две минутки задержалась внизу.
Значит, как всегда, опоздала. Сдерживает дыхание, и можно представить, какой кросс задала она от метро.
— Пригласите Олега Викторовича.
Нетупский Олег Викторович. Он пришел в институт, когда начался бум вокруг барокамеры.
Его кандидатуру стали настойчиво рекомендовать с самых разных сторон. Косырев был не настолько наивным, чтобы не собрать возможной информации. Моложе Косырева десятью годами, но успел стать проректором медвуза, защитил докторскую. С именем Нетупского связывалась туманная идея всесторонней сквозной психотерапии, то есть создания для больных таких идеальных условий, в которых они позабыли бы обо всех неурядицах и горестях каждодневной жизни. Но это в выступлениях, устно. А так — соавтор известного учебника нейрофизиологии, двух монографий и трех-четырех десятков статей. Почти все в соавторстве. Но совместные труды были добротные, и имена его сотрудников последовательно приобретали известность. Чуток к растущим талантам. К тому же — времена коллективного творчества.
Не ради врачевания и научных достижений брал Косырев Нетупского, расхваливали его хозяйственно-организаторские таланты. И Твердоградский — по-дружески, доверительно — подтвердил это. А Косыреву с двумя замами по лечебной и научной части не хватало именно такого человека. Обеспечивать, раздобывать — в этом нуждался институт, наращивая темпы исследований.
Нетупский, среднего роста человек, представился исключительно корректно. Выпуклая грудь и борцовские ниспадающие плечи; костюм сидел на нем как влитой, только на полноватых ляжках, когда он присел, выглаженные брюки собрались гармоникой. Это был единственный изъян, вообще-то не жирен, а плотен. Крепкие руки в рыжеватых волосках выглядывали из белейших манжет, схваченных крупными черными запонками. Он внимательно слушал будущего шефа, и остановившиеся недобрые глаза — в коротких ресничках, под редкими бровями, в золотой оправе надетых к беседе очков — очень не понравились. Красноватая кожа лица, упругие круглые щеки, подбородок камешком, короткий нос — в профиль полумесяцем. Гладко зачесанные волосы. Загадочен. Однако подтянут, собран, аккуратен, это соответствовало намечаемой должности. Что ж, приходилось сотрудничать с несимпатичными людьми — и получалось неплохо. Нетупский улыбнулся Косыреву, тот ответно ему, они принялись очерчивать круг будущих обязанностей. И сразу обнаружился деловой человек.
Косырев не ошибся: задержки с редчайшими материалами, к которым не так-то просто подобраться, прекратились. Институт зажил вольготно, и это было совсем-совсем немало. Обширные связи Нетупского позволяли добиваться необходимых ассигнований. Он пришел в институт как первый заместитель, с широкими полномочиями. Но Косырева это не пугало, хотя он догадывался: сама новая должность учреждена едва ли не ради Нетупского. Он охотно потеснился и передал первому заместителю все обязанности, прямо не касавшиеся коренной работы института и клиники. Нетупский не мог скрыть покровительственной усмешки, когда присутствовал при разговорах директора с главбухом. Потом брал бухгалтера под руку и вел к себе. Ну и пусть, раз для пользы дела. В свою очередь, первый зам склонялся перед знаниями и талантом Косырева, умел подчеркнуть это в подходящий момент. Но касательно организаторских способностей хранил сдержанное молчание. И поскольку Косырев, сберегая время, уклонялся, бывало, от визитов и в министерство, и повыше, Нетупский брал обузу на себя.
Находились недовольные им, и прозвище приклеили не одному Косыреву. Пашка из лаборатории Шмелева скрестил Нетупского Пузырем, Привилось сразу, подхватили и в сопредельных институтах. Вообще, намеков хватало. Косырев объяснял это тем, что, замещая его во время отъездов, Нетупский правил чересчур круто. По молодости. Иные его плосковатые суждения и запреты, конечно, не нравились фантазерам, но иногда и ведро холодной воды — совсем неплохо.
Тройка дирекции—Косырев, Нетупский, Юрий Павлович—работала слаженно. Нетупский всесторонне знал околомедицинскую обстановку, за ним было как за стеной. Правда, новыми замыслами Косырев делился только с Юрием Павловичем. Но правда также, что и поток информации от Нетупского в последнее время оскудел.
В Югославии случился разговор с Евгением Порфирьевичем, ответственным работником министерства. Попивая сок с минеральной водой, они сидели на веранде гостиницы. В свободном светлом костюме грузная фигура Евгения Порфирьевича выглядела импозантно. С моря дул ветерок, и адриатические лесистые острова, за которыми скрылось солнце, казались тучными животными на водопое. Евгений Порфирьевич поднял тяжелые веки и, восхитившись погодкой, между прочим спросил, доволен ли Косырев Нетупским. Тогда, слава аллаху, все нормально: директор — ученый, зам — организатор.
Косырев тяжело набычился. Он — только ученый, а Нетупский — выдающийся руководитель! Поймав проницательный взгляд Евгения Порфирьевича сквозь опухшие пальцы — сердечник, — он хмыкнул и не утерпел сказать, а нельзя ли, раз уж такое дело, выдвинуть Нетупского повыше. Евгений Порфирьевич ответил не без ехидства, что выше косыревского института трудно что-нибудь представить. И волноваться не надо, речь идет не о чем-нибудь конкретном.
В словах его пряталась хитрость. Евгений Порфирьевич всех карт не раскрыл, но сказанное нужно было рассматривать как предупреждение. Получил власть, не вставляй кормило в чужих руках, пользуйся орудием дела. А при назревавшем повороте в делах она была ой как необходима.
За неделю впечатление от разговора сгладилось. Но сейчас, ожидая Нетупского, Косырев приготовился ничего не упускать. И пусть сам заговорит об Орехановой.
Нетупский вошел быстрым деловым шагом. Косырев оторвался от бумаг, и Олег Викторович энергично тряхнул, а потом задержал его руку, будто прислушиваясь, что произошло с ее обладателем, что нового привез он из заграничного далека скромным работягам.
— С приездом, Анатолий Калинникович.
Он положил папку на стол и, подтянув брюки на коленях, сел в кресло. Сунул крепкие руки в карманы халата и что-то там тихонько перебирал. Поразглядывали друг друга. Спокойные глаза, выдержка. Учись — никакой информации о душевном состоянии. Кирпично-румяные щеки были с утра особенно упругими. Пузырь, подумал Косырев с косвенной усмешкой и вопросительно наклонил голову.
Нетупский коротко рассказал о текущем. Строительство нового корпуса перешло в практическую фазу; из типографии доставили тезисы докладов; барокамера двигалась к концу. Ей придают исключительное значение, заметил Нетупский, возможны точки соприкосновения с космосом. Надо сконцентрировать силы для последнего рывка. И встал вопрос о ее перспективности в трансплантации.
— Позвольте, — перебил Косырев.— Какая пересадка в нейрохирургии?
Недальновидное мнение шефа. Но уголки губ под полными щеками остались ровными.
— Пока никакой, — помедлив, ответил Нетупский. — Но мы обязаны думать о пионерстве. Есть идея пересадки нервных проводящих путей. А пока... Ведь не только мы будем пользоваться барокамерой.
Косырев поморщился. Действительно, не избежать, потянутся другие, сломают график. Но Нетупский понял его иначе и, сверкнув очками, вскинул подбородок.
— Понимаете, — быстро заговорил он, — это не какая-нибудь из пальца высосанная идея, м-м-м, психосоматической корреляции. Если вспомнить, что болезнь — это хаос, внесенный в материальные функции организма, м-м-м, энтропически вырожденная картина, то поправить ее можно только материальными средствами. Всесторонней сквозной психотерапией. И вот, в перспективе — трансплантацией. Я удивляюсь, как могут некоторые увлекаться фрейдистским шаманством.
Если Юрий Павлович точно знал, о чем говорил, то Нетупский, бывало, и бессмысленно жонглировал терминологией. Но такое сильное обвинение. Хотя и в доверительной беседе...
— Кто, например? — уточнил Косырев и подумал, что редко видел Нетупского так возбужденным.
— Ну, например, Шмелев... Это профанация. Если нельзя установить, что такое значащее переживание, ничего оно не значит. Мы не покончим с субъективизмом в медицине и не двинем вперед кибернетические и математические методы, если не будем опираться на материальные факты.
— Но ведь Шмелев — инженер, — напомнил Косырев.
— Я не знаю, кто он, — Нетупский слегка раздул крылья носа. — Но болтает об этом везде.
Между Шмелевым и Нетупским сразу установились напряженные отношения, запахло озоном. Любопытно, что там говорил Шмелев. Косырев, как пистолетом, щелкнул настольной зажигалкой, закурил. Нетупский легко, чтобы не обидеть Косырева, отогнал дым. Тот отвернулся к гигантскому муляжу человеческого мозга. Чепуха же все это, чепуха. Вся эта пересадка нервов, безграмотность... Однако Нетупский все энергичнее влезал в теоретические вопросы. М-да. Вспомнил о Лёне, помрачнел.
— До трансплантации нервов нам далеко, как до звезды небесной, — сказал он. — Вы, надеюсь, не утверждаете, что душевное состояние больных нам безразлично?
— Что вы!
Нетупский смешался, поерзал в кресле. Была у него такая манера, разминать мышцы.
— И правильно, — улыбнулся Косырев. — Социальная среда тоже вызывает патологические сдвиги.
Нетупский среагировал мгновенно.
— А вы, надеюсь, не хотите свалить вину за болезни на наше общество?
Ну-ну, умеет обобщить до абсурда. Косырев раздумчиво промолчал. Нетупский решил, что сквитался, и, раскрыв папку, вынул бумагу. Косырев пробежал глазами по строчкам. Опять та же история. Пользуясь отлучками директора, Нетупский стал было приглашать сановных хирургов. Может быть, и заслуженных и тосковавших по делу на своих должностях, но кое-что подзабывших и в чрезвычайной занятости лишенных времени вжиться в индивидуальный случай. Тогда Нетупский ссылался на внешние давления, которым не имел сил противостоять. Чтобы упростить трудность, Косырев прямым приказом запретил допускать посторонних к операциям. И снова бумага с просьбой.
— Вы отказали? — спросил он.
— Н-нет, — замялся Нетупский. — Это ведь ваша функция.
Вот как. К нему обратились, а он: напишите, мол, бумагу. Пусть сам шеф ссорится с уважаемым человеком... А о Лёне все ни полслова. Косырев протянул бумагу обратно.
— Прошу ответить вас, Олег Викторович, — сказал он. — Никакого превышения прав, вы замещали меня.
Нетупский передвинулся в заскрипевшем кресле. Неуступчивость Косырева была ему внове. Задумался, ища причин.
— Я знаю, Анатолий Калинникович, — начал он, — какой болезненный вопрос...
Наконец-то. И не зря тянул.
— Да, действительно, — сурово перебил Косырев. — Как можно было подписать приказ? Объясните, пожалуйста.
Он поставил зажигалку на ребро между собой и Нетупским. Оба не сказали, о ком идет речь. Нетупский вынул руки из карманов и положил их на колени. Посмотрел на свои начищенные ботинки.
— Ясно, Анатолий Калинникович, такими кадрами не разбрасываются. Я просто категорически отказал Хотел отложить до вашего приезда. Добилась, высшие инстанции разрешили.
Он развел руками. Вскипела злость. Тише, тише.
— Могло ли такое быть?
Нетупский поднял голову и в блеснувших очках сузил глаза. Зачесанные волосы не шелохнулись.
— Позвольте, это некорректно. У вас есть основания не верить мне?
Видимо, правда. Маленькая несдержанность и маленькое поражение от этого молодого человека с завидным здоровьем и нервами. Злясь теперь на себя, Косырев сбавил тон.
— Вы хоть расспросили ее? Что могло случиться?
— Разве уговоришь? — голос Нетупского тоже стал примирительным.— Не пожелала выдвинуть никакого повода. Такая же загадка, как и для вас.
Ой ли. Косырев поднял глаза. В тоне Нетупского все-таки чувствовалась фальшь. Будто сожалеюще вздохнул. Опершись локтями на стол, Косырев не отрывал взгляда. И внутри размеренно сказалось: дальнего полета птица.
— Ну ладно, — вздохнул и он. — Время покажет.
А сам подумал, что Лёну надо немедленно отыскать и вернуть любыми средствами. Любыми. Всеми.
— Хотелось бы еще об одном неприятном деле... — начал Нетупский.
Косырев понял, что об анонимке.
— Нет, нет, — быстро перебил он. — Совсем не время.
И поднялся, показывая, что разговор окончен.
— Да, вот еще что, — Нетупский тоже встал, но приоткрыл папку. — С Батовым плохо. Вот, прочитайте.
Косырев снова опустился на стул.
Батов был первым секретарем Речинского обкома. Жестокая гипертония, предынсульт. Речинская область была подшефной институту, и Нетупский выезжал туда несколько раз. Сам Косырев тоже отвечал на запросы речинских врачей и осматривал Батова, когда тот приезжал в Москву.
— Хотят, чтобы поехали вы, — сказал Нетупский. — Нужда в самой квалифицированной консультации.
Косырев покачал головой — так некстати. Но ехать придется. Он задумался.
— Анатолий Калинникович...
После паузы Нетупский заговорил почти сердечно. Он и руку в рыжих волосках протянул через стол, чтобы положить ее на руку Косырева—свалилась зажигалка. Но тот откинулся назад, не дался.
— Вы устали, Анатолий Калинникович...
— Ошибаетесь. Нисколько.
— Я сам устал, — продолжал, вроде не слыша, Нетупский. — Эта наша махина, барокамера, потребовала огромных сил.
При чем здесь «наша». Хотя труда, но другого труда, и им вложено немало.
— А вы без отпуска два года. Забыли, но я-то помню... Поезжайте, Речинск — ваша родина. Задержитесь, отдохнете. Мы доведем барокамеру. Обещаю следить каждочасно.
Все-то он знает. Глаза Нетупского были спокойны, только в стеклышках очков или в глубине вспыхивали янтарные искорки. Неужели знает и о разговоре с Евгением Порфирьевичем? Рука что-то перебирала в кармане. Ждет.
— Понимаете, — сказал, наблюдая, Косырев, — все-таки не смогу поехать. И буду просить, чтобы поехали все-таки вы.
Скрой, скрой недовольство. Сомкнутые губы Нетупского не шелохнулись. Но рука в кармане замерла.
— Хорошо, — сказал он просто.
Косырев проводил его и, притворив двери приемной, подождал. В глубине коридора Нетупский на ходу вынул что-то из кармана, подбросил — щелкнуло кастаньетами — и ловко поймал. Косырев не заметил — что именно он подбросил, но удовлетворенно сощурился игре или чудачеству зама, какой-то странной слабинке. Нетупский обернулся, они померились взглядами. И тот пошел дальше — четким, пружинным шагом.
3
Рабочий день окончился. Он вышел в смену солнца и полумглы, в пронзительный ветер. Весна была неспокойной, какое будет лето? Пошел к метро.
Люди, люди, люди. Старые и молодые, все спешащие, они отворачивались от ветра и едва успевали глянуть друг на друга. Столица, гудение многомиллионного улья.
Понимая человеческое тело и мозг, он недостаточно знал человека, людей. Народ. Все мы нарождены для жизни и борьбы. Косырев был окружен народом. Но корни, которые связывали Косырева с широким миром, оборвались, подсохли, и живые соки потеряли путь. А снаружи бурлила жизнь, там были все средства для нового волевого подъема. Профессиональности мало, если хочешь синицу в руки, — цель жизни, — и книг тоже мало. Он должен был стать еще и специалистом по отношениям между людьми, иначе ему, директору, трудно будет превратить институтскую пляску в хоровод и ему же, нейрофизиологу, осуществить генеральную идею.
Она мучительно всплывала сквозь тину повседневности и требовала толчка для окончательной кристаллизации. Уехать бы на месячишко, пожить как все люди, а не как неодушевленное орудие познания. Одушевиться. Но какое там! Момент был совсем неподходящим.
Дома без аппетита поел. Поставил на проигрыватель шумановского «Манфреда» и подперся рукой.
Будь Лёна рядом, отыскал бы слова, разъяснил бы все недоразумения. Сейчас Косырев так нуждался в близкой опоре. Взгляд Нетупского из коридора, ему показалось теперь, говорил также: смирись, она никогда не вернется... Что-то он такое знал.
На башнях зажглись красные огоньки. Смятение и тревога музыки, не нужно это. Выключил. Над письменным столом висела фотография жены и сына. Взгляд обходил ее, а когда приходилось стирать пыль, сжималось сердце.
Под окнами грохотнул грузовик. Тихо. И вдруг — телефонный звонок. Тревожный голос, торопясь, сказал, что звонят четвертый раз. Дела Батова совсем плохи, и если Косырев сможет вылететь, билет заказан. Сможет? Машину немедленно высылают.
Он почувствовал, как учащенно забилось сердце.
Там, в Речинске, прошло детство и начальные юные годы. Родных там не оставалось; товарищей, наверное, разбросало по стране; многих отняла война. Старшее же поколение... Косырев мог только мечтать о дорогой для него встрече.
Но там тайга, река, родной воздух. Там люди, хоть и другие. Там Сибирь.
Впрочем, в Речинске наверняка был одни близкий человек. Косырев совсем забыл, но тот разыскал его через адресный стол, и даже понравился задором комсомольского работника послевоенных лет; восстановилась их приязнь, дружба. Потом наезжал раз-два, но это было давно. Пошли такие события и в общественной, и в личной жизни, что о комсомольце Ване, пожалуй, ни разу и не вспомнилось. Теперь Иван Иванович Евстигнеев, как рассказал Нетупский, был вторым секретарем обкома. И там, в Речинске, он вспомнил с жаром, жила в эвакуации ленинградская девчушка Лёна Ореханова со своим дедом. В летние каникулы они возвращались на великую Ведь. Дед там и похоронен.
Давно уже задумывал побывать, но и хотелось, и боязно было. Почему мы оттягиваем встречу с родным краем, чего робеем? Того ли, что нарисуется, что проявится в нас самих?
Он заторопился. Позвонил Юрию Павловичу и сказал, что в пятницу операция обязательно состоится. Вернется накануне.
Все сборы — уложить необходимое белье. Сверху папка с последними соображениями о психосоме. Надо привести хотя бы в относительный порядок и — на всеобщее обозрение. Пусть додумывают, иначе прождешь сто лет. То кажется близким, то... Ну, все. Впрочем... впрочем... Как хорошо, что вспомнил. Он выдвинул один ящик, другой. Нет. Полез в книжный шкаф и под стопой бумаг отыскал книгу в зеленом бархатном переплете, сдул пыль. На первом листе было аккуратнейше выведено: «Дневник К. С. 1.1.1930», а потом небрежно закончено: «20.3.1944». Дневник этот попал к Козыреву от покойной бабки уже после войны, вместе с памятными вещицами и фотографиями, и он едва не выбросил. Несколько лет назад наткнулся, снова пролистал и, обнаружив свое имя, заинтересовался. Дневник принадлежал Ксении Семенихиной, однокашнице. Раскрывала она его не часто, иной раз через полгода, но, взявшись, писала пространно: наблюдательность росла со временем — от первых старательных записей до бисерного почерка последних. Перед войной там появилось и имя Вани Евстигнеева, а потом стало повторяться все чаще. Записи обрывались неожиданно, осталось много чистых листов... Как он попал к бабке? Где теперь Ксения? Косырев ничего не знал. Но дневник по праву принадлежал если не Ксении, то Ване, хотя жизнь и развела их. Приятно выполнить застарелый долг.
На Речинске для Косырева скрещивалось многое.
В последний раз оглядел квартиру, проверил газ, присел перед отъездом. У дверей валялся сиротливый войлочный коврик. Так и не пришлось увидеть Челкаша, лохматого каштанового спаниеля. У Челкаша был плохой хозяин, которого оставалось ждать и ждать, довольствуясь обществом других людей, тоже хороших, но не таких любимых. Год назад он прихворнул. Не очень, правда, серьезно, но все же пришлось поместить его в собачью лечебницу. Доверяя, он вскочил в железную клетку охотно — понюхать. Но когда увидел, что его оставляют, издал такой вопль, что Косырев трусливо сбежал. Пришел за собакой через две недели. В пахнущей горькой псиной комнате хозяева чинно ожидали своих зверей. Наконец в углу скрипнула дверца, и вышел Челкаш с погасшим взором, потеряв веру во все и равнодушно нюхая пол, он волочил свои длинные свалявшиеся уши, как никому не нужные тряпки. Почуяв и увидев Косырева, замер на мгновение, еще не веря, а потом залаял, запрыгал, полез целоваться. К нему сразу вернулся аппетит, и он на лету с великим удовольствием подхватил кусок хлеба, брошенный прохожим. Он простил все и навсегда, лишь бы быть вместе. И он тащил Косырева домой сверх всяких собачьих сил...
Свежо, первые звезды, летная погода. Застекленные крыши биофака отсвечивали закатом, как египетские пирамиды. Под ветерком зябко клонились голые ветви деревьев. Навстречу шел знакомый негр-студент в пальто с пушистым воротником, глубоко засунув руки в карманы. Он поклонился Косыреву, в улыбке блеснули зубы.
— Холёдно, — сказал он, старательно выговаривая слово.
— Да, холодно, холодно, — подтвердил Косырев.
Машина лихо развернулась у подъезда. Проехав полпути, Косырев вспомнил о Вере Федоровне; она и забрала Челкаша. Так и не оповестил о приезде, а теперь об отъезде.
Отношения между зятем и тещей были сложными. Тогда она не хотела, чтобы летели самолетом, настаивала, чтобы поездом, и не смогла простить невольного виновника. Денег упрямо не брала, обходилась пенсией. Но с кем-то надо было общаться, кому-то надо было помогать, В последнее время, когда Косырев помрачнел, она, напротив, помягчела, иногда оставалась ночевать. А Косырев избегал ее прямого взгляда из сетки горьких морщин.
Аэропорт. Прыжок вверх, мощное гудение дюз.
Луна висела ниже самолета, в густо-синей тьме, а в иллюминаторах напротив угасала багрово-серая линия заката.
В Свердловске настигла непогода, и пока Косырев, кое-как переспав на стульях, дождался местного самолета, Батов умер... Сообщил ему об этом на речинском аэродроме тот, кто встретил его, и оказался он Иваном Ивановичем Евстигнеевым.