1

Поезд подрагивал на стыках, набирал ход. До Речинска-нового было километров двадцать. В темноте мелькали огни, но все перекрывало собственное отражение — носатое, скуластое лицо. Прощай, Речинск. И губы расползались горько — может быть, навсегда прощай!

В купе была молодая женщина. На столике — раскрытая сумочка, она поправляла белокурые завитки. Та самая, из гостиницы, надо же. И это сходство. Хотя и вскользь — улыбнулась, он вежливо кивнул. Не узнала. В Речинске-Новом перецепили за несколько минут, снова застучали колеса. Прощай, Речинск! Прощай!.. Она сидела неподвижно, сжав руки, опустив прозрачные глаза в качавшийся пол. Лоб был аккуратно закрыт челкой.

— Простите, у вас не найдется снотворного? — спросил он.

Молча покопалась, вытряхнула на его ладонь таблетку.

Постели были готовы, он забрался наверх. Никак не спалось, и лекарство не действовало, и поезд катился так медленно. Давешние похороны, сто лет назад. Бледная, исплаканная жена Батова нагнулась и, услышал один Косырев, стоявший рядом, сказала: «Прощай, Саня, милый. Спасибо тебе за все, за все»... Вот она въявь — любовь — до гроба, до последней березки.

Любовь. В ней сомневались и те, что гораздо моложе. Ему, так сказать, опытному человеку, сам бог положил. Есть ли она, существует ли? Говорят, любовь неопределима, как зыбь морская; спросите, что такое зыбь, и собеседник сделает рукой быстрое волнообразное движение... Самое смешное, что и ему, Косыреву, была нужна любовь, в его-то годы, а не просто жениться, как сказала с оттенком родительского наставления Марь Васильна. Жениться! Вспышка Еленки, — «вас еще полюбят», — высветила такую Лёну, которая будто бы ждет и не дождется. Куда там. Вдуматься, слова этой девушки объяснялись просто щедростью душевной. И все-таки здесь, в Речинске, Лёна спрашивала о его семье и о нем.

Медленно, слишком медленно движется этот поезд. Такой тягучий многоколесный метроном.

Он не знал ничего. Он выяснит все. Что бы там ни было, он скоро увидит ее. Москва, звонок Николаю Николаевичу и — на два выходных в Ленинград. Все-таки, черт побери, так не поступают.

Медленный экспресс мчал в Москву, отбивал ритм, и вот — а он был предельно взвинчен — сон взял свое. Отвернулся к стенке, не видел и не слышал как возвратилась попутчица. В небытии потонуло и татаканье колес...

Продрав ослепленные глаза, огорошенно посмотрел на часы. Такого давно не бывало, вот так поспал! Двенадцать, Европа, Азия — Сибирь и Урал — остались позади, поезд бежал с последних предгорий, переходивших в дремучие овраги. Леса, заводские ближние и дальние дымы, солнечная ростепель. Телеграфные провода то опускались, то поднимались — зримая гравитация. Устойчивость мира, из которой не вырвешься, деловое постоянство. Колеса: «Ту-лум-басы. бей, бей! За-по-роги, гей, гей! За-по-ро-ги — во-ро-ги! Го-ло-вы не-до-ро-ги!» Со стыками точно укладывалось.

Как это Евстигнеев сказал?..

И вдруг, он никак не ждал, слово это — потребности —ударило будто из глубины глубин. Не слово, нет — косматая молния! Вагон качнуло, и все внешнее увиделось как в перевернутом бинокле. Она раскололась на две ветви и все высветила, все сразу, мгновенно. Все факты, все случаи, все соображения слетелись как птицы в один круг — к огню. О-о-о! Да, все понятно! Фрейд тоже делил потребности. Но у него несчастное «Я» было разорвано между животной психикой и навязанной моралью. Разбитая надвое ваза, которую уже не склеить... Делить нужно иначе.

Он глянул вниз, купе пустовало. Заторопился. Самое время, час полной физической свежести. Пусть не все, не до конца, но немедленно накрыть сетью строгой мысли. Сеть, прочную сеть сплести, в которую и поймать налетевших птиц!.. Он быстро побрился, сжевал яблоко Марь Васильны. За поворотом и солнце ушло из окна. Вынул записки, стопку чистой бумаги, положил ручку. Бегло просмотрел прежнее. И принял согбенную позу, совсем иную, чем в операционной, где наблюдение вмиг движет руками. Сейчас действием становилась мысль. Гравитация проводов. Тулум-басы... Что сейчас? Что забить в эту белую, светящуюся бумагу, какие фигуры букв и слов?

Погруженность. Ни звуков, ни мелькания жизни, ни самого себя. Только перо бежит по бумаге, и губы шевелятся беззвучно. Запись. Заметка. Невидящий взгляд в окно.

Исходная мысль была проста: потребности и переживания надо делить по признаку деятельному. Природное — вне труда, вне творчества. Общественное — только через них. Давно известно? Но отнесенное к медицине, к нейрофизиологии это деление обретало новый смысл, вело к новым следствиям. Мысль Косырева ложилась на бумагу стройно.

Человек, Существо биосоциальное. Пусть так, пусть Кентавр.

Без генотипа, который наследственной эстафетой передается от поколения к поколению, человека нет. Первейшие потребности — природные. Вольно дыши, пей воду, срывай плоды, наслаждайся всем. Инстинктивно производи себе подобных... Но разве дети человеческие рождаются под открытым небом? А все необходимое развешано на елках, как подарки?

Надо трудиться.

Пусть Кентавр. Но у него искусные руки и устремленный разумом взгляд. Иначе не понять его бешеной скачки, его изощренных потребностей, жгучего смысла его переживаний.

Фрейд тоже разделял Био и Социо. Но в его представлении все человеческое, — темперамент, характер, настроения и переживания, чувства, даже речь, даже мышление — все подчинялось подсознанию. Тому, что общо и человеку, и животному — крокодилу. Не любовь главное, а половое влечение. Не совесть, а грубый инстинкт. Не творческая жизнь, а влечение к смерти — сначала других, потом своей. Социальное будто бы только подкрашивает глубинно природное, оно враждебно исконной природе человека.

Что же тогда? Как это у него: «Анализ зловещего обращает нас к заселению мира очеловеченными духами...» А дальше — в пещеры, в норы? И может, совсем распластавшись, — в болото? Неужели влекущая сила — в подкорке, в крокодиле? Нет. Наша надежда на то, что не записано в генах. На чувства, на мышление, на волю, на познание — на все итоги труда. Кентавр, сбросив мохнатую шкуру, ступает, — уже не копытами, ногами — на иную материальную почву. И понять смысл его потребностей можно лишь сверху, не снизу.

Потребности. Найдено в мерцании огоньков, в звяканье колокольчиков... В человеческом житии все они человеческие, с самых простых, каждодневных и до творческого труда. Всегда пылает огонь духовного маяка. Бывают и возвраты — к низменному, к стихийному. Что там гордиев узел! Переплетение невероятной сложности, и разрубив, не поймешь. И все-таки все потребности осмысленны. Где же чистая естественная основа Фрейда? Чувство голода, полового влечения? Иль наслаждение биологической силой, игрою мышц? Верно, это животное начало. Да и то... Биологическая сила становится силой труда.

В примате общественного — вот в чем единство наших потребностей. Отсюда путь к переживаниям. Вне потребностей переживания пусты, как туман доисторической эпохи, они никого не волнуют. И если медицина хочет вникнуть в природу переживаний, надо искать за ними потребности. Да-да.

Практическая отдача? Может, и не сразу. Но здесь генеральное движение к психосоме, к общей теории болезни, к целостному лечению. Болезнь — не так ли? — это бич тела и психики, чувств и разума. Потребности гаснут — стремления выжигаются. Но каждый врач знает, что призывая уцелевшие потребности, в великой надежде — пить-пить-пить —и тяжелейшие больные восстанавливали все. Если нет — смерть.

Итак — надо точно установить животворящую и болезнетворную роль переживаний. Надо их учитывать. Но что осталось от старой мечты? Вроде и ничего. Не клеточка и не точка, а вихрь меняющихся связей, сложнейших отношений, в которых как рыба в сети и пробьешься до скончания века. Неужели только художество, где гвоздь в индивидуальном, способно помочь? (Юрий Павлович, его интересная мысль о переживании как художественном образе.) Но как? Как создать сплав науки, искусства и действия?

Сплошные пока вопросы, неразрешенные проблемы.

Попробуем, однако, с другой стороны, с духовной, от переживаний к потребностям.

Человек может грести поперек. Воля к жизни всегда готова восстать против инфекций и травм, против психических искажений. Против рассогласования. Но откуда эта свобода воли? Не от бога ли?

Еще раз всмотримся в переживания.

Самые возвышенные, радостные и самые мучительные переживания — через совесть. Внутри нас Эрринии наказывают, а Эвмениды вознаграждают, потрясая все существо. Совесть предполагает свободу воли. Как это в философии, припомним. Осознанное противоречие между сущим и должным. Между тем, что я представляю собой и должен был бы представлять. Между тем, что я делаю и должен был бы делать. Между тем, что окружает меня и что должно было бы окружать. Между сушим и должным. И в болезни бывает моя вина. Спокойной совести нет, это деревянное железо. И разве я вот, я сейчас, имею спокойную совесть? Я все сделал — как надо и что надо? Нет, далеко нет. Совесть требует хотения должного. Так откуда же это «хочу», откуда воля? Из сущего. Воспитана моим — лучшим на земле! — окружением, вытекает из общих хотений и целей. Но тогда свободы воли нет, мои поступки предопределены.

Нет, так нельзя, здесь что-то неладно.

Вот-вот, вопрос. Только ли нравственное, духовное заложено в совести?

Шарик неподвижно повис над бумагой, нерешительно, задумчиво покрутился над ней. Нет, не выходит, логически замкнутый круг. Ну, почему, почему, почему нам дано грести поперек?! Выгнулась усталая спина.

А там, за окном далеко-далеко изгибалась четкая, в солнце золотеющая полоса. Как пластинчатая пружина. И в тонком, в узком ее начале сверкала устремленная точка самолета. Полоса делила земное и небесное. Приземленность и порыв, сушее и должное. Как это: человек не может вечно жить в колыбели... Качается колыбель на изогнутых, как пружина, полозьях, и когда-нибудь взлетит космическим кораблем — вверх, все выше, выше.

Пружина.

О-о! Вот где размыкается круг! Гигантская пружина совести, один конец которой закреплен в фундаменте земного, сущего, а другой устремлен ввысь — к действию, к должному. Совесть! Она, конечно, осознанная, иначе бессовестность. Потребности обеспечивают, переживания избирают, действия осуществляют. Но ведь перестраивая, переделывая окружающее, мы получаем множество выбора. За который, — тут не прикроешься подвластностью авторитетам, — отвечаешь сам, лично. И значит, есть свобода воли, есть! Она не каприза ради, для дела.

Так. Это важно, это сдвиг. Так-так-так, явственно простучали колеса. Шарик бежал по бумаге, строчка за строчкой. Остановился.

Дальше. Знание духовного механизма потребностей и переживаний будет иметь огромные последствия для медицины. Однако что делать именно нам, нейрофизиологам? Конечно, все психическое, все потребности и переживания должны иметь мозговое обеспечение, и его надо искать. Но это легко сказать. Вот они — операционный стол, инструментарий, руки хирурга. Вот оно — биологическое тело мозга. Два полушария, внешне не отличить, физиологически тоже. Клетки мозга испускают электромагнитные волны, мерцают невидимо, сговариваются без позволения владельца. Идут химические процессы. Адреналин, ацетилхоллин — мощные силы! — потоками вливаются в кровь, угнетают или окрыляют психику. Без них не может быть никаких мыслей, никаких эмоций, переживаний. Но где они — переживания? Скальпелем их не тронешь, это все равно, что оперировать облако.

Ничего себе проблема. Связь физиологических — мозговое обеспечение! — и психических механизмов. Проблема Декарта.

Карандаш неподвижно лежал на бумаге.

Где этот путь? Пусть долгий, пусть мучительный — но где?

Он вздрогнул. Живой мозг будто птицей порхнул в ладони протянутых рук, и он почувствовал его влажный трепет. «Мною пойми меня». Отпустил осторожно. В то темное жилище где свет разума и порыв чувства. Мурашки пробежали по спине. Настал час. Настало время такой рискованной и еретической, так долго лелеемой мысли. Резерв главного командования.

Ну, без боязни. Два полушария анатомически неотличимы. Физиологически тоже. А вот в духовных результатах деятельности?

Кое-что известно давно. Известно, что левое полушарие управляет правой рукой и его повреждение может вызвать потерю речи. А правое? Вспомни-ка Золотку: излишняя болтливость. И видения, видения. Видел, как цветы неподвижные шевелились в вазе (Лёна!). Что это значит?.. Стоп. Проверить с Золоткой сейчас же, по приезде в Москву. Снять вопросы, которые можно снять, совместить с другими наблюдениями.

А теперь наметить гипотезу. Как говорил Коперник? Гипотеза — тайник открытий. Итак, попробуем. Два полушария разделены столь глубоко, что не заменяют, а дополняют друг друга. В левом — понятие, логика, в правом — образ, интуиция. Не сама ли природа столько времени подсказывала нам: вот он — мозг, наглядно раздвоен. Симметрично. А за симметрией ищи асимметрию — обязательный признак живого тела, у человека, может и духовной деятельности. Но мы были глухи и слепы. Так. Отсюда много последствий...

Стукнула дверь. Кто-то посмотрел, выжидая. Но он не видел и не слышал.

Да, при условии знания, точного знания новой — двухполушарной карты мозга можно предвидеть все последствия хирургических вмешательств и поправлять ущербность больных людей.

Все, хватит пока. Он бережно сложил драгоценные листы и, между делом, глянул на табель-календарь. 1970. Вот и апрель. Усмехнулся.

Что и говорить, все это были мысли. Конечно, от простого он пришел к не совсем ясному и к предельно сложному. Но сложность тоже неплохой признак— предстоящей огромной и увлекательной работы. Ищи, ищи недостающие звенья, достраивай целое. Наверное, и другие ищут, и другие идут тем же путем. Но и он, и его институт будут теперь впереди, на стрежне потока.

2

В окне смеркалось, мелькнули огни полустанка, дальние огни стройки. Та-та-та-та-та-та... День прошел, а он и не заметил. И о Лёне, кольнуло, вспомнил только вместе с делом. Да, родина дала зарядку силам, и предчувствие победоносного штурма укрепилось. Берегись, Нетупский!

Удивился, где же попутчица? Пальто ее висело, лежал чемодан. Надо было и перекусить. Через гремящие тамбуры добрался до вагона-ресторана. Она смирно сидела за пустым столом и, склонив тоненькую шейку, смотрела в окно. Заметив его, поднялась, ушла. Ах, неловко, из деликатности же томилась здесь...

Окружающее летело с двух сторон, как в панорамном кино; ежеминутная смена огней высвечивала устойчивость внутренней цели. Спасибо тебе, Речинск!

Он быстро покончил с пережаренным клеклым ромштексом, вернулся. Вроде спала. Не зажигая света, тихонько влез на свою полку.

Ту-лум-басы, ту-лум-басы...

Потребности — то, что хотим. Чего же ты хочешь? Многого. Всего. Хочу как птица в вольном полете. Чтобы вспыхнули все силы и открылись все возможности среди мне подобных, среди товарищей. Хочу. Но корешки психологии собственника змеятся в любом капилляре почвы, обойденном великой перепашкой. Мистика уходит, как и пришла, через идолопоклонство, через низменные переживания и страсти материального и духовного потребления. Наркомания, алкоголизм. Массовые истерии и поклонения на Западе. Вещи и наряды. Футбол и скачки. Игры власти. И снова всемирная зараза — златой телец. Социальная патология, которая смыкается с телесной и духовной, как створки тяжелой двери... Что там подбросил в коридоре Нетупский?

Грохнула купейная дверь, ввернулось умильное, приплюснутое сверху вниз личико проводника.

— Чайку не желаете?

И едва ли не подмигнул: как, ладно устроились вдвоем?

Темнота за окнами. Чай был горяч, как расплавленный металл. Соседка оторвалась от журнальчика, подняла прозрачные глаза. Вчера они были пустыми, водянистыми, а сегодня чувствовался дружеский интерес. Она приподнялась, подобрала ноги, уютно свернулась в клетчатом пледе. Впечатление портили завитки волос, как приклеенные на висках. Вывернула свою сетку — пирожки.

— Угощайтесь.

Благожелательный взгляд. Она, очевидно, не запомнила его, но будто припоминала.

— Скажите, вы не артист? Кажется, даже из крупных — заслуженный, народный?

Он удивился, развел руками. И это было принято соседкой, наверное, за признание: она улыбнулась, горлышко безукоризненной белизны. Как все-таки похожа на Наташу, на жену...

Звали ее Ольгой Сергеевной, она тоже ехала в Москву, и предстоял, как он думал, незначащий дорожный разговор. Но вдруг, как и тогда в гостинице, она подняла пальцы к набухшим жилкам висков, глаза потускнели. Да, предельная боль. Он приподнялся, взволнованный, но она быстро раскрыла сумочку, достала и запила чаем какие-то две таблетки.

— Извините, пожалуйста, — сказала угасающим голосом и легла, отвернулась.

Поезд летел, покачиваясь. Скорее, скорее в Москву. Скорее в Ленинград. Нет, не спалось под синим огоньком. А внизу?

Он тихо свесился и в скрещении мелькавших фонарей и далекого света увидел прозрачные глаза, руку тылом на лбу. Выражение безнадежности. Да — Наташа! В испуге взгляд его хотел убежать прочь, но она уже заметила.

— Не спите?

— Нет. Для меня длительный сон — редкое блаженство.

Словесный почерк — интонации. Современный человек прячется, убегает от вторжений, умей читать между строк. Он притих, под стук колес прошло необходимое время. Вот она взбила подушку и легла повыше. Потерла виски, первая прервала молчание:

— Несчастные мои завитки вызвали ваше неодобрение, заметила. Но что делать, лезут волосы, лучшая маскировка. Хорошо не высохла как жердь. Арахноидит это болезнь болезней: головная боль, жуткая, возвращающаяся. С двадцати лет!

Ольга Сергеевна глянула, слушает ли. Косырев не отрывался от ее лица: вот тебе и незначащий разговор.

— Однажды проснулась, солнце садится, вечерний холодок, боли нет. Какое счастье! Теперь, правда, есть облегчающие лекарства, я воспрянула.

— Работаете.

— Работаю, конечно. Но вечные бюллетени и даже перерывы.

Он припоминал профессионально. Арахноидит — грозное имя. Арахнис значит паутина по-гречески. Средняя оболочка мозга между твердой и мягкой: длинные волокна, сплетаясь в звезды, держат мозг в своем нежном плену. Зачем? Загадочно, неизвестно. При воспалении образуются спайки, кисты, а лечение сомнительно. Антибиотики, рентгенотерапия, вдувания. Наконец, хирургическое вмешательство. Это при легких формах, а при множественных и не берись. Не успеешь, наступают необратимые изменения. Времени, времени не хватает. Вот зачем, в частности, и нужна наша махина, барокамера. У нее, видно, арахноидит задней черепной ямки, а может быть, и множественный. Вечное распятие.

— Иногда думаю — зачем я нужна такая? Мужу, ребенку, другим? Раздражительная, измученная. Когда переехали в Сибирь, надеялась на чудо. Сибирь! А здесь люди не притесались, еще присматриваются. Однажды в очереди за апельсинами, не хотелось просить об одолжении, оставила вместо себя, сбегала домой за сумкой, галошки. Повеселилась. И прослыла дурой, ненормальной. Какая и есть.

— Зря вы.

В полумраке прозрачные ее глаза вспыхивали захваченным светом.

— Слабая женщина, и все-таки привыкла в какой-то мере. Но только поняв, какой смысл в моей проклятой болезни...

Он совсем притих.

— Одно условие. Когда обобран природой, лишен простой человеческой радости — здоровья, остается одно — чистая совесть. Ни капельки лжи, ни унции обмана и просуществуешь с пользой для других. Понимаете?

Что-то все мы много думаем о совести?

— Понимаю. Жаль вас, бедная.

— Нет, вы меня не жалейте. Я ведь не без смысла живу.

Действительно, сказанул. Но он извинил себе бестактность, он думал. Если разлитой арахноидит — только барокамера. Хотелось помочь, по-человечески нравилась эта женщина. Так похожая... И раз он решил, не в его правилах было отступать.

— Вы зачем в Москву-то?

Она дернула плечами.

— Есть направление в самую высшую врачебную инстанцию. Муж выхлопотал. Наконец-то, столько сил и терпения положено. Но... не знаю. Надо ли?

— Наверное, — он помедлил, соображая, что направление, видимо, в арутюновскую клинику. Возможно переделать. — Наверное, я смогу вам помочь, вернее.

Она усмехнулась, глянула безо всякого любопытства.

— Кто сможет?

Исповедь кончилась, она отвернулась к стенке. Ту-лум-ба-сы... Ту-лум-басы... Никак не отстает.

Утром синие жилки бились на тонкой коже лба Ольги Сергеевны. Нездоровая бледность, но после умывания вернулась молодой и светлой. Косырев знал других, опрокинутых, побежденных. Здесь недюжинная воля начинала день как бой трезвого ума против боли. Надо помочь.

— А ведь я видел вас. В гостинице.

Рассказал, она округлила глаза.

— Ах, бож-же мой!.. Верно, стучали. То-то я смотрю...

Поезд прибыл в Ярославль. Состав поворачивал на Ленинград, речинские вагоны отцепляли. Час стоянки. Полдень встретил морозцем, белыми клубами городских дымов, дымками паровозов, которые бегали и дышали на запасных путях, как живые лошади. Деревья стояли совсем голые, черные, не то что в Речинске, хлебнувшем среднеазиатского тепла. Станция была украшена флажками, проезжала иностранная делегация. Над путями кружились вороны, и одна, отставшая, убыстряя лет, догоняла свою стаю, саму себя. Ольга Сергеевна улыбалась, идя по рельсе и старательно сохраняя равновесие. Это хорошо, что нормальная координация, что нет атаксии. А ведь могла бы быть. Щеки ее окрасились от морозца, и это было тоже хорошо... Расклевывая рванину, вороны дрались на угольном шлаке. Когда вернулись к вагону, он остановил ее.

— Ольга Сергеевна! Есть очень серьезное для вас — и для меня — предложение...

Она странно испугалась и, чтобы прикрыть, притворилась неуслышавшей, заторопилась.

— Боже, как холодно! Кто бы мог подумать, холоднее, чем в Сибири. Подсадите же.

Хорошо, отложим до Москвы. В вагоне он поглядывал из-за газеты. С ней легко будет работать: моральная сила обращена против физического недомогания, а мы поможем. Исследуем неврологический статус, запустим по всем отделам. Немало поучительного для новой теории: всеобщая зависимость телесного и духовного. И откроем барокамеру операцией суперювелирного класса, технически преодолеем разлитой арахноидит. Он мог стать не только попутчицы, своим собственным благотворителем. Конечно, придерживаясь основного правила врачебной этики, деонтологии, которые не все еще соблюдали: относись к больному как к личности, а не как к объекту лечебных действий.

Она и не заметила, как уснула. Веки были спокойны, под глазами голубые тени. Пришло одно из счастливых мгновений. Как одинаковы во сне женские лица, как похожи они на детские. Так спала Наташа. И так, наверно, спит Лёна Ореханова.

За окном промелькнули деревья задымленной, изломанной, жалкой рощицы. Лёна-Лёна. Надо быть готовым ко всему, и к плохому. И к очень плохому. Надо, чтобы не было срыва, сшибки.

Почему он вдруг так подумал?