Когда я приехала в Ленинград, в школе на Гражданке был праздник. Вешали стенды, бегали туда и сюда ребята с еловыми гирляндами, пробовали микрофон. Чтобы не мешать, я решила посмотреть пока школьную газету. Она висела как раз напротив актового зала. Пыталась угадать, что здесь написано учениками Марины, и, как потом выяснилось, не ошиблась. «Школа в селе Грузино, куда мы ездили с шефским концертом, просто прелесть: чистые рекреации, всюду цветы, красота, благоразумие». Кто еще мог так выражаться?

— Дружина, к построению на торжественную линейку приготовиться! — раздалось из репродуктора. — К вносу знамени стоять смир-но!

Застучал барабан. Мимо по коридору к дверям зала проплыло знамя, за ним барабанщик в новеньком галстуке, за барабанщиком — девочка с закинутой в салюте рукой.

— Привет нашему дорогому го-стю!

Отирая затылок платком, в зал прошел генерал с синими лампасами. Раздались рукоплескания.

— Ну как они? Хорошо несли знамя? — подошла ко мне Марина. До этого мы с ней никогда не встречались, но уже давно переписывались.

— Скорее в зал, а то ничего не увидим! — повела она меня за собой.

Мы сели у входа, на последнем ряду стульев. Отсюда хорошо было видно и одетых в белые рубашки ребят, и раскрасневшуюся пионервожатую с микрофоном в руке, и генерала на сцене. Он как раз начал свое выступление. Марина быстро вытащила из сумки очки и, протерев, посадила их на нос. Затем уткнулась в происходящее.

— Что за безобразие? — подпрыгивала она на стуле, когда барахлил микрофон. — Почему Васька его как следует не наладил?

Пять лет получала я полные переживаний Маринины письма (сначала еще студенческие), статьи, эссе, стихи в стихах и стихи в прозе и представляла ее себе не совсем такой. Она должна была бы быть тоньше в талии, быстрее в движениях. А тут строгий голубой костюм, облегающий крупную фигуру, старинный кулон, квадратные очки в тонкой оправе — да, это была настоящая учительница. Гораздо больше учительница, чем я предполагала. Не случайно ее так быстро сделали заместителем директора.

Наконец, линейка закончилась. Сказав несколько слов пионервожатой, Марина тоже освободилась. Оказывается, она сегодня утром опоздала, и девушке пришлось работать за двоих: репетировать шаг со знаменосцами, менять ведущего. Утром Марина была на похоронах руководителя литературного клуба «Дерзание». Она хоронила человека, которому когда-то, еще школьницей, приносила первые статьи о своих поэтах, первые стихи.

— Никак не могу прийти в себя. Ему было только тридцать восемь, — Марина медленно убрала в сумочку очки и задумалась. — Я никогда раньше не чувствовала, как летит время. Все наши там были. Мы его так любили!

Она тряхнула головой, и мне стало видно, как она устала, и как трудно ей говорить, и как хочется домой. Мы решили встретиться завтра. С утра, благо это будет воскресенье, Марина покажет мне город.

— Прожить чуть не полжизни — и ни разу не побывать в Ленинграде? — прощаясь, она укоризненно покачивала головой.

На другой день утром, точно в девять, Марина была у входа в гостиницу. Ее большая, в ярком малиновом пальто фигура сразу бросалась в глаза. Рядом, притопывая, стоял худенький, с бородкой, молодой человек.

— Игорь — художник, студент последнего курса. Очень хорошо знает город, — представила его Марина.

Игорь держался спиною к ветру, но это не помогало. Несмотря на конец марта, было очень холодно.

— Давайте начнем с улицы Росси. Классическая простота и одновременно такая возвышенность. — Марина кутала нос в пушистый, из серого песца воротник.

— Но почему не с Растрелли? — подпрыгнул художник.

— Потому что твой Растрелли провинциален. Его здания несут на себе слишком много завитушек. Нет строгости, — она глубже натянула серую шляпу и решительно потащила нас вперед. Шляпа у Марины тоже была сделана из песца. Обилие песца (она называла его недопеском: ни белый, ни голубой) делало ее представительной дамой. Только развевающиеся на ветру брюки клеш несколько скрадывали эту представительность.

В городе стало совсем пасмурно. Ветер усилился, полетел мелкий колючий снег. Все мы быстро замерзли. Но Марина продолжала тащить нас вперед, лишь шляпу натянула еще глубже на уши. От улицы Росси она шла к Медному всаднику. И это длилось уже более двух часов. Лицо у нее посинело, голос охрип, а она словно не замечала, все показывала и говорила, шла как ни в чем не бывало через огромное, забитое снегом Марсово поле, потом мимо старого, облупленного, обдуманно неприметного здания Третьего отделения.

— Собственной канцелярии Его Императорского Величества, — презрительно бросала она. — А между прочим, рядом с этим полицейским участком, в доме Николая Тургенева, Пушкин написал свою оду «Вольность».

Одной рукой Марина прикрывала от ветра лицо, другой указывала дорогу. Людей вокруг было мало. Ветер стал еще сильнее. В рукава, за воротник, в ботинки набивался и медленно таял там снег. Надувались пальто. Наконец, замерзшие, мы, казалось, уже не шли, а летели.

— И все-таки это прекрасно! В такую погоду особенно ясно видно, чего стоил этот город. За-мы-сел Пет-ра, — размахивая руками и песцами, летела впереди нас Марина. Она выглядела очень сильной. Не только нас, но и целую свою школу, наверное, могла утащить сейчас за собой. Терла щеки, отряхивала с воротника и шляпы снег, но не бросала своего замысла: к Всаднику надо пройти через весь начатый им город.

И вот мы пришли.

Застывшие в воздухе копыта. Пятна окиси на Всаднике и на коне, медь зеленеет от времени. Стремительно простертая вперед рука. И ни души рядом. Кому охота гулять в такую пору?

— Посмотрите, какое небо! — Придерживая шляпу рукой, запрокинула Марина голову. — Серые, зеленые, с голубизной в разрывах, посмотрите, как мчатся над городом эти холодные тучи! — Медленно обводя взглядом горизонт, она вернулась к нам. — Представьте, как четыр-над-цать часов стояли вот на таком ветру декабристы. Из шести находившихся против Адмиралтейства и направленных на сенат орудий ударил огонь. Появились раненые. Несколько человек бросились бежать по льду через Неву. Одни из них шли, другие уже не могли идти и ползли. Некоторых из добравшихся на тот берег, говорят, втащили к себе на двор кадеты. На той стороне реки был Первый петербургский кадетский корпус. Мальчики пытались помочь раненым, как умели, делали им перевязки, добыли на кухне еду. Но на другой день раненых у них забрали. Глухая была пора.

Она замолчала. Скованная льдом, лежала впереди Нева. За ней сверкал шпиль Петропавловской крепости.

— Итак, через город мы пришли к Петру, а от Петра к декабристам. Экскурсия закончена, — теперь Марина улыбалась. Она не могла просто показывать. Она нас учила, как на уроке. Даже ветер и тот использовала в своих целях.

— А как вы думаете? Каждому уроку должно соответствовать все, даже одежда, — говорила она.

Мы сидели в кафе и блаженствовали. Тепло, народу немного, официантка не грубит, обед горячий. На столах горят разноцветные лампы, синие, красные, лиловые. Что еще надо?

— Когда в восьмом классе я вела Пушкина, обязательно надевала на уроки то шаль, то кулон с прозрачным камнем, то блузку, — продолжала свою мысль Марина. — А когда мы говорим о трагической любви и тому подобном, я бываю в строгом черном платье с закрытым воротником.

— Стоячим? — спросил художник.

— Да, стоячим. Ты его знаешь, с маленькими пуговками, — осторожно дуя на ложечку, она пила кофе. — Конечно, у меня бывали и накладки. Например, я говорю ребятам про голубой цвет в стихах Блока. Цвет надежды, дороги, дали. Цвет, который много обещает и мало дает. И вдруг смотрю, на последней парте, где сидит Ирина Васильевна с методистом, смеются.

— Понятно, ты была в голубом, — заметил художник.

— Нет, на мне была серая юбка, серая кофта и голубой шарфик, — разведя перед лицом руками, она показала, как он был завязан. Мы засмеялись.

— Завтра у меня факультатив по искусству Древней Греции, и я опять буду в черном платье, — Марине явно нравился этот разговор.

— А почему не в белом? — рассеянно спросила я. — В Греции носили белые туники.

— Как вы угадали? — оживилась она еще больше. — Я давно мечтаю сшить себе тунику. Только не белую, а голубую. Голубую тунику из голубого нейлона.

— Тунику из нейлона? — всерьез недоумевая, спросил художник.

— Но ведь не из крепдешина же! — Марина подумала. — Креп-де-шиновая туника. Нет, не звучит. А нейлоновая в моем стиле. Она будет у меня легкая-легкая.

— Учительница в нейлоновой тунике, — сказал художник.

— Нет, я не хочу быть учительницей. Я хочу быть режиссером, который ставит на уроках спектакли.

На следующий день мы опять встретились с Мариной в школе. Уроки кончились. Дежурные убирали оставшиеся от субботней линейки еловые гирлянды. Натирали полы, вешали на стену новый выпуск газеты. На блестевших свежим глянцем фотографиях видно было и пионервожатую с микрофоном, и генерала на сцене, и приподнявшуюся над своим стулом Марину — «Микрофон сломался!».

— Как они плохо снимают. Всегда схватят в самый неподходящий момент, — отвернулась она от газеты. — Пойдемте лучше ко мне.

Прижав к боку пачку тетрадей, Марина вела меня в свой кабинет. Где еще можно уединиться, в школе?

— Там в футбол гоняют, а мы репетируем. Ужасно мешает, — распахнула она дверь одного из классов. Это и был ее кабинет, рядом с физкультурным залом. Здесь Марина занималась со старшеклассниками литературой, и здесь же стоял шкаф с ее любимыми книгами по искусству, висел портрет ее любимого режиссера Мейерхольда и фотографии сцен из ее любимых спектаклей.

Марина села за стол, я на первую парту перед ней.

— Ну как, ничего? Мы хотим сделать здесь нечто вроде малой сцены для диспутов, вечеров, просмотров.

Сегодня она была в черном, очень идущем к ней платье со стоящим воротником, том самом, которое обещала вчера надеть для Древней Греции, — высокая, стройная, действительно словно сошедшая со сцены. Если бы только не потрепанные тетрадки у нее на столе, не зеленые ряды парт и не заляпанная мелом доска.

— К детям надо идти от доброты, ласки, от того, что ребенку хочется, а мы часто идем от принуждения — должен!

Марина говорила и одновременно проверяла тетрадки, что-то подчеркивала, удивленно вскидывала брови, ставила крючки.

— Как здорово было в школе у Сухомлинского! Когда у него происходил с ребятами конфликт и они были недовольны, дети ставили в вазу фиолетовую хризантему.

На серой, в кляксах промокашке она нарисовала вазу и в ней большой цветок. Я вспомнила вчерашнюю нейлоновую тунику.

— А если бы они ставили зеленый кактус?

— Кактус? Нет, не звучит, — она не обиделась, но и не улыбнулась. — В школе все должно быть красиво. Это же страна детства! Ребята ежедневно должны открывать в нас необычное. Между прочим, меня и в школе за это не любят: необычное.

— А Ирина Васильевна, а Адольф Иоганесович?

— Ирина Васильевна? Ну что вам сказать про Ирину Васильевну? Сначала была Коммуна юных фрунзенцев — меня отвела туда мама; потом клуб «Дерзание» — это уже более серьезное увлечение; потом институт: Альфонсов, Западов; потом она.

— А потом Адольф Иоганесович?

— Нет, с Адольфом Иоганесовичем проще. Меньше личного. Он мой идеал трезвости! А Ирина Васильевна была кумиром. Но вдруг я увидела ее обычность и… нет, не разочаровалась, я и сейчас люблю ее, но… — Марина подумала и решительно добавила: — У нас с Ириной Васильевной произошло то же, что и у ребят, ушедших из театра, произошло со мной. Я сделала их разборчивыми людьми и сама пострадала от их разборчивости.

Она упрямо уткнулась в свои тетрадки. Их надо было проверить до Древней Греции.

— Что же вы имеете в виду? — спросила я.

— Спектакль «Наш марш». Ребят надо уважать. Они не обязаны делать то, к чему ты сам не относишься серьезно.

— Но при чем тут Ирина Васильевна? Она ведь говорила то же самое.

— Да, но мне хотелось, чтобы она не так говорила, — смешалась Марина. — Она слишком учительница.

— А вы? Что это вы говорили сегодня на уроке насчет золотых цепей?

— Которые я буду для них заказывать? В шестом классе? — Марина улыбнулась. — Это значит: дуб дубом, только золотую цепь на тебя повесить. «Лукоморье»-то Пушкина они проходили, должны уметь использовать. Я вообще-то могу и закричать: «Брось эти дурацкие штучки!» Знаете, к этому так легко привыкаешь.

— Но ведь ребята на вас за это не обижаются.

— Вы полагаете?

— Не знаю, у меня было мало хороших учителей.

— А у меня были, — Марина задумалась. — Только чем я делаюсь старше, тем больше мне их делается жалко. Все они так уставали. Тридцать восемь лет, и вот уже его нет. С ним ушел целый этап в моей жизни. Пока он был, это время было еще рядом: зайдешь к нему в клуб — и опять девочка.

Да, никогда я не думала, что мне придется заниматься вот этим, — показала Марина на тетрадки. — Хотя… Как-то в том клубе у нас был диспут «О преподавании литературы в школе». Мы вовсю ругали учителей. А потом встал приглашенный на этот диспут методист из института усовершенствования учителей — старенький, с усиками… Встал и говорит: «Правильно, литературу преподают вам плохо. Вы способные, умные, эрудированные — да. Но учителем-то никто из вас не станет». И правда, никто из наших ребят в школу не пошел…

— А вы?

— Я оказалась белой вороной. Нет, этот диспут, конечно, ни при чем, но все-таки. Старенький, с усиками… Сейчас мы ставим новый спектакль: «Люблю и ненавижу» («Ты и вокруг тебя» — другое название). Ребята сами пишут сценарий. Какие у тебя в жизни интересы? Считаешь ли ты своих родителей несовременными? Чем некоторые комсомольцы отличаются от некомсомольцев? Это они предлагают такие темы. Ужасно интересно! Как ты относишься к общественной деятельности? И рядом — почему нельзя бегать на переменах?

Марина достала из сумки папку с разной формы листочками и читала теперь эти листочки.

— Я их верну, обязательно верну в театр. И Шурика, и Колю Горошкина. Они посмотрят этот спектакль и вернутся. Если… если я не уйду из школы.

— А вы еще собираетесь уходить? — спросила я. — Когда я была на уроках, мне так хотелось у вас учиться.

— Да, театр, мои уроки, ребята — это единственное, что меня тут держит. Они ведь такие, просто прелесть. Смотрите.

В это время распахнулась дверь, и в кабинет влетел Вася Тюков. В руках у него болтались коньки с большими хоккейными ботинками, волосы еще были мокрые от снега.

— Марина Львовна, я не опоздал?

— Нет, но почему ты в таком виде? Иди скажи ребятам, что я сейчас освобожусь.

За дверью раздались голоса. Хором тонкие голоса девочек и среди них гулко бас Васи Тюкова: «Почему, — говорит, — ты в таком виде?» Марина смеялась. В черном платье со стоячим воротником она должна была сейчас вести факультатив по искусству Древней Греции.

— Не уходите из школы, — попросила я.

— Может быть. Но я так мечтаю о свободном времени, когда можно будет засесть и писать то, что хочется, — телесценарий, например. Ведь это моя мечта — телевидение!

— А ребята? А Ирина Васильевна?

— Да, и Ирина Васильевна. Я не знаю. Я так хочу во всем разобраться. И с Ириной Васильевной тоже. Мы с ней родственные души, может быть, поэтому нам и трудно?

— Не уходи, — попросила я ее еще раз.

— Не знаю. Я подумаю.

— Марина Львовна! — В класс ворвались не желавшие более ожидать ребята.

Но, ах, я еду… льзя ль снести? Я еду… мучусь я… я еду… ну… прости! —

писал Поэт.