Афиша была заманчива и, конечно, не яркими красками, не красивыми перелесками, что орнаментом охватывали ее по бокам, а именно вот этим своим названием: «Песни старого дуба».
Увлекающаяся Катька, которая могла своими интересами захватить всех, заставила Иринку забыть о бедном «Дон-Кихоте», о сектантах, о черных тенях.
— «Песни старого дуба», — мечтательно говорила она и что-то кроила большущими ножницами, едва умещавшимися в ее маленьких ладошках. — А ты знаешь, Иринка, деревья и вправду поют. Березы, те все колыбельные поют. Лежишь, слушаешь, как они шелестят, и так хорошо, спокойно становится; тальник, тот, как Шурик-Би-Би-Си. — засмеялась Катька. — А сосны тревожные песни любят… Ой, что я наделала!.. — Она отбросила ножницы, с ужасом посмотрела на ненужный разрез, но тут же успокоилась.
— Ничего, я тут бантик прилеплю. Еще лучше будет. А ты что наденешь?
— Я? — Иринка как-то не думала, что она наденет на концерт.
— У тебя глаза ореховые… Вот бы что-нибудь такое… золотистое. А ну-ка подожди.
Она убежала в другую комнату, о чем-то там говорила с матерью. До Иринки доносились слова: «У тебя нет вкуса… Когда мне будет тридцать — я такое ни в жизнь не надену». И другой голос, немного усталый и дружески-насмешливый: «Когда тебе будет тридцать, ты станешь просто умнее». Потом опять Катькин голос и, наконец, ее победное «Ура!», дверь распахнулась, — показалась Катька, за ней ее мать.
Иринка видела ее уже не первый раз, но всякий раз прямо таки столбенела перед ее красотой. У Елизаветы Васильевны было все, как у Катьки. Те же рыжие волосы, только еще пышней, еще красивей спускались на тонкую гибкую шею; те же зеленые длинные глаза, только с таким выражением тепла и света, что Иринке казалось, будто бы она знает ее давным-давно и не только знает, но и любит. И нос у Елизаветы Васильевны был такой же вздернутый, и улыбнулась она так же, и в улыбке так же озорно, как у Катьки, приподнялись уголки губ.
Работала она врачом-окулистом, попросту, глазником. Дома бывала редко, ездила по районам Севера, боролась там с какой-то глаукомой. А Катька над ней подсмеивалась: дескать, врач-глазник, всех лечит, а свои глаза вылечить не может. На что мать отвечала:
— Прежде, чем лечить болезнь, надо выяснить причину болезни, и прежде всего уничтожить ее, я же причину своей болезни уничтожить не в силах. Поскольку она — моя собственная дочка. На такую рыжую глядеть четырнадцать лет не то что заболят глаза, ослепнуть можно!
Катька любила мать, как вообще она любила, — немножко насмешливо, немножко дерзко, но самоотверженно и часто с беспокойством говорила Иринке, что мать слепнет потому, что мало спит и все пишет, пишет, пишет…
Елизавета Васильевна как-то очень мило и просто, ничего не подрезая, на это Иринка ни за это не согласилась, а только подвернув и ушив, в несколько минут сделала из своего золотистого костюма совершенно девчоночье платье, в котором можно было пойти на концерт не только в Дом культуры, но и во Дворец съездов.
Когда девочки оделись, она отошла от них, оглядела и сказала с чуть насмешливой серьезностью:
— С ума сойти можно! Жаль, что у меня нет времени на концерт. — И на секунду дольше задержала свой любовно-смеющийся взгляд на дочке.
Забежав домой за единственными оставшимися в порядке белыми босоножками, Иринка своим пышным видом повергла бабушку в полное изумление. Немного придя в себя, та строго спросила:
— Это еще что за мода чужое надевать?
— Это я, бабушка Дарья, — вынырнула из-за Иринки яркая, как радуга, Катька. — Я и мама. У Иринки глаза ореховые, а платье золотое. Посмотрите, как красиво.
Бабушка, пряча улыбку, опустила глаза.
— А от тебя, Катюша, прямо глаза заломило. — Она помолчала. — Говоришь, мать приехала? Жду ее. Болят опять, — дотронулась она до век. — Спроси-ка ее, когда к ней прийти можно.
— А я ей уже о вас сказала. Она вечером к вам собирается.
Стукнула во дворе калитка, послышались голоса, заскрипели под ногами ступеньки крыльца, дверь распахнулась, и гортанный, спокойный голос Хасана спросил:
— Можно?
— Можно, можно, — засуетилась бабушка. — Ах ты, боже мой, какие вы нарядные, какие большие… Когда выросли? Вчера только, кажись… А это кто? — спросила она, искренне не узнав.
Шурик-Би-Би-Си стоял важный в своем новом черном костюме, в клетчатой голубой рубашке. Волосы, всегда торчащие и взлохмаченные, были тщательно приглажены и даже, пожалуй, намазаны чем-то, потому что блестели, и даже хохолок, не поддающийся никакому воздействию, сейчас покорно прижался к макушке.
Любочка была тоже хороша в своем белом платье, в белых открытых туфельках с аккуратно подстриженными ровными русыми волосами. Хорош был и Сережа, и другие мальчишки и девчонки, которых бабушка знала и не узнавала сейчас. Но, конечно, лучше всех был Хасан. Высокий, чернобровый, с матовым румянцем на смуглом лице, с улыбкой спокойной и доброй и выражением сдержанной силы во всей ладной крепкой почти уже юношеской фигуре.
— Ах ты, боже мой? — опять сказала бабушка. У нее дрогнул подбородок. Она опустилась на стул, переводя засветившийся взгляд с одного лица на другое, повторила: — Боже мой, хорошо-то как! — И подозвала Хасана. — Или, я тебя поцелую. Черкес ты северный.
Несмотря на необычную афишу, концерт был обычным. Приехавший самодеятельный ансамбль пел песни о Родине, о ее лесах, полях, о реках, о людях. Показал несколько плясок. И все бы кончилось, как всегда, конферансье бы объявил: «Концерт окончен», задвинулся бы занавес — и все. Но в конце концерта вместо конферансье вышел на сцену баянист и, пошептавшись с руководителем, объявил:
— Танцы!
Все с готовностью бросились в фойе, не дожидаясь музыки, завертелись в вальсе. Кто постарше и помодней начали четко отбивать липси.
Танцевали долго и много. У Иринки взмокли волосы, примялись банты, разгоряченная, она несколько раз подбегала к Катьке:
— Ну, пойдем спросим… почему они так концерт назвали… Ты же обещала…
— Спросим, — бесстрастно отвечала Катька, смотрела куда-то поверх Иринкиной головы своими зелеными, странно мерцающими глазами, но раздавались первые звуки танца, какого угодно, и Катька, увлекаемая этими звуками, упорхала от Иринки.
Танцевала она почти все время с Шуриком-Би-Би-Си. Он был ниже даже низенькой Катьки на пол головы, но так ловок в танце, так уверен, так стремителен, что в самых головокружительных поворотах бело-голубая Катькина юбка молнией плескалась по залу.
Иринка только ахала.
— Он ее уронит!
— Ну да, уронит, — Хасан улыбнулся снисходительно. — Шурик — это будущий Эсамбаев. Танец — его стихия. Посмотрела бы ты, как он русскую пляшет. — И Хасан от удовольствия прищелкнул языком.
Наконец, видимо, даже Катькина железная натура не выдержала. Когда кончился танец, она подошла к стулу, плюхнулась на него и сказала, едва разжимая зубы:
— Никогда больше танцевать не буду. Сердце вылетело.
Хасан и Сережа рассмеялись. Уж кому-кому, а им-то было известно Катькино увлеченно танцами: она и дома, и в школе на переменах ходила на цыпочках — все готовилась в балерины.
Они все-таки спросили баяниста об афише. Он подумал о чем-то, улыбнулся каким-то своим мыслям и предложил:
— А хотите, я спою вам песню о дубе?
— Да, пожалуйста, — ответила Иринка.
Пользуясь усталостью недавних зрителей, баянист широко развел мехи. Они точно вздохнули глубоко и мощно, и ровная, необычайно просторная песня заполнила зал:
Эту песню любила петь Иринкина мама, эту песню любил дед Хасана, ее часто пела его русская белокурая подруга Алина. А Катька. Катька вообще любила слушать, как поют деревья, или песня о них. Поэтому сейчас, положив локоть на спинку стула, а на локоть свою рыжую голову, она слушала, прикрыв глаза длинными темными ресницами.
— Ну и концертик! — вдруг послышалось рядом. — «Песни старого дуба». И правильно, что старого. И весь концерт — старье.
Иринка взглянула. В дверях стоял Жорка в желтом с искрой костюме, в яркой спиральной рубашке с неизменным обезьяньим галстуком на шее. На него шикнули. Нисколько не смущаясь, он обвел всех презрительно сощуренным взглядом, но увидел Хасана и, не желая показать свою трусость перед ним в присутствии своих поклонников, отвернулся, громко процедил сквозь зубы:
— Скука, мухи дохнут… — но к выходу заспешил явно торопливо. Хасан усмехнулся.
Неизвестно почему, Иринка вспомнила «Дон-Кихота» — Женю. Выпрямившись, она посмотрела в зал. Начинало смеркаться, и в зале зажглось электричество. Мягко струился свет от матовых канделябров, шевеля палевые шелковые шторы, влетел в помещение ветер, нес с собой приглушенный шум улицы, едва уловимый запах реки, тополей, омытых кратковременным, но крепким дождичком. Стояли у стен, сидели на стульях девчонки и ребята и старше Иринки. И такие же, как она. У всех были задумчивые, но счастливые лица.
«А вот у него… Какое все-таки странное лицо. И грустное-грустное». Внезапное предчувствие неосознанной, но надвигающейся беды охватило Иринку. «Вот и бабушка говорила про Кристю, и Сережа рассказывал про сектантов, что они делают. А мы ничего. И я — эгоистка. Мне весело, и я обо всем забыла. А еще говорила себе, что опаздывать, — это преступление». Взволнованно переводя дыхание. Иринка наклонилась к Катьке:
— Катя! — позвала она негромко.
Катька едва приоткрыла ресницы, глянула на нее изумрудным русалочьим взглядом. «Бесполезно, — подумала Иринка. — Ничего сейчас не поймет». Она уже немного знала свою подружку, знала, что Катька может порой «уходить» далеко-далеко… и не вернешь сразу. Посмотрела на Хасана, на Сережу. Те слушали внимательно, а у Сережи было даже какое-то напряженное лицо.
«Пусть слушают, потом скажу. А я выйду, выйду…» Зачем ей нужно выйти, она не знала, просто не могла сидеть, чувствовала: или сейчас вскрикнет, или расплачется.
— Жарко? — спросила ее пожилая женщина, сидевшая у дверей с вязаньем.
— Жарко, — шепнула Иринка.
— Ну, иди, милая, остудись. Иди вот сюда. Я тебя впущу.
У крыльца служебного входа густо разросся черемушник. Иринка сорвала прохладный листок, прижала к щеке.
— неслось приглушенно из-за дверей. Но от этого песня не теряла своей прелести, а звучала еще проникновенней. В уже темном небе зажглась яркая голубоватая звезда. «Венера», — подумала Иринка, глядя на ее переливающийся свет, и шагнула к ней навстречу. Одна ступенька, вторая. «А где-то здесь другая, красавица Кассиопея. Может, увижу». Иринка совсем сошла с крыльца, запрокинула голову. Вмиг обежала глазами видимый кусочек неба и вздохнула: Кассиопеи не было. Взглянула на освещенные окна Дома культуры и увидела возле одного окна темную фигурку, скрытую черемушником.
— Кто здесь? — спросила Иринка.
Фигурка обернулась. Свет из другого окна упал на лицо, и Иринка узнала Женю.
— Дон-Кихот! — радостно воскликнула она.
Женя сжался, как от удара. Вобрав голову в плечи, отступил от окна. Иринке стало невесело: «Вот и живой, и ничего не случилось. Просто я всегда такая фантазерка». Она засмеялась. Быстро повернувшись, Женя побежал к калитке. Иринка растерялась.
— Подожди… да куда же ты? — сообразна, что Женя уходит, закричала она и бросилась за ним, но, зацепившись за что-то, упала. От боли, от сознания того, что она не то сказала Дон-Кихоту и что ей теперь не догнать его, она позвала еще жалобней:
— Я тебе что-то сказать хочу! Ну подожди же… какой ты! — и заплакала от обиды.
В ответ звонко щелкнула на калитке щеколда.