Я не была близко знакома с Ахматовой. Я видела ее один раз, но она цельно и художественно раскрылась даже в этой единственной встрече.
Не помню, кто меня к ней привел или замолвил словечко, но было мне позволено переступить порог сумрачно-петербургской комнаты, где у правой стены, на полдороге между дверью и окном - окно было против двери, за окном моросил дождь - возвышалась (именно возвышалась, а не стояла) резная кровать красного дерева, на которой возлежала Ахматова, бледная, грузная, в распахнутой на груди ночной сорочке. Ее только на днях выписали из больницы после сердечного приступа, и лицо ее на фоне смятых подушек было желтовато-серым, но это не только не снижало ее царственного статуса, а скорей подчеркивало его.
Подавив естественно возникшее желание поцеловать ей руку, я подошла и остановилась в ногах кровати.
- Что вы, собственно, хотите? - спросила она.
- Я хотела вас увидеть, услышать ваш голос, - лживо пробормотала я, смущаясь объяснить ей, что я вовсе не стремлюсь послушать ее стихи, а одержима эгоистическим желанием почитать ей свои.
- Я теперь всегда спрашиваю, зачем люди ко мне приходят, - объяснила Ахматова, - а то один нахал на днях ворвался ко мне в больницу, чтобы выяснить, кто лучше, я или Цветаева.
Узнав, что я - поэтесса, она сразу догадалась, чего я хочу.
- Вы, небось, хотите почитать мне свои стихи? - спросила она. - Прочтите одно, которое вам особенно нравится.
Срывающимся от волнения голосом я прочла ей свое стихотворение:
Меня пугает власть моя над миром,
над разными людьми и над вещами,
не я, конечно, шар земной вращаю
и управляю войнами и миром,
но есть во мне таинственная сила,
исполненная прихотей и каверз,
чтоб на паркетах люди спотыкались,
чтоб на шоссе машины заносило...
Прикрыв глаза рукой, Ахматова полусидела среди высоко взбитых подушек, и мне было не ясно, слушала она меня или просто пережидала, пока я закончу. Потом она открыла глаза и властно указала мне на стоящий возле кровати стул с высокой спинкой:
- А теперь садитесь, я вам тоже почитаю.
Она взяла с прикроватной тумбочки рукописный листок и, приподнявшись на локте, начала читать, - как ни странно, голос ее тоже прерывался от волнения:
Плывет в тоске необъяснимой
Среди кирпичного надсада
Ночной кораблик негасимый
Из Александровского сада...
Закончив читать, она устало откинулась на подушки и спросила:
- Ну как?
И хотя я заранее готова была восхититься всем, что она прочтет, и хотя завораживающая музыка стихотворения так соответствовала полумраку комнаты и дождю за окном, четкий внутренний голос сказал мне: "Это не ее стихи!"
И я выпалила, немедленно ужасаясь неловкости возможной ошибки:
- Это прекрасные стихи, но они не ваши, правда?
Она вся засветилась от радости, что мне понравилось:
- Это стихи Иосифа Бродского. Чудные, чудные стихи!
Имя Иосифа Бродского мне ничего тогда не говорило - я его слышала впервые. И потому спросила, опасаясь прозвучать, как тот нахал, что выяснял в больнице про Цветаеву:
- Он хороший поэт, этот Бродский?
Она прикрыла глаза, но не устало, а сладострастно:
- Он такой рыжий! У него такая нежная кожа! Когда он читает мне свои стихи, мне все время хочется погладить его по щеке!
В дверь заглянула сморщенная сиделка, выразительно намекая, что мое время истекло. Я покорно поднялась, удостоившись царственного кивка - знаменитый горбоносый профиль отбросил на подушки крылатую орлиную тень, и я пошла к выходу. Когда я дошла до двери, Ахматова окликнула меня:
- Погодите!
Я остановилась, хотя рука сиделки, вцепившись в мой рукав, настойчиво волокла меня прочь из комнаты. Из белизны подушек на меня глядели блестящие, все еще полные любопытства глаза: - Скажите, а что - у вас и вправду есть такая власть над миром?