1.
Ты не поверишь, девочка, но я выросла в очень несчастной семье, в семье без любви. Мои родители были очень богатые люди, мой папа был умный, интеллигентный человек с нежным сердцем, но мама его никогда не любила. Он делал ей предложение три раза, и она каждый раз ему отказывала. Потому что до него она любила другого, и он любил ее, но свадьба не состоялась и им пришлось расстаться. Я подслушала однажды, как нянька рассказывала кухарке, что мамин возлюбленный был гой, то-есть не еврей, а дедушка-раввин запретил маме выходить замуж за гоя. Мама не решилась ослушаться дедушку, но никогда не смогла полюбить другого человека, даже такого благородного, как мой папа.
На четвертый раз она согласилась выйти за него замуж, и это было непростительной ошибкой. Подумать только, что я через тридцать лет совершила ту же ошибку! Но об этом не сейчас, о моей ошибке мы поговорим потом, когда придет время. Наш дом был, что называется «полная чаша»: ты помнишь свою квартиру на Пушкинской? А наша была вдвое больше - до того, как большевики разделили ее на две.
Мама не знала бытовых забот: у нее было все - кухарка, нянька и горничная, но она все равно не была счастлива. И папа не мог ей это простить. Поскольку маму он обожал, все свои обиды он вымещал на нас, на мне и особенно на братьях. Нас не воспитывали, нас дрессировали, нас муштровали, нам не давали ни минуты передышки, мы выросли очень образованными детьми, нафаршированными музыкой, языками, науками и литературой. Но нас жестоко наказывали за любое нарушение порядка, за любое русское слово, сказанное в немецкий или французский день.
Никогда не забуду ту страшную картину, с которой все началось. Кто знает, как бы сложилась моя судьба, если бы, случайно заскочив в комнату четырехлетнего брата Сани, я не увидела его голую розовую попку на папиных коленях. Не успела я осознать, что происходит, как папина рука поднялась и звонко опустилась на розовый мячик попки. Саня взвизгнул, а папа шлепнул его еще, еще и еще.
У меня потемнело в глазах. Под визг Сани я села на корточки и, спустив трусики, накакала на расстеленный на полу персидский ковер. Папа ахнул, уронил Саню с колен и бросился на меня. Когда я увидела его руку, занесенную надо мной - не знаю, с желанием помочь или наказать, - я подпрыгнула и вцепилась зубами в мякоть нависшей надо мной ладони. Папа тоже взвизгнул, а я радостно захохотала и стала икать. На шум вбежали мама и нянька и в ужасе уставились на неправдоподобную сцену домашней жизни - ошеломленный папа с окровавленной рукой, рыдающий на полу Саня с голой розовой попой и икающая я перед свеженаложенной пахучей кучей на драгоценном персидском ковре.
Не зная, с кого начать, мама рванулась ко мне с криком: «Что случилось?», но я не смогла ответить - мои зубы продолжали клацать в воздухе, не находя, во что бы еще впиться, их лязганье иногда прерывалось спазмами лающей икоты, рвущейся у меня из горла. Мама по образованию была зубным врачом, поэтому с клацающими зубами она справилась довольно быстро, но что делать с икотой она не знала.
Пришлось срочно послать папину коляску за семейным врачом, который хоть жил и не очень далеко, но все же не мог примчаться мгновенно. Все полчаса, которые прошли до его появления, я непрерывно икала с таким напором, что охрипла, и к тому же то и дело порывалась спустить трусики и покакать на пол. Спасло наши ковры и паркеты только то, что покакать мне было больше нечем - все, что скопилось у меня в кишечнике, я нерасчетливо выпустила из себя в первый раз.
Наконец, приехал милый дедушка, седой доктор Левин, и через минуту поставил мне диагноз «Истерия». На вопрос, с чего это началось, папа показывал прокушенную ладонь и бормотал что-то невразумительное о дисциплине и уважении, Саня жалобно плакал, а я икала. Доктор Левин смазал папину руку йодом, а мне выписал успокаивающие капельки и ушел, а мы остались в своей роскошной гостиной, удивляясь такому неожиданному взрыву страстей в нашей мирной еврейской семье.
Это было только начало. С того дня у меня завелась дурацкая привычка за обедом детально представлять, как каждый член моей семьи будет выкакивать съеденную во время обеда еду. Особенно напряженно я следила за папой, и часто при виде папиной руки, подносящей ко рту вилку с едой, я вскакивала из-за стола, садилась на корточки и какала посреди столовой, испытывая при этом неизъяснимое удовольствие. Сначала мои потрясенные этим безобразным поведением родители пытались меня наказывать, но это приводило только к ухудшению моего состояния. Тогда они обратились к врачам. Я не помню, как меня лечили, хотя лечили наверняка, потому что в конце концов вылечили.
От моего странного расстройства осталось только непонятное возбуждение, связанное с папиной рукой - каждое ее движение вызывало у меня одновременно отвращение и сексуальное возбуждение. Теперь, после долгих лет работы с психическими расстройствами я склонна подозревать,что я испытывала неосознанное эротическое влечение к папе, которым как бы хотела скомпенсировать отсутствие маминой к нему любви. Потому что мне тяжело было жить в доме без любви.
Я была непростая девочка с фантазиями и причудами. Я с детства пыталась разгадать тайны природы, и играла не в куклы, а в химическую лабораторию. Я прекрасно играла на рояле, я свободно владела четырьмя иностранными языками, я окончила гимназию с золотой медалью, но у меня не было никакого приличного будущего. В России еврейских девушек не принимали в университеты, а мои родители никогда бы не позволили мне уехать заграницу учиться.
Меня ожидала обычная судьба еврейской девушки из хорошей семьи: мне предстояло выйти замуж и рожать детей. Я содрогалась при одной мысли о таком будущем, душа моя рыдала и бунтовала. Ко мне начали водить женихов - ведь я была выгодной невестой, мой отец был успешный коммерсант и дела его процветали. Каждую неделю в нашем доме устраивали смотрины, куда почтенные толстые евреи приводили своих сыновей. Все они были мне отвратительны - и толстомордые лавочники, и чопорные адвокаты в щегольских костюмах, и интеллигентные студенты в очках. Мне не о чем было с ними говорить, душа моя летала высоко за облаками и ждала зачарованного принца. Я ни за что не хотела создать еще один холодный дом без любви.
Все они смотрели не столько на меня, сколько на нашу роскошную мебель и прикидывали, какое за мной дадут приданное. Ну, может быть, не все, но большинство. Был, правда, один студент-биолог, милый мальчик с большими черными глазами в длинных ресницах, который интересовался мной больше, чем приданным - он краснел и бледнел, когда я садилась рядом с ним во время чаепития и то и дело пытался прижаться под столом своей коленкой к моей.
Он неплохо играл на рояле и знал наизусть много хороших стихов, но я с ужасом представляла себе его в качестве мужа. Я не хотела рожать от него кудрявых детей с большими черными глазами в длинных ресницах, похожих на моих братьев. Ты не подумай, что я не любила своих братьев, я их обожала, но я не хотела, чтобы мои дети были на них похожи. Мне кажется, что на них на всех лежала печать обреченности, а я хотела, избавить своих детей от этой печати. Но главное - я вообще не хотела рожать детей, я не хотела тратить свои силы на соски, пеленки и нянек, я хотела быть свободной, чтобы заниматься наукой.
Прошло полгода после блестящего окончания школы, а я все болталась без дела и сходила с ума от тоски. Мама твердой рукой толкала меня в заранее уготованную мне хорошо обставленную западню, и казалось, у меня нет никакого иного выхода. И вдруг случилось мелкое событие, зародившее в моей душе искру надежды.
К на обед был приглашен господин Слуцкий, папин партнер по текстильной торговле. Обед, как обычно, был великолепный, а вино, по словам господина Слуцкого, еще великолепней. Немного перебрав вина, он во время десерта выдал нам страшную семейную тайну - его любимый племянник Люсик заболел психическим расстройством и его пришлось отправить на лечение в психиатрическую клинику в Швейцарии. «А они принимают иностранных подданных?» - удивилась любопытная девушка Сабина Шпильрайн. «Они принимают всех, кто может себе это позволить. А таких немного, потому что лечение в их клинике очень дорогое».
Дессерт я уже съесть не смогла и, сославшись на сильную головную боль, удрала в свою комнату. Мой маленький, но острый мозг принялся лихорадочно обрабатывать новую ценную информацию. Передо мной неожиданно открылась лазейка из поджидающей меня западни - я должна убедительно разыграть ужасное психическое расстройство, которое можно излечить только в дорогой швейцарской клинике. Первым делом нужно было выяснить, какие бывают психические расстройства и в чем они проявляются. Причем нужно было спешить - брачная машина уже была запущена, и дедушка-раввин настойчиво писал из Екатеринослава, что хорошая еврейская девушка не должна так долго болтаться без мужа. А слово раввина-дедушки в нашем доме было законом.
Я решила завтра с утра удрать из дому и пойти в городскую библиотеку, где можно было почитать книги по психиатрии. Предлог у меня был прекрасный: мама давно просила меня пойти в папин магазин и выбрать ткани для летних платьев предстоящего сезона, но я ни за что не хотела оказать ей эту любезность в наказание за ее брачные планы. Теперь можно было пойти ей навстречу. Наскоро позавтракав, я выскочила из дому, заглянула в магазин, где наскоро выбрала несколько симпатичных расцветок и помчалась в библиотеку, в которую была записана уже несколько лет.
Найти книги по психиатрии было нетрудно - кроме русского я свободно читала на трех европейских языках. Трудность была в другом - количество таких книг оказалось сравнимым только с количеством психических расстройств. Понадобились бы годы, чтобы это море знаний освоить. У меня опустились руки - как я с этим справлюсь? В отчаянии я начала просматривать оглавление одной толстой книги и наткнулась на знакомое слово «истерия». Я вспомнила, что в детстве у меня было психическое расстройство: я какала на пол во время обеда и бросалась на папу, как на врага - кусала его, царапала и щипала. Врачи называли мою болезнь истерией.
Мне стало весело: раз я уже болела истерией, моя болезнь может вернуться. Нужно было только выяснить, какие еще бывают симптомы истерии, кроме каканья на пол в присутствии гостей - сейчас я вряд ли могла бы это сделать, даже ради собственного спасения.
Я открыла нужную главу и прочла: «Термином истерия обозначается психическое расстройство, которое проявляется в виде телесных симптомов без каких-либо реальных нарушений: головные боли, параличи, спазмы, страхи, боязнь выступать на публике, отвращение к некоторым продуктам. Больные истерией склонны показывать посторонним язык и устраивать безобразные скандалы с битьем посуды».
Все это было замечательно, на все это я была способна! Окрыленная, я отправилась домой, по пути входя в роль истерички. Конечно, я опоздала к обеду - это было очень кстати, тем более, что, как всегда у нас, на обед были приглашены солидные гости. Я вбежала в столовую и огляделась: кроме нашей семьи за столом сидели Слонимы с сыном. Значит, опять смотрины - отлично!
Мама спросила сердито: «Почему ты опоздала?» В ответ я заблеяла по-овечьи и показала гостям язык. Мама обомлела и начала медленно подниматься из-за стола, то ли собираясь дать мне оплеуху, то ли упасть в обморок. Я не стала дожидаться, пока она выберет правильный вариант наказания: я громко захохотала и убежала в свою комнату. Несколько лет назад по моему требованию на дверь моей комнаты навесили крючок, чтобы братья не врывались ко мне, когда я переодеваюсь.Теперь я со злорадным удовольствием заперлась на крючок и растянулась на кровати.
Ждать пришлось недолго - через пару секунд в дверь забарабанил папа, требуя немедленно открыть. Я захохотала еще громче и не тронулась с места. С этой минуты началось долгое, мучительное и для меня, и для них, продвижение к решению отправить меня на лечение в Швейцарию. Я уже не говорю о страданиях моих бедных родителей, но и мне этот спектакль дался нелегко - ведь я ни на миг не должна была забывать, что больна тяжелой формой истерии.
Иногда это было очень трудно, особенно, когда в гости приходили мои школьные подружки. Но у меня хватило здравого смысла и силы воли ни разу не сорваться - ведь на карту была поставлена моя судьба! Чего только я ни вытворяла! Сколько посуды и зеркал я перебила, сколько раз в судорогах падала на пол и теряла речь, но ни разу не смогла себя заставить накакать на пол за обедом. Однако, к счастью, обошлось без этой крайности.
Однажды я подслушала разговор родителей обо мне. Папа сказал: «Но зачем в Швейцарию? Ведь это безумные деньги! Говорят, в Петербурге тоже есть неплохие врачи», на что мама вся вспыхнула: «При чем тут деньги? Ты же знаешь, что в русских психбольницах пациентов бьют! Особенно таких, как твоя дочь». Деньги были причиной постоянных раздоров между мамой и папой. Папа был очень успешный коммерсант, но страшно бережливый, чтобы не сказать скупой, а мама только и делала, что транжирила папины деньги. Она была красивая женщина и обожала красивые вещи, возможно, чтобы скомпенсировать отсутствие любви в ее жизни.
Папа, конечно, уступил, он всегда уступал маме, и в начале августа мы с ней отправились в Цюрих. Это путешествие было самым ужасным в моей жизни: невыносимо трудно было несколько дней поддерживать образ истерички в крошечном пространстве купе, и некуда было спрятаться, чтобы отдохнуть, разве что в уборную. Еще больше положение усложнилось в Варшаве, где к нам присоединился мамин брат, доктор Люблинский, который должен был сопровождать нас в Цюрих.
Он ждал нас в доме папиной сестры, и сразу, как только мы вошли, меня до костей пронзил его взгляд. Я знала, что он человек умный и недоверчивый: мое столь сильное психическое расстройство сразу после получения золотой медали в школе могло показаться ему подозрительным. Обманывать родителей было легко, потому что им, бедняжкам, и в голову не приходило, что я притворяюсь. Но дядя был способен на все - он спокойно мог меня разоблачить. Однако он ничего не успел сказать маме, потому что я мгновенно приняла решение - я заткнула нос двумя пальцами и выскочила из комнаты.
Мама испуганно выбежала за мной, а я уже топала ногами в прихожей и громко визжала: «Сейчас же уберите от меня доктора Люблинского! Он так воняет, что я не могу рядом с ним дышать!» Мама знала, что у истеричек бывают такие причуды, а я знала, что после такого заявления никто не поверит дядиным подозрениям. Все разрешилось благополучно: меня покормили на кухне и уложили спать в отдельной комнате. Но ночью у меня был кошмарный приступ страха - я бегала по квартире в ночной рубашке с криком, что меня преследуют три черных кота. Так что папины родственники вздохнули с облегчением, когда мы утром втроем отбыли в Цюрих.
В поезде я разыграла свою роль как по нотам: каждый раз, как мамин брат входил в наше купе, я, зажимая нос, пулей вылетала оттуда в коридор. Дядя сжалился надо мной и позволил мне валяться в его одноместном купе все то время, что он сидел с мамой. Это была настоящая благодать - не надо было визжать, дико хохотать, дергать головой, сучить ногами и показывать всем язык.
Было прекрасно свести их в одном купе и отделаться от их надзора, но меня тревожило, что дядя там разоблачает меня. И я была права: когда проводник разносил чай, я спряталась за их дверью и слышала, что они спорят. До меня донесся обрывок дядиной фразы: «При чем тут смерть Эмилии? Твоя бедная девочка умерла три года назад, но это не помешало ей получить золотую медаль». Дверь закрылась и я вернулась в свое купе, где на столике стоял стакан чая и лежал бутерброд с сыром.
Я впилась зубами в бутерброд и задумалась. Ясно, что слово «ей» относилось ко мне, а не к моей покойной маленькой сестренке, смерть которой я горько оплакивала три года назад. Значит, мама пыталась объяснить мою истерию смертью Эмилии, а дядя с ней не соглашался. Но мамина идея была отличная: я действительно ужасно горевала после смерти сестренки, почему бы не сослаться на это в клинике?
Тут мама выглянула из своего купе и мне пришлось пожертвовать недопитым чаем, которым я в нее запустила с криком: «Не смей за мной следить!» Стакан ударился о косяк двери и разбился, а подстаканник со звоном покатился по полу. Мама в ужасе отшатнулась, дядя втащил ее в купе, а сам выскочил в коридор и дал мне звонкую пощечину. «Иди обратно в свое купе!» - приказал он. Я попыталась его укусить до того, как он втолкнул меня к маме, но не успела. Он закрыл за мной дверь, и я с болью увидела, что мама плачет. Мне стало ее ужасно жалко, я бы могла перед ней извиниться от всей души, но не стоило портить дело из-за сентиментов.
Тут вошел проводник и стал стелить нам постель, делая вид, что не замечает маминого заплаканного лица. А может, он и вправду не замечал, - какое ему было дело до пассажиров? Когда он вышел, мама достала из сумочки мою снотворную таблетку и протянула мне. Мне на миг захотелось швырнуть в нее таблеткой, но я тут же решила, что на сегодня хватит. У нас было купе первого класса с туалетом и умывальником. Я вышла в туалет, пописала, почистила зубы и прежде, чем спустить воду, выбросила таблетку в унитаз. Потом вернулась в купе, надела ночную рубашку и сладко заснула безо всякой таблетки. Слава Богу, во сне не нужно было притворяться истеричкой!
Утром я проснулась в полной боевой готовности к встрече с дядей Люблинским. К счастью, они с мамой отправились завтракать в вагон-ресторан, а меня предусмотрительно оставили в купе из опасения, что я могу устроить сцену на людях. Я не спорила - мне самой при них кусок не лез в горло: все время приходилось думать, что бы такое-этакое изобразить. Честно говоря, я уже исчерпала все идеи и с нетерпением ждала, когда же я смогу лечь наконец на больничную койку. Я понимала, что там за мною тоже будут надзирать, но это будет уже другой надзор равнодушный, не домашний.
По приезде в Цюрих пришлось опять разыграть комедию, в результате которой дядя отправился в отель на отдельной пролетке. В отеле я решила дать родным последний бой, чтобы они отвезли меня в клинику, не дожидаясь завтрашнего дня, как они планировали. Не то, чтобы они жаждали провести еще один день в моем любезном обществе: просто для моего поступления в клинику им нужно было выполнить какие-то бюрократические формальности, на которые одного дня не хватало. А кроме того, они устали с дороги.
Но я их не пощадила - я закатила такой грандиозный скандал, что распугала и хозяев, и постояльцев. Это был лучший в городе, самый дорогой старинный отель с резной мебелью и мраморной лестницей. Там, в обшитых дубовыми панелями коридорах, всегда бесшумно сновали хорошо вышколенные слуги и царила полная тишина. Ох, как я вырвалась в этот тихий коридор, как свалила с пьедестала изящную статуэтку с лампой на голове, упала на паркет и диким голосом завопила, дрыгая ногами и дергая головой.
Прибежал испуганный хозяин и срочно послал за знакомым врачом, который в обход всех правил, но за отличную компенсацию, выписал на бланке отеля необходимое медицинское свидетельство. И меня, спеленутую по рукам и ногам, поздним вечером того же дня отвезли на извозчике в кантональную психбольницу Бургольцли. И именно в Бургольцли меня настигла судьба. Я затеяла этот спектакль с истерией всего лишь для того, чтобы прорваться в швейцарский университет - подозревала ли я, что создаю трагическую драму всей своей жизни?
В клинике я попала в опытные руки санитаров и медсестер, которых совершенно не пугали мои истошные крики и нелепые гримасы. Они ловко переодели меня в ночную рубашку и, несмотря на мои громкие протесты, вкатили в меня какое-то быстродействующее снотворное. Я пыталась сопротивляться и стискивать зубы, но они бесцеремонно зажали мне нос и влили в рот горькую коричневую пакость. Чтобы не задохнуться, я вынуждена была ее проглотить. Уже засыпая, я подумала, что это даже хорошо, и мне сегодня больше не надо будет притворно кривляться и устраивать скандалы, от которых я так устала.
Утром я проснулась с тяжелой головой и не сразу сообразила, где я нахожусь. А когда сообразила, обрадовалась: «Ах, да, я уже в клинике! Теперь надо постараться, чтобы не разоблачили и не выгнали». Я осторожно перевернулась на бок и из-под смеженных ресниц огляделась: сквозь облака светило неяркое солнце, судя по торчащим за окном верхушкам деревьев моя палата находилась на втором этаже, а может, даже и на третьем. На стуле у двери, уронив голову на стоящий перед ней маленький столик, спала женщина в белом халате. «Ага, значит, ко мне приставили сиделку! С ней надо вести себя осторожно».
В дверь заглянула молодая женщина в белой косынке и, встретив мой взгляд, спросила по-немецки: «Завтрак подавать?» И я вдруг осознала, что теперь вся моя жизнь перейдет на немецкий язык. «К черту ваш завтрак!» - заорала я по-немецки и бросила в нее подушку. Женщина ловко увернулась от подушки, спокойно сказала: «Отлично! Сейчас принесут», и скрылась в коридоре. От шума проснулась сиделка, подперла лицо руками и сделала вид, что вовсе не спала. Что ж, придется начинать скандалить, а не то они решат, что я здорова и отправят меня домой к маме.
От одной мысли о маме во мне проснулась прежняя боевая прыть и я приготовилась к атаке. В палату вкатили столик на колесиках, на котором был красиво сервирован скромный больничный завтрак: кофе с молоком, две булочки, масло и яйцо. Яйцо, отлично! Это как раз то, что мне нужно! Я схватила яйцо и запустила им в сонную сиделку. Она спросонья не успела отшатнуться, яйцо расквасилось у нее на щеке и растеклось по лицу желтыми потеками.
Бедняжка вскочила со стула и бросилась к умывальнику. В этот момент дверь распахнулась и в палату вошла группа молодых людей в белых халатах, которых вел за собой пожилой человек с бородкой. Позже я узнала, что это был ежедневный утренний обход директора Бургольцли профессора Блейера. Но тогда я решила, что они явились такой гурьбой, чтобы связать меня и выпроводить из клиники как самозванку.
Через пару месяцев, когда я освоилась в клинике, я поняла, как наивны были мои опасения. Психбольница Бургольцли была не частной, а общественной, и находилась на содержании кантона Цюриха. А это означало вечную нехватку денег, и такие частные пациенты, как я, на лечение которых богатые родственники не жалели затрат, были на вес золота. Меня бы не изгнали из Бургольцли, пока мой папа за меня платил, даже если бы я по секрету призналась профессору Блейеру, что все мои истерические выходки - просто симуляция.
Но я не собиралась признаваться, - наоборот, я хотела как можно лучше разыграть партию истерички. При виде входящей в мою палату толпы я сорвалась с кровати и, вскочив на подоконник, стала с напором отчаяния пытаться открыть окно. Окно не открывалось и не могло открыться - естественно, что в психбольнице все окна наглухо запечатаны.
«Что вы делаете, фройлин Шпильрайн?» - ласково спросил профессор, который, как потом выяснилось, никогда не поднимал голоса, разговаривая со своими пациентами, что бы они ни вытворяли. Зато я голос подняла, да еще как! «Выпустите меня отсюда! -заорала я, зная, что все психи утверждают, будто они здоровы. - За что вы заперли меня в больницу? Я совершенно здорова! И не нужен мне ваш отвратительный завтрак!»
«Неужели яйцо оказалось тухлым?» - простодушно спросил профессор, взмахом руки указывая на заляпанную яичным желтком сиделку. Мне на миг стало неловко, но я постаралась это скрыть и опять рванула на себя окаменевшую оконную ручку: «Отпустите меня немедленно!» - «Девушка из России с таким замечательным немецким языком не может надеяться выйти из больницы через окно третьего этажа» - промурлыкал профессор с такой нежностью, что я прикинула, не стоит ли мне разбить стекло. Но под рукой не нашлось предмета, подходящего для этой цели.
Пока я решала, что же еще такое отколоть, профессор приказал одному из студентов снять меня с подоконника. Студент, высокий крепкий парень, схватил меня подмышки и безо всякого усилия перенес на кровать. «Как пушинка», - сообщил он профессору. «Что, очень легкая?» - спросил тот, и велел меня взвесить. Я отказалась идти. Тогда все тот же студент взвалил меня на плечо и понес по коридору, а я орала и била его по спине. Вся гурьба во главе с профессором последовала за нами.
Меня внесли в комнату, полную всяких приборов, и поставили на весы. «Всего сорок девять килограммов? - удивился профессор. - Не удивительно, что при таком истощении у нее нервный срыв. Что, родители морили вас голодом?» - обратился он ко мне. - «Мои родители - звери и кровопийцы! - обрадовалась я предлогу зарыдать. - Не только морили голодом, но за любую мелочь шлепали по голой попе!»
Кто-то из студентов хихикнул, но профессор цыкнул на него и спросил у меня: «Обратно пойдете сами или отнести?» - «Никуда я не пойду!» - огрызнулась я, и меня понесли назад в палату.
Мне были запрещены визиты родственников, прописано усиленное питание и постельный режим. Запрет визитов был мне очень кстати, а от постельного режима я через пару дней начала лезть на стенку. И уж конечно, я постаралась напроказить, как могла. Пользуясь тем, что я могла отоспаться днем, я по ночам изображала приступы страха, умоляла зажечь свет и выгнать страшного черного кота, который прятался у меня под кроватью. Однажды, когда сиделка пошла пописать, я удрала из палаты, незамеченная промчалась по коридору и спряталась в той комнате, где меня взвешивали. Они два часа искали меня по всей больнице, чуть с ума не сошли от страха, а когда нашли, чуть не бросились меня целовать за то, что я жива.
Тогда я притворилась пай-девочкой и кротко попросила их дать мне какую-нибудь книгу, пообещав им за это больше не убегать. Строгая медсестра отменила сиделку и принесла мне книгу Августа Фореля про гипноз. Я погрузилась в чтение и так увлеклась, что не заметила, как кто-то вошел в мою палату. Почувствовав на себе чей-то взгляд, я подняла голову от книги и увидела стоящего в дверях высокого молодого человека.
Его лицо поразило меня тем, что не было похоже ни на еврейские, ни на русские лица, окружавшие меня всю жизнь. В этом лице не было ни одной округлой линии, оно было составлено только из прямых линий и прямых углов. Прямые надбровья под прямым углом переходили в прямой нос, под котором четко обрисовывались жесткие узкие губы и квадратный подбородок. Но особенно поразил меня его взгляд - твердый, проницательный и недобрый. Ни в лице, ни во взгляде не было никакого следа мягкости и снисходительности. Это было лицо сурового властелина, встречи с которым жаждала моя душа.
Но внешне ничего не произошло: небо не упало на землю, не сверкнула молния, не загрохотал гром. Молодой человек сказал ровным, хорошо поставленным голосом: «Добрый день, фройлин Шпильрайн, я - ваш лечащий врач. Меня зовут Карл Густав Юнг».
2.
Это было прекрасно. Он был мой лечащий врач! Это означало, что он будет посещать меня каждый день и проводить со мной несколько часов. Мое отношение к нему было в точности описано в письме Татьяны к Онегину: «Чтоб только слышать ваши речи, вам слово молвить, а потом все думать, думать об одном и день и ночь до новой встречи». Однако мое положение было лучше, чем положение Татьяны - если Онегину было скучно в поместье ее родителей, и он мог неделями там не появляться, то мой Карл Густав обязан был посещать меня каждый день. А моя задача сводилась к тому, чтобы ему со мной никогда не было скучно.
Мы были не просто врач и пациентка - он был мой первый врач, а я - его первая пациентка. Первая пациентка, пробный камень, первая ступенька предстоящей ему блистательной карьеры! Он хотел сделать из меня специальный случай: он решил впервые применить к лечению истерии новый, почти никем не признанный тогда метод психоанализа. Психоанализ был посвящен лечению подсознания - этой вновь открытой области человеческой души.
Понимаешь, в те времена человека воспринимали таким, как его видели, и если у него было нервное расстройство, его лечили от тех проявлений, которые были заметны снаружи. Но где-то в конце прошлого века венский врач-психиатр Зигмунд Фрейд догадался, что в глубине человеческой души таятся чувства и переживания, не только невидимые посторонним глазом, но неведомые и ему самому. Он назвал эти скрытые эмоции подсознанием, о котором сознание ничего не знало. Именно травмам подсознания учение Фрейда приписывало причины многих психических расстройств.
Как и положено при возникновении каждой великой идеи, коллеги и современники встретили ее в штыки. Она разрушала привычную гармонию, к которой все они привыкли и приспособились. Фрейда травили в научных журналах, над его статьями издевались. И только отдельные редкие профессионалы поняли суть его теории и восхитились. Ведь это было настоящее открытие: догадаться о существовании скрытого в каждой душе тайного царства, о котором никто не подозревал. Для признания правоты Фрейда в те времена нужна была большая смелость. Карл Густав Юнг был одним из таких смельчаков. А мне повезло: я оказалась первым объектом, к которому он собирался этот метод применить.
Я говорю, что мне повезло, потому что психоанализ состоит из цепи бесконечных бесед между врачом и пациентом. А мне только это и было нужно! Во всяком случае, на первых порах, пока мне не понадобилось большего. Как-то, когда Карла Густава срочно вызвали к директору клиники, я имела наглость полистать мелким почерком записанную им мою историю болезни.
И обнаружила, что он тщательно побеседовал с моей дорогой мамочкой до ее отъезда домой. Что и говорить, мамочка создала в его голове весьма непривлекательный портрет своей любимой дочери.
Она не очень нажимала на мое истинное детское расстройство, связанное с папиной привычкой больно бить моих маленьких братьев по голой попе, зато она уделила особое внимание моему горю по поводу смерти моей шестилетней сестрички, случившейся три года назад, и моей невообразимой влюбчивости. По ее словам, я безумно влюблялась в каждого взрослого молодого мужчину, который мне встречался, но с легкостью меняла объекты этой влюбленности. Я и не знала, что так она представляет себе мою эмоциональную жизнь.
Слава Богу, она понятия не имела о моей великой любви к доктору Карлу Густаву Юнгу, хотя, глядя на него, могла бы об этом догадаться. Но к счастью, она не догадалась, и ничего лишнего ему не сказала. Потому что эта любовь была нисколько не похожа на мои мелкие интрижки с учителями музыки и зубными врачами. Эта любовь была, как облако, которое накрывает альпиниста на вершине горы - из него невозможно выйти, можно только взлететь с ним в небо или сверзиться в пропасть.
Я не хотела ни того, ни другого, я хотела приручить доктора Юнга и стать для него незаменимой. И потому я стала лихорадочно листать историю болезни в поисках какой-нибудь зацепки. И нашла! Доктор Юнг пренебрег откровениями моей мамы насчет смерти сестры и влюбчивости - он сосредоточил свое внимание на шлепках папиной руки по голым попкам моих младших братьев. Вообще-то, он был прав - моя настоящая, непритворная истерия была вызвана в детстве именно этими шлепками, звонкими, смачными, музыкально оформленными детским ревом.
Он даже написал, что острое желание накакать на персидский ковер у меня сопровождалось попытками мастурбации. Тут он слегка перегнул: никаких таких попыток не было, но сладкое чувство невыносимой боли внутри живота возможно чем-то напоминало оргазм. Недаром слово истерия происходит от слова утерус - матка. Юнг заподозрил, что моя враждебность к папе была одной из форм моего неосознанного желания эротических отношений с ним. Как будто я хотела таким образом заменить ему недостающую любовь моей матери.
Тогда я не смогла понять всех тонкостей его теории, но главное я поняла: я должна была сосредоточить свои психозы именно на папиной руке и на шлепках по голой попе. К тому времени, как он вернулся, я уже, откинув одеяло, лежала в постели в ночной сорочке, подол которой высоко вздернулся у меня на бедре. Он извинился за то, что вынужден был уйти, и небрежным движением набросил на меня одеяло.
В этот миг я зарыдала и начала умолять его не шлепать меня, чем очень его озадачила. «Откуда вы взяли, что я собираюсь вас шлепать?» - «Папа бы обязательно отшлепал меня за то, что я лежу перед вами не укрытая одеялом!» Я тут же увидела, что попала в самую точку - мой предполагаемый психоз так и лег ему на ладонь, почти готовый. Только с годами, занимаясь медицинской практикой, я поняла, как врач любит пациента, идущего ему навстречу. Но и без опыта, одна интуиция истинной любви подсказала мне правильное поведение.
Когда я поняла, что меня так просто не выставят из клиники, я решила начать выздоравливать. Я бы выздоровела быстрей, но я боялась, что тогда доктор Юнг потеряет ко мне интерес: я была нужна ему не здоровая, а выздоравливающая в результате его мудрого лечения. Я продолжала вытворять разные безобразия с сиделками и санитарками, но с Юнгом я была тише воды, ниже травы. С ним я позволяла себе только безобидные шутки,вроде поданной ему руки, густо измазанной чернилами. И каждый раз, отколов очередной номер, я со слезами спрашивала его, не собирается ли он меня отшлепать.
Поскольку я хулиганила все реже и реже, мне отменили постельный режим и позволили вместо больничного халата носить нормальные платья. Мама оставила мне целый чемодан нарядов всех стилей и фасонов, но я выбрала самый простой - холщовое деревенское платье безо всяких украшений. В соответствии с платьем я заплела свои пышные еврейские кудри в скромную косу, так что никто бы не мог даже заподозрить, какой неугасимый эротический вулкан полыхает в моей душе. Вернее, никто, кроме Карла Густава.
Искры этого вулкана не могли не обжигать его, и я заметила, что его интерес ко мне изменился - он стал напряженней и в то же время осторожней. Тогда я пустила в ход свой интеллект, ведь я недаром получила золотую медаль в русской гимназии. Я стала читать учебники по психиатрии, принимать участие в утренних обходах профессора Блейера и даже выступать в его легендарных презентациях. Мне позволили работать в психологической лаборатории, а в некоторых несложных случаях разрешали даже ставить диагноз.
Доктор Юнг уже не знал достоверно, я его пациентка или ассистентка. Наши беседы становились все более содержательными и увлекательными.Я выяснила, что он женат и у него двое детей, но была уверена, что его богатая изнеженная жена не проявляет такого интереса к его работе, как я. Я была уверена, что никто кроме меня не слушает его с таким вниманием, ничье сердце не бьется так в унисон с его, как мое. Теперь уже я начинала обволакивать его, словно облако в горах, из которого есть только два выхода - или в небо или в бездну.
И мы с ним закружились в этом облаке - он, все еще пытаясь выпутаться, а я - все больше затягивая его в свои сети. При этом я ни на секунду не должна была забывать про свои обязанности истеричной пациентки и всегда напоминать ему об этом. Для этого я изобрела множество хитроумных трюков: например, мы пошли с ним гулять по больничному парку, это входило в его систему лечения. Мне сперва показалось, что прохладно, и я надела пальто. Потом выглянуло солнце и стало жарко - я сняла пальто и расстелила его на скамейке, на которую мы сели, ни на секунду не прерывая увлекательный разговор о признаках шизофрении.
Когда мы поднялись, чтобы идти обедать, он взял пальто и начал машинально выбивать из него пыль. Со мной немедленно началась грандиозная истерика - ведь по его теории, я не переносила, когда кого-нибудь или что-нибудь колотили, били, шлепали в моем присутствии. Я взвыла, задергалась, затопала ногами и рухнула на землю, больно ушибив коленки и локти. Впоследствии этот случай стал хрестоматийным - он был описан много раз во многих научных статьях как пример неустранимой детской фиксации.
Зная, что моя главная болезненная точка - телесное наказание, я часто обращалась к Юнгу с просьбой причинить мне боль, или вынудить меня сделать что-нибудь, чего я делать не хочу. Я внимательно следила за тем, чтобы он вписал эти мои дурацкие просьбы в историю болезни, словно предчувствуя, что весь мой случай станет хрестоматийным.
Чтобы не выздоравливать так стремительно, как мне бы хотелось, я, начитавшись нужных статей, стала симулировать летучие боли в разных частях тела, особенно в ступнях. И моему лечащему врачу приходилось то и дело ощупывать мои колени и стопы. О, какое это было блаженство, когда его умелые длинные пальцы мяли и гладили мои ступни! «И тут, возле большого пальца, и тут, в ямочке под подъемом!» - все больше увлекаясь, сочиняла я, стараясь задержать его руку на моей ноге как можно дольше. А в животе у меня трепетало и сжималось что-то, слегка знакомое мне по воспоминанию о детском удовольствии какать на пол при гостях.
Мне стало все чаще и чаще казаться, что Юнг не вполне счастлив в своей семейной жизни. Я не обманывала себя, я понимала, что мне хочется, чтобы он был несчастлив и одинок, и все же мне так казалось. В таком случае у меня появился бы шанс. Мне удалось заглянуть в опубликованные психиатром Францем Риклиным результаты ассоциативных тестов, проведенных им с Карлом Густавом. И я вычитала из этой публикации, что на слово «свадьба» доктор Юнг ответил «несчастье» и что его терзают мысли о сладких играх на софе в комнате молодой иудейки. Ручаюсь, кроме меня никаких других иудеек у него тогда не было.
Не скрою, меня возбудила идея сладких игр на софе иудейки. На завтра после прочтения статьи Риклина я вместо своего бедного холщового платьица обрядилась в экзотический наряд из белого кружева, подхваченного под грудью так, что две мои прелестные юные грудки выглядывали из кружева, как из пены морской. Я расплела свою скромную косу и рассыпала по плечам черные шелковые кудри, зазывно вьющиеся на фоне белого кружева.
К моменту прихода моего лечащего врача я лежала на софе в вызывающей позе, многократно отрепетированной перед зеркалом. Он вошел и застыл на пороге - по-моему, он подумал, что ошибся дверью. «О, доктор Юнг, - проворковала я томно, закидывая за голову сплетенные в пальцах руки, - как вам нравится мой наряд?» Вместо того, чтобы обругать меня, он плотно закрыл дверь, одним прыжком оказался возле меня, встал перед софой на колени и, обхватив мои плечи обеими руками, хрипло скомандовал: «Сейчас же переоденься!» Я покорно пролепетала «Сейчас переоденусь», - но не спешила вырваться из его объятий. И он тоже не спешил разжать руки. Так мы посидели неподвижно несколько секунд, глядя друг другу в глаза, его губы почти касались моей щеки.
Он с усилием оторвался от меня, вскочил и вышел из палаты со словами: «Я вернусь через пять минут. Чтобы ты была в обычной одежде!» Через секунду он приоткрыл дверь и рявкнул: «И волосы заплети!» Оставшись одна, я заметила, что вся дрожу. «Он вернется через пять минут, - а что, если не переодеваться?» Но здравый смысл, который всегда был при мне при любых обстоятельствах, разумненько подсказал: «Не стоит. Эта сцена больше не повторится. Да и не надо ее повторять - она должна быть одна. Тогда он ее не забудет».
И он ее не забыл. Через пятнадцать лет, когда мы в очередной раз выясняли отношения, он обвинил меня в том, что я с первых дней пыталась его обольстить. А гораздо раньше, описывая мой случай Фрейду, он, правда не называя моего имени, пожаловался, что я с первой минуты поставила себе целью соблазнить его. Это было страшно несправедливо, о каком соблазне могла идти речь? Ведь я тогда была настолько наивна, что даже не представляла себе ясно, чего я от него хочу. Я просто из кожи вон лезла, чтобы привязать его к себе, чтобы он меня не бросил, когда я выпишусь из клиники.
А выписаться из клиники было необходимо, если я собиралась выполнить свою главную задачу - поступить в университет. Я ведь устроила весь этот дорогостоящий маскарад не для того, чтобы соблазнить своего лечащего врача! Этого я могла бы добиться и в России. Для поступления в университет мне необходима была помощь профессора Блейера, который слыл известным поборником женской эмансипации. Я заслужила его уважение своим усердным участием в работе его семинара, и он написал мне рекомендацию, необходимую для поступления в университет. Представь себе, я была принята в университет через девять месяцев после того, как поступила в клинику с тяжелейшим диагнозом.
Поскольку Юнг сделал мой случай показательным и писал о нем в научных журналах, нашлось немало желающих пересмотреть его заключения. Чего только мне ни приписывали его оппоненты - и вяло текущую шизофрению, и тяжелый садо-мазохистский комплекс, но никто не обратил внимания на даты обострения моей болезни. Как я, шесть лет страдая тяжелейшей формой истерии, умудрилась без всяких эксцессов закончить гимназию с золотой медалью? И каким образом я, поступив в клинику Бургольцли в состоянии почти неизлечимого психического расстройства, через девять месяцев получила от уважаемого директора клиники рекомендацию для поступления в университет? При чем нигде в истории болезни не нашлось указания на способ лечения, если не считать долгих бесед и прогулок с лечащим врачем.
Зато там лиловым по белому было написано: «Госпожа Сабина Шпильрайн не является душевнобольной». В этом месте сердце мое дрогнуло - неужели догадался? Но нет, это было всего лишь предисловие к следующей фразе: «Она находится здесь на лечении из-за нервозности с симптомами истерии. Мы рекомендуем ее к зачислению.» Мои родители были, конечно, в восторге от такого оборота дела - не говоря уже о том, что содержать в Цюрихе студентку было гораздо дешевле, чем пациентку психбольницы, они были счастливы, что я излечилась так быстро и надежно.
К сожалению, этот восторг привел всю мою дорогую семейку в Цюрих - деньги у них были, нужно было только захотеть. И они захотели - явились в полном составе, мама сняла квартиру в центре города и принялась за устройство моей жизни. Только этого мне не доставало: опять оказаться в нервозном кругу родной семьи, из которого я вырвалась почти нечеловеческим усилием. Опять начались обязательные семейные обеды, с приглашенными приличными еврейскими гостями, сын которых подозрительно подходил мне в мужья. За ними пошли спонтанные нашествия моих братцев в университетскую библиотеку, где они не столько читали умные книги, сколько горячо спорили в курилке о судьбах России.
Разумеется, у моих родных были и другие причины на время удрать из Ростова, кроме заботы обо мне: шел 1905 год, в России вошли в моду еврейские погромы, брат Саня, бунтовщик по натуре, связался с революционным подпольем и был объявлен в розыск полицией, брат Яша явно склонялся последовать за ним.
Но за границей было достаточно места, где мои родные могли бы комфортабельно жить, не нарушая мой с трудом восстановленный покой. Так я и сказала своему покровителю, профессору Блейеру, придя к нему на прием перед выпиской из клиники. Он внимательно посмотрел на меня и все понял. Через пару дней он пригласил к себе мою маму и в самых вежливых выражениях объяснил ей, что семейное окружение отрицательно отражается на процессе моего выздоровления.
Потрясенной маме понадобилось несколько дней, чтобы переварить идею отрицательного влияния родной семьи на мою психику, и еще столько же, чтобы приучить к этой идее папу. Но и папа в конце концов согласился: они сдали с убытком только что снятую квартиру в Цюрихе и, умываясь слезами, отбыли в Париж, где у папы был бизнес. А я переехала из клиники в свою собственную комнату - снятую, конечно, но мою, куда никто не мог войти без моего разрешения.
Никто, кроме моего Юнги. Это я здорово придумала называть про себя моего любимого лечащего врача юнгой. Ты знаешь, что юнга - это ученик матроса, молоденький мальчик, которым помыкают на корабле все, кому не лень. На этот раз моим юнгой попыталась помыкать моя мама, написав в дирекцию клиники просьбу, чтобы мне назначили другого лечащего врача, более опытного и солидного. Произошло это после того, как я проболталась, что мой юнга - любовь всей моей жизни. Опытная в сердечных делах мама была категорически против такой любви.
Но ей это не помогло: наши отношения с юнгой к тому времени уже вошли в такую стадию поэзии, которую можно было разрубить топором. Я не думаю, что я делала что-нибудь сознательно, просто в отношении юнги у меня замечательно работала интуиция, и почти каждый мой поступок и проступок все крепче привязывал его ко мне. Сначала я попросила его дать мне прочесть его докторскую диссертацию, от одного названия которой сердце нормальной интеллигентной девицы уходило в пятки.
Надо же придумать такое: "О психологии и патологии так называемых оккультных феноменов"! В диссертации он проводил психиатрический анализ медиумического транса, сопоставляя его с галлюцинациями и помраченными состояниями ума. Он отмечает, что у пророков, поэтов, основателей сект и религиозных движений наблюдаются те же состояния, которые психиатр встречает у больных, заглянувших в бездну: их психика не выдерживает этого ужаса и происходит раскол личности. У пророков и поэтов тоже наблюдается тенденция к расколу личности: к их собственному голосу часто примешивается идущий неведомо откуда другой голос, диктующий им, что писать, но им, в отличие от психически больных, удается придать своим творениям художественную или религиозную форму.
Имей в виду, что это я изложила идеи юнги простыми словами, он сам излагает их гораздо более путанно и научно. Зато, когда я пересказала их ему самому, он был потрясен силой моего интеллекта и моим умением выразить сложную мысль просто и доступно. Мы с ним часто говорили об удивительном совпадении наших мыслей и идей: стоило мне рассказать ему о моем очередном научном озарении, как он тут же вытаскивал из портфеля вчерашние записки, в которых обнаруживалось, что подобное озарение посетило в то же время и его.
Обсуждая научную основу нашего поразительного душевного единства, мы совместно набрели на еще никем не высказанную мысль о том, что в каждой мужской душе существует женская составляющая, которую мы назвали анима, тогда как в женской душе есть соответствующая мужская часть, по аналогии названная нами анимус.
Попробую объяснить это доступными словами. В душе всякого мужчины(или женщины) есть идеальный, прописанный ему судьбой, образ женщины (или мужчины), привнесенный туда всей культурой и историей его группы, которую юнга назвал коллективным бессознательным. Но реальная линия его (или ее) жизни рисует другой идеальный образ, созданный на основе реальных обстоятельств его(или ее) биографии. И очень часто эти два образа не только не совпадают, но вступают друг с другом в непримиримое противоречие.
Наша любовь с юнгой замечательно укладывалась в рамки этой теории. Уже через много лет, в тысячный раз расставаясь и снова сходясь, мы признались друг другу, что я - его анима, а он - мой анимус. Мы предназначены были друг другу свыше, но наши земные обстоятельства стояли между нами непреодолимой преградой. Он был сыном пастора реформаторской церкви, я - внучкой одного из самых уважаемых раввинов Южной России. Он всегда клал все вещи на место и несколько раз в день вытирал пыль со своего рабочего стола, а я никогда не знала, где именно место моих вещей, и пренебрегала пылью.
Но я до тонкости понимала каждый извив его весьма непостижимых мыслей, я часто опережала его в поисках решения, и еще чаще предвосхищала его идеи. Он женился на замечательной немецкой девушке Эмме, наследнице большого состояния, умеющей отлично вести дом и воспитывать детей. А я ничего этого не умела и не хотела уметь.Я была стремительна, несдержанна и часто слишком умна, умней многих наших коллег-мужчин. Мужчины этого не переносят. Видела бы ты, какая буря поднялась, когда я на венском семинаре профессора Фрейда доложила свою работу о деструкции как основе бытия!
Как они на меня кричали! Как обвиняли в дерзости и неосновательности, хотя через девять лет они пришли в восторг, когда их кумир Зигмунд Фрейд выступил с той же идеей, обозвав деструкцию Танатосом. Правда, к его чести я должна признать, что он на меня сослался. К тому времени его роман с Юнгом сам себя сжег дотла, оставив у всех горький привкус отчаяния и разочарования. Но я забежала вперед - между этими событиями прошли годы и годы, полные для меня радости, тоски, открытий и падений.
А тогда я по уши погрузилась в студенческое приволье и в свою тайную любовную жизнь. Поначалу между мной и юнгой ничего не было кроме радости общения и взаимопонимания. Считалось, что, хоть я и выписалась из клиники, но все еще нуждаюсь в его врачебном надзоре. Моя невинная придумка, направленная на освобождение от семейного рабства, оказалась настоящей ловушкой. В 1907 году на первом конгрессе по психиатрии в Амстердаме юнга доложил «О фрейдовской теории истерии», приведя в качестве примера случай Сабины Шпильрайн. Противники психоанализа встретили доклад Юнга в штыки, он гордо вышел с ними на бой, и мой случай стал хрестоматийным.
Хотя бы просто ради своей любви к нему я никогда не посмела бы признаться в том детском притворстве. Это моя самая страшная тайна, и ты, моя девочка, - первый и последний человек, которому я эту тайну доверяю. Как ни странно, она все эти годы камнем лежит у меня на сердце - хотя нет уже никого, кому бы это было важно: ни мамы, ни папы, ни братьев. Но я знаю, что жизнь моя подходит к концу, и мне хотелось бы хоть один раз поделиться этой тайной с родным человеком.
В связи со своим амстердамским докладом юнга вступил в переписку с Фрейдом, которого в те годы боготворил. Летом 1906 года он закончил книгу «О психологии шизофрении», первый экземпляр которой он послал в Вену Фрейду. В этой книге юнга рассказал свой «сон о скачущей лошади», который он видел где-то зимой 1905-6 годов. Поскольку он придавал особое значение сновидениям, считая, что именно в них проступает скрытое от нас бессознательное, он просил Фрейда истолковать этот сон
Я не стану пересказывать все детали этого сна, скажу только, что великий толкователь снов Зигмунд Фрейд увидел в нем две ведущие линии - сильно развитое тщеславие и «незаконное эротическое желание, которое не стоит выносить на свет божий». Потрясенный таким толкованием Юнг прибежал с письмом Фрейда ко мне - а к кому еще он мог с таким письмом прибежать? Вряд ли к жене!
Я его не ожидала - у нас на этот день ничего не было назначено. Я недавно вернулась из университета и только успела снять юбку с блузкой и накинуть на плечи халатик, как он вошел ко мне внезапно, даже не постучав. Кто-то из жильцов как раз выходил, когда он подошел к двери, и впустил его, ни о чем не спрашивая - в нашей квартире все знали, что он мой лечащий врач.
Он плотно закрыл за собой дверь и протянул мне письмо Фрейда почти с упреком: «Прочти этот абзац. Это о тебе». -«Обо мне?» - не поняла я, но пробежав глазами по неровным строчкам, больше уже ни о чем не спрашивала. Он подошел ко мне совсем близко, распахнул мой халатик и сказал очень тихо: «Я больше не могу, ты сводишь меня с ума». У него были необыкновенно нежные руки, за одни только руки можно было любить его всю жизнь.
Так началась наша настоящая любовь. То, что было до этого дня, было только ее прелюдией, предвосхищением. Он и тогда часто посещал меня и мы подолгу говорили о важном для нас обоих, задавая вопросы и нащупывая решения. Он и тогда говорил, что у него никогда не было собеседника лучше меня. Но мы позволяли себе ласкать друг друга только взглядами, только глазами, тщательно избегая прикосновений, словно понимали таящуюся за ними бездну. Но оказалось, что по-настоящему мы глубины этой бездны даже представить себе не могли. С той роковой минуты мы оба словно с цепи сорвались.
Он стал приходить ко мне почти каждый день, как только мог вырваться из водоворота своих обязанностей - от лекций, от лаборатории, от семьи, от пациентов. Я старалась как можно реже уходить из дому, чтобы не пропустить его прихода. Я ходила в университет только, когда знала наверняка, что у него лекция или обход в клинике. Постепенно он стал брать меня с собой в клинику на обходы - я говорила с больными и потом обсуждала с ним возможные диагнозы и способы лечения.
Мы словно стали неразлучны: когда его не было рядом, я думала только о нем, и он говорил о себе то же самое. Я так упивалась настоящим, что вовсе не думала о будущем. Я вообще не думала о многом, о чем бы мне следовало думать. Я одевалась небрежно, в старые, еще привезенные с собой из Ростова платья и блузки, а волосы просто заплетала в косу, чтобы они не мешали. А была я девушка не бедная - любящие родители каждый месяц присылали мне 300 франков, чего с лихвой хватало на все мои потребности.
И вот однажды я решила пойти в театр - я знала точно, что он в этот вечер ко мне не придет, потому что они с женой идут на тот же спектакль. Я специально пришла раньше и из глубины зала следила, как они вошли рука об руку и двинулись между рядами в поисках своих мест. Вид жены юнги меня просто потряс. Она и вообще-то была женщина миловидная, но в тот вечер она выглядела просто красавицей, все у нее было продуманно элегантно - платье, пояс, шляпа, прическа. В антракте я помчалась в туалет, чтобы посмотреть на себя в зеркало, и ужаснулась - я выглядела Золушкой-замарашкой, только что закончившей топить печку.
Обратно в зрительный зал я не вернулась из опасения встретиться с ними в таком виде - как будто я уже почти два года не болталась по Цюриху именно в таком виде. Привычно анализируя свое пренебрежение женственным убранством, я заключила, что это был мой способ противостояния маме, помешанной на ожерельях, шубках и шляпках. А раз так, я быстро поняла, каким способом я должна с этим комплексом бороться.
Рано утром,рискуя пропустить визит юнги,я выскочила из дому и помчалась по модным магазинам. Начавши с платья, я с удовольствием обнаружила, что хоть я и небольшого роста, но фигура у меня стройная и бедра красиво округляются вниз от тонкой талии. Ведь надо же, я об этом почему-то раньше не задумывалась, я ценила в себе ум, интеллигентность и богатую фантазию. Я выбрала два очаровательных платья, достойных дочери моей модницы-мамы, белое и темно-голубое, и отправила их домой с посыльным - деньги у меня, слава Богу, были, я никогда не тратила все свои триста ежемесячных франков.
Всласть нагулявшись по обувным и шляпным магазинам, я опять отправила покупки с посыльным, а сама вместо университета пошла в парикмахерскую. Я испытывала при этом незнакомое мне удовольствие - от касания скользящих тканей, от запаха кожи, от разнообразия идущих мне шляп. И мне стала понятна безудержная страсть моей матери к сводящим отца с ума покупкам. В парикмахерской мне тоже очень понравилось -подумать только, небрежно заплетая волосы в косу, я ни разу за два года не была в парикмахерской!
Парикмахер долго перебирал мои спутанные кудри, восхищаясь их густотой и шелковистой фактурой, и в конце концов создал на моей голове небольшой элегантный шедевр. «Главное, - изрек он, - ничего лишнего. Ваше личико само украсит любую прическу».
Придя домой, я обнаружила, что юнга заходил и, не застав меня, оставил короткую записку: «Я вчера купил новую яхту. Приходи завтра к двум часам на пристань - я хочу ее опробовать с тобой». Назавтра я опять не пошла на лекции, и все утро потратила на примерку и выбор туалета для катанья на новой яхте. Недаром я назвала своего друга юнгой, в нем и вправду жило что-то матросское - он был помешан на скольжении яхт по зеркальной глади озера.
На пристань я пришла без четверти два, сама себя не узнавая в изысканном темно-голубом платье и в шляпе из накрахмаленного кружева в тон платью, красиво оттеняющей мою новую прическу. Я встала у перил недалеко от входа, но так, чтобы не бросаться в глаза. Юнга, как обычно, пришел ровно в два и стал нетерпеливо оглядывать толпу на пристани в поисках меня. Его взгляд несколько раз скользнул по мне, не останавливаясь, и через пару минут я заметила, что он начал нервничать - он терпеть не мог мою российскую неточность.
Тогда я подошла поближе и окликнула его. Он обернулся и уставился на меня, не узнавая. Я сказала тихо: «Юнга, это я». Он вдруг понял, что элегантная дама в кружевной шляпе - действительно я, и захохотал. «Я ведь тебя давно заметил и подумал, какая красивая девушка, но мне и в голову не пришло, что это ты».- «Значит, ты никогда не считал меня красивой девушкой?» Хитрый юнга немедленно нашел правильный ответ: «Красивые девушки -для того, чтобы ими любоваться, а не для того, чтобы их любить».
Он подхватил меня под руку и хотел повести к яхте, но я заупрямилась: «Какая разница между любоваться и любить?» Он и тут нашелся, он был большой мастер словесного фехтования: «Любоваться -это для всех, а любить - это только для себя». После этих слов мне ничего не оставалось, как пойти за ним к яхте. Должна признаться, что мои изящные голубые туфельки на высоких каблуках мало подходили для такой прогулки, но я мужественно - нет женственно - выдержала это испытание, и со стесненным сердцем взошла по трапу на палубу.
«
Ну, как тебе моя красавица?» - с любовью оглядывая яхту спросил юнга. «Я должна любоваться или любить?» - сдерзила я, хотя в глубине души я эту яхту возненавидела с первого взгляда. Ведь ясно, что купить такое сокровище юнга мог купить только на деньги жены, а никак не на свою профессорскую зарплату.
К счастью, он уже меня не слушал - он всей душой погрузился в управление своим скользящим по воде чудом. Ветер попытался сорвать с меня шляпу, так что я поспешила ее снять и спрятать в сумку.
«
А что мы будем делать с остальным одежками?» - спросил юнга, направляя яхту к пустынному берегу. «В каком смысле?» - не сообразила я. «Понимаешь, я нашел здесь одну заросшую кустами бухточку, где мы могли бы пришвартоваться и спрятаться от чужих глаз». Яхта скользнула в маленькую бухту и действительно спряталась в зарослях. Я сбросила туфли и стала решительно расстегивать пуговицы и крючки: «Если тебе так не нравится мой новый наряд, я могу выбросить его в озеро», - объявила я, стягивая с себя платье, но юнга остановил мою занесенную над водой руку: «Если очень хочешь, можешь выбросить, но только тебе придется возвращаться с пристани домой в костюме Евы».
Представив себе такую картину, я просто отбросила платье в угол и тут же о нем забыла в объятиях своего друга. Это был дивный день, солнечный и тихий, мы никуда не спешили и могли позволить себе наслаждаться друг другом без опасений и спешки. И вдруг, когда мы лежали блаженно расслабленные после долгой прекрасной любви, он сказал с отчаянием: «Ты создана для меня - ты дышишь, как мне нужно, ты пахнешь, как мне нужно, ты думаешь, как мне нужно. Но у нашей любви нет никакого будущего, мы никогда, никогда не будем вместе».
Он увидел, что я поражена его словами, и тут же смягчил их шуткой: «А твою замечательную прическу мы совершенно испортили, придется опять заплести косу». Я заплела косу и мы тронулись в обратный путь. Солнце уже почти село и все озеро было затянуто прозрачной пленкой голубого тумана. Теперь, глядя назад сквозь все эти годы, я думаю, что это был наш самый лучший день.
С этого дня начались мелкие, почти незаметные перемены, которые в конце концов привели к крушению нашей любви. В марте этого года случилось замечательное, казалось бы, событие - юнга съездил в Вену, чтобы встретиться с Зигмундом Фрейдом. Поехал он, конечно, со своей женой Эммой, а не со мной, что было вполне естественно и все же очень обидно. Ведь именно я, а не Эмма была его постоянным собеседником на темы психоанализа, я была судьей и критиком его работ и идей, а иногда даже источником и вдохновителем некоторых мыслей.
Венская встреча прошла очень удачно - два гения психологии на первой стадии поняли и полюбили друг друга. И если у юнги и было какое-то небольшое внутреннее сопротивление, великий старец Фрейд бросился в пучину этой любви очертя голову. В первый день они проговорили без перерыва тринадцать часов, закончив беседу в два часа ночи и договорившись встретиться назавтра для продолжения.
Фрейд был в восторге от ума и молодости юнги, от богатства его идей и от четкой манеры их выражения. Вдобавок, его восхищало, что юнга не еврей, потому что психоанализ в ту пору называли бредовой еврейской выдумкой. Фрейда даже не смутило собственное толкование сна юнги в ночь после их первой встречи: он заключил, что молодой коллега жаждет сбросить его с трона, чтобы занять его место. В ответ он назначил юнгу своим сыном и наследником, к великому неудовольствию фрейдовского психологического семинара, каждый из членов которого сам мысленно претендовал на это место.
Юнг вернулся в Цюрих преображенным - признание Фрейда окрылило его и обеспечило его новым время-пожирающим занятием - постоянной перепиской с великим шефом. Теперь ему стало труднее вырывать из житейской суеты короткие минуты для наших встреч: Фрейд писал ему пространные письма почти каждый день и требовал немедленного и тоже пространного ответа. Если юнга задерживался с ответом хотя бы на один день, великий мэтр устраивал невообразимый скандал, так что запугал бедного юнгу до смерти.
Однажды юнга признался мне, что столь бурная любовь вселяет в него мистический ужас - когда-то в детстве он подвергся сексуальной атаке со стороны человека, которого уважал и почитал своим учителем. А кроме того, есть еще одна причина, мешающая ему ответить на любовь Фрейда столь же страстной любовью.
Сказавши это, он сам испугался своих слов и стал озираться по сторонам, словно опасаясь, что кто-то его услышит. Опасения его были сверх-смешными: мы лежали, обнявшись, в моей кровати, дверь была заперта, квартира пуста. Успокоившись, он рассказал мне шепотом (все-таки шепотом!), что в Вене в лаборатории Фрейда его неожиданно отозвала в сторону младшая сестра Марты Фрейд, Минна Бернес, которая жила в квартире Фрейдов, помогая Марте управляться с ее бесчисленными детьми.
Юнга знал, что жена Фрейда совершенно не в курсе его работы, тогда как красивая и интеллигентная Минна Бернес состоит при нем главным советчиком и секретарем, упорядочивая его архив и перечитывая и правя его статьи. И все-таки ее слова поразили его в самое сердце - она призналась, что она любовница мужа своей сестры, и тот страшно страдает от своей неверности. Она хотела, чтобы юнга провел с ней психоаналитический сеанс для успокоения ее совести. Он провел с ней сеанс, но с тех пор стал тоже страдать оттого, что знает такую стыдную тайну великого профессора Фрейда, и ничего ему об этом не говорит.
«
А почему ты должен что-то ему говорить? Разве это твое дело?» - «Но мы с ним делимся мельчайшими деталями нашей внутренней жизни, мы в каждом письме рассказываем друг другу наши интимнейшие сны, а такое важное нарушение морали я боюсь даже упомянуть!» - «А обо мне ты тоже ему рассказываешь?» - «Конечно, нет!» - «Почему же он должен рассказывать тебе о Минне?» - «Ты не понимаешь разницы? То, что у него с Минной - это инцест! К тому же она живет в его доме!»
Ты наверно хочешь спросить, что такое инцест. Инцест - это интимные отношения между близкими родственниками, в число которых включается и сестра жены. Я не стала с ним спорить, я поняла, что о Минне Бернес со мной говорит не мой любимый друг, а незнакомый и даже несимпатичный мне сын реформистского пастора, навеки застрявший в его подсознании. А с обитателем подсознания спорить бесполезно - он все равно не понял бы доводов разума. И хоть я не стала ему противоречить, где-то глубоко между нами пролегла первая, пока крохотная, трещинка.
Следующая трещинка, уже побольше и побольнее, случилась чуть позже, в конце сентября, после того, как юнга выступил на амстердамском конгрессе по современным теориям истерии с докладом, полностью согласованным с фрейдовской теорией детских сексуальных комплексов. Его выступление на конгрессе было неудачным во всех отношениях: неправильно рассчитав время доклада, он нарушил регламент и не согласился сойти с трибуны, когда председатель его прервал.
Аудитория и без того была настроена враждебно к слишком оригинальным построениям Фрейда, а юнга оказался их главным защитником. Как ни смешно это звучит сегодня, слова эротика и либидо считались запрещенными в среде психиатров, так что бедного юнгу разве что не побили в наказание за слишком смелое их употребление. И с безумным усердием начали разбирать по косточкам приведенный им случай истерии, где он выступал как лечащий врач.
Он не назвал имени своей пациентки, страдавшей в детстве всеми названными им комплексами, но каждому, знакомому с его практикой, было ясно, что речь идет обо мне. Я просто онемела, когда этот доклад дошел до меня. Было указано, что пациентка-истеричка приехала из России, а кроме меня, другой пациентки из России у него не было, и главное, он приукрасил свой замечательный результат, сильно преувеличив ужасный набор болезненных симптомов пациентки, что было чистой ложью. Самое ужасное, что, как я уже говорила, мой случай стал хрестоматийным, тоесть, общеизвестным. Когда я шла по университетским коридорам, мне казалось, что все показывают на меня пальцем и рассказывают друг другу о том, как я в детстве какала на персидский ковер.
Я знала, что подобный случай у него уже был. Прежде, чем написать свою диссертацию об оккультизме, он два года посещал оккультный кружок, в котором медиумом выступала его пятнадцатилетняя племянница Беттина. В диссертации он доказал, что медиум в состоянии транса ведет себя так же, как его душевнобольные пациенты. Хоть он и не назвал имени медиума, кто-то опознал Беттину, и жизнь ее в маленьком городке стала невыносимой: на нее показывали пальцем и мальчишки дразнили ее на улице. Ее бедные родители вынуждены были продать дом и переехать в другое место, где их никто не знал.
Удивительно, что эта печальная история ничему его не научила - он был слишком занят собой, чтобы думать о других. Конечно, мне следовало бы с ним тогда расстаться, а еще лучше - открыв ему секрет моего притворства, посмеяться над его хвастовством. Нет, еще лучше - нужно было рассказать об этом не ему, а всему психиатрическому миру. Как бы такой рассказ порадовал его завистников-коллег! У меня даже было вначале побуждение это сделать, но я представила себе жизнь без юнги, и испугалась. Я не могла от него отказаться - лучше бы мне было умереть. Я его не простила, его поступок был непростительным. Однако я сцепила зубы и перешагнула через свою обиду.
Но главная трещина образовалась к зиме, когда в Цюрихской опере поставили серию Рихарда Вагнера «Кольцо Нибелунгов». Я не пропустила ни одного спектакля. Сюжет оперы - очень запутанная народная сказка, в которой выступают не люди, а мифические герои. В конце оперы главный герой - прекрасный, не знающий страха юноша Зигфрид гибнет, чтобы спасти свою возлюбленную Брунгильду, а Брунгильда гибнет, пытаясь спасти Зигфрида. Меня страшно взволновала идея оперы - стремление спасти любимого ценой собственной жизни. Кроме того меня поразило совершенно новое музыкальное решение, очень напоминающее принцип психоанализа, когда тема каждого героя постепенным лейтмотивом выползает из общего хора, как комплекс из подсознания.
Окрыленная своими открытиями, я наутро помчалась к юнге, хоть у нас никакой договоренности о встрече не было. Он сидел у себя в кабинете за столом и что-то писал. Задыхаясь от волнения я рассказала ему свои соображения о музыке Вагнера. «Боже мой, именно это я сейчас написал!» - воскликнул он, указывая на исписанный лист на столе. Я была вне себя от восторга: «Ты видишь, как совпадают наши мысли! Нам нужно работать вместе, и мы создадим нечто великое и небывалое. Это будет наше дитя, наш арийско-еврейский Зигфрид!»
С тех пор наши отношения резко изменились: мы стали видеться реже и реже, он больше не приходил ко мне как любовник, а принимал меня в кабинете только как психолог пациентку. А через пару лет, когда я вступила в переписку с Зигмундом Фрейдом, тот рассказал мне, что юнга жаловался ему на пациентку из России, которая со скандалом требовала, чтобы он зачал с ней ребенка.
Во время наших психоаналитических сессий он непрерывно мусолил тему ребенка-Зигфрида,пытаясь выудить из моего подсознания именно этот замысел, и раздражался от моего сопротивления. Теперь мне иногда кажется, что он испугался соавторства со мной, он испугался моего темперамента и моей еврейской интенсивности, с которой не мог совладать, и предпочел более простой путь - перевод моего желания работать с ним вместе на сексуальные рельсы.
Это была уже не трещина, а полный раскол, крушение, конец света. Мне так недоставало нашей любви, но еще больше я тосковала по нашим дивным совместным собеседованиям, когда от каждого слова замечательные идеи высекались, как искры из кремня.
Я так тосковала по моей работе в его лаборатории, по его лекциям об искусстве, адресованным лично мне. Он объяснил мне, как открытие подсознания устранило все претензии к аморальности искусства - искусство, рожденное подсознанием, не знает ни морали, ни добра и зла, поскольку оно не контролируется разумом.
В такие моменты я чувствовала себя птицей, парящей в облаках. Теперь же, обделенная и брошенная, я превратилась в жалкого червя, бессмысленно ползающего среди объедков современной жизни. Мы уже не говорили ни об искусстве, ни о бессознательном - все разговоры, не имеющие отношения к сексуальному комплексу, юнга называл пустой болтовней. Я понимала, что он в страшном напряжении оттого, что старается подавить свою любовь ко мне, но мне от этого было не легче. Моя любовь уже не приносила мне радости, она стала источником постоянных страданий.
Несмотря на постоянное отчаяние, я продолжала учиться в университете и ходить на лекции. Мне предстояло сдать несколько сложных экзаменов, но, слава Богу, отчаяние не отбило у меня память. Сдавши успешно один экзамен, я пришла к юнге на очередной сеанс психоанализа, и рассказала ему о своей победе над трудным материалом. Он и ухом не повел - не поднимая головы от каких-то бумаг, он сухо поздравил меня с успехом, словно ему до меня не было никакого дела.
И тогда я приняла мучительное решение: мы должны прекратить наши психоаналитические сеансы, я не могу позволить равнодушному человеку копаться в моей душе в поисках несуществующих комплексов. Принявши такое мудрое решение, я отправилась на очередной сеанс, считая его прощальным. И случилось чудо: меня встретил совсем другой человек. Он весь светился от радости - ему открылась истина: не стоит подавлять свои чувства, не нужно бороться со своим влечением ко мне, моногамия только вредит человеческой жизни и он ее отвергает. Он даже пробормотал, что его жена согласна на любовь втроем.
Я не стала думать о жене юнги, я ухватилась за счастливую возможность вернуть его любовь. И напрасно! Юнга опять начал приходить ко мне так часто, как только мог, и я обнимала его, забывши свои недавние страдания. Но жена, как видно, не дремала. Через какое-то время по Цюриху стали ходить слухи, будто доктор Юнг собирается бросить жену и жениться на своей пациентке. Я часто думала о том, кто бы мог пустить по городу такие слухи - ведь ни одна живая душа не знала о нашем романе. А она, скорей всего, знала, раз говорила, что согласна на любовь втроем.
Вряд ли она действительно была согласна, скорей под прикрытием согласия была готова бороться. Что ж, пустить такой слух было с ее стороны очень остроумно. Это могло страшно испугать юнгу: роман с пациенткой всерьез угрожал его карьере и репутации. Тем более подозрительно, что в то же время моя мама получила анонимное письмо из Цюриха, написанное на хорошем немецком языке. Незнакомый доброжелатель предупреждал маму, что ее дочери грозит страшная опасность из-за ее романа с доктором Юнгом.
За год до этой катастрофы, в разгар нашей любви, мои родители потребовали, чтобы я приехала их проведать. Мне очень не хотелось тащиться по бесконечным железнодорожным путям в далекий Ростов, но я вынуждена была подчиниться. В Ростове мне было невыносимо - я опять попала в нервно-напряженную атмосферу моей семейки, да и вообще, не говоря уже о разлуке с моим возлюбленным, жизнь в России не шла ни в какое сравнение с жизнью в Швйцарии. Юнга тоже тяжело переживал нашу разлуку и писал мне почти каждый день.
Я не выдержала российской тоски, и, несмотря на жалобные стоны мамы и папы, потерявших надежду на то, что я останусь у них, до намеченного срока сбежала обратно в Цюрих. Последнее письмо юнги пришло уже после моего отъезда, и мама, ни-чтоже сумняшеся, его распечатала и прочла. Я так и не узнала, что там было написано, но маму оно привело в ужас. Вслед мне полетело полное рыданий мамино письмо, в котором она умоляла меня немедленно прервать всякие отношения с юнгой.
Так что предупреждение доброжелателя упало на благодатную почву. Не теряя времени и не жалея денег, мама стремглав помчалась в Цюрих. Помчаться стремглав из Ростова в Цюрих можно было только в мечтах, а в реальности пыльные поезда медленно тащились по рельсам, долго стояли на станциях и часто опаздывали. Маме нужно было пересекать границы и мучительно долго ждать поездов на пересадках, но ничто не могло ее остановить - она ведь ехала меня спасать!
Боже, как она мне навредила! Я не стану пересказывать всех подробностей ее ужасного конфликта с юнгой, скажу только, что в результате он резко и оскорбительно порвал со мной, как тогда казалось - навсегда. Маму даже нельзя обвинять - ведь именно этого она и хотела. А я? Кто подумал обо мне?
Через несколько дней после того, как мы расстались навсегда, я решилась пойти на его лекцию в университете. Я не вошла в аудиторию, а осталась стоять в дверях. Я, конечно, ни слова не слышала из того, что он говорил, и вдруг он замолк, словно захлебнулся словами. Это длилось недолго, всего несколько секунд, но я поняла, что он меня увидел. Я повернулась и протянув вперед руки, словно слепая, наощупь вышла в коридор. Удивительно, что я не умерла от горя прямо там же, на пороге аудитории.
Удивительно, что юнга тоже не умер от горя. Но он резко переменил всю свою жизнь. Он скоропалительно подал в клинику прошение об отставке и переехал из Цюриха в соседний городок, где незадолго до нашей драмы построил для своей семьи загородный дом с причалом для яхт. Юнга, сын простого пастора, не мог бы позволить себе роскошь уйти в отставку, как не мог бы позволить себе роскошь этого дома с причалом, если бы не деньги его богатой жены Эммы. Мне стало обидно, что он пожертвовал нашей великой любовью ради практических соображений, и я решила его наказать.
Я могла бы вытащить на свет шутовскую историю своего умелого притворства и странно быстрого излечения, но побоялась, что накажу и себя, если после такого признания никто не захочет иметь со мной дела. И тогда меня осенило - ведь у меня в руках есть ключ к сердцу моего потерянного возлюбленного: его преклонение перед великим идолом Зигмундом Фрейдом. После недолгих колебаний я написала Фрейду письмо с просьбой об аудиенции - я была готова поехать в Вену, чтобы рассказать ему подробности моей трагической любви и ее ужасной развязки.
Как я поняла потом, Фрейд обратился к юнге с вопросом, кто я такая и чего могу от него хотеть, сообщив, что я прошу его о свидании. Юнга быстро смекнув, что я собираюсь говорить с Фрейдом о нашей любви, охарактеризовал меня самым неприглядным образом. Я, дескать, с самого начала пыталась его соблазнить, а он не поддавался, но пять лет занимался мной после того, как меня выписали из клиники, исключительно из сострадания. Он не покидал меня бескорыстно, понимая, что я опять скачусь в бездну истерии, если он меня бросит.
А кроме того, сообщил он, я была его первым случаем исцеления с помощью психоанализа, и он не мог допустить возвращения моей болезни. И тут он признался, что я та самая пациентка из России, чей случай стал хрестоматийным. Я узнала об этом гораздо позже, когда моя переписка с Фрейдом стала почти регулярной, а переписка юнги с ним стала прерывистой и недружелюбной. Но тогда Фрейд в ответном письме мне твердо стал на сторону юнги и начал уговаривать меня смириться и отступить.
А на случай, если я не соглашусь смириться, они приготовились объявить меня душевнобольной, помешанной на эротическом влечении к своему врачу. Я узнала об этом от Фрейда спустя несколько месяцев, когда его отношения с юнгой начали стремительно портиться. Это тоже была трагическая история, может быть, даже более трагическая, чем мой разрыв с юнгой. Не знаю, сыграла ли в этой драме роль моя жалоба на Юнга, или намеки Юнга на роман Фрейда с Минной Бернес,но примерно в то же время два столпа психоанализа начали медленно отдаляться друг от друга.
Первый, казалось бы мелкий, инцидент случился на борту парохода,на котором оба они в компании с еще одним членом их группы направлялись на конгресс в Америку. За обедом Юнг выпил стакан вина и начал с увлечением рассказывать о каких-то зловонных мумиях в саванах, найденных в бельгийских болотах. Фрейд отодвинул тарелку и тихо попросил Юнга прекратить этот рассказ, но Юнг, возбужденный вином и темой, а может и из злорадства, не прекращал. Тогда Фрейд снова попросил его остановиться, но Юнг продолжал, словно не слышал просьбы. И тут Фрейд закатил глаза под веки, потерял сознание и упал со стула.
Отношения юнги с Фрейдом стали с тех пор портиться, и тут подоспела я со своими письмами. Я иногда думаю, что я сыграла в их разрыве роковую роль. Конечно, разрыв этот произошел не из-за меня, а из-за борьбы амбиций, когда психоанализ из маленькой затеи венских евреев начал превращаться в мировую организацию и захватывать новые круги медицинского сообщества. Как только организация выросла, она стала колоться на группы, в которых незначительная разница идей превращала людей в значительных претендентов на первое место.
Поначалу юнга был счастлив, что Фрейд назвал его своим сыном и наследником. А через несколько лет он уже не хотел быть сыном, а претендовал на титул отца. И Фрейд, необычайно чуткий к своему престижу, распознал это стремление в снах юнги, которые тот ему регулярно описывал в своих письмах. А кроме того, юнгу стала раздражать роль почти единственного арийца в этой затее венских евреев, и швейцарский Цюрих начал подкапываться под еврейскую Вену. Каким-то странным образом это противостояние совпало с моей настойчивой идеей создания Зигфрида - нашего арийско-семитского плода, который даст человечеству небывалый толчок к новым высотам.
Намеренно неправильно истолковав мою идею, юнга пожаловался Фрейду, что наш разрыв произошел оттого, что я жаждала родить от него ребенка, чего он не мог себе позволить. Можно подумать, что я могла себе это позволить! К тому времени любовь Фрейда к юнге уже сильно поостыла, и он, основываясь на моих письмах, обвинил юнгу во лжи. Не найдя способа выкрутиться, юнга признался, что дьявол всегда находит способ превратить лучшие побуждения в грех.
Казалось, на этом вся история могла бы закончиться, но я, обиженная несправедливым упреком юнги по поводу ребенка, написала Фрейду о намерении юнги выступить против него с новой идеей. Идея юнги, частично направленная против меня, состояла в том, что подсознание личности несет в себе не только ее детские эротические представления, но содержит еще исторический опыт всего ее племени. И таким образом, по Юнгу, еврейское подсознание отличается от арийского.
Узнав об этом замысле, Фрейд пришел в ярость. Это было время, когда озарившая его идея подсознания подвергалась жестоким атакам его противников, и одним из главных их аргументов было обвинение в еврейском характере всего его учения. Теперь даже трудно себе представить, что бывали минуты, когда вся идея психоанализа казалась обреченной.