Нина Воронель
ТЕЛЬ-АВИВСКИЕ ТАЙНЫ
Герцлия • Исрадон • 2007
Роман
Нина Воронель
ТЕЛЬ-АВИВСКИЕ ТАЙНЫ
Герцлия • Исрадон • 2007
Роман
#TAtayny.jpg
Глава первая
ВИЛЛА МАРГАРИТА
Наташе, Юле, Розе
1 .
Вместо того, чтобы вытащить влажную салфетку из крестообразной прорези в крышке, Габи зачем-то открутила всю крышку, и изумленено уставилась на витой бумажный жгут, ползущий к прорези из сердцевины коробки. «Совсем голову потеряла!» — чуть было не воскликнула она, пытаясь вернуть крышку на место. Но сдержалась и во-время прикусила язык, — вовсе ни к чему было подавать Дунскому лишний повод для придирок. Он и так придирался к ней по любому поводу и без с тех пор, как его выгнали из газеты.
Похоже, Дунский постепенно укреплялся в убеждении, что крушение его журналистской карьеры произошло исключительно по вине Габи. Зачем она не остановила его, когда он задумал эту проклятую авантюру с Черным Магом? Зачем смеялась вместе с ним при первых проблесках успеха этой дурацкой затеи? Плакать надо было, а не смеяться! А однажды он даже занесся так далеко, что попрекнул ее самой идеей Черного Мага, которая якобы именно Габи и принадлежала.
Это была чистая правда — идея и впрямь была высказана ею как-то за завтраком в ответ на жалобы Дунского, что он все возможное уже придумал, а с него требуют все новых и новых придумок. Она точно помнила звон кофейной чашки о фаянс блюдечка, под музыку которого черт дернул ее за язык, а язык брякнул, не давая мозгам времени на обдумывание: «А ты объяви себя магом-целителем и предсказателем будущего по почерку! И пусть тебе пишут письма на адрес газеты». Дунский эту идею обсмеял и растер в порошок, а через пару недель выдал ее на-гора в усовершенствованном виде, но уже как свою собственную.
Габи не стала спорить из-за авторских прав, ей было все равно, кто первый сказал «э», — ее амбиции гнездились в других разделах культурной жизни. Зато амбиции Дунского поначалу были обласканы и начальством, и читателем, потому что образ Черного Мага неожиданно быстро вырос в народном сознании до невиданных размеров.
После первых двух-трех публикаций, в которых Дунскому каким-то чудом удалось попасть своими предсказаниями прямо в яблочко, в газету посыпались письма. Их было так много, что раздел Черного Мага пришлось перевести из недельного приложения в ежедневный листок, который пришлось для этого увеличить на пол-полосы. Тираж ежедневного листка взлетел так высоко, что Дунскому даже накинули триста шекелей сверх зарплаты, и он начал было проникаться тем особым самоуважением, которое сопутствует внезапному успеху.
Первые недели парадного восхождения Черного Мага к вершинам славы были заполнены упоительным хохотом, сопровождавшим ежевечернее чтение писем брошенных жен и неудачливых бизнесменов и сочинение разных вариантов, хотя и уклончивых, но всегда оптимистических ответов. Габи охотно принимала участие в этой веселой игре, тем более, что часто, нахохотавшись всласть, они падали на продавленный матрас, приютившийся в углу на утлых куриных ножках, и вдохновенно занимались любовью, невзирая на пронзительный визг его возмущенных пружин.
Однако восторг их быстро сменился отчаянием, потому что оказалось невозможным складно и убедительно каждый день отвечать всем брошенным женам, жаждущим знать, вернутся ли к ним обратно неверные негодяи-мужья. Кроме того с ростом популярности Мага стали угрожающе расти побочные продукты этой популярности. Пожилые интеллигентные дамы из отдела писем потребовали надбавку к зарплате за сортировку все растущей корреспонденции Мага, а телефонный номер редакции пришлось сменить и засекретить из-за непрерывного потока звонков, требующих личной встречи со всемогущим чародеем.
Один из конкурирующих еженедельников поместил у себя на первой странице схематический портрет таинственного кудесника, поразительно напоминающий облик главного редактора газеты Дунского, после чего к тому начали обращаться на улице с требованиями, мольбами и угрозами. Дунский попробовал уклониться от опасности, предложив главному отправить Мага в короткий оплаченный отпуск. Но этот номер не прошел, потому что Черный Маг уже успел превратиться из человека в миф, а мифу отпуска не положено.
Через пару дней после выхода очередных номеров без странички Мага, а лишь с обещанием ее публикации в недельной толстушке, газету атаковали в прямом смысле слова — толпа разъяренных растрепанных баб ворвалась в редакцию с требованием немедленной выдачи их неуловимого кумира. Из их отрывочных выкриков можно было понять, что по городу поползли слухи то ли о злокозненном заточении Мага в тюрьму, то ли о его незаконной высылке из страны за черную магию. При этом упоминался Высший Суд Справедливости и верховный раввин Израиля, которые в этом исключительном случае якобы впервые в жизни действовали заодно.
Главный редактор забаррикадировался у себя кабинете и вызвал Дунского на ковер. Дунский, дрожа от страха, что его опознают, бочком протиснулся сквозь потную взъерошенную толпу, не обратившую на него никакого внимания, и без стука приоткрыл дверь в начальственный кабинет. Никакого ковра там никогда не было, пол покрывала обычная гранитная плитка, падать на которую было бы гораздо больнее, а что падать придется, пусть только фигурально, Дунский не сомневался. При его появлении главный поспешно сунул было в ящик зажатую в кулаке бутылку коньяка, но потом передумал и выставил ее на стол.
«Стакан не принес?» — спросил он сердито.
Дунский пожал плечами — ему велено было принести на ковер собственную отрубленную голову на блюде, о стакане же не было сказано ни слова.
«Ладно, будешь пить из моей кофейной чашки, — смилостивился главный, — все равно, выходить в коридор опасно. Придется ждать, пока приедет полиция, но ты же знаешь их расторопность».
Он придвинул Дунскому керамическую чашку с остатками остывшего кофе и оторвал квадрат бумажного полотенца от стоящего на столе рулона.
«Вытри и давай сюда, я налью. Или брезгуешь?».
Дунский и вправду брезговал, но сознаться в этом не решился — положение было слишком серьезным и нарываться не стоило. Шум в коридоре медленно, но верно приближался к кабинету главного.
«Выхода нет, придется выдать им твоего таинственного анонима», — вздохнул главный и, даже не поморщившись, прямо из бутылки отхлебнул большой глоток коньяка, а за ним второй.
«Что значит — выдать?» — притворился Дунский, оттягивая время, пока на экране его внутреннего компьютера пробегали лица возможных кандидатов на роль Мага. Увы, ответ был ему известен заранее — ни один из кандидатов на Мага не тянул, да и кто бы согласился подставиться? Чего ради?
«Ясно как — сбросить с крыльца толпе на растерзание, как в старые времена».
«А что у нас крыльца нет, вас не смущает?».
«Ну, ты не умничай, не умничай! — Главный отхлебнул еще пару глотков и, позабыв про кофейную чашку, протянул бутылку Дунскому. — Знай мою щедрость, пей и гони телефон своего мага!».
Дунский тоже отхлебнул от всей души, в груди заполыхало жаром, в голове запели птицы. Он стал вдруг смел и безрассуден, как шахид, — притянув поближе настольный календарь, он написал на полях номер собственного телефона.
«Сейчас мы этого старца выведем на чистую воду!», — кровожадно завопил главный, хватая телефонную трубку.
«Хоть бы Габи не было дома!», — взмолился Дунский, возносясь к небесам в облаке коньячных паров. Но она ответила после первого же звонка, — куда она вечно спешит? И не просто ответила, а сказала что-то такое, из-за чего главный тут же ее узнал и сердито шлепнул трубку на рычаг:
«Ты что, шутки со мной вздумал шутить? Это же твой телефон!»
В трезвом виде Дунский не сознался бы даже под пыткой, а тут он так раздухарился, что выпалил с вызовом:
«Конечно, мой! Ведь я и есть знаменитый Черный Маг!».
Главный тут же все понял и на миг застыл, хватая ртом воздух, как выброшенная на песок рыба, так что Дунский даже испугался, не хватил ли его удар. Но как только к главному вернулся дар речи, выяснилось, что удар хватил не его, а Дунского:
«Вон отсюда, аферист! — взвыл главный. — И чтоб ноги твоей никогда в моей газете не было!»
Он сделал было попытку выскочить из-за стола и вытолкнуть Дунского из кабинета, но ноги подвели его и он рухнул обратно в кресло, шаря по столу рукой в поисках пресс-папье. Не дожидаясь, пока найденное пресс-папье полетит ему в голову, Дунский вырвался в коридор, где был подхвачен потоком орущих баб, отступающих на лестницу под натиском двух здоровенных полицейских. Неопознанный и непризнанный, он вместе с ними последний раз переступил порог редакции в трогательном единении жертвы и палача.
Впрочем, кто в этой истории был жертвой, а кто палачом, так и осталось неясным, потому что хозяин газеты назавтра главного уволил, хотя Дунского не вернул. Но главный не растерялся и быстро обзавелся уютным магазином русской книги на злачном месте — в самой густо-проходной галерее Центральной Автобусной Станции. Дунский же не обзавелся ничем, кроме депрессии и дурного нрава, и в результате получилось, что истинной жертвой оказалась Габи.
Вот и сейчас Дунский не упустил случая к ней придраться:
«Чему ты студентов своих можешь научить, если сама до сих пор даже коробкой с утирками пользоваться не научилась?», — незаметно подкравшись сзади, гаркнул он ей в ухо. Габи вздрогнула и опрокинула стоявшую у локтя вазу с увядшими цветами, поднесенными ей неделю назад на выпускном спектакле первого курса. Дунский злорадно захохотал — он возненавидел эти цветы с той минуты, как Габи внесла их в дом. Поэтому она их не выбросила, хоть они уже увяли и противно воняли.
Вода из опрокинутой вазы затопила всю их крошечную квартирку тошнотворным запахом смерти. От этого запаха крыша у Дунского поехала окончательно и он начал босыми ступнями расшвыривать по полу скользкие стебли с коричневатыми жухлыми розами, гнусавя фальшивым фальцетом: «Отцвели уж давно хризантемы в саду!»
Обидевшись на то, что их обозвали хризантемами, розы тут же доказали, что их розовые шипы все еще в полной боевой сохранности — прервав пение, Дунский взвыл и заплясал на одной ноге, пиная воздух другой:
«Стерва! Даже в цветах у тебя колючки!».
Раньше после такой сцены она бы бросилась на него с кулаками, он бы прижал ее руки к бедрам, тогда она попыталась бы его укусить, он бы отклонился, и они упали бы на пол, где все бы кончилось счастливым слиянием и полным миром. Но сегодня ни на мир, ни на слияние не осталось ни малейшей надежды, и бросаться на Дунского не было никакого смысла. Поэтому, чтобы достойно завершить этот фарс, Габи не стала швырять в голову озверевшего мужа увесистую коробку с салфетками, хоть ей очень этого хотелось. Она с завидным хладнокровием поставила коробку под зеркало и сказала тихо, пожалуй, даже слишком тихо:
«Все, с меня хватит. Давай разъедемся».
Похоже, Дунский только того и ждал. Он тут же прекратил попытки избавиться от вонзившихся в его пальцы злокозненных шипов, и проворно поскакал на одной ноге к своей прикроватной тумбочке, откуда извлек синий пластиковый конверт.
«Да, да, именно разъедемся! Ты в одну сторону, я в другую! Я даже билет купил, чтобы безвозвратно... чтобы ты не смогла меня остановить мольбами и крокодиловыми слезами!».
И выдернув из конверта длиненькую брошюрку с готической надписью «Тур-Эр» красным по голубому, стал обмахиваться ею, как веером. Габи давно заметила, что любовь мужа к патетической фразе усугубилась депрессией, но это выступление было уже за гранью.
«Какой билет? — спросила она довольно тупо, потому что не оставалось сомнений, какой. И можно было догадаться, куда — в Киев, к маме. Куда еще он мог отправиться без гроша в кармане? Интересно, на какие деньги он этот билет купил?
«Я заплатил твоей кредитной карточкой, — ответил он с вызовом на ее незаданный вопрос. — Ты же знаешь, как ловко я подделываю твою подпись».
«Ты с ума сошел: ведь через неделю за квартиру платить!».
«Зачем тебе квартира, если я уезжаю?».
«А куда ты вернешься, хотела бы я знать?».
«Кто сказал, что я собираюсь возвращаться? Меня тут никто с цветами не ждет».
Что правда, то правда, никто его тут с цветами не ждал, — со всеми своими немногочисленными друзьями он за эти месяцы успел рассориться.
«Твое дело, — пожала Габи плечами, — не хочешь, не возвращайся».
И начала собирать раскиданные по всей комнате трупы увядших роз, стараясь отвернуться так, чтобы он не видел ее крокодиловых слез, сползающих по щекам к уголкам рта, откуда она их поспешно слизывала кончиком языка.
Провожать его в аэропорт она не поехала, пожалела пятьдесят шекелей на автобусный билет, да и к чему посыпать раны солью? Он ей из Киева не позвонил, она ему в Киев тоже, так что она толком не знала, добрался он до мамы или нет. А через десять дней он уже не смог бы ей позвонить, даже если бы захотел — из квартиры пришлось выехать, и телефона у нее не стало.
Пока Габи с натугой освобождалась от привычного быта супружеской жизни, ей было не до размышлений. Вещей у нее было вроде немного — компьютер увез Дунский, мебель была хозяйская — но когда пришлось выметаться с насиженного места в никуда, их набралась неподъемная гора, особенно книг. Чтобы распихать их, Габи проявила чудеса изворотливости — она подарила завхозу своей киношколы восемь горшков с заботливо выхоженными ею цветами за право затолкать книги и стереопроигрыватель с ящиком дисков в пыльную заброшенную каморку под лестницей.
И только очнувшись посреди улицы с двумя увесистыми чемоданами женского барахла, она осознала, что оказалась у разбитого корыта. Как-то вдруг, без всякого знака свыше, она повисла в пустоте без денег, без мужа, без адреса и телефона. Впрочем, временная крыша над головой нашлась тут же — ее старинная подружка Зойка весьма кстати уехала на две недели со всем семейством в Испанию и, сжалившись над Габи, тайком от мужа дала ей ключ от своей весьма приличной квартиры в буржуазном районе Рамат-Гана. Зойкин супруг, преуспевающий зубной техник, очень дорожил своей квартирой, не снятой, а купленной и отделанной наилучшим образом за большие деньги, так что поселение там Габи Зойка предпочла от него скрыть. Она оставила на столике под зеркалом длинную отпечатанную на принтере инструкцию по сохранению девственного облика своего уютного гнездышка и обязала Габи бесследно исчезнуть оттуда за день до ее возвращения.
Выходило, что на устройство какого-то сносного варианта дальнейшей жизни у Габи есть всего две недели, но ее охватила какя-то странная тупость, словно это не ей, а какой-то другой одинокой девушке вскоре предстояло стать бездомной нищенкой. Дунский удачно подгадал со своим драматическим бегством: экзамены в киношколе были в самом разгаре, не оставляя Габи времени на поиски жилья, да и поступления денег не предвиделось — после экзаменов начинались каникулы, за три месяца которых ей не полагалось никакой зарплаты.
Но недаром Габи, потерявши все, сохранила детскую веру в свою счастливую звезду. И в награду за это звезда осветила ей в наступившей тьме непредвиденную дорожку спасения. Все случилось как в детской сказке про девочку Машу, которая не пожадничала и отдала сомлевшей от жары Бабе Яге последний глоток воды из глиняного кувшина, в результате чего баба Яга превратилась в добрую фею.
Конечно, в обыденной жизни сказка эта выглядела не так драматично, реальной деталью от нее осталась только жара, от которой можно было запросто сомлеть. Вовсе не умирающая от жажды Баба Яга, а обыкновенная пожилая женщина с большой хозяйственной сумкой, входя в автобус перед Габи, сомлела, споткнулась и подвернула ногу. Габи подхватила сумку и усадила женщину на единственное свободное место, оттеснив при этом наглого парнишку в кипе, устремившегося к этому месту так, будто оно было для него единственным якорем спасения.
Женщина, придя в себя, назвалась Тамарой и поблагодарила Габи с таким очевидным акцентом, что им не составило труда тут же перейти на русский. В улыбке Тамары было гораздо больше от доброй Феи, чем от Бабы Яги, и когда через несколько остановок место возле нее освободилось, Габи, с удовольствием шлепнувшись на перегретое, обтянутое дерматином сиденье, неожиданно для себя предложила соседке проводить ее до дома. Спешить ей все равно было некуда, а бедной Тамаре явно было не под силу, ковыляя на одной ноге, дотащить свою увесистую сумку. Дорога оказалась долгой, и затянувшаяся их беседа быстро перешла в задушевную. Непонятно, что на Габи нашло, но она ни с того, ни с сего выплеснула на совершенно чужую ей Тамару всю боль прошедших недель.
«Вот и чудесно! — неуместно возликовала Тамара и тут же перешла на «ты». — Тебя мне сам Бог послал!».
И поведала Габи, что служит домоправительницей — она так и сказала «домоправительницей», хоть это прозвучало явным завышением статуса, — в одном богатом доме на Рамат-Ганском холме за улицей Ховевей Цион. Платят ей хорошо, тысячу долларов месяц на всем готовом, включая жилье, но через неделю ей придется уехать на три месяца домой в Россию, потому что ее туристская виза кончается, и надо три месяца переждать, чтобы ей опять разрешили въехать в страну. Хозяева ее, люди законопослушные, и хотя к Тамаре очень привязались, ни за что не согласны держать у себя нелегальную работницу, да и сама она боится, как бы ее не выслали без права возвращения.
Ну, и приходится уезжать, а жаль, место хорошее! Вот она и ищет замену на это время. Ищет-ищет, да никак не найдет. Кого ни приведет, хозяйка всех бракует, все ей не подходят, одни вороватые, другие недотепы.
«А ты — девушка культурная и справная, ты будешь ей в самый раз!».
Да и вообще, пора Тамаре домой съездить, у нее в Саратове остался муж — наелся груш, уж сколько лет сидит без работы, только тем и живет, что она ему посылает, разленился вконец. Но надо бы его проведать, все ж таки муж, а не хрен собачий, хоть жили они нескладно, детей не завели — сперва все аборты она делала, сама не помнит сколько, а потом спохватилась, да поздно. Вот и приходится на старости лет жить в чужом доме, но это не так уж плохо — пусть по чужим правилам, зато в сытости и довольстве. Так что Габи прямой резон заменить Тамару, тем более, что жить ей негде и зарплаты ей в каникулы не платят.
Тамара была тысячу раз права и все же первым побуждением Габи было немедленно отказаться — она ведь понимала, что парадное слово «домоправительница» обозначает всего лишь прислугу за все, а ей быть прислугой никак не пристало. Хотя многие ее подружки по театральному институту вынуждены были здесь, в Израиле, пойти кто в уборщицы, кто в няньки, Габи повезло — уже три года она преподавала пластику и постановку голоса на режиссерском отделении частной киношколы. Правда, молодые режиссеры не очень вникали в проблемы пластики и постановки голоса, правда, платили ей почасово и минимально, и все же на вопрос, где она работает, можно было отвечать, скромно потупив глаза: преподаю в киношколе. И вдруг стать прислугой у каких-то богачей?
Но отвязаться от Тамары оказалось непросто. Она вцепилась в Габи мертвой хваткой:
«Послушай, раз ты уже по жаре до самых ворот дотащилась, так хоть зайди, глаз кинь. Ведь у меня билет на самолет через неделю, на кого же я их, бедолаг, оставлю, — люди такие хорошие!».
«Да я, небось, ей тоже не подойду!», — фыркнула Габи, однако, охваченная каким-то странным безволием, прошла через чугунную калитку, по которой извивалась надпись «Вилла Маргарита». И повлеклась вслед за Тамарой вверх по выложенной неровными темно-красными плитками фигурной дорожке. По обеим сторонам дорожки расстилался гладко подстриженный бархатный травяной ковер, оттененный по краям высокими кустами с крупными глянцевыми листьями,теряющимися в розовой пене ажурных цветов. Трава и кусты дышали прохладой и благополучием — видно, их только-только полили из маленьких веерных поливалок, щедро разбросанных по всему зеленому склону.
«Не пугайся, поливалки — не твоя забота, — поспешно объяснила Тамара, перехватив взгляд Габи. — Ими компьютер управляет, когда надо, включает, когда надо выключает, по ним часы проверять можно. Так что будь спокойна, скажи только, как мать твою зовут».
«Сусанна, а вам зачем?».
Тамара на вопрос не ответила, занятая своими мыслями:
«Сусанна — красивое имя, это хорошо. Она жива еще?».
«Мама умерла в прошлом году, в Москве. Так я ее перед смертью и не повидала».
Габи хотела было себя пожалеть, но тут она увидела дом. И глазам своим не поверила. Это был не дом, а японская пагода и индийская гробница, слитые воедино. Его стены, облицованные неправдоподобно белой керамической плиткой, отражали солнечный свет с такой силой, что веки Габи сами собой охранительно опустились на глаза.
Но мимолетно увиденный образ остался под веками, увенчанный полусферой стеклянного купола, устремленного вверх, к небесам. Почти готический фасад был безупречно гладок, его не оскверняли ни нависающие нашлепки балконов, ни оттопыренные лепешки террас. Единственным нарушением его безоблачной гладкости были высокие стрельчатые окна, гармонично дополняющие общий облик храма неизвестной религии.
Еще не разлепив пораженных яростным светом век, Габи почувствовала внятный толчок в сердце — она хотела жить в этом доме. Неважно,в каком качестве, прислуги или домоправительницы, только бы укрыться за этими неподвластными окружающему зною стенами от превратностей своей причудливой судьбы и забыть, забыть, забыть проклятое прошлое.
Тем временем Тамара отперла своим ключом скрытый за белой панелью замок, и створки дверей из непрозрачного стекла беззвучно поползли в стороны.
«Белла! — крикнула Тамара на своем диковинном иврите. — Спускайся вниз, принимай новенькую!»
Габи с облегчением опустила увесистую тамарину сумку на упругий ворс расстилающегося под ногами алого ковра и огляделась. Даже поразивший ее в самое сердце внешний облик дома не подготовил ее к тому, что она увидела внутри. Тут не было ничего, наполняющего внутренности других домов — ни люстр, ни шкафов, ни столов, ни комодов. Заключенный в окружность алого кольца ковра, возносился под стеклянный купол густозеленый тропический сад, полный пения птиц и шелеста листвы.
«А где же люди живут?», — вырвалось у Габи, но ответа она не получила. Откуда-то сверху, из-за спины зацокали быстрые каблучки, и выкатили на алое поле ковра кругленькую женщину в круглых очках на приветливом круглом лице. Над очками мягко кудрявилась копна каштановых волос, скорее всего, крашенных. Габи ожидала чего-то совсем другого, под стать дому, — длинных ног, узких бедер и маленькой элегантной головки на высокой шее, охваченной ожерельем из крупного жемчуга.
Тамара подтолкнула Габи вперед, словно та упиралась: «Вот, привела себе замену».
«Где такую красотку взяла? В автобусе подобрала?», — глаза за укрупняющими круглыми линзами, очень светлые, почти прозрачные, в оправе темных ресниц, тоже скорее всего, крашенных, охватили Габи от сандалий до макушки с такой пронзительной проницательностью, что у той засосало под ложечкой — сейчас Тамара ляпнет: «Точно, в автобусе. Как ты догадалась?».
Но Тамара тоже оказалась не лыком шита:
«Скажешь тоже, в автобусе! Племяшка это моя, дочка моей покойной московской кузины, Сусанны».
Так вот зачем ей понадобилась Сусанна! Дошлая она, оказывается, баба, а притворялась простушкой!
«Где же ты ее до сих пор прятала? Что-то я от тебя ни о какой племяшке не слышала», — не унималась Белла.
«Да мы с Габи почти не встречались. Не ладила я с Сусанной с детства, на то были личные причины. А теперь она умерла, и я ее перед смертью даже не повидала, прощения не попросила. — Тут она очень натурально всхлипнула. — Вот и хочу грех искупить, дочку ее к хорошим людям пристроить».
«Что ж ты только сегодня о ней вспомнила, перед самым отъездом?».
«Да мне и в голову не пришло бы предлагать ей такую работу! Она ведь актриса по профессии, в киношколе мастерство студентам преподает! Но обстоятельства у нее сейчас сложились не сахар, вот ей и приходится в прислуги наниматься».
Хоть и пораженная актерским талантом Тамары, Габи все же отметила про себя, что для своей хозяйки Тамара назвалась не домоправительницей, а прислугой.
«Ладно, — решила Белла, — пошли на кухню. Выпьем кофе, и Габи расскажет нам про свои обстоятельства».
Они гуськом прошли под оплетенной лиловой глицинией аркой, ведущей вглубь райского сада, под сень причудливых деревьев и высоких цветущих кустов. В центре сада обнаружилась просторная круглая прогалина, устланная все тем же алым ковром и охваченная с двух сторон полукружьями обтянутых красной кожей диванов с низкими спинками. В центре круга стоял большой обеденный стол, сделанный из сплошной стеклянной плиты, опирающейся на три бронзовые крылатые фигуры и окруженный дюжиной стульев с гнутыми бронзовыми спинками. Картину дополнял миниатюрный красный рояль, осененный разлапистыми веерами пальмовых листьев.
«Это наша столовая, — буднично пояснила Белла, будто таких столовых вокруг было хоть пруд пруди. — Раньше, до того, как муж заболел, у нас часто собирались гости. Не то, что теперь».
Габи хотела было спросить, что случилось с мужем Беллы, но вовремя поймала предостерегающий взгляд Тамары — между ними сама собой установилась таинственная телепатическая связь, будто их настроили на общую волну.
За другой, оплетенной глицинией аркой, скрывалась дверь в кухню, притаившуюся вдоль задней стены дома. Впрочем, к кухне такого размера вряд ли подходило слово «притаиться» — она не пряталась, а, сверкая белизной, простиралась от стены до стены, охватывая площадь в сорок квадратных метров, не меньше.
«Так что же привело тебя к скромной участи прислуги?» — приступила к допросу Белла, пока Тамара колдовала возле замысловатой кофейной машины. Габи облизала пересохшие губы и вкратце рассказала свою историю — правдиво, но без подробностей. Белла слушала ее внимательно, не перебивая. Похоже было, что она больше вслушивается в музыку рассказа Габи, чем в его содержание.
«Ей всего-то три месяца тут прокантоваться надо, — заторопилась Тамара, чуткая к настороженному молчанию хозяйки. — Пока зарплату начну! платить. А тут я как раз и вернусь обратно!».
«Иврит у тебя отличный, — похвалила Белла, игнорируя вмешательство Тамары. И спросила неожиданно:
«Кто у вас в киношколе директор?».
«Цвийка Городецкий, а что?».
Не отвечая, Белла сняла телефонную трубку, — Габи только сейчас заметила вмонтированный в белую керамическую стенку белый телефон, — и нажала на кнопку памяти. Из трубки донесся мужской голос.
«Цвийка, привет! Да, да это я. Дела у нас неважные, ты же знаешь. Но я по другому поводу. Есть у тебя в школе преподавательница из русских? Даже три? Да ну, а я и не знала, что ты занимаешься благотворительностью! Но меня интересует одна — Габи. Дунски, говоришь? — она мельком глянула на Габи, Габи согласно мотнула головой. — Точно, Габи Дунски».
После этого разговор стал односторонним — трубка ворковала на низких тонах, а Белла молча кивала в ответ. Один раз она отвела трубку от уха и тихо скомандовала: «Ну-ка, встань!». Габи, словно загипнотизированная, поднялась со стула, опрокинув при этом кофейную чашку, к счастью, пустую. Белла оглядела ее оценивающим взглядом и сказала утвердительно:
«Да, ножки неплохие, но в его сегодняшнем состоянии, я думаю, ему это уже все равно».
И, прекратив разговор, подняла чашку, зачем-то заглянула в нее, и поставила вопрос ребром:
«А убирать ты умеешь?».
Габи хотела сказать: «Не знаю, не пробовала, наверно умею», однако, усомнившись, дошел ли уже до Израиля этот древний еврейский анекдот, ответила честно:
«Я ведь актриса: если надо сыграть роль прислуги, я сыграю».
«Да я научу ее, научу! — всполошилась Тамара, входя в роль любящей тетки. — Она у нас в семье с детства была самая способная!».
«Ладно, мы это проверим. — Белла оттолкнула стул и открыла дверцы большого стенного шкафа, которые оказались искусно замаскированным входом к подножию пологой каменной лестницы с деревянными перилами. — А сейчас пойдем наверх, я познакомлю тебя с Йоси».
Габи нерешительно оглянулась на Тамару — та, сияя улыбкой, подняла вверх развилку из двух пальцев: «Победа!». Перед самой лестницей Белла чуть отстранилась, пропуская Габи вперед:
«Иди передо мной. Мне уже не под силу взбегать по ступенькам, как в молодости».
«Хочет получше рассмотреть мои ножки, — промелькнуло в голове у Габи. — А мне, дуре, было невдомек, что Цвийка их зарегистрировал. Я-то думала, что он вообще не замечает мою скромную персону!».
И отважно взбежала по ступенькам знакомиться с Йоси, который вроде бы был в таком состоянии, что на женские ножки уже не заглядывался. Йоси поднялся ей навстречу, совсем не изможденный болезнью, а подтянутый, высокий, среброкудрый, очень элегантный даже в домашней бархатной куртке. И такому нет дела до ножек? Нет уж, простите!
Йоси протянул ей руку:
«А убирать ты умеешь?»
«Они что, сговорились?» — хихикнул внутренний голос Габи, но тут же осекся — по бледной руке под вздернутым бархатным рукавом среди синих шнуров вздувшихся вен струился многозначный освенцимский номер.
Пока она приводила в порядок свои взбаламученные этим номером чувства, инициативу перехватила Белла:
«Не волнуйся, ее Тамара всему научит!».
«Ну, раз ты довольна, я спорить не стану, — Йоси опустился в кресло, рядом с которым Габи заметила кофейный столик, сплошь уставленный лекарственными пузырьками. — Я бы только попросил девушку произнести пару слов, чтобы я услышал ее голос».
Габи растерялась — хоть она и привыкла к ивритскому уравнительному местоимению «ты», к этому человеку она предпочла бы обращаться на «вы», которого в языке ее новой родины никто не предусмотрел. Ох, уж этот проклятый еврейский демократизм! Она с трудом выдавила из себя:
«Значит, ты был в Освенциме?»
«Ты говоришь, она из России? — удивился Иоси. — А где же акцент?».
«Понимаешь, я актриса... — начала было Габи, но Белла поспешно перебила. Похоже, она слегка побаивалась своего Иоси.
«Она актриса и преподает в Цвийкиной школе постановку голоса...»
«Ясно, значит, убирать она все же не умеет», — заключил Иоси, но глаза его смеялись, и Габи поняла, что все в порядке.
«Так я спущусь вниз, к Тамаре,чтобы она поучила меня убирать», — крикнула она уже на бегу, пулей вылетая из комнаты, пока они не передумали.
Тамара тут же приступила к обучению. Поначалу она сосредоточилась не столько на посвящении Габи в таинства уборки, сколько на введении ее в семейный уклад «Виллы Маргарита». Иоси был и впрямь тяжело болен, — болезнь его Тамара называть не стала, но по поджатым ее губам и скорбному выражению глаз нетрудно было догадаться, чем, — однако продолжал работать, потому что он был главным редактором одного из главных телеканалов.
Однако богатство семьи происходило не только от Иоси с его телеканалом, каждые пятнадцать минут бодро переходящим на рекламу Главным источником богатства был умный еврей, покойный отец Беллы. Еще до создания государства он, скупив за бесценок несколько тель-авивских кварталов, заложил основы неоглядного квартирного фонда, приносящего сегодня солидный доход, которого хватает не только на хлеб, но и на масло к хлебу. На заработанные в начале пути деньги папа заказал знаменитому итальянскому архитектору проект этого семейного дворца. Пока дворец строили, папина жена Маргарита, мама Беллы, заболела и умерла. И в память о ней дворец назвали «Вилла Маргарита».
Спустя пару часов, условившись явиться ровно через неделю, Габи бежала вниз по зеленому ковру газона с острой головной болью и с острой занозой в сердце — к каким новым берегам несет ее непредсказуемая судьба? Кроме того осталась небольшая нерешенная проблема — срок Зойкиного требования исчезнуть бесследно истекал через четыре дня, и никак не придумывалось, куда пристроиться на оставшиеся дни или хотя бы ночи.
Сидя в автобусе, Габи в который раз перебрала всех друзей и подружек, чтобы снова убедиться, что ни к кому не сунешься, даже на три дня. Лилька и Эмма завели себе дружков, к которым не подпускали Габи даже на пушечный выстрел, не то что в соседнюю койку; Андрюшка-фотограф тут же предложил бы ей жить у него сколько угодно, но истолковал бы ее согласие неправильно, а сопротивляться его натиску у нее не было сил. Оставались две-три супружеские пары, с которыми Дунский успел перессориться в период черной депрессии — можно было, конечно, попроситься к кому-нибудь из них, чтобы совместно смачно его ругать, но этого Габи тоже не хотелось.
И тут она вспомнила про Инну-арфистку. Она совсем о ней забыла, вернее, усилием воли выбросила ее из памяти с тех пор, как Инна объявила ей войну. Объявила ни за что, ни про что, просто в отместку за ее мнимые успехи — она, Инна, осталась у разбитого корыта, тогда как у Габи был муж и интеллигентная работа. Что муж был Дунский, а работа почасовая, Инне было неважно, ей все равно было хуже, вся ее жизнь была непруха-невезуха.
Ее пригласили было в Симфонический Оркестр Филармонии, но из-за проклятой невезухи она накануне первой репетиции поскользнулась на гладкой плитке в собственной ванной и сломала правую руку в двух местах. Рука заживала медленно, почти полгода, за это время в оркестр взяли другую арфистку, а скотина-муж нашел себе другую женщину, не столько краше и моложе Инны, сколько гораздо обеспеченней — с работой, квартирой и машиной. И осталась Инна одна со строптивой дочкой Светкой, что тоже ставилось Габи в упрек, поскольку та из эгоизма детей не завела, чтобы облегчить себе жизнь.
«Так что нам теперь не по пути. Ты иди, радуйся жизни, а я останусь в этой дыре — имелась в виду ее съемная квартира в неуютном районе, — тосковать и плакать», — заключила Инна и разорвала их дружбу, начавшуюся еще в первом классе и всю дорогу напоминавшую бег с препятствиями.
Что ж, сегодня можно попробовать напроситься к Инне в гости, сегодня у Габи есть шанс на прощение, ведь они почти сравнялись, — у нее тоже ни мужа, ни работы, а отсутствие детей вполне компенсируется отсутствием жилья.
И выскочив из кондиционированного автобуса на раскаленную сковородку тель-авивского асфальта, Габи помчалась к телефонной будке, поскольку пользоваться домашним телефоном Зойка запретила ей строго-настрого. Гриша, объяснила она, всегда тщательно проверяет распечатку телефонной компании.
«Господи, как ты с ним живешь?», — не удержалась Габи и тут же испугалась, что не получит от Зойки ключи. Но Зойка только засмеялаясь и ловко отпарировала:
«Надеюсь, ты не станешь меня уверять, что Дунский лучше?»
Инна бы в этом месте сказала: «Все они хороши!» и, возможно, была бы права, подумала Габи, набирая Иннин номер. Первое что она услышала, едва произнеся «Алло!», был радостный вскрик, почти всхлип: «Габи! Тебя сам Бог мне послал!»
«Похоже, Бог решил сделать меня своей посыльной — ты уже не первая, к кому он меня сегодня послал. Неплохо было бы, если бы он мне за это хоть немного платил».
Инна не стала задерживаться на отношениях Габи с Богом, ее больше интересовали ее отношения с Дунским:
«Это правда, что Дунский от тебя сбежал? — полюбопытствовала она, будто не было этих двух лет отчуждения и неприязни. Похоже, лишившись Дунского, Габи опять годилась ей в подруги. — Приезжай ко мне немедленно, есть срочное дело».
«А если бы я не позвонила?».
«Если бы да кабы! История не знает сослагательного наклонения. Надеюсь, у тебя есть проездной?».
Как это было похоже на Инну — из всех жизненных проблем она выбрала автобусный билет, который у Габи, конечно, был. И она поехала к Инне в ее трущобный район, где все женщины выглядели как проститутки, а мужчины как сутенеры. Что отчасти и соответствовало их положению в обществе.
Габи благополучно протиснулась сквозь строй проституток, дежуривших возле Центральной автобусной станции, и окунулась в омут внезапно упавшей на землю душной летней тьмы. Инна поджидала ее у распахнутой двери, и,словно последний раз они виделись вчера, буднично спросила:
«Спагетти есть будешь?».
«Значит, ты затребовала меня с такой срочностью, просто, чтобы накормить спагетти? Ты забыла, что я терпеть не могу макароны?»
«Да ты их обожаешь, просто Дунский запудрил тебе мозги. А теперь ты человек свободный, можешь есть что тебе угодно».
Накладывая на тарелку горку липкого томатнокрасного месива, Инна, не тратя времени зря, приступила к изложению своего дела. Зарабатывала она на жизнь уроками музыки, но в последний год учительниц музыки из России развелось так много, что скоро придется тайком доплачивать ленивым израильским детишкам за согласие тратить свое драгоценное компьютерное время на бесполезное фортепианное баловство. Однако Инна нашла отличный приработок — она стала очень популярна в залах для бракосочетаний.
С голодухи макароны показались Габи не такими уж отвратными — может Дунский и впрямь запудрил ей мозги? «Что значит популярна? Играешь на свадьбах роль опоздавшей невесты?», — хихикнула она, накручивая на вилку очередную порцию.
«Да нет, просто играю на арфе. Неужто не ясно?».
От удивления Габи чуть не поперхнулась: «На арфе? На израильских свадьбах?»
«Именно на арфе! — вспыхнула Инна. — И с большим успехом! С моей легкой руки свадебная арфа вошла в моду, особенно среди марокканцев!»
«А при чем тут я?»
«Понимаешь, я всегда играю со скрипачом. Ты его знаешь — Илюшка Лифшиц из ленинградского камерного оркестра. Но на завтра меня пригласили играть при условии, что моим партнером будет женщина. А сейчас, в разгар лета я никого не могу найти — всех куда-то унесло, кого в Европу, кого в Россию, кого на кудыкины горы. Я бы отказалась, но гонорар обещают царский, такой, что я смогу расплатиться за Светкин летний лагерь. Я ее туда уже отправила в рассрочку, а платить абсолютно нечем».
«А одна ты не можешь?».
«Не могу. По контракту я должна играть три часа дуэтом и без перерыва, а это невозможно без партнерши».
«И ты надеешься, что я до завтра научусь играть на скрипке?».
«О Боже, Габи, ты совсем разучилась ловить мышей! Ты будешь петь под мой аккомпанимент!».
Тут уж Габи поперхнулась всерьез:
«Я? Петь на свадьбе? Да меня через пять минут с позором спустят с лестницы!».
«Это не обычная свадьба с громкой музыкой и сотнями гостей. Это будет интимное бракосочетание для узкого круга, при свечах, под томные мелодии моей арфы и твоего томного пения».
«Интересно, что я буду петь под томные звуки арфы? Хава-нагилу?».
«Ничего подобного! Мы сделаем вечер классического русского романса!».
«Да я все русские романсы начисто забыла!».
«Ничего, вспомнишь! Я уже все решила — ты остаешься у меня ночевать и мы сейчас же начинаем репетировать».
Инна за эти годы ничуть не изменилась, и Габи подчинилась ей так же, как подчинялась всю жизнь с первого класса. Инна пробежала пальцами по струнам арфы и Габи попробовала свой голос на первом, что пришло на ум, как последняя дань ее жизни с Дунским:
«Отцвели уж давно хризантемы в саду»...
И чуть не всплакнула — ведь отцвели, отцвели проклятые! Голос у нее оказался вполне приемлемый, — хоть и слабый, зато, по утверждению Инны, очень эротический.
«Когда ты запоешь, все слушатели, независимо от пола, начинают тебя вожделеть», — увлеченно повторяла она во время их всенощного бдения вокруг русского романса в сопровождении арфы.
«Ты уверена, что глагол вожделеть требует местоимения «тебя»?» — усомнилась Габи.
«Я уверена только в том, что он не требует местоимения «меня», — вздохнула Инна. — И всю жизнь ума не приложу, почему. Ну что эти мужики в тебе находят? Ведь, если присмотреться, я куда краше тебя».
«Да они всегда так спешат, что не присматриваются! Но главное, у большинства мужиков очень плохой вкус», — миролюбиво объяснила Габи, сворачиваясь калачиком на коротеньком Светкином диванчике.Спать хотелось нестерпимо, — куда девалась нудная бессонница прошедших недель? «Наверно это от макарон», — окунаясь в бессознанку, подумала Габи и уже почти в отключке вспомнила о важном:
«А почему они не хотят, чтобы на скрипке играл мужчина?».
«Понятия не имею, — отозвалась из темноты Инна. — Я никогда не задаю вопросов клиентам, которые хорошо платят».
«А почему при свечах?» — спросила Габи назавтра, уже в машине, которую прислал за ними красавчик Мики, импрессарио Инны. Машина долго скользила по городу сквозь поздние летние сумерки, пока не выехала на змеевидную улицу Жаботинского, ведущую в Петах-Тикву. Это насторожило Габи — что за интимная свадьба в Петах-Тикве?
Всю дорогу она нервно расправляла складки концертного инниного платья, не слишком умело ушитого на ее размер и оттого топорщившегося подмышками, и праздный свой вопрос задала просто так, от внутреннего беспокойства — куда их везут? Может, собираются похитить, потому и потребовали женский дуэт? Иннин ответ нисколько ее внутреннее беспокойство не погасил, а наоборот добавил еще несколько градусов:
«Потому что в этом свадебном зале нет электричества. Новобрачные пожелали, чтобы все было в идеально романтическом ключе».
«И ради этого ключа электричество отключили?».
«Да нет, его там не было отродясь. Это какой-то древний дворец, там все осталось, как сотни лет назад».
«Но уборная там, надеюсь, есть?».
«Про уборную речи не было. — вздохнула Инна. — Но в крайнем случае, за такие деньги можно и потерпеть».
Дворец оказался старинной турецкой башней, одиноко возвышающейся над археологической площадкой, приютившейся на незаасфальтированном пустыре где-то на окраине Петах-Тиквы. Пустырь уже был окутан быстро сгущающейся темнотой, раздробленной на мелкие блестки неярким фонарем, укрепленным на столбе над решетчатыми воротами, не связанными никаким забором. Прямо от ворот веером уходили вниз недавно раскопанные пологие каменные ступени. Выяснить, есть ли в башне уборная, Габи не удалось, потому что красавчик Мики уже нетерпеливо поджидал их у входа на площадку:
«Скорей, скорей, новобрачные уже подъезжают, а я еще не знаю, как вас усадить!»
Мики в молодости наверное и впрямь был красавчиком в стиле персидских миниатюр, он и сейчас бы им остался, если бы не отрастил большое круглое брюхо, арбузом нависающее над поясом его джинсов. При таком брюхе в одиночку втащить наверх тяжелую арфу ему было не под силу, а лифта в башне не было, так же, как электричества. Пришлось обратиться за помощью к шоферу, который вовсе не пришел от этого в восторг и долго отказывался, ссылаясь на больную спину. В конце концов они как-то сторговались и поволокли арфу к полумесяцу уходящих вниз ступеней.
Они спустились по ступеням примерно на глубину одного этажа и увидели перед собой высокую стрельчатую арку, освещенную дымным факелом. В глубине арки начиналась крутая винтовая лестница, которая была бы совсем темной, если бы не множество свечей, горящих в высоких узорчатых канделябрах, расположенных в узких оконных амбразурах. При восхождении им пришлось обернуться вокруг своей оси такое несчетное количество раз, что Габи совершенно потеряла ориентацию и в пространстве, и во времени.
На каждой площадке Мики останавливался, чтобы перевести дыхание и выяснить попутно подробности артистической карьеры Габи. В точности выполняя указания Инны, она отчаянно ему врала, расписывая свои несуществующие успехи в роли солистки подпольного русского ночного клуба.
«Он все равно ничего уже не успеет проверить, — заранее утешила ее мудрая Инна. — Да ему так даже легче: грех лжи ляжет не на него, а на тебя».
Восхождение тянулось нестерпимо долго. Когда сердце Габи уже вплотную подкатило к горлу, лестница, наконец, вывела их на круглую площадку, ограниченную каменной стеной с тремя глубокими оконными амбразурами. Мики остановился и, с трудом переводя дух, дал шоферу знак прислонить арфу к стене:
«Ну вот, дошли, слава Богу! Давайте вместе подумаем, где вам получше устроиться с этой бандурой».
«Это и есть свадебный зал?» — не поверила Инна.
Площадка была совсем невелика — метров пяти в диаметре, не больше. В самой большой амбразуре, напоминающей окно-фонарь, разместился богато накрытый стол, сверкающий хрусталем и серебром. В свете витых свечей, ступенчато укрепленных в канделябрах старинной работы, переливались всеми цветами радуги напитки в граненных графинах. К столу был приставлен полукруглый диван, обтянутый красной кожей, других сидений в поле зрения не было видно. Мики подвел их к амбразуре поменьше, оттороченной понизу широкой каменной скамьей.
«Я думаю, Инну с арфой лучше всего усадить в оконной нише, на этой скамье. Я застелил ее толстым одеялом, чтобы не было холодно. А Габи будет стоять вот тут, рядом».
«А где же будут сидеть гости?» — Инна все еще пыталась постигнуть происходящее.
Мики явно чувствовал себя неловко: «Оказывается, никаких гостей не будет. Я же говорил, это будет очень интимная церемония. — Тут он заторопился. — Не тратьте время зря, вам еще нужно проверить здешнюю акустику до приезда новобрачных».
Однако проверить акустику не удалось. Пока Инна распаковывала арфу, Габи увидела сверху, как к раскопкам подъехал роскошный белый «Мерседес», из которого вышли двое, оба в белом, — жених в костюме, невеста в длинном платье и в маленькой шляпке с вуалью — и, держась за руки, стали спускаться по ступеням ко входу в башню. Глядя на их макушки, трудно было определить, какого они роста, но Габи показалось, что невеста намного выше жениха.
«Начинайте, как только они войдут! — скомандовал Мики и притаился у двери. — А я тут же выскользну и ровно через три часа пришлю за вами машину».
И точно — едва лишь открылся путь, он вслед за шофером кубарем скатился по лестнице, так что, не успели новобрачные войти, его и след простыл.
Но его отсутствие и никого не огорчило, — не успели новобрачные войти в крошечный свадебный зал, как Габи с Инной грянули: «Надежды маленький оркестрик под управлением любви», имея в виду одновременно и себя, и новобрачных. Конечно, эту песенку Окуджавы русским романсом можно было назвать лишь с некоторой натяжкой, но кого это здесь заботило? Тем более, что под низким сводом башни даже дуэт голоса и арфы мог создать вполне сносный эффект свадебного марша.
Выбор репертуара оказался делом непростым — русских романсов на три часа им набрать не удалось даже вперемешку с цыганскими. И тогда Габи предложила смелый ход конем — разбавить классический романс современным городским. Инна поначалу и слышать не хотела о таком вопиющем нарушении хорошего вкуса, но в конце концов смирилась с неизбежным. Тут-то и выплыл Окуджава, выше головы обеспечив их на недостающие полтора часа.
В ритме маленького оркестра надежды новобрачные прошествовали к столу, благо шествовать им пришлось всего несколько шагов. Они почти протанцевали эти шаги, нежно сплетясь руками, хоть была в их слиянии какая-то странность, — наверно, оттого, что не невеста прижмалась щекой к плечу жениха, а, наоборот, он приникал к ее плечу, едва достигая макушкой ей до уха. Шаг у невесты был легкий, летящий, ноги длинные с очень большими ступнями, ее белые остроносые туфли — не меньше сорок второго размера — на высоченных каблуках звонко цокали в такт музыке по каменной кладке пола: «под управ — цок! цок! — лением — цок! цок! — любви — цок! цок!».
Пока Габи под аккомпанемент арфы исполняла «Ты говорил мне, будь ты моею », влюбленная пара уселась на диван — жених лицом к музыкантам, невеста к ним в профиль — и подняла бокалы.
Неважно, что ударные слова «Но не любил он, нет, не любил он, нет, не любил, нет, не любил меня!» не вполне соответствовали ситуации, все равно ведь заказчики по-русски не понимали. Зато эмоциональный напор мелодии звучал как раз так, как нужно, — в результате новобрачные поспешно отставили бокалы, так к ним и не прикоснувшись, и жадно присосались друг к другу.
Поцелуй длился целую вечность.
Один из граненных графинов рухнул на пол и со звоном раскололся, белая шляпка соскользнула с головы невесты и была беспощадно растоптана ее каблуками-шпильками, но новобрачные не обратили на это внимания. Пытаясь унять их пыл, Габи плавно перешла к новому романсу: «Уймитесь волнения страсти!», но они не вняли ее призыву и, не прекращая поцелуя, повалились на диван.
Стараяь не смотреть на них, Габи почти выкрикнула: «Я плачу, я стражду, не выплакать горя в слезах!», и умолкла — тут ей полагался перерыв, чтобы наладить дыхание. Немедленно вступила Инна со своим сольным номером, и Габи на пару минут прикрыла глаза. Когда она их открыла, ничего шокирующего она не обнаружила: влюбленные уже разлепились — жених в изнеможении полулежал на диване, а невеста, возвышаясь над ним в весь свой внушительный рост, грациозно протягивала ему бокал с вином.
Он взял бокал и очень театрально поцеловал ей руку, сперва ладонь, потом запястье. «Неужто для нас старается?» — восхитилась Габи, в низкой октаве вступая в бурные волны «Златых гор». Она чуть было не пустилась в пляс в сопровождении куплета «Умчались мы в страну чужую!», но развернуться ей было негде — невеста сама закружилась по крошечному пятачку между столом и арфой. Ее белая кружевная юбка колоколом взметнулась над полом, открывая узкие щиколотки и сильные голенастые икры.
Не прекращая кружения, невеста отстегнула сверкающую дорогим шитьем пелеринку и швырнула ее через стол жениху, он подхватил ее на лету и прижал к губам. Тут романс закончился хрустальными переливами арфы, и Габи умолкла. Невеста замерла почти в полете, Инна шепнула: «Давай на бис!», и, не дожидаясь согласия Габи, призывно пробежала пальцами по струнам. Растерянная Габи включилась не сразу, а лишь во втором пассаже: «Все отдал бы я за ласки взоры, чтоб ты владела мной одна!»
А невеста уже отстегивала сверкающий корсаж, открывая ажурное плетение кружев нижней сорочки. Когда корсаж перелетел через стол вслед за пелеринкой, Габи поняла, что им предстоит стать зрителями полного стриптиза. «Вот почему им понадобился женский дуэт! — догадалась она. — Чтобы никто из музыкантов не позарился на прекрасную невесту!»
Невеста и впрямь была прекрасна — каждый сорванный ею с себя элемент одежды открывал для обозрения все новые и новые прелести. Правда, грудь ее, едва прикрытая атласными чашечками бюстгальтера, показалась Габи слишком субтильной, но так, наверно, сегодня и должна была выглядеть грудь современной красотки, — ни грамма лишнего, не то, что у них с Инной.
Красотка несомненно заслуживала восхищения, и Габи спела жениху «Я помню чудное мгновенье», сожалея, что он не понимает ни слова из спетого. Но ему, похоже, не нужны были слова — он пожирал глазами свою избранницу, каждым взмахом ресниц подтверждая тезис о гении дивной красоты. Тут наступил момент передышки для Инны, переливы арфы умолкли, и Габи, набрав в легкие побольше воздуха, грянула одна во всю мощь своего чуть охрипшего голоса: «Дорогой длинною и ночью лунною!».
Под звуки тройки с бубенцами экзотический танец невесты ускорился, — она, томно извиваясь, завела руки за спину и сбросила на пол бюстгальтер. Никаких грудей под ним не оказалось — там, где должны были быть груди, темнели плоские коричневые соски, вокруг которых курчавились негустые завитки волос. «Уж не парень ли это?» — шевельнулось в душе Габи подозрение, и в такт ему за спиной негромко ахнула Инна. А невеста уже расстегивала крючки на юбке.
Юбка белой пеной упала к ее ногам, открывая белые кружевные трусики на стройных — не слишком ли стройных для девушки? — бедрах и тоненький золотой пояс с подтяжками, державшими пристегнутые чуть повыше колен прозрачные чулки. Гибкими вращательными движениями бедер и рук невеста начала медленно-медленно спускать вниз трусики. Теперь сомнений уже не оставалось, и Габи нерешительно смолкла — как быть дальше?
«Продолжай петь», — сердито зашипела Инна и, на миг оторвав руку от струн, больно ущипнула Габи в заднюю мякоть. Что оставалось делать? Только продолжать петь.
Габи исхитрилась повернуться боком к новобрачным, но все равно краем глаза заметила, как невеста отодвинула стол и вернулась на диван в объятия жениха.
Чтобы не смотреть, как она — или, вернее, он — медленно, под щемящие всхлипы арфы снимает с него сначала пиджак, потом галстук, потом рубашку, а за нею и все остальное, Габи плотно смежила веки, остро сочувствуя Инне, лишенной возможности отвернуться или закрыть глаза.
Как ни странно, но петь с закрытыми глазами было мучительно, и в перерыве она попросила:
«Давай уедем домой».
Не прекращая игры, Инна прошипела:
«А арфу бросим, да?»
Разумеется, это было исключено, и Габи смирилась — только ради арфы. Когда прошла целая вечность и красавец Мики возник, наконец, в арке лестничного пролета, Габи бросилась к нему, как к родному, и повисла у него на шее:
«Увези нас отсюда поскорей!»
«Что с ней?» — притворно удивился Мики, стараясь не смотреть на хитросплетение смуглых обнаженных тел, выгодно оттененных красной кожей дивана. Инна не удостоила его ни словом, ни кивком — она молча поднялась со скамьи и начала спускаться по лестнице, оттеснив плечом застрявшего на последней ступеньке шофера. Габи припустила вслед за ней, прислушиваясь по пути к ворчанию шофера, помогающему Мики тащить вниз тяжеленную арфу:
«Нет, не могу я понять этих гомиков! Ну чем им наши бабы плохи?»
«Но войти туда ты все же мог бы. Или ты боялся, что они на тебя набросятся?»
«Я боялся, что меня стошнит — мне на них смотреть противно».
«А что меня стошнит, вы не боялись? — заорала Инна, как только забралась на заднее сиденье, и вцепилась в кудрявые волосы Мики, пристегивающего ремень. — Негодяй, сутенер несчастный, за что ты втравил меня в эту мерзость?»
«За деньги, дорогая, за деньги, за что же еще?» — умиротворяюще бормотал Мики, пытаясь высвободить свои ухоженные локоны из сильных, как клещи, пальцев Инны. Но это ему никак не удавалось — недаром ее пальцы были натренированы на тугих струнах арфы. Инна колотила затылок Мики о кресло переднего сиденья и рыдала:
«Так меня унизить! Так унизить! Я в Москве играла сольные номера на сцене Большого Зала Консерватории. И вот до чего я тут докатилась! Ведь я даже отвернуться не могла, мне все их интимности пришлось просмотреть от начала до конца!»
И отпустив внезапно голову Мики, так что он сразма-ху ударился лбом в боковое стекло, Инна даже на миг не замедляясь на передышку, объявила жестко и деловито:
«Раз я пострадала за деньги, я хочу получить их немедленно! И Габи тоже!».
«Но, Инна, ты же знаешь наш уговор. Вы обе получите деньги в течение двух недель».
«Ты отдашь их нам сегодня и сейчас! Иначе я расторгаю наш контракт! Любой суд будет на моей стороне, если я расскажу им подробности сегодняшней ночи!».
«Ладно, я привезу деньги завтра — у меня ведь их нет с собой».
«Ничего, мы можем по дороге заехать к тебе. — Инна ласково почесала Мики за ухом. — Ведь заказчик уже заплатил тебе, правда?».
Когда они, уже с деньгами, подъезжали к Инниному дому, она вдруг зарыдала снова:
«Ну как я после всего этого смогу посмотреть в чистые глаза Светки своими оскверненными глазами?»
«Успокойся, — утешил ее присмиревший Мики, вытаскивая арфу через заднюю дверь пикапа. — Пока твоя дочь вернется из летнего лагеря, твои глаза станут такими же чистыми, как у нее».
Как он ошибся! Как ошибся!
Габи вошла в подъезд первая и нажала на кнопку выключателя, но свет там, как обычно, не зажегся. В темноте она наступила на что-то мягкое, похожее на кошку, и отшатнулась. Мягкое собралось в комок, для кошки слишком большой, и с воплем бросилось на Габи, царапая ей лицо острыми коготками. Габи, с трудом удерживаясь на ногах, отодрала от себя коготки, попятилась и вывалилась обратно на улицу, прямо на подходящую к дверям Инну.
«Светка, — взвизгнула Инна, — Ты что тут делаешь?».
Маленькое тельце в шортах и короткой маечке оттолкнулось от Габи твердыми сандалиями и с громким плачем приземлилось на плече у Инны.
«Мама, где ты была? — рыдала Светка. — Я жду тебя и жду, а тебя все нет и нет!».
Инна опустила Светку на землю и стала трясти ее за плечи:
«Что случилось? Ты что, сбежала из лагеря?».
«Я потащу арфу наверх, а ты можешь торчать тут хоть до утра», — объявил Мики и скрылся в темном чреве подъезда.
Инна не обратила на него никакого внимания, она исступленно пыталась вытрясти из Светки то, что хотела услышать:
«Тебя опять выгнали, да? За что? Что ты там натворила?»
Но из Светки вытряхивались только всхлипы, напоминающие икоту. Маленькая головка ее с пушистой копной
рыжих кудряшек жалобно качалась из стороны в сторону, и Габи ясно представилось, как хрупкая детская шейка сейчас с хрустом надломится в натренированных на тугих струнах руках арфистки. Она решила, что пора вмешаться, и больно лягнула Инну под коленку острым носком концертной туфли: «Хватит орать на всю улицу! Пошли домой, там разберемся!»
Как ни странно, боль сразу привела Инну в чувство, — она так резко отпустила Светкины плечи, что та, как подкошенная, рухнула на тротуар и застыла лицом вниз в стрекозинной позе, раскинув руки и неловко подогнув под себя одну загорелую ногу. Из-под вздернувшегося края коротких шортиков выглядывало бледное полушарие худосочной попки. Увидев эту трогательную попку, Инна запаниковала, она подхватила Светку на руки и помчалась с нею вверх по ступенькам — и откуда только силы взялись? Оттолкнув подвернувшегося под ноги Мики, Габи припустила за ней, то и дело оступаясь на высоченных каблуках чужих туфель, которые против ее воли напялила не нее накануне Инна.
На площадке перед входом в квартиру Инна резко затормозила — дорогу им преграждала арфа, которую Мики, так и не дождавшись, прислонил к двери.
«Ключи в сумочке!» — почти предсмертно выдохнула Инна.
Габи трясущейся рукой отперла дверь и щелкнула выключателем. Когда Инна из последних сил тащила бездыханную Светку к дивану, Габи на миг показалось, что девочка подглядывает за матерью хитрым глазом сквозь неплотно смеженные ресницы — неужто притворяется?
Ответа на этот коварный вопрос она так и не получила, хотя Светка пришла в себя довольно быстро и, как ни в чем не бывало, уселась с ними за стол пить чай. Убедившись, что можно уже не бояться материнского гнева, она, слизывая капли варенья с пальцев, поведала им историю своего бегства из летнего лагеря на берегу моря:
«Я подружилась с мальчишками из младшей группы, и часто перед сном заходила к ним в спальню поболтать. Так, о том, о сем, ничего особенного. А сегодня они на меня вдруг набросились — всем скопом, понимаешь? Они повалили меня на кровать и начали меня щупать, хватать и лезть грязными лапами мне под майку. Это был такой ужас, я думала, они меня задушат, их было много, они ползали по мне, как муравьи. Я не помню, как я от них вырвалась, — я продиралась сквозь них к выходу, а они бросались мне под ноги, чтобы задержать. Тогда я стала наступать на них, больно их топтать и пинать, и прямо по их спинам выскочила во двор. Сперва я не понимала, куда бегу, так я дрожала, но потом мне стало спокойней и я решила, что ни за что не вернусь обратно».
«А как ты добралась до Тель-Авива?»
«Часть дороги пешком, часть на попутках, а под конец на автобусе. Я сказала шоферу, что у меня нет ни гроша и он может выбросить меня на дорогу, но он будет гореть в аду, если со мной что-нибудь случится. Тогда он позволил мне доехать до Центральной станции. Я помчалась домой, а тут никого и дверь заперта!»
В этом месте Светка заплакала от жалости к себе: «Ну где ты была? Где ты была?»
В ответ Инна заплакала от жалости к себе, потому что рухнула ее мечта хоть пару недель пожить без Светки, от которой сплошные неприятности. На этой счастливой ноте всеобщей взаимной жалости они обнялись, поцеловались и наконец, улеглись спать. А Габи ничего не осталось, кроме как приютиться на старом пятнистом матраце, хранившимся у Инны под кроватью на всякий пожарный случай.
Заснуть никак не удавалось, матрац был кочковатый и слегка попахивал какой-то гнильцой. А стоило чуть забыться, как перед глазами начинал вращаться калейдоскоп фантастических образов прошедшей ночи. Впрочем, ночь еще не прошла и никак не проходила, она тянулась
и тянулась, и остановить этот калейдоскоп нельзя было ничем. С горя Габи принялась решать свои финансовые проблемы — а нельзя ли при помощи полученных от Мики шальных денег устроить свою жизнь без изучения правил наведения чистоты на вилле Маргарита?
Но, к сожалению, дебит никак не сходился с кредитом, и бульдо не сходилось с сальдо, а только рифмовалось с бульдогом, не склонным размыкать челюсти до самого смертного часа.
На этой трагической ноте бессонница все же разомкнула челюсти и отпустила Габи, однако мощный телефонный звонок тут же вернул ее к проклятой реальности. Она сунула голову под подушку и решила стоически переждать несмолкающий звон, твердо уверенная, что он адресован не ей. Но переждать его оказалось не просто — если он и замолкал на пару секунд, то только для того, чтобы начаться с начала.
Наконец, из спальни выскочила встрепанная Инна и схватила трубку, из которой в комнату ворвался отчаянный женский визг, не на много децибеллов ниже телефонного перезвона. Инна слушала молча, время от времени выдавливая из себя ивритское «да». Глянув на часы, Габи убедилась, что нет еще и семи утра, — значит, звонок был по поводу Светки.
«Да, да, да», — монотонно кивала в трубку Инна, с каждым повтором уменьшая шансы Габи на возвращение в сладкие объятия Морфея. В конце концов, она вскочила и принялась лихорадочно одеваться. С нее на сегодня хватит — к черту Светкины проблемы, к черту Иннино гостеприимство, только бы поскорей удрать отсюда в пустую Зойкину квартиру и провалиться в долгий-долгий беспамятный сон.
Свободной от трубки рукой Инна делала ей отчаянные знаки — мол, не уходи, не бросай меня Светке на съедение, но Габи не поддалась подступающей к горлу жалости. Смирившись, Инна прикрыла трубку рукой и прошептала: «Позвони мне», но Габи отрицательно покачала головой. «Напиши куда, я позвоню сама», — взмолилась Инна и Габи набросала номер Зойкиного телефона на бумажной салфетке, обильно орошенной не вполне подсохшими с ночи Светкиными слезами.
В Зойкиной квартире и впрямь было тихо, зато невыносимо жарко, а кондиционер включать было строго-настрого запрещено: бережливый Гриша счета на электричество проверял не менее тщательно, чем телефонные. И тут на Габи снизошло озарение — даже дотошный Гриша не сможет обнаружить, что в его отсутствие несколько часов работал кондиционер, ведь в счетах электрокомпании не появляются строчки с датой включения прибора! Окрыленная этой мыслью она дождалась, пока из кондиционера хлынул в комнату поток холодного воздуха, и побежала отключать телефон, чтобы предотвратить неизбежный Иннин звонок. Обеспечив себе покой и благодать, она со счастливым стоном рухнула в Зойкину супружескую постель.
Разбудил ее пронизывающий до костей холод. Пока она спала, разъярившийся кондиционер откачал из спальни весь накопленный за десять дней запас тепла и солнечного света. «Неужто я целый день проспала?» — вглядываясь в заоконную тьму, не поверила Габи, и сдуру включила телефон. И напрасно — он тут же требовательно зазвонил, истомившись, как видно, многочасовым вынужденным молчанием. Из трубки на Габи выплеснулись Иннины невразумительные рыдания:
«Куда ты делась? Почему ты целую вечность не отвечаешь? Я думала, я с ума сойду, а тебя все нет и нет! Она обвиняет во всем меня! Она говорит, я воспитала настоящую секс-бомбу! Какое извращенное сознание надо иметь, чтобы назвать секс-бомбой мою двенадцатилетнюю задрыгу с костлявыми ключицами! Она якобы этих ребят намеренно дразнила — трогала их за разные места и рассказывала похабные истории! Ты можешь вообразить Светку в роли соблазнительницы?»
Габи на секунду припомнила вихлястую Светкину походочку и ее полуприкрытый глаз, подглядывающий сквозь ресницы за потерявшей голову матерью:
«И еще как могу! Жалко только, что ты не пошла в нее!»
«Ну, знаешь! — обиделась Инна. — И это говоришь ты, ты, с твоими-то замашками!»
Отделаться от Инны было непросто, но в конце концов Габи удалось повесить трубку, чтобы тут же немедленно отключиться — ясно было, что Инна теперь не оставит ее в покое ни ночью, ни днем.
Отключенный телефон помог Габи спокойно скоротать оставшиеся два дня. Отключенный телефон и море. Первый день она провела на пляже, непрерывно удивляясь собственной тупости — как она умудрилась прожить столько лет в Тель-Авиве, пренебрегая этим мощным источником утешения? Провалявшись до заката на горячем песке у самого края бирюзовой пенистой кромки, она забылась настолько, что ни разу не прокрутила в уме кинопленку с Дунским, втаптывающим увядшие розы в мокрый пол их ушедшей в небытие квартиры. А ведь до сих пор память об этой прощальной картине торчала в ее сердце саднящим розовым шипом.
В надежде на продление блаженства она назавтра снова отправилась на пляж. Спускаясь к морю по извилистой дорожке, сбегающей вниз по крутому склону от парадного подъезда отеля «Хилтон», она увидела у подножия холма высокую фигуру в черном, патетически вздымающую руки к небу. Фигура то ли пела, то ли читала проповедь обтекающей ее пестрой толпе купальщиков, ветер подхватывал обрывки слов и уносил в море. Однако музыка ее неразборчивой речи наверняка не была ивритской.
И точно, — подойдя ближе, Габи явно распознала родные интонации, а вслед за ними и слова, в каком-то смысле, тоже родные, во всяком случае, знакомые до боли.
Интонации были страстные, голос женский, пророческий:
«Какая жидовня наглая прет! Вы только поглядите на эти наглые жидовские морды! Но ничего, долго им тут ходить не придется, скоро всем им придет конец».
«Сейчас этой дылде кто-нибудь вмажет!» — злорадно подумала Габи, но жидовские морды равнодушно проходили мимо, не проявляя никакого беспокойства по поводу обещанного им скорого конца. Габи тоже последовала их примеру и пристроилась на расстеленном у самого моря полотенце так далеко от пророчицы, чтобы не видеть ни ее распатланных рыжих косм, ни ее развевающихся черных одежд.
Однако забыть ее не удавалось и вчерашнее душевное спокойствие было нарушено. Опять полезли в голову грустные мысли и ненужные воспоминания, а вслед за ними в душу закрался страх перед будущим. Что ждет ее на вилле Маргарита, которой она вдруг так очаровалась ни с того ни с сего? Откуда взялась эта совершенно незнакомая Тамара, втравившая ее в столь сомнительную аферу? Кто она — баба Яга или добрая фея?
Габи прищурилась и посмотрела на себя со стороны — это было уникальное зрелище: она в фартуке и резиновых перчатках драит шваброй пол белоснежной кухни на вилле Маргарита! В прошлой жизни Габи ненавидела резиновые перчатки и по мере сил уклонялась от необходимости протирать пол шваброй, зато теперь это станет ее ежедневной обязанностью. И главной радостью, потому что других радостей не предвидится. Можно, конечно, попробовать вскружить голову отбывающему в лучший мир элегантному Иоси, но, честно говоря, радости в этом не будет никакой, одни неприятности.
Отчаявшись исправить испорченное вконец настроение, Габи попыталась найти утешение в море, но и море сегодня уже не было таким ласковым, как вчера. Он! бурлило и вскипало у ног мутными беспорядочным! волнами, которые, откатываясь, подхватывали е снизу под щиколотки и тащили в опасную глубин] Стряхнув набрызганный на нее волнами песок, Габ! решительно свернула полотенце и направилась до мой. Если тайком одолженную ей чужую квартир можно было считать домом.
Перебираться к замученной Светкой Инне не хотелось до слез — теперь три дня подряд придется быть арбитром в их затянувшейся игре в «дочки-матери». С самого светкиного рождения комплект Инна-Светка был полон высокого драматизма, а Габи что-то устала от драматических событий. Их накопилось слишком много на такой короткий отрезок времени. Однако больше невозможно было уклоняться от выхода на связь с Инной, пришла пора включить телефон, который заверещал немедленно, словно только того и ждал.
С содроганием поднимая трубку, Габи почти ожидала, что из нее собственной персоной выскочит потерявшая терпение Инна.
«Куда ты подевалась, племяшка?» — произнес незнакомый, вовсе не Иннин голос.
«Какая я вам к черту племяшка?» — чуть не вырвалось у Габи, но она во-время догадалась, что звонит Тамара. На целых три дня раньше — с чего бы это?
«Собирай-ка вещички и вали сюда», — скомандовала Тамара по-командирски.
«Как, прямо сейчас?» — оторопела Габи.
«Можно завтра, но только рано-раненько, с первым автобусом, ладно?»
«А в чем дело? Случилось что-нибудь?»
«Да нет, ничего особенного — просто Иоси вбил себе в голову, что ты за один день не постигнешь всех премудростей нашего быта. Он требует, чтобы я начала обучать тебя загодя. Особенно волнует его процедура подачи ему
завтрака — это у нас настоящая церемония. Так что приезжай овладевать».
«Ого! Значит Иоси все же клюнул на мои ножки, — пропела Габи, закончив разговор. — Интересный сюжет может получиться!»
Как только спала дневная жара, она отправилась в ближайшую телефонную будку — обрадовать Инну, что жить у нее не будет. Но Инна нисколько не обрадовалась, а скорей огорчилась и попыталась прямо по телефону развернуть перед Габи полный веер своих материнских проблем, однако Габи не далась. «У меня карточка кончается», — сурово оборвала она Иннины излияния и, преодолевая внезапно нахлынувшую сонливость, поплелась к Зойкиному дому.
Уже совсем стемнело, улица была тиха и безлюдна. Вдруг Габи услышала за спиной быстрые шаги — ее догонял кто-то хриплый, непрерывно кричавший ивритскую брань в переносной телефончик. Перед самым входом в Зойкин дом владелец хриплого голоса ловким маневром обогнал Габи и заметался перед нею по тротуару, преграждая путь. На миг отодвинув телефон от уха, он простер к ней руки:
«Ну где, где скажи на милость, человек может здесь пописать? Я сейчас с ума сойду или уписаюсь!» — выкрикнул он, явно рассчитывая на помощь и сочувствие.
Габи шарахнулась от него и начала лихорадочно нажимать на кнопку интеркома. Дверь загудела, Габи вбежала в неосвещенный подъезд, хриплый страдалец ворвался вслед за ней. Содрогаясь от ужаса, Габи миновала открытую кабинку лифта — оказаться с ним наедине в замкнутом пространстве? Нет уж, спасибо! Габи помчалась вверх по лестнице, опасаясь погони. Но хриплый мужик за ней не последовал — через секунду подъезд огласился звоном падающей на каменный пол мощной струи.
«Ну вот, приземлилась благополучно, — вздохнула она с облегчением, запирая за собой дверь. — Теперь пора собирать монатки и стирать следы своего незаконного присутствия. А завтра мы займемся беднягой Иоси».
Монатки собрать было несложно, Габи ведь почти не распаковывала чемоданы. Раньше возникала проблема с их доставкой, но случайный заработок на русском романсе дал ей возможность по-барски довезти их до виллы на такси как раз во время, чтобы приступить к освоению церемонии завтрака. Церемония оказалась вовсе не простой, так как состояла в основном не из приема пищи, а из приема лекарств.
«Запоминай, — распорядилась Тамара и выложила на стол квадратный альбом, похожий на кляссер собирателя марок. Альбом оказался плоской коробкой, разделенной на квадратные гнезда, заполненные таблетками всевозможных форм и цветов.
«Значит, так. Перед грейпфрутовым соком — две зеленых и одну розовую, потом десять минут подождать и подать четыре маслины и пол-питы, подсушенной в тостере. Во время еды десять капель этой коричневой микстуры, растворенных в рюмке теплой воды, и желтую капсулу...»
Тут Габи отключилась — она слышала голос Тамары, но не понимала ни слова. Иногда отдельные обрывки прорывались в ее затуманенный мозг, в невообразимых сочетаниях:
«... после анализа мочи стакан молока... на кончик языка... из пипетки на лимон... без сахара ... и две красных»
Голова закружилась, и кляссер с таблетками поплыл перед глазами, качаясь на невидимых волнах. Господи, как можно все это запомнить, не перепутать и подать в нужное время в правильном порядке? А вдруг она отравит этого замечательного Иоси? Заметив ее испуг, чуткая Тамара сама испугалась и зачастила стремительной скороговоркой:
«Да ты не бойся — мы сейчас все в точности запишем. Это ведь не сложно, запишешь, запомнишь и привыкнешь».
Сомневаясь, что она привыкнет к лекарствам, Габи несомненно уже начала привыкать к Тамариным скороговоркам, напоминающим цыганские заговоры от превратностей судьбы. В этом деле главное — говорить быстро-быстро, чтобы не дать себя перебить и не порвать гипнотическую паутину, в которой все больше и больше запутывается собеседник.
А Тамара все говорила и говорила, пока средство не сработало — на Габи вдруг снизошло заоблачное спокойствие, и пестрый хоровод таблеток выстроился в стройные разумные ряды, поддающиеся простой житейской логике. Все очень просто — желтые с красными, синие с зелеными, потом микстура, десять капель в рюмке теплой воды, потом четыре маслины и пол-питы, подсушенной в тостере, и т.д. и т.п.
И нечего пугаться — во всяком случае не ей, за неделю зазубривавшей наизусть роли Антигоны и Жанны д’Арк.
Тамара уехала, в рекордный срок обучив Габи хитрой профессии прислуги, и все пошло, как по маслу, — желтые таблетки не путались ни с красными, ни с синими, пол-питы подсушивались в точности как надо, число маслин в баночке всегда оказалось кратным четырем, и даже анализ мочи на сахар давал вполне приемлемые результаты. Вот только идея соблазнения Иоси явно не срабатывала, — несмотря на все старания Габи, взгляд его скользил по ее прелестям с приязнью, но без мужского интереса. Может быть, он и вправду серьезно болен?
Габи проникалась к нему все большей и большей симпатией, но не позволяла ей скатиться до жалости — ее с детства учили, что жалость — эмоция отрицательная и разрушает нервную систему субъекта жалости без всякой пользы для ее объекта. Закалив таким образом сердце и душу, она решила бессердечно и бездушно выполнять свои обязанности. Все шло как бы складно, если бы очень скоро не обнаружилось, что рутинная обыденность этой хорошо налаженной жизни начинает сводить Габи с ума.
Время словно остановилось и потеряло смысл: один день однообразно сменял другой, ничем от него не отличаясь, и ничего не маячило впереди, ни горького, ни сладкого. Габи даже показалось, что она потихоньку обрастает ленивым жирком, хотя весы в туалетной комнате Беллы, на которые она взбиралась каждый день во время уборки, этого не подтверждали. Ей начали сниться гнетущие сны — чаще всего она превращалась в огромную пеструю муху, и в тщетной попытке вырваться наружу с тихим жужжанием билась о стекла стрельчатых окон оранжереи. Это было тягостно и неумно — там, снаружи, идти ей было некуда и никто ее не ждал.
Иногда в свой обеденный перерыв, распластавшись на красном ковре под сенью тропических деревьев, Габи играла с мыслью позвонить Инне, но осуществить это желание ей мешало странное безволие, сковывающее все ее движения и помыслы. Она протягивала руку к телефонной трубке, но рука повисала в воздухе, так и не дотянувшись. Что она могла рассказать о своем бессмысленном существовании? Чем могла помочь Инне в ее безнадежной борьбе со Светкой? Она ничего не хотела и ничего не могла. Дни и недели вяло переливались друг в друга, ничем не отмеченные, но зато ничем и не омраченные.
Однажды Белла бросила ей впопыхах — Белла вечно куда-то спешила и все делала впопыхах:
«Сегодня мы ужинаем в оранжерее — у нас будет гость».
И, цокая каблучками, ускакала по гранитной дорожке к поджидающему ее «Мерседесу». А Габи, как открыла рот для вопроса, с чего вдруг гость и кто такой, так и осталась стоять на пороге с открытым ртом. С тех пор, как она заняла на вилле Маргарита малопочетное место домоправительницы за все услуги, здесь ни разу не принимали гостей. Белла как-то в сердцах объяснила, что суеверные еврейские интеллигенты, составлявшие раньше круг их друзей, узнав о болезни Иоси, в ужасе шарахнулись от них.
«Столько было людей вокруг и в один миг никого не осталось. Они вообразили, что несчастье заразительно», — печально заключила она.
И вдруг кто-то из них решился явиться к ужину? Чтобы узнать, что заставило этого отважного, свободного от предрассудков героя нарушить общественный заговор, Габи отправилась к Иоси. В редкие хорошие минуты Иоси любил посудачить с ней о театральных делах и о культурных особенностях русской общины. Белла их болтовню не очень одобряла, и они норовили уединиться в кабинете Иоси, когда ее не было дома. Габи на всякий случай делала вид, что вытирает пыль, а Иоси делал вид, что принимает лекарства, что было почти правдой.
Габи выложила на блюдечко две красных таблетки и желтую капсулу, уселась по-турецки на полу у ног Иоси и приготовилась слушать — он любил подавать свои байки, как маленькие драмы. Иоси долго молчал, она его не торопила, она уже знала эту его манеру предварять молчанием свои цветастые новеллы.
«Нас было трое, Марек, Роза и я, — начал он тихо, — в том аду, о котором я не буду тебе рассказывать, о нем все давно уже рассказано. Нам было по четырнадцать, нам очень хотелось жить, и мы сумели выжить. Я не стану рассказывать, как нам это удалось, но много лет после того, уже здесь, в Палестине, нас каждую ночь преследовали кошмары, свои у каждого, но только нам троим понятные. И конечно мы оба, и я, и Марек, были влюблены в Розу, а она...? Она была влюблена в себя и наслаждалась своей властью над нами. Это были ужасные годы — война, безработица, скудость быта, ты можешь представить нашу жару без кондиционеров? От этой жары можно было сойти с ума. И Роза сошла с ума — она выбрала меня. Ничего хорошего из этого не вышло, через пару лет она образумилась и ушла от меня к Мареку. Самое удивительное, что все это время мы оставались друзьями. Роза, значит, ушла к Мареку, и много лет они выглядели счастливой идеальной парой, вот только детей у них не было. Мы по-прежнему были близки и часто встречались, пока вдруг в Марека не вселился бес — он начал ревновать Розу ко мне, а меня к Розе. Кончилось тем, что он увез ее в Америку, от греха подальше. Для нас для всех это было крушение идеалов — ведь после Аушвица мы поклялись никогда не жить из милости гоев».
Если бы эти плакатные слова произнес кто-то другой, Габи бы поморщилась, но в устах Иоси они звучали искренне и просто. Была в нем естественная элегантность польского офицера, который, как известно, денег не берет. Бабушка Габи во время второй мировой войны крутила роман с таким польским офицером из евреев, и считала этот роман самым светлым приключением в своей жизни. Габи с трудом удержалась от смеха, вспомнив рассказ бабушки о том, как влюбленный польский офицер, испуганный ее бледностью после бессонной ночи, обеспокоенно воскликнул: «Цо пани така блядна?». Иоси истолковал ее смех по-своему:
«Ты напрасно смеешься — в наше время у людей были идеалы, не то, что сейчас. Ради этих идеалов мы вынесли все — войны, безработицу, скудость быта, террор. А Марек сплоховал, он сломался из-за ревности, совсем потерял разум и увез от меня Розу. Зато там, в Америке, они на старости лет родили сына, Эрни, — красивого американского мальчика с голубыми глазами, совсем как у Розы. Очень балованного мальчика — ты представляешь, как тряслись над ним престарелые родители, совсем было потерявшие надежду на продолжение рода? Да и мальчик получился что надо, настоящий покоритель сердец — вот сегодня сама увидишь!»
«Значит, сегодня он будет у нас обедать?» — ахнула Габи, и представила себе кудрявого американского мальчика у них в столовой, за необитаемым стеклянным столом, бесполезно опирающимся на крылатые фигуры. Если ради этого покорителя сердец Белла решилась нарушить раз навсегда заведенный обеденный ритуал, то и ей, Габи, пора стряхнуть с себя пыль затянувшейся депрессии. И поспешно покинув Иоси с его таблетками, она бросилась в свою комнату, — прихорашиваться.
Первым делом она вымыла голову, чуть подсветлила кончики волос и принялась создавать прическу, сама себе удивляясь, — что на нее нашло? После двух месяцев сонного равнодушия к жизни, ей вдруг горячо захотелось обольстить этого незнакомого балованного мальчика с голубыми глазами, чуждого всему, что было ей дорого. Именно эта его чуждость делала задачу его обольщения особенно увлекательной.
А задача была непростой изначально — как ухитриться одеться одновременно соблазнительно и неприметно? Нелепо расфуфыриться в вечернее платье — ведь она не гостья, а прислуга, и одета должна быть, как подобает прислуге. Может, соорудить кокетливый костюм горничной из эротического фильма — коротенькая юбочка с кружевным фартучком над голыми коленками и белая кружевная наколка в золотистых кудрях? Увы, из всего этого набора у нее нашлась только короткая юбочка и золотистые кудри.
Не просить же у Беллы фартучек и наколку? Тем более, неясно, как Белла относится к сегодняшнему, нежданному гостю — может, ревнует?
В этот момент Белла заявилась к Габи собственной персоной, извиняясь, что тревожит ее в час положенного ей по праву законного перерыва. Но что поделаешь, сегодня такой особый день, — они ведь гостей уже больше года не принимали. Да и гость сегодня особый — «тебе ведь Иоси уже все о нем рассказал?».
Габи перехватила пытливый взгляд Беллы и заколебалась — признаваться или нет? Может, Белла ее проверяет? Черт ее знает, кого к кому она ревнует, не лучше ли играть в несознанку? И она подняла на хозяйку невинные, как после химчистки, глаза:
«Так, между прочим, намекнул, что приезжает сын ваших американских друзей».
«Намекнул, говоришь», — неопределенно хмыкнула Белла по пути на кухню. Габи пошла, было, за ней, но Белла в кухню ее не впустила:
«Иди в столовую и накрывай на стол!».
«А как накрывать?»
«Как обычно.»
«А как обычно? — не унималась Габи. — Вы при мне ни разу гостей не принимали».
«Ничего, справишься, — утешила Белла, — ты девушка интеллигентная».
И скрылась в зелени арки, скрывающей вход в кухню. Удивительная женщина! Имеет такие деньги и обожает стряпать! Габи терпеть не могла кухонные утехи. Первое, что она бы сделала, если б на нее свалилось нежданное богатство, — наняла бы кухарку. А чудачка-Белла добровольно на часы запирается в своем беломраморном храме чревоугодия, чтобы священнодействовать у плиты, создавая маленькие шедевры, притом, что меню бедняги Иоси страшно ограничено болезнью. Что ж, будем считать, что это ее форма творчества, которая ничуть не хуже всякой другой. Хотя обидно видеть, как изготовленные тобой шедевры исчезают на глазах, размолотые зубами восхищенных поклонников твоего таланта.
«А результаты твоего творчества куда исчезают?» — урезонила себя Габи, принимаясь за сервировку стола. Столько вилок, вилочек, ножиков, ножей, — черт их знает, какие по правую руку от тарелки, какие по левую? Да и тарелок тоже без числа, от огромных, как колеса, до крохотных, как линзы очков. Не успела Габи расположить в разумном порядке строй рюмок, рюмочек и бокалов вокруг сверкающих пирамид тарелок, как Белла стремглав вылетела из-за белой двери в ореоле пьянящих кухонных ароматов — чего там только не было: лук, чеснок, перец, сельдерей, мята, кинза и еще какие-то неведомые приправы! На Белле не было кружевного чепчика, но ее белый кружевной фартучек был точно такой, о каком сегодня мечтала Габи. Без всякой жалости к нежным кружевам, вытирая об них руки, она закричала:
«Иди, отпирай ворота! Он подъезжает!»
И Габи побежала. Не поглядевшись в зеркало, не прифрантившись, она, как стояла, в синем в белый горошек сарафанчике с белой оборкой над загорелыми коленками, помчалась отпирать ворота. Вообще-то они отпирались с помощью укрепленного возле входной двери компьютера, но сегодня умный приборчик, как назло, забарахлил, а вызванный по телефону наладчик еще не пришел, и Габи пришлось собственноручно разводить в стороны тяжелые чугунные створки, чтобы впустить во двор белую «Субару».
Сидевший за рулем хоть и голубоглазый, но вовсе не мальчик, а вполне зрелый парень притормозил машину и, опустив стекло, предложил на чудовищном американском иврите:
«Хочешь тремп?»
Хоть ехать до гаража было недалеко, Габи и не подумала отказываться. Ее саму восхитило, как ей удалось синей в горошек бабочкой впорхнуть в кондиционированный уют «Субары» и грациозно приземлиться на пассажирском сиденье, предоставив на обозрение водителю свои обольстительные ножки. Что ножки у нее обольстительные, она в этот момент не сомневалась, и в этом был главный секрет ее обаяния, который никак не могла постигнуть бедная Инна.
Заводя машину в гараж, голубоглазый водитель попытался найти для Габи место на социальной карте хозяйской семьи:
«Разве у них есть дочка?».
Пока он втискивал «Субару» в узкую щель между «Мерседесом» Беллы и «Вольво» Иоси, Габи успела оглядеть себя в зеркальце заднего вида, и осталась довольна увиденным. Она выпорхнула из машины так же изящно, как впорхнула, и ответила непринужденно: «Никакая я им не дочка. Меня зовут Габи, я у них — прислуга. А ты — Эрни?».
«Ничего себе, прислуга! — присвистнул Эрни. — Ты что, ничего лучше найти не могла?»
«А разве тут плохо?» — отпарировала Габи, вводя его в тропический сад под прицельный огонь пронзительного взгляда хозяйки.
«Я вижу, вы уже сговорились, — с каким-то непонятным торжеством констатировала Белла. — Иди, проводи Эрни в гостевую комнату и возвращайся готовить стол к ужину».
Напрасно Габи вообразила, что подготовку стола к ужину она уже завершила — Белла нашла в ее сервировке множество мелких недоделок и упущений. Кроме того, нужно было красиво расположить цветы в вазах, а вазы разбросать по столовой так непринужденно, словно они сами там выросли.
«Раньше для приема гостей я приглашала кейтеринг, — грустно сказала Белла. — Приезжали официанты в белых пиджаках, которые точно знали, какие вилки и ножи соответствуют друг другу, и в каком порядке расставлять бокалы. Не то, что теперь...»
«А теперь вилки, ножи и бокалы выстроены в том порядке, какой выбрала для них ты...» — мысленно дополнила Габи, и не нашла в своем сердце подлинного сочувствия горестям хозяйки. Ее больше занимали собственные горести, но и на них не было времени — оказывается, процедура сервировки стола только начиналась.
Правда, таскать из кухни приготовленные Беллой яства Габи не пришлось, для этой цели она выкатила из стенного шкафа специальный столик на колесиках и принялась расставлять фарфоровые салатницы на сверкающей поверхности стола.
«Господи, а где же бокалы для супа?» — всплеснула руками Белла.
«Чего только богачи не придумают — бокалы для супа, тарелки для шампанского и ножи для мороженого, — восхищалась Габи, дополняя сооруженную ею на столе коллекцию хрустальными тюльпанами на высоких ножках. — Интересно, какой суп достоин замутить чистоту этих девственных сосудов?».
Ответ на свой вопрос она получила только после того, как Иоси и Эрни отдали должное изысканному содержимому салатниц, — доля Иоси была мизерной, зато доля Эрни свелась к полному исчезновению всех салатов до единого.
«Боже, как вкусно!» — восклицал он, отправляя в рот очередную порцию. Рот у него был большой, подвижный, полный улыбок и крупных, очень белых зубов. Рот, предназначенный для поцелуев, но не предназначенный для Габи. Напрасно она наводила марафет и подсветляла кончики волос, ей в этом деле ничего не причиталось — она была никто, прислуга, служанка, невидимка. С чего она вообразила, что ей представится шанс обольстить красавчика Эрни? Она даже чуть было не сервировала стол на четыре персоны — ей на миг почудилось, что ее тоже примут в компанию и допустят к общему разговору, который она могла бы поддерживать не хуже остальных.
Разливая серебряным половником прозрачный зеленый суп, в котором ломтики дыни дружно уживались с мелко наструганными огурчиками, Габи с трудом сдерживала слезы. Во-первых, очень хотелось есть, а во-вторых с каждой переменой блюд все невыносимей становилось молча уносить грязную посуду, менять тарелки и перекладывать с места на место бесчисленные вилки и вилочки. В результате она начала делать это так неловко, что Иоси, перехватив сердитый взгляд жены, почувствовал необходимость смягчить ее гнев и извиниться перед Эрни за профнепригодность прислуги.
«Ты уж прости нашу Габи, вообще-то она профессиональная актриса и в нашем доме служит не столько официанткой, сколько исполнительницей роли официантки».
Кровь бросилась Габи в голову и она сдерзила: «Показывая этим, что она не такая уж хорошая актриса, раз роль официантки исполняет плохо», Эрни пришел в восторг от ее дерзости и захохотал:
«Ты что, проходишь тут практику?»
Для сохранения самоуважения можно было бы притвориться, но Габи предпочла сказать правду:
«Да нет, просто зарабатываю на кусок хлеба»
«Пора подавать кофе», — напомнила Белла, беспощадно отправляя Габи на кухню. Она ушла, глотая слезы, не заметив, что Эрни последовал за ней, словно только того и ждал. Остановить его Белла не могла, в ее подчинении была только Габи, лишь ею она могла командовать. Подчиняясь ее команде, Габи принялась выставлять на передвижной столик лимонный торт и парадный кофейный сервиз, и вздрогнула от неожиданности, когда голос Эрни полюбопытствовал у нее за спиной:
«Ты что, потеряла работу?» —
«Не то, чтобы совсем потеряла, просто сейчас каникулы, а у меня почасовка в киношколе и никакой зарплаты» — не оборачиваясь пояснила Габи, не желая, чтобы он увидел слезы на ее ресницах.
«В киношколе Цвийки Городецкого?».
Тут Габи пришлось обернуться:
«Ты знаешь Цвийку?»
«Школу знаю. Я когда-то пытался туда поступить, но провалился».
«Ты хотел стать актером?
«Нет, музыкальным оформителем».
«Так ты музыкант?».
«Из моей музыки ничего не вышло. Переболел и поступил на юридический».
В дверях появилась Белла:
«Ну, где же кофе?».
Однако придраться ей было не к чему — разговаривая с Эрни, Габи успела не только расставить сервиз, но и налить кофе в кофейник. Она уже двинулась к выходу, как Эрни вдруг вытащил из серванта еще один прибор и ловко поставил на столик между молочником и сахарницей.
«А мы пригласим Габи пить с нами кофе, правда, Белла? Не все же ей играть роль официантки!»
Как не хотелось Белле соглашаться! Но и отказать Эрни она не решилась, так что Габи нежданно-негаданно приземлилась за хозяйским столом между Эрни и Иоси, который исподтишка заговорщически ей подмигнул.
Первый глоток кофе бомбой взорвался в ее голодном желудке, и только вторым куском божественного торта ей удалось слегка пригасить вспыхнувший у нее под сердцем пожар. А вот пожар, вспыхнувший в сердце, нельзя было бы загасить даже при помощи красного огнетушителя, уродующего белоснежную стенку кухни, — у нее не осталось сомнений, что Эрни ею интересуется! Она особенно утвердилась в этой мысли после третьей рюмочки божественного кофейного ликера, от которого голова ее окончательно пошла большими кругами.
«Божественным» и торт, и коньяк назвал Эрни, и, судя по количеству поглощенного им продукта, он сделал это совершенно искренне. Когда ликер вскружил ему голову окончательно, он выскочил из-за стола и открыл красный рояль, много месяцев мирно дремавший в забвении. Пальцы Эрни проворно забегали по клавишам:
«А сейчас мы устроим концерт в честь нашей божественной кулинарки! — пропел он довольно приятным баритоном. — Что бы такое придумать, достойное пира, которым вы, божественная Белла, порадовали сегодня не только желудки, но и сердца всех участников!».
Он задумался, нежно перебирая клавиши, но уже через секунду радостно тряхнул каштановыми кудрями:
«Мы с Габи предлагаем нашим дорогим хозяевам вечер русского романса!».
«При чем тут я?», — испуганно ахнула Габи.
«Ведь ты же русская, правда — русская? Я сразу понял по акценту. Русская актриса не может не петь русские романсы!».
«Тогда при чем тут ты?» — невежливо вырвалось у Габи.
«Меня двенадцать лет учила музыке русская учительница Татиана. О, как божественно исполняли мы с нею русские романсы!».
Слово «божественно», видно, прочно заполонило в этот вечер все чувства Эрни. И не дожидаясь согласия Габи он запел под собственный, хоть и не божественный, но весьма искусный аккомпанемент:
«Ездили на трьойке с бюбенсами,
а вдалье сияли огонки!»
Звуки музыки вихрем сдули Габи со стула, недаром ведь Инна убедила ее, что голос у нее эротический.
«Как бы мне, соколики, за вами,
Душу б мне развеять от тоски!»
«Дорьогой длынною и ночью люнною!» — очень складно подхватил ее тональность Эрни, и пошло-покатилось их музыкальное соитие. Пока не докатилось до невыносимого по сладости и тоске, проклятого незабываемого:
«Отцвели уж давно хризантемы в саду,
А любовь все жива, все жива!».
Никогда, никогда Габи не пела с такой полной отдачей! И поставив последнюю точку, она неожиданно для себя разрыдалась — от пережитого восторга и пережитого унижения, от голода и от жалости к себе. Она упала лицом на сверкающую красным лаком крышку рояля, обильно орошая ее непрошеными слезами. На миг все замерли от испуга и смущения.
Первой пришла в себя Белла, разом поставив все точки над всеми «и»:
«Концерт окончен, — трезво сказала она. — Спасибо исполнителям, но Иоси устал и ему пора ложиться спать. Эрни, ты наверно хочешь поболтать с Иоси перед сном?».
И они удалились дружной тройкой привилегированных, оставив позади истинную картину на месте иллюзии — усталую служанку у разоренного обеденного стола вместо обворожительной исполнительницы русских романсов у раскрытого рояля. Служанка закрыла рояль и принялась сортировать грязную посуду, удивляясь несметному количеству тарелок и вилок, которое три человека умудрились испачкать за один вечер.
Однако даже самой утомительной работе когда-нибудь приходит конец. Габи загрузила посудомоечную машину, вытерла стол и, оставив пылесосание на завтра, отправилась в душ. Стоя под горячей струей, она вновь и вновь переживала несовместимые подробности прошедшего дня, как вдруг сквозь дождевой шум падающей воды ей послышался какой-то мерный звук, похожий на дробный перестук колес железнодорожного вагона.
Она выключила воду и прислушалась — кто-то с завидной настойчивостью дергал дверь ванной. Кто бы это мог быть в такой поздний час? Наверняка не Иоси, вряд ли Белла, оставался только Эрни. Эрни — в такой поздний час?
Габи выскочила из ванны, крикнула «Минутку!» и бросилась к зеркалу: волосы, слава Богу, в порядке, лицо тоже — погруженная в свои переживания она забыла смыть косметику. Или она подсознательно ожидала этого ночного стука в дверь? Если да, то почему не подумала, как одеться? Не напяливать же весь дамский арсенал, а поверх него пропотевший за трудовой вечер синий сарафанчик в горошек!
Закручивая вокруг своего мокрого тела подаренное недавно Беллой махровое полотенце, Габи лихорадочно решала, как ей поступить, если Эрни и впрямь.... Что — впрямь? Ясно, что, — то, за чем он явился в такой поздний час. Как ей в этом случае быть — уступить или оскорбиться? Уступить было соблазнительно, но как-то боязно — мама с детства внушила ей избегать уступок с первой встречи. Но и оскорбляться вроде бы было не из-за чего — разве не она сама подала Эрни повод своим залихватским пением?
Так и не зная, как она поступит, Габи слегка приоткрыла дверь и тут же разочарованно отступила назад, во влажный уют ванной — с чего она вообразила, что Эрни явился ее соблазнять? Ничего такого он не замышлял, одет был в пиджак и вертел на пальце кольцо с ключами от машины. Наверное, хочет получить ключ от дома, чтобы никого не будить по возвращении. Она не сумела сдержать обиду и спросила сухо:
«Ты знаешь, который час?».
«Какая разница? Быстро одевайся и поедем в Яффо!» Ничего не понимая, Габи уставилась на него так, будто он заговорил по-китайски:
«В Яффо? В такой час?».
Где-то в глубине души вспыхнуло ликующее: «Не так все плохо, раз с собой зовет!»
А Эрни нетерпеливо тянул ее за руку:
«Скорей, иди одевайся, а не то опоздаем!»
Уже сдаваясь, но упираясь для виду,
Габи все же спросила на бегу:
«Куда опоздаем?»
«По дороге расскажу. Торопись!» — Эрни почти втолкнул ее в комнату, но сам за ней не вошел, а скромно остался в коридоре.
Даже сквозь дверь чувствуя его нетерпение, Габи поспешно натянула белое кружевное платье на атласной подкладке, которое надевала только в исключительных случаях. Но сегодня ведь случай был исключительный, не так ли? К тому же платье, хоть и кружевное, сшито было так ловко, что можно было обойтись без нательной арматуры, без которой она и обошлась.
Уже за воротами, пристегиваясь ремнем к пассажирскому сиденью, она повторила свой вопрос: «Куда же мы опаздываем?»
Эрни ответил вопросом на вопрос:
«Надеюсь, ты знаешь, как выбраться из этого чертова лабиринта?»
«Не то, чтобы я часто выезжала отсюда на машине, я все больше на автобусе. Сейчас сверни направо, и скажи, наконец, куда мы едем».
«Мы едем на концерт Зары. Ты когда-нибудь слышала, как Зара поет?»
«А кто это?»
«Как, ты ничего не знаешь о Заре? Чем вы там занимаетесь, в своей киношколе?»
Габи пожала плечами — знакомство со звездами яффских ночных клубов в программу киношколы не входило. Она лично посвящала там в тайны постановки голоса заносчивых молодых режиссеров, каждый из которых считал себя гением и в гробу видел искусство постановки голоса вообще и изучение этого искусства в частности.
«Но Зара не просто яффская звезда, слава Зары докатилась даже до Нью-Йорка, — воскликнул Эрни, ловко выбираясь из головокружительного лабиринта Рамат-Ганских улиц. — Можно сказать, что я на этот раз приехал в Израиль специально, чтобы послушать пение Зары!».
«Жаль, что не я ставила ей голос», — вздохнула Габи.
«Не ей, а ему», — поправил ее Эрни.
«Как, ваша Зара — мужчина? Почему же у нее, то есть у него, такое женское имя?».
«Приедем — увидишь», — пообещал Эрни.
По сути они уже почти приехали — машина катила по приморскому проспекту, открывавшему вид на бесконечный песчаный пляж, окаймленный бесноватым прибоем Средиземного моря.
«Остановись тут на минутку, — попросила Габи, заметив свободную стоянку у тротуара. — Полюбуйся нашим морем! Оно всегда готово превратить любое мелкое волнение в ревущую пенистую бурю. За ним нужен глаз да глаз, как за всем Ближним Востоком».
«Скажи мне лучше, госпожа философка, ты была когда-нибудь в ночном клубе?» — засмеялся Эрни, заталкивая Габи обратно в машину.
«Почему ты спрашиваешь?» — насторожилась она.
«Моя любимая учительница Татьяна утверждала, что в России ни о каких ночных клубах не могло быть и речи»,
«В ее времена, конечно, так и было, но теперь там ночных клубов больше, чем дневных», — храбро отпарировала Габи, таким хитрым способом уклоняясь от ответа на вопрос. Потому что, по правде сказать, она никогда в жизни не была в ночном клубе, но сознаваться в этом не хотела. Ей почему-то вдруг показалось, что такое признание спустит ее вниз по социальной лестнице, на которой она до сих пор довольно ловко балансировала на одной ступеньке с Эрни.
Поэтому она постаралась придать своему лицу выражение полного безразличия, когда они, пройдя под стрельчатой каменной аркой, спустились по коленчатой гранитной лестнице и оказались в низком зале, напоминающем обшитую малиновым бархатом коробку для хранения драгоценностей. Все здесь было нарочитым и слишком шикарным — крохотные мраморные столики на витых золоченых ножках, окружающие их такие же витые золоченые стульчики и подобострастно извивающиеся официанты в малиновых фраках с золотыми пуговицами. Несмотря на шумные вздохи кондиционера, воздух в зале казался спертым и слишком душистым — Габи не сразу поняла, что кондиционер выдыхает не только холод, но и плотную струю приторного цветочного одеколона.
Они и впрямь примчались к самому началу — едва они вошли, распорядитель запер за ними дверь и плотно задернул поверх нее тяжелый плюшевый занавес. Зал был набит до отказа, свободных мест вокруг столиков не было, все стульчики были заняты. Краем глаза Габи заметила, как пара зеленых кредиток перекочевала из ладони Эрни в ладонь официанта, который через минуту принес крохотный столик с парой стульчиков и стал втискивать его в узкое пространство перед самой сценой. Сцена была на удивление большой для такого тесного зала, она простиралась от стены до стены напротив входной двери. Над нею опытный взгляд Габи приметил натянутую высоко под потолком цепочку разноцветных фонарей. Фонари не горели, и сцена была погружена в зыбкую полутьму, в глубине которой скрывался маленький оркестрик, притаившийся в дальнем углу. Публика состояла в основном из сидящих парами красиво одетых молодых людей, причем очень немногие из них были с девушками.
Не успели Габи с Эрни усесться, как оркестрик заиграл что-то томное и старомодное, похожее на танго двадцатых годов. После нескольких тактов по залу пробежал невнятный коллективный вздох, а по спине Габи пробежал легкий сквозняк. Она обернулась и увидела, как в малиновой стене распахнулась скрытая обоями дверь и из нее в зал впорхнула высокая женская фигура в сверкающем длинном платье и широкополой шляпе, почти скрывающей лицо. Зал грохнул аплодисментами, на миг заглушившими музыку.
Дверь закрылась, женщина в шляпе приветственно помахала рукой, и аплодисменты разом смолкли, музыка тоже. Стало очень тихо. В наступившей тишине женщина выдохнула в пространство дивной красоты аккорд, напоминающий скорее не человеческий голос, а отрывок из концерта скрипки с оркестром. Маленький оркестрик подхватил этот аккорд, разогнал его на вариации, и женщина запела чарующим контральто.
Она исполняла подлинное старое танго, хоть и незнакомое Габи, но как две капли воды похожее на любимые мелодии ее детства, хоть и не «Брызги шампанского», но какой-то французский их вариант, полный полночной истомы и брызг шампанского. Плавно покачивая бедрами в такт музыке, певица медленно скользила между столиками, направляясь к сцене, к которой вела крытая малиновым ковром короткая лесенка.
Взойдя на сцену, Зара поплыла по ней в ритме танго, но уже в роли мужчины, ведущего в объятиях даму. Контральто ее совершенно естественно сменилось мелодичным баритоном, столь же мужественным, сколь женственным было контральто, хотя длинные ноги в остроносых лодочках на шпильках по-прежнему оставались вызывающе женскими. Габи вдруг охватило странное чувство, будто она уже видела это шоу в другой жизни. Она закрыла глаза — сейчас, сию минуту она вспомнит, что это было! Но тут ладонь Эрни накрыла ее пальцы:
«Что ты будешь пить?»
Глаза пришлось открыть — над ее плечом вежливо порхал малиновый официант с блокнотом в руке. Габи отмахнулась — ничего она не хочет, она уже достаточно выпила сегодня.
«Придется себя заставить, — шепнул Эрни. — В ночном клубе каждый гость обязан заказать какой-нибудь напиток».
Ладно, гулять — так гулять, решила Габи и попросила официанта принести ей стопку финской водки. Тогда Эрни тоже заказал водку: «Почему бы и мне не попробовать?»
А Зара уже плыла по сцене, закинув назад голову и широко раскинув руки. Из горла ее опять вылетел чистейший звук скрипки и, вибрируя, повис в воздухе. Поднимаясь все выше и выше, он длился так долго, что у Габи заложило уши. Когда звук скрипки оборвался, в зале на миг стало мучительно тихо. Габи вздохнула с облегчением и залпом проглотила всю водку, не закусывая — недаром она прожгла свои лучшие годы за кулисами московских театров!
«Настоящая русская женщина!», — восхитился Эрни, пригубил свою стопку и поморщился: «Ну и мерзость!». Он отставил свою стопку и, кивком подозвав официанта, заказал порцию виски с содой. Не успел он ее выпить, как под потолком вспыхнули цветные фонари и оркестранты грянули фокстрот. Певица закружилась по сцене, мелко перебирая ногами, ажурная юбка ее взметнулась колоколом, открывая узкие щиколотки и сильные голенастые икры.
Не прекращая кружения, она сорвала с себя шляпу и бросила в зал, и хоть темные локоны закрыли ей лицо, Габи внезапно узнала ее по этому движению. Сомнений не оставалось — это была невеста из свадьбы в башне!
Габи ахнула так громко, что Эрни вздрогнул и положил руку ей на плечо:
«Что случилось? Тебе дурно?»
«Я ее знаю! Я с ней... Я пела на ее свадьбе!» — горячо зашептала Габи, пытаясь облегчить словами нарастающее в груди напряжение. Эрни ошарашено уставился на нее так, словно она секунду назад спустилась в этот зал на машине времени:
«О чем ты? На какой свадьбе?»
Габи начала было рассказывать ему про арфу, башню и дамский дуэт, но на них зашикали со всех сторон и ей пришлось замолчать. Вечер для нее был безнадежно испорчен. Чтоб хоть немного снять напряжение, она на одном дыхании глотнула всю недопитую водку Эрни. В голове у нее поплыло, уши заложило, и она отключилась. Ее не восхищали больше невероятные переходы голоса Зары от баритона до колоратурного сопрано, не завораживали мелькания ее длинных ног, уже не прикрытых платьем. Габи не заметила, куда девалось платье, и не слышала восторженного рева публики, хватающей налету разбрасываемые певицей сорванные с себя пелеринки, подвязки, трусики и чулки.
Иные картины лихорадочно мелькали у нее перед глазами, картины, которые она насильно затолкала тогда в дальние подвалы памяти. Она снова стояла рядом с Инной, прижимаясь спиной к холодному камню древней стены и, не веря собственным глазам, следила, как под экзотические звуки тройки с бубенцами невеста, томно извиваясь, заводит руки за спину и сбрасывает на пол бюстгальтер. Никаких грудей под ним нет — там, где должны были быть груди, темнеют плоские коричневые соски, окруженные завитками волос.
А невеста уже расстегивает крючки на юбке, которая белой пеной падает к ее ногам, открывая прозрачные кружевные трусики на стройных — не слишком ли стройных для девушки? — бедрах и тоненький золотой пояс с пристегнутыми чуть повыше колен ажурными чулками. Гибкими вращательными движениями бедер невеста начинает медленно-медленно спускать трусики вниз ...
На сцене полуобнаженная Зара делала то же самое — гибкими вращательными движениями бедер она медленно-медленно спускала вниз трусики. Взгляд ее скользнул по лицу Габи и застыл на миг, словно магнетически притянутый нахлынувшими на ту воспоминаниями. Длинные темные глаза в неправдоподобно мохнатых, скорей всего, наклеенных ресницах, сузились в напряжении, как будто искали в закромах памяти что-то забытое. И тут же расширились и закрылись — она вспомнила, конечно, вспомнила!
Внезапно Габи охватил леденящий ужас — сейчас случится что-то непоправимое! Голос разума прошептал невнятно — «ну что может случиться!». Взгляд Зары пронзал Габи смертоносным лучом, и другой голос, подсознательный, уже не шептал, а вопил: «Когда случится, будет поздно! Беги отсюда поскорей!».
Габи вскочила и, бросив на ходу краткое: «Я ухожу!» стремительно помчалась к двери, ловко огибая тесно составленные столики. Эрни молча побежал за ней, не решаясь вопросами вызвать шквал неприязненных выпадов и угроз со стороны других гостей клуба. Толпе в зале была слишком накалена представлением, и не стоило ее раздражать.
Открыть входную дверь оказалось не просто — зачарованный зрелищем охранник никак не мог понять, почему Габи, откинув занавес, тянет на себя неподатливую дверную ручку. Этого не мог понять и Эрни. Яффской крепости.
«Куда ты? — попытался он остановить Габи, рвущуюся бежать невесть куда, только бы подальше отсюда. Но куда можно было бежать? Перед ними высилась глухая крепостная стена с кусочком звездного неба над ней, позади — здание клуба без единой светящейся точки, вправо и влево уходили невидимые во тьме переходы и лестницы. — Чего ты так испугалась?»
«Она меня узнала!» — пробормотала Габи, прижимаясь мокрой щекой к плечу Эрни.
«Зара узнала тебя? Ведь ты раньше о ней даже не слышала!» — не поверил Эрни.
«Но она меня слышала! Я три часа подряд пела ей русские романсы!».
«Ты пела — ЕЙ? Ну, ты даешь!»
«Именно — я ей, а не она мне. Причем я стояла так близко, что ее дыхание шевелило мне волосы. Вот только она — совсем не она!»
«Я вижу, у тебя совсем крыша поехала. Ни к чему тебе было пить столько водки! Пошли!».
Осторожно нащупывая путь, они двинулись сперва влево, потом вверх по каким-то бесконечным ступенькам, пока не пришли в тупик. Тогда они повернули обратно, спустились вниз по тем же ступенькам и направились вправо. Там тоже оказались ступеньки, которые вели вниз. Все это время, пока они, оступаясь, брели в полной тьме по щербатым древним ступенькам, на внутренней стороне век Габи то и дело возникала непостижимая картина, не имеющая никаких корней в виденной только что реальности. На картине было изображено мертвое лицо Зары с широко открытыми длинными глазами в неправдоподобно мохнатых, скорей всего, наклеенных, ресницах. Глаза были каменно неподвижны, как никогда не бывают глаза у живых.
Видение исчезло только когда они вышли, наконец, на слабо озаренную площадку, напоминавшую дно колодца. В одном из верхних окон за розовой шторой горел свет, освещая каменные плиты и подвешенные вдоль стены горшки с цветущими кактусами. В дальнем углу площадки притаились новые ступеньки, на этот раз ведущие вверх. Эти ступеньки вывели их прямо к каменному бассейну с археологическими раскопками, откуда путь к машине был ясен и прост. Эрни взял Габи под руку:
«Ты вся дрожишь! Ты и вправду так испугалась?».
«Если б ты знал! Если б ты знал, что я видела! Я никогда никому не рассказывала, — хочешь, я расскажу тебе?».
«Валяй, рассказывай, — согласился Эрни с усмешкой, усаживая ее на пассажирское сиденье. — Только истинную правду, ладно?».
«Да у меня бы фантазии не хватило такое выдумать!»
И она начала с самого начала — про Инну, про арфу, про старинную турецкую башню без электричества.
«Я думаю, во всем этом была какая-то тайна. Зачем надо было устраивать свадьбу в таком странном месте и без единого гостя?».
«Но я еще не знаю, что на этой свадьбе произошло», — трезво отозвался Эрни, петляя и кружа в хитросплетении яффских улочек.
И Габи, очертя голову, бросилась в омут своих запретных воспоминаний. Оказалось, она видела почти все и помнит такие подробности, о которых даже не подозревала. Чем больше она рассказывала, тем больше увлекала своим рассказом Эрни, в результате чего он окончательно заблудился и остановил машину на какой-то темной площади, окруженной тенями неосвещенных домов, по виду не жилых.
«Мне тоже нужно слегка проветрить голову, — сообщил он, сбрасывая пиджак, — да и ноги затекли. Давай сядем на заднее сиденье, распрямимся и расслабимся».
Габи почему-то не сразу разгадала его замысел, а может быть, разгадала, но подсознательно скрыла это от себя самой. Она охотно пересела на заднее сиденье и, откинувшись на спинку, наткнулась на протянутую руку Эрни, который немедленно охватил ее плечи и погрузил кудрявую голову в ямочку у основания ее горла.
«Рассказывай, рассказывай, — прошептал он хрипло. — У тебя такой дивный голос и пахнешь ты одуряюще!».
Габи попыталась продолжить свое повествование, но едва она приступила к описанию немыслимых поз Зары и ее партнера на том красном диване, как почувствовала, что ее собственный партнер все равно ни слова не слышит, а только автоматически повторяет: «Рассказывай, рассказывай». А рука его при этом упорно пытается стянуть с нее белое кружевное платье на атласной подкладке, сшитое так ловко, что его можно носить без нательной арматуры, без которой Габи сегодня и обошлась.
Она не стала ему помогать, но и сопротивляться тоже не стала. Сердце ее закатилось куда-то вбок, от чего она вроде бы сомлела — так давно, так давно никто не срывал с нее одежды! Вообще в ее сбившейся набекрень жизни давным-давно не было ничего хорошего, ничего радующего душу, если не считать мелких побед над источенным смертельной болезнью Иоси.
Эрни тем временем отчаялся стянуть платье с ее плеч и начал куда более эффективно заголять ее снизу. Он очень быстро с восторгом обнаружил полное отсутствие нижнего белья под атласной подкладкой, складно скользящей вверх по ее бедрам. Пальцы у него оказались сильные и нежные, хорошо умеющие ласкать и гладить, и в конце концов Габи сама сорвала с себя надоевшее платье и позволила ему делать с нею все, что он хотел. Тем более, что она хотела того же — не меньше, а, пожалуй, даже больше.
Потом, обессиленная и легкая, почти невесомая, она сделала попытку натянуть на себя платье, но Эрни пресек эту попытку, выхватив у нее платье и закинув его на переднее сиденье.
«Куда ты спешишь? — прошептал он, притягивая Габи к себе. — Какой смысл надевать платье, чтобы тут же снять его снова?»
Она даже не взглянула, куда приземлилось платье, и они снова блаженно покатились в сладкое забытье, населенное искрами, мелкими всхлипами и внезапно вернувшейся к Габи радости жизни. Радость эта до краев наполняла ее, пока они искали дорогу домой в темном лабиринте улиц и переулков без единого прохожего. Ей было не жаль парадного кружевного платья, смятого и порванного в нескольких местах, ей было не жалко себя, бездомную и бесприютную, у нее все было хорошо, все было так, как надо!
Дома она открыла ворота и проследила, чтобы Эрни запер гараж, после чего они неслышно проскользнули внутрь спящей виллы и нежно поцеловались на прощанье.
«Ты прекрасная, прекрасная!» — выдохнул ей куда-то за ухо Эрни, прежде, чем бесшумно шагнуть на темную лестницу, ведущую на второй этаж.
Войдя к себе, Габи поспешно сдернула платье, швырнула его на пол, потом, как была, без ночной сорочки, рухнула на постель и погрузилась в счастливый сон. Давно она не спала так бездумно, так раскованно, без сновидений и ночных кошмаров. Спала так крепко, что чуть не проспала утреннюю трапезу Иоси. Она вскочила за пять минут до назначенного времени, кое-как оделась и пригладила волосы, не успевши даже умыться, не говоря уже о подкраске лица, чего она до сих пор ни разу себе не позволяла.
Ей показалось, что Иоси поглядывает на нее лукаво, словно догадывается о ее ночных приключениях. Но что ей сегодня был Иоси с его иронической всезнающей улыбкой? Она с нетерпением ждала встречи с Эрни — она хотела поймать его первый взгляд, чтобы сразу оценить его отношение к ней и ко вчерашнему безумству.
А Эрни все не шел и не шел. Конечно, он тут не на службе, он в гостях, и может позволить себе спать, сколько угодно, не то, что она. Уже спустилась к своему утреннему кофию Белла, любительница поспать попозже, а его все не было и не было. Кажется, и Белла поглядывала на нее с загадочной усмешкой — интересно, что они оба знают, старые хрычи?
Работы в этот день было по горло, — нужно было навести порядок на кухне и в столовой после вчерашнего пира. Сортируя чистую посуду, вынутую из посудомоечной машины, Габи напряженно прислушивалась к звукам, доносившимся со второго этажа, в надежде услышать шаги Эрни в коридоре или плеск воды в ванной. Но наверху царила мертвая тишина, изредка нарушаемая цокотом Беллиных каблучков.
«И чего она даже дома всегда бегает на каблуках?» — раздраженно пронеслось в голове Габи, когда Белла опять появилась на кухне, чтобы готовить обед.
«Накрывай на стол, — скомандовала Белла, колдуя над строем маленьких сковородочек, в которых что-то шипело и благоухало. — Что-то ты сегодня вялая, как вареная рыба!».
Габи предпочла не отвечать, а только глянула на хозяйку вскользь и впервые заметила, что на ее подбородке топорщится редкая щетинка жестких на вид седых волосков. «Может посоветовать ей выдернуть их пинцетом?» промелькнуло в голове, но она сдержала порыв благотворительности и молча выставила на стол три обеденных прибора.
«С какой стати три? — воскликнула Белла. — Или ты после вчерашнего концерта почувствовала себя членом семьи?»
Габи не обратила внимания на едкость вопросов Беллы, за эти месяцы она привыкла к прямолинейному хамству хозяйки. Ее поразило другое.
«А разве Эрни не будет обедать с вами?» — холодея губами, выдавила она из себя, почти предчувствуя ответ .
«Эрни? Да он давно улетел! Он уехал еще на рассвете, у него был утренний рейс».
Габи почудилось, что ее оглушили ударом тяжелого полена по голове. Уехал еще на рассвете? Улетел утренним рейсом? И ни слова ей не сказал? А на что она, собственно, рассчитывала? На вечную любовь с ежевечерним пением русских романсов? Самое трудное в этот миг было не выдать своего потрясения, не дрогнуть, не зарыдать, не забиться в истерике. И она сдержалась, не дрогнула, не зарыдала, не забилась в истерике.
Но очевидно, страшное напряжение воли, которого ей стоила эта сдержанность, все же отразилось на ее лице, хоть ей казалось, что она и глазом не моргнула. А может, именно ее застывшие, немигающие глаза понудили Беллу спросить:
«Что с тобой? Тебе нехорошо?».
Да, да, нехорошо, и еще как нехорошо! Но это необходимо было скрыть, притвориться, будто дело в чем-то другом, и вместо роли обманутой дурочки сыграть другую роль. Придумывать роль было некогда, надо было решиться на что-нибудь попроще, например, представиться больной — в конце концов, она хоть и прислуга, но тоже имеет право болеть, Габи сложилась вдвое, обхватила себя руками и очень правдоподобно застонала:
«Ой-ой! Что-то вдруг живот скрутило, сил нет стоять!»
И не гнушаясь эффектами, рухнула на колени, пребольно ударившись о белые керамические плитки кухонного пола. Настоящая, непритворная боль придала ей сил и жалости к себе, коварно брошенной и обманутой:
«Белла, голубушка, отпустите меня лечь! — заскулила она весьма убедительно, входя в роль по системе Станиславского. — Ведь я тарелки уже поставила, и салфетки разложила, и вилки, и ножи, а обед вы уж сами на стол как-нибудь принести можете».
«Что за странный приступ, — начала было Белла, но Габи так вошла в роль, что сама уже начала верить в свою болезнь. — Ни с того, ни с сего».
Седая щетинка на ее подбородке встала дыбом, пока прозрачный взгляд ее пронзал Габи сквозь круглые стекла очков до самого спинного мозга. Не таил ли он в себе особое знание? Не слышала ли она, как Габи с Эрни уезжали вчера ночью? И как целовались на прощанье на площадке перед темной лестницей, уходящей на второй этаж?
Конечно, Габи совершеннолетняя и вольна поступать, как ей заблагорассудится, — куда хочет, ездить, с кем хочет, трахаться. Она бы даже гордилась своим романом с Эрни, если бы этот роман не оказался просто дорожной блядкой.
«Я пойду лягу», — простонала Габи и картинно поползла к выходу на четвереньках, наткнувшись при этом головой на колени Иоси, который как раз вошел в кухню.
«Чего ты ползаешь? — поинтересовался он. — Серьгу бриллиантовую потеряла, что ли?»
Вынести еще и насмешливый взгляд Иоси Габи было просто не под силу, и она пошла ва-банк — она безобразно громко рыгнула, вскочила на ноги и, картинно зажимая рот ладонью, выскочила вон.
Добравшись до своей комнаты, она заперла дверь на ключ и растянулась на неубранной с утра постели. Через минуту ее и вправду стошнило и стало казаться, будто простыни пахнут чем-то теппким и греховным. Но с какой стати простыни могли пахнуть греховным, если Эрни даже не входил к ней в комнату?
И тут ее осенило — это ее тело излучает терпкий греховный аромат, ведь она даже не успела с утра ополоснуться под душем. Можно не сомневаться, что ее чувствительные чистоплюи-хозяева сразу разнюхали этот запах и обо всем догадались. О том, что она с Эрни, она с Эрни, она с Эрни там в машине ... А потом он улетел утренним рейсом и слова ей не сказал.
От этой мысли Габи взвыла в голос и ее словно ветром сдуло с кровати. Она помчалась в ванную, на ходу срывая с себя одежки, чтобы смыть с себя память об этой ночи, снять с себя кожу, остричься наголо, и забыть, забыть, забыть! Горячий душ слегка ее образумил, — она, хоть и попыталась содрать с себя кожу мочалкой, но волосы стричь все же не стала, а только многократно их промыла и до умопомрачения опрыскала духами.
Потом, вялая и умиротворенная, она побрела по коридору, прислушиваясь к голосам виллы. Было тихо, только кондиционеры жужжали равномерно, навевая прохладу и сон. Из кухни не доносилось ни звука. Наверно, Иоси с Беллой уже пообедали и ушли наверх отдыхать. И Габи тоже позволено вернуться к себе и постараться заснуть.
Но сон не шел к ней. Ей вдруг померещилось, что Белла, почуяв ее слабость, просто подшутила над ней, и Эрни вовсе не улетел, а отправился с утра пораньше куда-нибудь в Натанию или Кфар-Сабу повидаться со старыми друзьями. Она даже начала прислушиваться в надежде услышать звонок у ворот, чтобы не задерживать его, когда он вернется, а открыть ему поскорей.
Не прошло и получаса, как звонок действительно зазвучал, и Габи, как безумная, устремилась к воротам. Там и впрямь стояла белая Субару, как две капли воды похожая на Субару Эрни, но за рулем сидел немолодой мужик в синей спецовке, который приехал чинить дальнее управление хитрого устройства, отпирающего ворота.
При виде въезжающей во двор белой Субару, Габи ощутила, что жизни ее пришел конец — всего только сутки назад у этих самых ворот кудрявый голубоглазый мальчик предложил ей тремп до гаража, и глупое сердце ее возликовало. Она с первого взгляда почувствовала, что между ними натянулись невидимые нити чего-то большего, чем просто симпатия, и поверила, — дура, дура, трижды дура! — будто это серьезно.
И тут она вспомнила, как Эрни с восторгом уписывал за обе щеки старательно изготовленные Беллой лакомства. Он с аппетитом съел все, что было на столе, однако не остался здесь жить из благодарности к гостеприимной хозяйке. После ужина он обратил взор на поданную к столу прислугу и сжевал ее с не меньшим аппетитом. Ну, не оставаться же ему было в чужой стране из благодарности к прислуге, которая ничего от него не требовала, а сама бросилась ему на шею?
Мужик в синей спецовке спрашивал ее о чем-то и она, по всей видимости, ему что-то отвечала, причем вполне разумно, так что он даже не заметил ни мертвенного взгляда ее невидящих глаз, ни механического голоса, вылетающего из ее онемевших губ. С той минуты, как чужая — чужая, а не Эрни! — белая Субару въехала во двор, время для Габи остановилось и потеряло смысл.
Она по-прежнему раскладывала по утрам перед Иоси сложный пасьянс его таблеток и капсул, по-прежнему ставила пере ним голубую фарфоровую тарелочку со специально подсушенной половинкой питы в окружении горсти черных маслин с маленьким красным помидором-вишенкой в центре, но это была только видимость. Тело Габи, облаченное в обычную одежду прислуги, выполняло ее обычные утренние обязанности, но ее самой там не было. Ее не было вообще — она кончилась, скончалась, свела свои счеты с жизнью, вернее жизнь свела свои счеты с ней.
И дело было не в Эрни, и не в Дунском, и не в страхе перед опознавшим ее таинственным мальчиком-невестой с божественным скрипичным голосом. Просто в ней кончился завод, которым Господь снабжает каждого при рождении, а заводной ключик потерялся. У мамы в Москве стояли на ночном столике красивые старинные часы, ключик от которых потерялся. Мама не выбрасывала их из какого-то давно позабытого сентимента, и они бездарно пылились на ночном столике, бессмысленные и не нужные никому.
Габи иногда смотрелась в зеркало, поражаясь тому, что у нее еще есть лицо — ей казалось, что лицо у нее должно было стереться, уступив место циферблату незаведенных часов. Это ее невыносимое бытие, вернее, небытие, прервал как-то вечером звонок у парадной двери. Именно у двери, а не у ворот, что само по себе было уже удивительно — ведь во двор мог войти только тот, кто знал код калитки. Если бы Габи еще способна была удивляться, она бы удивилась. Если бы Белла и Иоси были дома, они, возможно, тоже удивились бы, но их не было — они уехали на концерт в филармонию.
Габи на мгновение прекратила сервировать стол к ужину — Белла сегодня потребовала приготовить тарелки и чашки из самого нарядного сервиза, — прислушалась к звонку и решила его проигнорировать. Кода калитки не знал никто, значит, звонка быть не могло, он ей просто померещился. Но звонок никак не хотел замолкать, он трезвонил и трезвонил, пока Габи это не надоело и она все же подошла к двери. Но отворять не стала, а сперва зажгла наружную лампочку и выглянула в глазок — перед дверью топталась незнакомая женщина в элегантном брючном костюме, у ног ее, обутых в нарядные туфли-лодочки, стояла дорожная сумка.
«Кто там?» — спросила Габи, твердо решив не открывать.
«Да я это, я, Габи, открывай, чего ты тянешь!» — ответила женщина по-русски, пробуждая в отупевшей голове Габи какое-то смутное воспоминание.
«Кто — я?» — уточнила она, но рука уже тянулась к ключу, подсознательно готовая узнать и признать.
Как только дверь приоткрылась, женщина обхватила Габи обеими руками и осыпала ее лицо поцелуями:
«Так ты меня встречаешь, племяшечка? А я-то, дура старая, думала, ты все глаза проглядела, ожидаючи!»
«Тамара! Уже приехала? — ахнула Габи, с разгону переходя на «ты». — Да тебя не узнать в этом наряде!»
«Так это я здесь прислуга, а там, у себя, я самая, что ни на есть барыня, зарплату в долларах получаю! — хохотнула Тамара, занося сумку. — Только не понимаю я этого «уже». Ты что, не ждала меня? — И зыркнула искоса недобрым глазом. — Или место мое тебе приглянулось, и я тут лишняя?»
«Что вы, что вы? — от испуга Габи опять перешла на «вы». — Я просто все спутала и счет времени потеряла».
«Значит, хорошо тебе тут было, — заключила Тамара. — А хозяева где? Неужто спать легли?»
«Нет, они на концерте, с минуты на минуту должны прийти».
«Выходит, Иоси не так уж плох, слава Богу, — вздохнула Тамара. — А я, признаться, волновалась за него. Ладно, пойду, распакуюсь, пока их нет».
Она быстро двинулась было с сумкой, но вдруг остановилась, как вкопанная:
«Стой, стой! Куда же я иду? Ты, небось, комнату не освободила, раз не ждала меня сегодня?»
У Габи все похолодело внутри — комнату-то придется освободить! А она в своем отчаянии и думать об этом забыла — ничего не искала, и ничего, соответственно, не подыскала!
«Ничего, ничего, вы не беспокойтесь! Я мигом соберусь и поеду», — заторопилась она, стыдясь своей безответственности.
«Куда ты поедешь, интересно, на ночь глядя? Да еще с чемоданами? Тут, в вашей райской земле, и вокзала-то путного нет, чтобы приличной девушке переночевать!»
«Вокзала нет, — стыдясь за свою негодную для бездомных страну, согласилась Габи. — Но я что-нибудь придумаю. Например, сниму номер в отеле. Я ведь теперь при деньгах».
«Ты что ж это, свои трудовые денежки по отелям размотать хочешь?» — возмутилась Тамара, но тут парадная дверь распахнулась и вошла Белла. При виде Тамары она так просияла, что Габи даже стало обидно — выходит, она не сумела как следует сыграть роль прислуги! Но тут следом за Беллой явился Иоси, который ставил в гараж машину, и, услышав новость, прореагировал недипломатично:
«Так Габи больше не будет пичкать меня лекарствами?»
«Она что, делает это лучше, чем я?» — встрепенулась Тамара, но Иоси уже осознал свою ошибку:
«Нет, конечно, с тобой никто сравниться не может. Просто мы еще не успели с ней обсудить некоторые особенности русского национального характера».
«Я не поняла, чего вы там не успели, — смилостивилась Тамара, но вы можете закончить это завтра за завтраком, пока я буду принимать дела».
«Что значит, завтра? — не поняла Габи. — Я же должна освободить твою комнату сегодня ».
«Завтра освободишь. Тебе, небось, часа три паковаться надо, а я умираю спать».
«А где же ты ... вы ... сегодня будете спать?»
«Я думаю, у Беллы найдется для меня свободная гостевая комната на одну ночь», — по-хозяйски распорядилась Тамара и решительно направилась на кухню помогать
Белле с ужином. На этот раз они ужинали все вместе — на радостях в честь приезда Тамары Белла нарушила свои хозяйские правила, и даже угостила всех настоящим французским коньяком. Так Габи представился случай второй раз есть и пить за хозяйским столом, где для комплекта не хватало только Эрни.
И словно образ его витал не только над Габи, Иоси ни с того, ни с сего подмигнул ей и предложил:
«Не завершить ли нам праздничный вечер любительским исполнением русского романса? Иди, Белла, к роялю!»
Белла пожала плечами, но за рояль села и довольно складно сыграла первые аккорды романса «Нет, не тебя так пылко я люблю!», а Иоси подхватил слабым, но приятным тенором почти без акцента : «Не для меня красы твоей блистанье!» и дал знак Габи: «Давай, не подводи!». Так что той ничего не оставалось, как повести их за собой: «Люблю в тебе я прежнее страданье и молодость погибшую мою!»
На погибшей молодости Иоси закашлялся, Белла захлопнула крышку рояля и все кроме Габи отправились спать. Тамара на прощанье поцеловала Габи и подвела итог:
«Я вижу, вы тут без меня неплохо спелись».
«Неплохо, так что мне самая пора убираться» — согласилась Габи и начала составлять посуду в мойку. Она вытряхнула мусор, вытерла стол и загрустила — маленькая передышка на «Вилле Маргарита» закончилась, нужно собраться с силами и опять начинать жить. Куда же ей податься?
Утром, выкладывая перед Иоси лекарства и пол-питы с маслинами, она отвечала ему невпопад, потому что все еще искала ответ на этот вопрос. Ей пок4азалось, что Иоси обиделся — он сказал «Я вижу, тебе не до меня» и умолк. Но ей и вправду было не до него, она продолжала ломать голову, куда бы ей деваться, пока поспешно запихивала в чемодан свои пожитки, которых оказалось больше, чем она предполагала.
В самый разгар сборов, когда неподатливая крышка переполненного чемодана никак не хотела закрываться, в комнату к ней ворвалась Тамара, вполне восстановившая себя в образе прислуги:
«Тебя к телефону! — выкрикнула она. — Мужской голос! Срочно!»
«Эрни!» — вспыхнуло в груди Габи. — Только он знает номер этого телефона!»
Она побежала вслед за Тамарой на кухню и жадно схватила белую трубку.
«Неплохо ты спряталась от меня, женка, — игриво проворковал в трубке голос Дунского. — Немало крови я пролил, пока достал твой номер!»
2 .
Самолет, завывая для острастки, помчался по взлетной дорожке, и добился своего — сердце Габи затрепыхалось и закатилось куда-то вниз под ребра. Недавно она прочла славный романчик одной американской феминистки, в котором утверждалось, что страх полета присущ всем сексапильным женщинам. Он будто бы однозначно связан с активностью женских гормонов, из-за чего боязливая героиня романчика, очутившись в Европе, охотно переходила от одного любовника к другому, лишь бы не оказаться снова в самолете по дороге к себе в Америку.
А бедная сексапильная Габи, подавляя страх полета, как раз летела в Европу, где менять любовников ей вряд ли предстояло. Потому что ее сопровождал в Европу законный муж, вернувшийся совершенно преображенным. Во-первых ему так плохо пришлось в Киеве, что он снова полюбил Израиль, во-вторых ему было там так одиноко, что он снова полюбил Габи, а главное — он похоронил там маму и продал ее квартиру на Крещатике, отчего сильно разбогател. Не так сильно, конечно, чтобы откупить у Беллы «Виллу Маргарита», но достаточно для того, чтобы снять новую квартиру в приличном районе и слетать с Габи в Европу до начала занятий в киношколе.
Внезапная идея этой авантюры возникла у Дунского после посещения им своего любимого парикмахера Давидки, всякий раз превращавшего его на некоторое время в демонического красавца. Неясно, что делал Давидка с непослушным чубом Дунского, но первые две недели после стрижки тот был так хорош, что даже молоденькие девочки начинали строить ему глазки на улице и в автобусе. Как утверждал Дунский, именно ради Давидкиной стрижки он покинул родной Крещатик и возвратился на негостеприимную родину хумусов и хамсинов, которые ненавидел в равной мере, сам понимая, как это несправедливо.
Дунский ушел в парикмахерскую нормальным лохматым евреем, оставив Габи принимать душ в скромном гостиничном номере, снятом ими с понедельной оплатой до того дня, когда можно будет въехать в новую квартиру, Из парикмахерской он вернулся демоническим красавцем, во вновь остриженной голове которого бушевали идеи совершенно другого масштаба.
«Завтра мы летим в Европу, — объявил он, не переведя дыхания после быстрого бега на четвертый этаж, вызванного очередной поломкой гостиничного лифта. — Я уже заказал билеты».
«Почему завтра, а не сегодня?» — поинтересовалась Габи сквозь жужжание сушилки для волос, думая, что он шутит. Но он нисколько не шутил.
«Потому что на сегодня билетов не было, да и на завтра тоже. Мне просто повезло — кто-то отказался от билетов как раз в ту минуту, как я уже повернулся, чтобы уйти».
Все еще не веря, Габи выключила сушилку:
«А чего такая спешка? Нельзя было бы купить билеты на послезавтра?».
«Неужто ты не понимаешь, что все билеты давно проданы на месяц вперед! А то и на два! Я же тебе сказал — мне просто повезло!».
«Но мы еще утром никуда не собирались ехать!».
«Но Давидка летит именно завтра!».
«При чем тут Давидка? Ты же не собираешься через пару дней стричься снова?»
«Дело в том, что Давидка снял на две недели машину и приглашает нас ехать с ними и разделить расходы пополам».
Это звучало заманчиво — прокатиться по Европе на машине, ведь ни Габи, ни Дунский не умели водить. Ради такого удовольствия стоило даже стерпеть общество парикмахера Давидки, тем более, что Дунский на правах интеллигента потребовал, чтобы маршрут выбирал он. И Габи сдалась — она поспешно побросала в чемодан косметику и самые нарядные свои одежки, — все ж таки Европа! Дунский так и припечатал: «Собралась Дунька в Европу!», однако последнее слово осталось за Габи: «От Дунского слышу!» крикнула она. После чего они дружно захохотали и повалились на скрипучую гостиничную кровать, целоваться и ласкать друг друга, совсем как в добрые старые времена.
Совсем, да не совсем. Та единственная, неповторимая — в смысле не повторенная — ночь с Эрни на заднем сиденье белой Субары, не выходила у Габи из головы. Впрочем, было бы обыкновенным ханжеством называть головой то место, где заклинилась память об этой ночи, голова играла в этом деле чуть ли не последнюю роль. Если бы дать волю голове, то выяснилось бы, что Дунский как любовник был ничуть не хуже, а, пожалуй, даже лучше кудрявого американского мальчишки.
Но близость с ним была вся покрыта ссадинами и царапинами, они жгли и саднили в самый неподходящий момент, как шипы той увядшей розы, что впились в его пятку в их прощальный день. А с Эрни все было новеньким и лакированным, как на рекламной картинке — их мгновенно вспыхнувшая взаимная симпатия, их слаженный дуэт под аккомпанимент красного рояля, их блуждания по лабиринтам Яффской крепости, а главное — объединившая их тайна Зары, о которой не знал никто, кроме них двоих.
Дунскому она про Зару так и не рассказала, потому что не смогла придумать никакого путного объяснения своей ночной поездке в Яффо — с кем она ездила и почему. Скорей всего, придумать что-нибудь она бы смогла, если бы ее саму не пугал витающий над этим приключением образ Эрни. Образ его протискивался между нею и Дунским всякий раз, как он начинал скользить руками и губами по ее телу, повторяя какие-то бессмысленные ласковые слова. Слава Богу, Дунский ничего не замечал, — изголодавшись в разлуке, он хотел ее жадно и ненасытно, не отличая дня от ночи, и застрявший между ними голубоглазый Эрни нисколько ему не мешал.
Чтобы немного отвлечь Дунского от себя, Габи предложила ему поискать с помощью интернета какие-нибудь симпатичные отели в тех европейских городах, где они наверняка будут останавливаться. Вообще-то свободолюбивый Дунский не желал связывать себя никакими обязательствами, но один город он облюбовал заранее — Баден-Баден. Туда они намеревались отправиться сразу после осмотра Страссбургского собора, открывающего длинную цепь готических великанов, один другого краше, от Фрайбурга до Кельна.
В Баден-Бадене соборов не было, там услаждали тело, а не душу. И он выпал бы из составленной Дунским интеллектуальной готической программы, если бы все знаменитые русские писатели прошлого века не избрали его излюбленным местом своего барского отдыха. Страшно подумать такое, но создавалось впечатление, будто вся духовная элита имперской русской культуры, пренебрегая радостями духа, дружно отдавала предпочтение радостям тела.
Это необходимо было проверить — а вдруг в этом пленительном Баден-Бадене кроется нечто духовное, невидное взгляду непосвященного, но открывающееся внимательному наблюдателю, сделавшему русскую литературу основным смыслом своей жизни, то-есть именно ему, Дунскому. Таким образом Габи получила «добро» на поиск отеля в Баден-Бадене, причем предпочтительно такого, где проводил время кто-нибудь из великих.
«Я думаю, это не дешево, но на пару дней мы можем себе это позволить, в научных интересах, разумеется», — после продажи маминой квартиры на Крещатике Дунский, который всю жизнь едва сводил концы с концами, чувствовал себя почти что новым русским. К сожалению, от этой увлекательной идеи пришлось отказаться после первой же попытки. Выяснилось, что главные действующие лица вдохновенного замысла Дунского останавливались в одном и том же «Парк-отеле», где и в их времена было не дешево, а на сегодня цена оказалась вовсе немыслимая — самый скромный номер стоил 750 немецких марок с носа.
«В неделю?» — предположил Дунский.
«Нет, в день», — утешила его Габи и и пробежала глазами вниз по списку — «Интерконтиненталь» стоил 300 марок в день, «Шварцвальдер» — 285. Покончив с отелями она с чистой совестью заглянула на следующую страницу, где предлагались пансионы с завтраком. С экрана прямо ей в лицо выпрыгнула «Вилла Маригарита», «в самом сердце города, напротив горячих купален «Термы Кара-каллы», комната на двоих — 110 немецких марок». Рядом с объявлением была помещена фотография виллы — хоть ничем не похожей на сказочный дворец Беллы и Иоси, но тоже прелестной в своем роде. Она вся тянулась вверх — кронами окружающих деревьев, островерхой черепичной крышей, переплетением лесенок и балконов, стрельчатыми решетками калиток и окон.
Габи не стала долго думать, она схватила телефонную трубку и начала торопливо набирать помещенный под фотографией виллы номер, заклиная топотом: «Только бы были свободные комнаты!».
«Куда ты звонишь?» — попытался остановить ее Дунский, но ей уже ответил вежливый голос турагента: «Как удачно! «Вилла Маригарита» освобождается завтра и есть две двойных комнаты на три дня». Пока Дунский, пытаясь ее остановить, возмущенно размахивал руками, она твердым голосом продиктовала турагенту номер своей кредитной карточки, и только потом объяснила мужу: «Я заказала две двойных комнаты в «Вилле Маригарита»!». Рассчет у нее был верный — такой любитель литературных эффектов, как Дунский, не мог не оценить чудесного совпадения, да еще подкрепленного скромной суммой в 110 немецких марок на двоих, ничтожно малой на фоне угрожавших ему 750 марок с носа.
Таким образом укрепив свои позиции, они сошли по трапу самолета в Страссбургском аэропорту не какими-нибудь жалкими бродягами, а солидными туристами, обеспеченными не только отличным жильем в аристократическом районе Баден-Бадена, но и комфортабельным автомобилем с шофером. Автомобиль оказался «Оппелем», а шофером Давидка — оба поджидали их у входа в прославленное казино, где Федор Достоевский когда-то просаживал приданное своей молодой жены.
Давидка никогда не видел Габи в предыдущей жизни, поэтому он встретил ее как истинный профессионал, преданный своему делу:
«Когда я постригу эту очаровательную фемину, — воскликнул он, нежно сжимая обе ее руки, — ее даже родной муж не узнает!»
«Стоит ли так рисковать?» — осторожно возразила Габи. — Он еще примет меня за молодую жену Федора Достоевского и просадит все мое приданное в казино».
Ей показалось, что ассоциация казино с Федором Достоевским прошла мимо тезауруса парикмахера Давидки, но здравый смысл подсказал ему достойный ответ:
«Ни в какое казино мы его не пустим! Зато, если мы сейчас поспешим, мы успеем на последний заход в «Бани короля Фридриха».
«А почему не в «Термы Каракаллы»? — удивилась Габи, вспомнив, что это главная народная приманка Баден-Бадена. Не всех же вдохновляют великие русские писатели, не жалевшие 750-и марок в день на роскошь «Парк-отеля».
«В «Термы Каракаллы» мы пойдем завтра, сегодня у нас уже не хватит времени — туда впускают на три часа, если заплатить за два», — разумно пояснил Давидка, помогая Дунскому сгрузить их чемодан в багажник.
«А когда же обедать?» — всполошился голодный Дунский, на минуту позабыв свои литературные интересы.
«Обедать перед банями нельзя, это вредно для сердца, так что мы превратим обед в ужин, А пока познакомьтесь с Номи, она будет у нас главным переводчиком, — пообещал Давидка и перешел на восхитительную смесь русского с польским. — Она балакает по немецкому языку, яко я по польскому».
Номи оказалась худенькой старушкой с милой улыбкой, тщательно уложенными седыми волосами и с синим освенцимским номером на запястье.
«Она с детства говорит по-немецки, да еще в университете немецкую культуру учила, — продолжал хвастаться Давидка. — Я до сих пор удивляюсь, как такая женщина согласилась прожить жизнь со мной, но она уверяет, что никто кроме меня не умеет причесать ее как следует. Не говоря уже о том, что я неплохо умею и кое-что еще».
«Ладно, Давидка, хватит меня смущать, — остановила его Номи, высвобождая из ладони Габи свою птичью лапку со страшным знаком. — Поехали в королевские бани».
«А когда же на виллу?», — забеспокоилась Габи,
«Я позвонила и договорилась с хозяйкой, что мы приедем поздно вечером», — улыбнулась Номи, а Давидка гордо повторил:
«Я ж говорю, она балакает по немецкому языку, яко я по польскому».
И они покатили по странному городу, узкие улицы которого то круто возносились вверх, то еще круче низвергались вниз под таким углом, что Габи порой казалось, будто машина вот-вот станет на нос и перевернется. Однако перевернуться было бы вовсе не страшно, даже и соломки не нужно было подстилать — весь город и так был устлан шуршащим ковром золотых осенних листьев. По усыпанным листьями узким улицам ездить разрешалось только в одном направлении, так что бедный Давидка то и дело останавливался, чтобы свериться с картой и сообразить, куда свернуть.
Пока он разглядывал карту, поток золотых листьев стекал с ветвей на ветровое стекло машины, напоминая Габи, что в Европе сейчас октябрь. Вообще-то говоря, октябрь сейчас был всюду, но в Тель-Авиве он имел совсем другой облик — там об осенних листьях не могло быть и речи. Листья в Тель-Авиве никогда не золотились, они всю зиму оставались вечнозелеными, а к весне сменялись пушистыми гроздьями разномастных цветов, к лету опять превращавшихся в листья.
Прокружив не менее получаса по крошечному лабиринту, обвивающему замковую гору, они подкатили, наконец, к парадному подъезду королевских бань. Роскошь встретила их прямо у входа, и они робкой цепочкой, отраженной овальными зеркалами в золоченных рамах, двинулись через выложенный мрамором вестибюль. Сразу при входе суровые девушки в серых халатах отделили женщин от мужчин и велели им раздеться догола, выдав взамен отобранных вещей круглые алюминиевые номерки на холщевых браслетах.
«Совсем, как в лагере», — шепнула Номи испуганно, но Габи быстро сообразила, как ее успокоить:
«Там это не стоило так дорого».
Номи облегченно засмеялась и они, держась за руки, вступили в длинный полутемный зал, уставленный смутно различимыми в полумгле лежанками. Их тут же отделили друг от друга и проворно уложили на лежанки. Над каждой из них склонилась атлетического вида женщина, которая тут же начала мылить их и тереть мочалками, чуть похлопывая при этом по спинам, рукам и ногам. Не успела Габи как следует вжиться в производимую над нею процедуру, как намыливания и похлопывания закончились, и ее безостановочно отправили в уставленную такими же лежанками парную.
После парной были еще какие-то протирания и продувания, и наконец Габи одна, уже без Номи, ошалевшая и ошарашенная, выкатилась в просторный овальный бассейн, наполненный прозрачной бирюзовой водой. Окружающие стены были украшены многоцветными фресками, изображающими пикантные сцены из жизни греческих богов, нимф и сатиров. Габи осторожно погрузилась в абсолютно прозрачную воду и тут же почувствовала чуть пониже спины упругий удар водяной струи, бьющей из одной из золоченных фасеток, равномерно расположенных по всей окружности бассейна. Она расслабилась и стала разглядывать фрески. Все сюжеты там завершались благополучно — если нимфа соблазняла античного юношу, он ей сдавался, если сатир соблазнял античную девушку, она тоже сдавалась, не хуже обстояло дело с богами и богинями.
«Вряд ли короля Фридриха отделяли в этом бассейне от его женщин», — произнес за ее плечом голос Номи, которая оказалась рядом, под струей соседней фасетки.
«Боюсь, что нас тоже уже не отделяют», — весело ответила Габи, заметив под тремя фасетками напротив трех абсолютно голых мужчин, ничуть не смущенных своей наготой.
«О Боже! — ахнула Номи, — чужих можно было бы и не замечать, но ведь и свои появятся с минуты на минуту! Как же быть со своими?».
«И своих не замечать, — разумно решила Габи, — тем более что они уже здесь, в соседнем зале».
«Тогда пошли к ним, чтобы они не заглядывались на других женщин», — еще разумней решила Номи. Они выбрались из воды и, опасливо оскальзываясь на мозаичных плитках, перебрались в соседний бассейн, более интимный и уютный, с бьющим в центре мощным фонтаном. За вторым бассейном открывалась длинная анафилада новых бассейнов — покрупней и помельче, погорячей и похолодней.
Переходя из одного в другой, Габи не заметила, как пробежало отмеченное в билете время. Всю их женскую группу строем вывели в темную комнату с задраенными шторами, и каждую из них опять уложили на лежанку, на этот раз застеленную чистой полотняной простыней со свисающими по четырем углам концами.
«Ложись, закрой глаза и молчи!» — скомандовала очередная суровая девушка в сером халате и начала закутывать Габи в целый набор одеял, запеленывая ее не так, как пеленают детей здесь, на Западе, а как пеленали их в далеком российском детстве, чтоб невозможно было пошевельнуть ни ногой, ни рукой. Габи попыталась было вырваться, возразить, но девушка в халате чуть прижала ее плечи к простыне и накрыла ее еще одним одеялом. В голове у Габи помутилось и она погрузилась в странный беспросветный сон без сновидений.
Проснулась она от того, что ее трясли за плечо, одновременно выпутывая из хитросплетения одеял и простыней.
«У тебя есть пятнадцать минут, чтобы одеться и выйти из королевских бань», — объявила на сносном английском почти невидимая в полутьме девушка в халате и поставила Габи лицом к двери, не к той, в которую она вошла, а к другой, не замеченной ею раньше. И тут Габи вдруг ощутила поразительную легкость и промытость не только тела, но и души, — казалось, если чуть-чуть напрячься, она сможет вспорхнуть и поплыть высоко в небе над крутыми улицами, усыпанными осенней листвой.
Они и вспорхнула, хоть далеко улететь не решилась — не могла же она кружить над таким элегантным городом, не прикрытая даже фиговым листочком. А пока она прикрывалась собственной одежкой, благополучно найденной в номерном шкафчике, открытым снятым с запястья ключем, чувство легкости слегка попригасло. Не то, чтобы оно исчезло совсем, но на взлетную силу его уже не хватило. Хватило только на то, чтобы весело и вкусно поужинать с друзьями в маленьком ресторанчике, где пиво было отличное, а цены вполне приемлемые.
После ужина пришло, наконец, время рассмотреть поближе свою новую «Виллу Маргарита», Поначалу все шло отлично, в соответствии с объявлением, — прямо под виллой нашлась удобная городская стоянка, а напротив переливались синевой и серебром открытые бассейны Термов Каракаллы.
«Завтра с утра мы отправляемся на фуникулер, — мечтал вслух Давидка, пока они выгружали чемоданы из багажника, — чтобы увидеть этот чудо-городок с птичьего полета. А после обеда немного отдохнем и пойдем в термы. А где-то между термами и фуникулером мы пострижем Габи, чтобы она стала подстать своему супругу».
«А я-то воображала, что я и так ему подстать!» — возмутилась Габи.
«Никто, мною не стриженный, не может сравниться со стриженным у меня!» — доступно пояснил Давидка, уже поднимаясь по ступенькам виллы. В окнах виллы приветливо горел свет, рассыпаясь мелкими осколками на густых кружевах занавесок. Дунский позвонил, резная дубовая дверь тут же распахнулась, впуская их в ярко озаренную прихожую. С потолка свисала старинная люстра, освещая стоявшую на пороге высокую красивую старуху, — именно красивую старуху а не состарившуюся красивую женщину Все в ней было крупным — ровная спина, большие желтоватые зубы, длинные пальцы рук со слегка раздувшимися суставами, длинные ноги под темной шерстяной юбкой. Приветливо улыбаясь, она отмахнулась от извинений Номи:
«Ничего, ничего, вы ведь предупредили».
И сильным взмахом длинной руки указала на выходящие в прихожую двери:
«Вот ваши комнаты. Уборная — первая дверь в коридоре, ванная — вторая. Завтрак здесь, в столовой, с восьми до десяти. — И добавила прежде, чем Дунский и Давидка взялись за ручки чемоданов: — Пожалуйста, отдайте свои паспорта, это требование полиции».
Габи и Номи полезли в сумочки почти одновременно, но Номи опередила Габи на какие-нибудь пол-секунды, и первая подала старухе свои с Давидкой паспорта с вежливым пояснением:
«Обратите внимание, из-за причуд ивритского алфавита наши паспорта открываются с другой стороны».
Рукав ее при этом слегка сполз с запястья, открывая синюю полоску освенцимского номера. Неожиданно резко выпрямившись, старуха отдернула протянутую руку, так что паспорта упали ей под ноги на сверкающий натертым воском паркет. И сказала тихо-тихо, почти топотом:
«Произошла ошибка, у меня сегодня нет свободных комнат».
Габи показалось, что она то ли ослышалась, то ли не поняла приглушенно произнесенных немецких слов. Она все пыталась вложить в старухину ладонь свои паспорта, а та все отталкивала их, повторяя одно и то же, как заводная кукла:
«Это ошибка, у меня нет свободных комнат».
«Что значит — нет, когда они только что были, с уборной и ванной, и с завтраком от восьми до десяти?» — закричал Давидка на взрывоопасной смеси английского с польским — он, как и Габи, тоже еще не врубился. Зато Номи врубилась сразу. Она наклонилась, аккуратно подняла свои паспорта, и, даром что была ниже старухи на две головы, поглядела той прямо в глаза и прошипела в лицо на своем отличном немецком:
«Уже ночь, и никуда мы отсюда не уйдем! Надеюсь, ты меня поняла, старая нацистская сука!».
Похоже было, что старая сука ее поняла. Она молча отступила и, повернувшись к ним спиной, сняла трубку стоявшего на угловом столике телефона. Она быстро и тихо заговорила в трубку, так что даже Номи не разобрала, о чем речь. Пока она говорила, мужчины молча отнесли чемоданы в комнаты, Номи прошла за Давидкой и с грохотом захлопнула за собой дверь. И только Габи осталась в прихожей, прижимая к груди свои паспорта и не зная, куда их девать. И вообще — как теперь быть. Ей хотелось повернуться и стремглав выскочить из этого враждебного дома, но бежать было глупо и некуда, да к тому же никто не собирался к ней присоединяться.
Наконец, старуха закончила разговор, положила трубку на рычаг и уставилась на Габи невидящими глазами.
«Вас зовут Маргарита?» — неожиданно для себя спросила Габи, сама не зная, зачем.
Услыхав дурацкий вопрос Габи, старуха резко побледнела и, прислонясь к стене спиной, не сказала, а выдохнула:
« Идите спать, я не понимаю по английски!»
И тут в Габи вселился злой черный бес — вместо того, чтобы уйти и оставить старуху наедине с ее грехами, она сделала два шага вперед и уперлась глазами прямо той в глаза:
«А по-русски ты понимаешь, Маргарита? — И перешла на иврит, — Или лучше поговорить на идиш? Как у тебя с идишем?»
Старуха часто задышала и начала медленно оседать, но Габи твердой рукой удержала ее свободное сползание на пол, употребив при этом все свои познания в польском языке:
«Да нет, лучше всего, пани, конечно, знает польский! Ведь правда, матка боска ченстоховска?»
Неизвестно, сколько времени продолжала бы она эту игру в кошки-мышки, если бы входная дверь внезапно не распахнулась, впуская в прихожую крупногабаритную тройку — мужчину, женщину и немецкую овчарку Все трое выглядели такими большими и агрессивными, что черный бес стыдливо покинул Габи и выскользнул на улицу сквозь полуоткрытую дверную щель, пока последний из вошедших закрывал ее за собой.
Мужчина атлетическим движением придвинул тяжелое кресло и опустился в него, притянув к себе овчарку.
«Петра, забери маму отсюда, отведи наверх и позаботься, чтобы она легла в постель. А мы с Фрицци останемся здесь, будем следить, чтобы все было спокойно».
При этих словах оба — овчарка и ее хозяин — уставились на Габи, словно недоумевая, зачем она здесь. От их совместного взгляда Габи подняло в воздух и бросило за угол, на закрытую дверь, которая отворилась на долю мгновения и тут же плотно закрылась, втолкнув Габи внутрь комнаты. Раздевшись, Габи дрожащими руками вытащила ночную сорочку из чемодана, поспешно влезла в нее, накинула на плечи халат и задумалась, выходить в уборную или нет. С одной стороны, выйти было совершенно необходимо, с другой — совершенно невозможно. Потоптавшись на пороге, она заметила, что Дунский спит безмятежным сном младенца, и решилась — подставила к раковине стул и нахально обошлась без опасного выхода в туалет. Зато и зубы чистить тоже не стала, — неясно, кому назло.
Наутро они, не сговариваясь, вышли к завтраку одновременно с Давидкой, который как раз садился за накрытый на четверых столик. Он был один, без Номи.
«Они нас не отравят?» — спросила Габи, как бы в шутку, за которой пряталась доля правды.
Давидка пожал плечами:
«А черт их знает, но вряд ли. Маргарита сверху не спустилась».
И впрямь, старухи не было видно, завтрак им подавала Петра, такая же высокая и прямая, как хозяйка виллы, но не такая красивая — для этого она не успела еще достаточно состариться. Ее муж так же, как вчера, неподвижно сидел в кресле, овчарка лежала у его ног — можно было подумать, что они всю ночь не двигались с места.
«Номи категорически отказывается есть в этом доме», — объяснил Давидка, — она требует немедленно покинуть пределы этой страны».
«Но ведь у нас заплачено еще за две ночи!» — ужаснулась Габи.
«Вот увидишь, это уладится» — миролюбиво утешил ее Давидка.
И как в воду глядел — сразу после завтрака Петра принесла им маленький подносик с книжкой квитанций, в которую была вложена стопка немецких марок.
«Фрау Ваймер заболела и мы вынуждены отвезти ее в больницу, — сухо сообщила она на вполне приличном английском. — Я приношу извинения от ее имени и возвращаю вам деньги за две оставшихся ночи. Вот квитанция».
«Что знает — возвращаете деньги? — взвился Дунский, получив, наконец, возможность выразить себя на доступном ему языке. — Наши комнаты были заказаны заранее, и я не собираюсь колесить по городу в поисках другого места!».
В голосе его зазвенели высокие ноты, в ответ на которые большой пес вскочил на ноги и глухо зарычал. Давидка тоже вскочил на ноги:
«Немедленно уберите собаку!»
И тут за спиной Габи прозвучал голос Номи:
«Хватит, Давид! Пора уходить отсюда!»
Габи обернулась — Номи, в пальто, с сумкой через плечо, уже выкатила в коридор свой чемодан на колесиках:
«Вы как хотите, а я ухожу!»
«Мы еще не собрались», — беспомощно пролепетала Габи, но Номи решительно двинулась к выходу
«Мы подождем вас на улице».
«И оставите нас наедине с этой собакой?» — опять спросила Габи как бы в шутку, за которой пряталась доля правды. Однако Номи шутки не заметила: «Ты права, мы подождем вас тут. Собирайтесь скорей». Наконец, они неровным строем спустились по полукруглым мраморным ступеням и двинулись в сторону стоянки — мужчины катили чемоданы, Габи вела под руку Номи, которую била нервная дрожь.
«Мужчины, — воскликнула Габи, — зачем нас с Номи тащить внутрь стоянки? Мы лучше посидим с ней там, на барьерчике, и полюбуемся на игры счастливых купальщиков».
И повела Номи на противоположную сторону улицы к каменному парапету, окаймлявшему лужайку перед Термами Каракаллы. Открывшаяся глазу картина выглядела весьма завлекательно — внешние купальни были полны народу. Некоторые, барахтаясь, боролись с сильным потоком, волочащим их по кругу по извивам большего бассейна, другие, сбившись, как сардины в банке, втиснулись в покрытые паром круглые лохани горячих джакузи, разбросанных по лазурному полю меньшего. Если слегка приркыть глаза и прищуриться, зрелище весьма напоминало одну из адских картин любимого художника Габи, Иеронима Босха
Едва она усадила Номи на парапет, как дверь виллы распахнулась, выпуская наружу всех оставшихся там участников ночной драмы. Первой шла Петра, ведя на сворке овчарку, за нею старуха в черной шляпе с ридикюлем в руке, шествие замыкал муж Петры, несущий большую дорожную сумку.
«Их можно принять за карикатуру на нас, — их тоже четверо, и идут они тем же неровным строем вниз по тем же полукруглым ступеням. Интересно, кто из нас исполняет роль собаки?».
Тем временем старуха и ее спутники завернули за угол дома, где, по всей вероятности, был двор. Через минуту оттуда выехал черный Мерседес и повернул в сторону выезда на шоссе. Сквозь заднее стекло Мерседеса на Габи с укором смотрели умные глаза овчарки.
«Едем на на фуникулер?», — с надеждой спросил Дунский, когда Габи и Номи уселись на заднем сиденье «Оппеля».
«Нет, мы немедленно уезжаем из этой страны. Через три часа мы будем в Швейцарии».
«Но мы же собирались увидеть Баден-Баден с птичьего полета!», — не поверил Дунский.
«Мне очень жаль, Алекс, — Габи очень удивилась, что кто-то называет ее мужа по имени, так прочно в их кругу прикипела к нему его аристократическая фамилия. — Но я ничего не могу сделать, Номи и крошки в рот от них не возьмет».
«Но мы же планировали осмотреть все готические соборы Германии!» — продолжал настаивать ничего не понимающий про других Дунский, не желая превращаться во всепонимающего Алекса. Так что Габи пришлось вмешаться:
«Не надо спорить, Алик, погляди на Номи — она вся дрожит».
В том, что она тоже назвала мужа по имени была маленькая домашняя хитрость, которую она редко пускала в ход — его это всегда размягчало, потому что так называла его покойная киевская мама. Тем более, что Номи и вправду непрерывно дрожала мелкой дрожью.
«Она продрожала так всю ночь, ни на минуту глаз не сомкнула», — согласно откликнулся Давидка, а Габи подвела черту:
«Будем утешаться тем, что старая стерва Маргарита тоже, небось, всю ночь продрожала от страха».
«Интересно, за кого она нас приняла? — смягчаясь, включился в игру Дунский. — За народных мстителей?».
«Жаль, что она ошиблась, — вздохнул Давидка. — А я бы ей отомстил! Ох, как бы я ей отомстил!».
«А за что бы ты ей отомстил?».
«Не знаю, но наверняка было за что!» — не унимался Давидка.
И тут Номи впервые за это утро открыла рот:
«Я расслышала, как она вчера сказала в телефон что-то, вроде — они меня нашли!».
«Что же ты мне вчера это не рассказала? — взвился Давидка. — Сейчас же вернемся, и я притяну ее к ответу!»
«Опоздали, — разумно возразила Габи. — Они ее увезли в черном «Мерседесе» сразу после нашего ухода. Мы с Номи сами видели».
«Опоздали, так опоздали, — охотно смирился Давидка. — Зато теперь мы можем от души любоваться природой: учтите, мы сейчас проезжаем по дорогам шварцвальдского леса, а это одна из жемчужин мирового пейзажа».
«Куда мы, собственно едем?», — всполошился Дунский.
«В Базель через Фрайбург, так что один собор вам все же удастся осмотреть. При условии, что вы уговорите Номи хоть что-нибудь съесть. Какой смысл уморить себя голодом из-за этих негодяев?»
Откинувшись на сиденье, Номи отчужденно молчала, в складке ее губ застыла та особая непреклонность, которая просыпается порой в очень мягких людях. Время от времени Габи сталкивалась с такой непреклонностью у особо нежных и впечатлительных студентов, и понимала, что победить ее можно не лобовой атакой, а только хитростью.
«Остановись возле первого же большого супермаркета», — попросила она Давидку при въезде во Фрайбург, и
выскочила почти на ходу, не дожидаясь, пока тот затормозит. Было непросто разобраться в чужом супермаркете, где все продукты носили незнакомые имена, написанные по-немецки, но она справилась, потратив на это Бог знает сколько времени. Нетерпеливый Дунский дважды забегал в магазин и делал ей отчаянные знаки, но она отрицательно качала головой и продолжала поиски, которые увенчались двумя баночками французского йогурта, пакетиком итальянского сыра и пачкой швейцарского печенья.
Номи сразу согласилась съесть йогурт с печеньем, опровергая этим ехидные нашептывания Дунского, что она просто разыгрывает комедию для доверчивого мужа. Удовлетворенный Давидка припарковал «Опель» на площади перед собором и, оставив Номи в машине, они втроем отправились осматривать эту грозно таранящую октябрьские тучи кроваво-красную громадину.
Хоть собор был тоже готический, как и Страссбургский, он по духу принципиально от того отличался. Страссбургский был нежно-розовый и воздушный, он возносился к небу легко и весело, словно был построен не из камня, а из сливочного крема. Фрайбургский же, сложенный из местного красного гранита, поражал захватывающей дух высотой и свирепостью высеченных из того же гранита химер, причудливо рассеянных по его стенам, башням и карнизам. Прикрепленная у входа эмалевая табличка рассказывала, что на создание этого архитектурного чуда ушло более трех столетий, причем каждый последующий строитель старался превзойти предыдущего как размером башен, так и качеством их резных украшений.
Внутри собора царили мрак и холод, наводящие на мысль о полярной ночи и вечной мерзлоте. Ни мраку, ни холоду были нипочем дрожащие лепестки пламени сгрупированных в маленькие светлые островки свечей, которые только подчеркивали превосходство сил тьмы над силами света. Несоразмерный с человеческим ростом гигантский купол терялся где-то высоко-высоко над головой, так что мгновенно продрогшая до костей Габи почувствовала себя ничтожной пылинкой в космическом пространстве. Она захотела было для самозащиты купить и поставить среди других свою свечку, но зоркий Давидка ей не позволил:
«Ты тут ни при чем, это их дела!»
Габи смирилась с его запретом, но взамен потребовала, чтобы они немедленно покинули этот краснокаменный морг. Дунский попробовал было возразить — он, дескать, не все еще рассмотрел, но Давидка поддержал Габи, ссылаясь на то, что ехать предстоит далеко, до самого Милана, где их поджидает еще один прославленный собор.
Дорога до Милана и впрямь оказалась долгой и утомительной, однако на все жалобы Габи Давидка справедливо возражал, что всякий, желающий комфорта, должен останавливаться в банальном отеле «Интерконтиненталь», а не искать острых впечатлений на всяких аристократических виллах.
Проведя несколько ночных часов в маленькой придорожной гостинице, они рано утром пересекли итальянскую границу и к полудню с трудом нашли место на огромной городской стоянке неподалеку от миланского собора. Этот собор и не помышлял возноситься к небесам, он прочно упирался в землю всей своей многотонной мраморной массой. Перед входом, на просторной, засыпанной обертками от мороженого и мастика площади бурлил яркий карнавал вполне земной народной жизни — веселые толпы под звуки шарманки покупали пирожки, булочки и сосиски, а вороватые цыганки предлагали за гроши предсказать любому его ближайшее и далекое будущее. Габи с успехом отбилась от очередной цыганки и направилась было ко входу, как вдруг Дунский сжал ее локоть:
«Ты только глянь на эту настенную резьбу! Ничего особенного не видишь? А ты присмотрись, присмотрись!».
Габи прищурила глаза, присмотрелась и ахнула. Серовато-белые стены собора были густо усеяны вырезанными из камня миниатюрными сценками, каждая из которых представляла собой выразительное изображение пытки или казни. Десятки вариантов подвешивания за руки, за ноги и за шею чередовались с десятками вариантов отрубания или отпиливания конечностей. Их сменяли сцены сжигания одних несчастных на кострах разнообразных форм и размеров или кипячения других несчастных в котлах, кастрюлях и сковородках.
«Что это — воплощение мечты садиста?», — спросила она.
«Скорей всего, это муки различных святых, что не исключает и воплощения мечты садиста, — пожал плечами Дунский. — Пошли-ка пообедаем, вид чужих страданий разжигает во мне аппетит».
Они нашли маленький ресторанчик, запили спагетти алла горгонзола бутылкой кьянти и отправились дальше. С ослепительной скоростью мимо Габи замелькала Италия, — город за городом, церковь за церковью, дворец за дворцом, мосты через реки и реки под мостами, святые в золоченных овалах, золоченные овалы, обрамляющие святых, и рестораны, рестораны, рестораны, полные кьянти, спагетти, равиоли, тортеллини и ньокки.
Когда они добрались до Венеции, Дунский невидящим взглядом окинул парад голубей на площади святого Марка, и шепнул Габи на ухо:
«Я сыт искусством по горло. Еще один памятник архитектуры, и меня стошнит у всех на глазах».
«Меня тоже, — обрадованно согласилась Габи. — Давай сбежим куда-нибудь в горы».
«Не поможет — в этой стране даже горы построены по архитектурным проектам, Но у меня есть идея. Я почитал путеводитель и обнаружил, что Триест гордится одной из
самых глубоких в мире сталактитовых пещер. Давай смотаемся в Триест, он тут рядом. Путеводитель утверждает, что спуск в эту пещеру напоминает дантову дорогу в ад», — архитектура могла надоесть Дунс-кому, но литературные аналогии никогда.
«О чем вы шепчетесь? — полюбопытствовала Номи, на миг оторвавшись от создания очередного фотошедевра. — Надеюсь, Алекс еще не просится в ресторан?»
«Нет, нет, мы просто обдумываем, как от вас сбежать», — сказала Габи в шутку, в которой, как всегда, таилась доля правды.
Номи же, как всегда, шутки не заметила, — у них в семье Давидка ведал шутками за двоих. Зато она сразу ухватилась за долю правды:
«Напрасно стараетесь. Мы сами уже обдумали, как отправить вас обратно в Страссбург».
«Что значит — отправить? — уточнил филологически чуткий Дунский. — В письме, что ли».
«Ну, зачем же в письме? — как всегда серьезно отозвалась Номи. — В поезде, конечно».
Тут пришла очередь Габи терять чувство юмора:
«В каком к черту поезде, если у нас есть машина?».
«Машину мы решили сдать, ведь вы с Алексом все равно не умеете водить».
«Сдать — и что?» — начал осторожно прощупывать почву Дунский.
«И улететь домой из Венеции. Давидка как раз побежал выяснять, можно ли поменять наши билеты».
Действительно, Давидка как-то незаметно затерялся в толпе, Габи думала — пошел искать туалет. А он, значит, побежал выяснять насчет билетов!
«И наши тоже?» — спросила она довольно тупо, поскольку только что речь шла о поезде.
«Ну, зачем же вам терять столько денег — это наверняка стоит дорого. Вы спокойно можете проехать через Германию и даже заехать в ваш любимый Баден-Баден».
«Но мы же заплатили»... — начал было Дунский, но Номи поспешно его перебила:
«Вы не беспокойтесь, деньги и за машину мы вернем, так что вам хватит на проезд в поезде и даже еще останется. Давидка уже выяснил, сколько стоит билет через Мюнхен».
Уже успел выяснить, какой, однако, шустрый! Через пару минут шустрый Давидка прискакал, слегка запыхавшись, и по их растерянным лицам догадался, что Номи уже посвятила их в план насильственной разлуки. Он быстро разъяснил им все недосказанные Номи преимущества такого решения, и только посетовал, что так и не успел постричь Габи, пообещав обязательно сделать это в Тель-Авиве.
«Так даже лучше — твои волосы еще немножко отрастут, а из длинных волос всегда легче сделать короткие».
«Откуда ты знаешь, что они отрастут?» — не выдержала Габи.
«Все мое счастье состоит в том, что волосы отрастают обязательно».
На этой счастливой ноте они расстались, предварительно пересчитав возвращенные им Давидкой деньги, и уже через час стояли в тамбуре переполненного итальянского поезда, который вез их в Триест. Похоже, никаких других достопримечательностей в Триесте не было — все придорожные щиты указывали только на пещеру. Так что они без труда отыскали маленькие вагончики, которые везли желающих ко входу в это восьмое чудо света.
Вступив внутрь сумрачного пространства, уходящего из-под ног куда-то в бездну, Габи почувствовала, что ее фантазии не хватило бы, чтобы представить то, что она увидела. Медленно-медленно, человеческий поток в полном безмолвии стекал по ступеням вниз, к центру земли. Было слышно только напряженное дыхание и мягкое шарканье многих подошв по шершавому камню. Время от времени рассеянные лучи редких настенных светильников выхватывали из толпы отдельные темные силуэты, наклонно спускающиеся в никуда. Хоть никаких запретов не было, никто не произносил ни слова — это безмолвное движение теней и впрямь могло бы быть спуском в ад.
Наконец где-то под ногами появилось смутное зеленоватое сияние. Габи хотела было рвануться вперед, к свету, но это было невозможно — никто вокруг нее не ускорил шага. Она вцепилась в напряженный локоть Дунского, пытаясь сообразить, сколько времени продолжалось это неуклонное движение вниз:
«Как ты думаешь, там, внизу, есть выход, или придется весь этот путь пройти обратно?».
«Надеюсь, что есть», прошептал Дунский. Две-три головы укоризненно качнулись в их сторону, и они смолкли.
Призрачное сияние все разрасталось, постепенно обретая форму окруженного зубчатыми скалами зеленоватого озера, усеянного множеством островов. По мере приближения острова превращались в замки и крепости, — некоторые стояли на земле, некоторые плыли по поверхности воды, некоторые свисали с миниатюрного небосвода, распростертого над озером.
Когда они подошли совсем близко, оказалось, что никакого озера нет, а есть неровное дно, по которому рассыпаны башни, деревья и фигуры удивительных форм и очертаний. Навстречу этим монстрам, растущим из земли, со сводчатого потолка спускались другие, не менее причудливые, переливающиеся всеми цветами радуги в серебристых лучах настенных светильников. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что вода на дне все же есть, только не в виде озера, а в виде маленьких лужиц, поблескивающих у основания каждой, покрытой прозрачными каплями фигуры. Свисающие с потолка химеры тоже были покрыты испариной, стекающей с них вниз медленными ручейками.
Все это неправдоподобное зрелище было убедительно живым — оно дышало, вздыхало, чавкало, барабанило каплями по камню. Преодолевая головокружение, Габи потянулась пощупать чешуйчатого дракона, распростершего над ее головой четыре ассиметричных крыла. И тут же отдернула руку, наткнувшись на чьи-то чужие пальцы, ощупывающие дракона с другой стороны. Вслед за пальцами из зеленоватого сумрака выступило лицо, крупное, костистое, с жестким подбородком.
Габи вгляделась и отшатнулась — это была старуха из виллы Маргарита! В первый миг Габи почудилось, что дух старухи преследует ее и наконец настиг в этом мрачном подземелье. Но старуха тоже узнала Габи и тоже отшатнулась, наглядно опровергая идею духа-преследователя. Она круто развернулась и почти побежала к началу лестницы, в первом пролете состоящей не из ступенек, а из продольных вытянутых террас, полого поднимающихся одна над другой. Габи завороженно шагнула ей вслед. Старуха почувствовала это и на первой террасе резко обернулась:
«Чего тебе от меня надо?» — прошипела она по-польски и быстро зашагала наверх. Походка у нее была бравая, слишком бравая для ее лет.
Габи огляделась в поисках мужа, но он куда-то исчез. « Как всегда, в ответственную минуту!» — с раздражением подумала Габи, прекрасно понимая несправедливость такого суждения. И тут же увидела его совсем рядом, в тени непомерно разросшегося то ли кактуса, то ли баобаба. Дунский тоже заметил ее и даже угадал ее мысли:
«Я думаю, это то самое древо познания, за которое Адама и Еву выгнали из рая».
Но Габи не дала ему углубляться в библейские аналогии, она прижалась к нему и выдохнула ему в лицо: «Только что я встретила старуху!».
«Какую старуху — пиковую даму?».
Он ничего не помнил, литературные страсти были ему важней житейских.
«При чем тут пиковая дама? Старуху Маргариту из Баден-Бадена!».
«Она выросла из-под земли или спустилась с потолка?».
«Ты не понимаешь? Я столкнулась с настоящей, живой Маргаритой. Носом к носу! Она вся перекосилась от страха и помчалась от меня вверх по лестнице!».
«Трудно представить, чтобы дама ее возраста могла мчаться по лестнице, да еще вверх!».
«Я не знаю, как далеко ей удалось убежать. Но первые два пролета она проскакала бойко, и даже крикнула мне на прощанье — чего тебе от меня надо?».
«На каком, интересно, языке она тебе это крикнула?».
Дунский все еще ей не верил.
«Представь себе, на польском!».
«Но ты же не знаешь польского!».
«Знаю достаточно, чтобы понять такую простую фразу».
Гид уже начал собирать их группу для подъема наверх и они, взявшись за руки, двинулись обратно — никакого другого выхода внизу не оказалось. Чем дальше они поднимались, тем менее вероятным казался Дунскому рассказ Габи о старухе, убегавшей от нее вверх по лестнице.
«Тебе просто померещилось, — шептал он ей на ухо. — В таком месте и при таком освещении черте что могло привидеться».
Но когда они выбрались наверх, с площадки перед входом в пещеру выехала машина скорой помощи и с громким воем покатила по шоссе в город.
«Что случилось?» — спросила Габи служителя, в надежде, что он поймет ее английский.
Однако служитель недаром коптил небо у входа в самую глубокую в мире сталактитовую пещеру — он ответил на бодром английском:
«Какой-то старой даме стало плохо на лестнице, и она упала в обморок. Хорошо, что ее во-время обнаружили и вытащили наверх, пока она еще дышала».
В Венецию они возвращались в полном молчании. На этот раз им повезло, и они успели захватить два места в битком набитом туристами вагоне второго класса. Габи сидела, в изнеможении откинув голову на истертую тысячами других голов спинку и с трудом сдерживая слезы. Наконец, Дунский не выдержал и спросил:
«Ты что, жалеешь эту мерзкую старуху?».
Но она не знала, кого она жалеет, скорей всего, себя — зачем именно на ее пути дважды встретилась вилла Маргарита, зачем именно ей дважды встретилась старуха, зачем именно ей дважды встретилась Зара, зачем ее так жестоко бросил Дунский, зачем ее так жестоко бросил Эрни? Зачем, зачем, зачем?
Дунский бессердечно смахнул ее слезы и объявил, что все же имеет смысл пару дней погулять по Венеции, раз их уже сюда занесло — кто знает, когда такой случай представится опять. И нечего жалеть деньги, снимем разок хороший отель, все равно эти деньги шальные, и вообще, о чем жалеть, если мама уже умерла?
Тут пришла очередь Габи смахивать слезы Дунского, но она сделала это не так бессердечно, хоть ее всегда раздражала его чрезмерная привязанность к маме — она вычитала в одной психологической книжке, что хорошие сыновья редко бывают хорошими мужьями. Тут поезд прибыл в Венецию, где они погрузились в гондолу и приплыли в пятизвездочный отель «Бенедетто». В «Бенедетто» они, перешагнув через деньги, сняли номер с двумя огромными окнами, выходящими на горбатый мостик над каналом.
Очень скоро обнаружилось, что в месторасположении отеля над каналом нет никаких преимуществ, а есть лишь сплошные неудобства — вода под грациозным мостиком воняла гниющими водорослями, и хорошо, если только водорослями, а главное, всю ночь напролет туда-сюда по каналу проплывали гондолы, нагруженные веселыми пассажирами, бренчащими на гитарах и поющими во всю глотку.
После мучительной бессонной ночи они решили, что сыты Венецией по горло, и отбыли вечерним поездом на Мюнхен, намереваясь назавтра после полудня опять оказаться в Баден-Бадене.
«Но больше никаких фокусов, снимаем обыкновенный отель с самым обыкновенным названием», — предупредил Дунский. Так они и сделали — зашли в туристский центр и выбрали заурядный кирпичный домик со скромным названием «Альтбаннхоф», то-есть, «Старый вокзал». До казино, где Достоевский просаживал приданное жены, было рукой подать, да и до парка, в котором на самом почетном месте красовался бюст Тургенева, тоже.
Они решили, что в день приезда идти в Термы Кара-каллы не стоит, и отправились гулять по парку. Парк представлял собой широкую, усеянную крупными старыми деревьями травяную ленту бесконечной длины, окаймленную с двух сторон небольшими, утопающими в цветах, дворцами. За время их поездки по Италии октябрь распоясался во-всю, — он почти догола раздел деревья и почти до минимума свел световой день. Однако цветы пока пощадил — оставил их на расправу ноябрю. И они в благодарность за поблажку полыхали со всех сторон мучительной предсмертной красой, поражающей даже в упавших на парк сумерках, ничуть не рассеянных неярким светом редких, окутанных туманом, фонарей.
От всего этого на Габи снизошла неизъяснимая благодать, которая, как видно, не обошла своей милостью и Дунского — он с непривычной лаской обхватил плечи Габи и притянул ее к себе. Они пошли дальше, обнявшись, — под ногами шелестели осенние листья, где-то совсем близко перекатывала гальку бурная горная речка.
И вдруг мимо них стремительно заскользили какие-то смутные тени, — одна, другая, третья. Они словно летели над землей, над опавшими листьями и умирающими цветами. Трепещущий на ветру фонарь выхватил на миг из сумрака женский силуэт в спортивном костюме, вооруженный лыжными палками, за ним следующий, за ним еще, еще, и еще.
«Амазонки!» — воскликнул очарованный Дунский и простер им вслед руку, словно хотел остановить мгновение. Но амазонки уже скрылись в темной глубине парка, так же бесшумно, как и появились.
«Или ангелы смерти», — печально предположила Габи.
«Не надо о грустном», — попросил Дунский и попробовал снова притянуть Габи к себе, но лирическое настроение уже было нарушено, она твердо отстранилась и сказала, что пора возвращаться в отель.
Наутро, по дороге к Термам, они опять наткнулись на стайку амазонок, — или ангелов смерти? — которые скользили вдоль бульвара отталкиваясь от земли лыжными палками. Все они, как на подбор, были рослые, с прямыми спинами, их крепкие ноги в кроссовках двигались слаженно в такт сильным взмахам лыжных палок. Габи с интересом посмотрела им вслед:
«Нет ли среди них нашей Маргариты?» — предположила она. И предложила сначала сходить взглянуть на злополучную виллу.
«Далась тебе эта вилла!» — пожал плечами Дунский, но все же согласился. Они пересекли окаймляющую бассейны зеленую лужайку и остановились перед полукруглыми ступенями, ведущими к парадной двери виллы. Она выглядела хмурой и нежилой, шторы на всех окнах были плотно задернуты.
«Давай позвоним!» — расхрабрилась Габи.
«И спросим, не сдается ли у них комната?».
«Зачем так грубо? Я могу соврать, что забыла сушилку для волос. Давай позвоним!».
«Не стоит стараться, — охладил ее пыл наблюдательный Дунский. — Вон, погляди, к двери прикноплено
объявление: «Вилла продается», а под ним телефон агента».
«Ты думаешь, старуха умерла?», — содрогнулась Габи.
«Не обязательно. Скорей всего решила убраться от греха подальше», — утешил ее Дунский.
Но Габи и не думала огорчаться:
«Выходит, мы и вправду оказались народными мстителями!»
Все еще гордясь своей ролью в развитии этого приключенческого сюжета, она вошла в салон самолета Эль-Аль в Страсбурге и аккуратно застегнула ремень безопасности. Потом откинулась на спинку кресла и развернула свежую израильскую газету, которую любезно предложила ей стюардесса.
«Будешь читать на иврите?» — завистливо удивился Дунский, но Габи ему не ответила — с первой страницы на нее глядело снятое крупным планом застывшее в стан-ной гримасе лицо Зары с широко открытыми глазами в неправдоподобно мохнатых ресницах. Глаза были каменно неподвижны, какими никогда не бывают глаза живых. Зато точно такие, какими она увидела их той ночью, когда они с Эрни убегали из ночного клуба.
Настолько быстро, насколько Габи могла, она сложила в слова стилизованные ивритские буквы:
«Сегодня ранним утром на одной из улиц Яффской крепости был обнаружен труп убитой при таинственных обстоятельствах звезды ночных клубов, несравненной певицы Зары».
«Что с тобой? Что ты там нашла? — схватил ее за руку Дунский и потянул газету к себе. — На тебе лица нет!».
«Зара! Зару убили!» — одними Губами, без голоса выдавила из себя Габи. Кажется, они уже летели, — это значило, что она, с ее страхом полета, даже не заметила той головокружительной минуты, когда самолет спирально взмыл над стремительно падающей на бок землей.
«Что тебе эта Зара? Сейчас каждый день кого-нибудь убивают, особенно в ночных клубах».
«Я так и знала, что ее убьют! Я видела ее мертвое лицо!» — неосторожно брякнула Габи, но ей сейчас было не до осторожности.
«Ты хочешь сказать, что еще раньше видела ее живое лицо?» — продолжал настаивать Дунский, учуяв за бессвязным бормотанием жены дыхание истинной драмы.
«Можно подумать, что ангел смерти — это я! Сперва старуха, теперь — Зара!».
«Если уж ты причастна к старухиной смерти, то следовало это сделать гораздо раньше! Хотя еще не доказано, что она умерла. Но какое отношение ты имеешь к Заре?».
«Я пела на ее свадьбе», — начала Габи и запнулась.
Как рассказать о том, что тогда случилось, ничего не присочиняя и многое скрывая? С чего начать? Как не перейти опасных границ между правдой и ложью? Пока она решала эту задачу, Дунский тоже успел одолеть препятствия ивритского текста:
«Ты бредишь? Ты пела на свадьбе непревзойденной певицы, звезды ночных клубов?».
Чтобы убедить его, Габи перешла в атаку:
«Ты забыл, что сбежал к маме, оставив меня без денег?».
«И ты стала зарабатывать пением на звездных свадьбах?».
Габи начинала сердиться:
«Представь себе, именно так! Причем пением русских романсов!»
«Почему русских романсов?».
«Потому что это единственное, что я петь умею, а звезды ночных клубов нет!».
«Ладно, — сдался Дунский, — расскажи мне все с самого начала, но так, чтобы концы сходились с концами».
Чтобы концы сходились с концами, нужно было их умело свести, и Габи, собрав остатки самообладания, принялась за дело. Четырех часов полета от Страсбурга до Тель-Авива оказалось недостаточно для изложения всех подробностей приключения в старой турецкой башне — все время мешали стюардессы, разносившие то напитки, то обеды, то беспошлинные товары. Да и Дунский тоже мешал — он то и дело перебивал, требуя все новых и новых пояснений: как ей пришла в голову идея петь на свадьбе, как ей пришла в голову идея петь русские романсы, да еще в сопровождении арфы? Так что до посещения ночного клуба они добрались лишь к тому моменту, когда под крылом самолета закружились желто-зеленые средиземноморские пляжи.
Желая поскорей разделаться с заключительной главой, Габи смело придумала, что ее пригласили студенты-выпускники, у которых оказался лишний билет со скидкой. Это была безопасная ложь, потому что Дунский никак не мог бы проверить, приглашали ее студенты или нет. Но ему и в голову не пришло заподозрить сам факт приглашения, его обеспокоило совсем другое — а много ли их было, студентов-выпускников? Она тут же сообразила, как нужно ответить:
«Четверо. Две пары, гомосексуальная и гетеросексуальная».
Дунский хмыкнул и успокоился. Теперь уже можно было рассказывать все честно, — как поразило ее пение Зары еще до того, как она ее узнала, и как она узнала Зару, и как Зара узнала ее, и как ее охватил необъяснимый немотивированный страх. И как она убежала и долго блуждала по темным лабиринтам старинной крепости, пока не выбралась к стоянке такси.
«Одна?» — не поверил Дунский.
«Одна-одинешенька! — храбро соврала Габи, — ведь никто даже не подозревал, что я знакома с Зарой. И никто не видел того, что увидела я на ее лице — печати близкой смерти».
При этих словах над ее плечом склонился Эрни и одобрительно поцеловал в склоненную шею. В этот миг шасси самолета коснулось беговой дорожки, все зааплодировали и Габи сообразила, что ее склоненную шею целует вовсе не Эрни, а Дунский:
«Ну и фантазерка ты у меня! Ну и фантазерка!». Глаза его смеялись, и нельзя было понять, поверил он ей или нет. Да и времени на это не было — все вокруг вскочили с мест, захлопотали вокруг своих
дорожных сумок и начали подталкивать Габи с Дунским к выходу. На трапе самолета им в лица сразу ударила волна горячего воздуха и Габи вспомнила, что октябрь в Тель-Авиве не имеет ничего общего с октябрем в Европе.
Кроме того, она вспомнила, что ехать им предстоит на новую квартиру, снятую ими на год со вчерашнего дня, и ею толком не осмотренную из-за срочного отъезда. Одно она знала точно, что мебели там кот наплакал, и главное, нет кровати, а спать хотелось невообразимо. И тогда они опять перешагнули через деньги и по привычке завалились в прибрежный отель, тем более, что всюду были большие скидки, так как прошлые праздники уже кончились, а новые еще не начались.
А назавтра пошла такая карусель со вселением в квартиру и покупкой мебели, что драматические события прошедших недель потускнели и потеряли часть своей остроты. Где-то в самый разгар суеты вокруг диванов и шкафов в киношколе внезапно начался совершенно забытый Габи учебный год, и нужно было срочно готовиться к занятиям, знакомиться с новыми студентами и завоевывать их сердца, преодолевая милосердием и деловитостью их неприязнь к ее русскому акценту.
В газетах иногда появлялись журналистские догадки о причинах гибели звезды ночных клубов, больше похожие на сплетни, чем на достоверные отчеты. Но среди разнообразных, самых фантастических предположений, ни разу не мелькнул даже намек на интимную свадьбу при свечах в старинной турецкой башне. Из всего этого Габи было ясно одно — того, что знает она, не знает никто. От этого по ее спине бегали иногда мурашки страха, но сосредоточиться на них не было ни сил, ни времени.
Когда Габи, отдуваясь, вынырнула из полностью затянувшего ее бытового водоворота, она попыталась подобрать на задворках памяти затерянные там осколки прошедших событий. Ей необходимо было с кем-нибудь обо всем этом поговорить, но поговорить было не с кем. Эрни, похоже, исчез навсегда, Инна была поглощена очередными Светкиными похождениями, а Дунский остался Дунским, несмотря на все его усилия быть нежным и внимательным. Он никак не мог отсредоточиться от себя любимого, тем более, что дела этого любимого шли неважно — волчий билет, выкинутый ему в лицо за проказы с Черным Магом, все еще был в силе, и никто не брал его на работу. Такой оборот дел не красил бы любого, а уж Дунского в особенности.
Порывшись в своем душевном сундуке, Габи обнаружила, что поговорить о летних приключениях лучше всего было бы с Иоси, — только ему с его лукавой улыбкой и освенцимским номером на запястье могла бы она доверить сплетение таинственных совпадений, обрушившихся на ее голову в столь сжатый срок. Она даже могла бы рассказать ему почти правду про Зару — ему одному могла бы она открыть, что в ту ночь ездила с Эрни в Яффо. Она могла даже попросить у Иоси телефон Эрни в Америке, чтобы сообщить тому о смерти Зары. Догадался ли бы Иоси о том, чем завершилась у них эта поездка, ей было уже неважно — после возвращения Дунского она снова обрела почтенный статус замужней дамы, любовные похождения которой никого не касаются.
Вырвав свободную минутку между репетициями, она набрала номер виллы Маргарита. Она даже подготовила небольшую речь, которую произнесет, если трубку поднимет Белта. Но трубку не поднял никто — телефон так долго гудел противным голосом тонущего парохода, что Габи в конце концов смирилась с неудачей. Все остальные ее попытки закончились тем же.
Наконец через пару дней трубку сняла Тамара и сообщила, что хозяев дома нет и вернутся они нескоро. Иоси сделали операцию, похоже, удачно, и после больницы его отправили в специальный санаторий для выздоравливающих. Белла, конечно, поехала с ним, а позвонить туда нельзя — там запрещены телефоны, даже мобильные.
И навестить его нельзя ни в коем случае— посетители там тоже запрещены.
Габи хотела было попытаться пробить лбом эту стену запретов, но накатила новая волна — подготовки экзаменов, сдачи экзаменов, подготовки курсовых работ и сдачи курсовых работ, и все это на иврите, на иврите, на иврите! К тому же у Дунского внезапно разболелись никогда до того не болевшие зубы, и на оплату оказавшегося страшно дорогим лечения начали стремительно утекать деньги за мамину квартиру, оказавшиеся в здешних условиях совсем небольшими. Удобная квартира в центре города при ближайшем рассмотрении тоже оказалась страшно дорогой и им не по карману. Нужно было срочно искать дополнительный заработок.
И тут очень кстати в телефонной трубке возникла Инна. Дело было таким важным, что ради него она преодолела вновь возродившуюся неприязнь к удачливой подруге, сумевшей какой-то хитрой уловкой вернуть себе и блудливого мужа, и интеллигентную работу. Инна никак не могла взять в толк, почему ей, гораздо более умной, красивой и талантливой, никакие уловки никогда не помогали, и сердилась за это на Габи.
С этого постулата она и начала свою вступительную речь, но у Габи не было времени на выяснение отношений:
«Если ты звонишь мне, чтобы выведать секрет моего успеха, давай поговорим об этом, когда я выпущу курсовой спектакль».
«Да нет, это я так, к слову, — заторопилась Инна, испугавшись, что Габи в сердцах бросит трубку — Я по делу».
«По делу!» — хмыкнула Габи.
«Именно по делу! Тебе деньги нужны?».
«Естественно. А что, у тебя есть лишние?».
«Пока нет, но будут. Представляешь, твое пение произвело на Мики такое впечатление, что он устроил нам еще один концерт русского романса. И опять за хороший гонорар!».
«И опять в башне при свечах?».
«Нет, нет! Ты даже не поверишь, но на этот раз нас приглашают в один из самых роскошных элитарных клубов!».
«Я даже не знала, что такие есть!».
«Ничего, теперь узнаешь. Там собираются сливки общества — банкиры, члены Кнессета, известные певцы и спортсмены».
«И зачем этим сливкам понадобился русский романс в моем исполнении?».
«Мики им такого про нас с тобой напел, что они возжаждали нас поиметь».
«Но ведь он нас не слышал!»
«Он утверждает, что весь наш концерт при свечах просидел на лестнице, млея от восторга».
«Он же ни слова не понимает по-русски!».
«Он млел не от слов, а от исполнения. Говорит, будто сначала намерен был нас охранять, но постепенно так увлекся, что потерял счет времени».
«От кого охранять?» — насторожилась Габи, вспомнив мертвое лицо Зары на первой странице газеты.
Чуткая Инна уловила нотки беспокойства в голосе Габи:
«Чего ты так всполошилась? Просто охранять — все-таки ночь и место пустынное».
«И когда мы выступаем перед сливками общества?», — уточнила Габи, ловко меняя тему. Она ведь не посвятила
Инну в драматическую историю своей встречи с таинственной невестой из башни, — слишком многое пришлось бы объяснять. А о недосказанном Инна, пожалуй, могла бы и догадаться — недаром они дружили с детства и знали друг о друге всю подноготную.
«В следующую субботу. Так что подумай о наряде и приходи ко мне порепетировать. Там нельзя ударить в грязь лицом, Мики мне этого не простит».
Ничего не поделаешь, пришлось заняться приведением в порядок слегка потрепанного концертного платья, и, что всего хуже, дважды съездить к Инне, чтобы освежить в памяти репертуар романсов. Времени на это не было совершенно, но, как известно, ради денег девушка готова на все. Кроме того, необходимо было преодолеть упрямое сопротивление Дунского, ни за что не желавшего отпускать ее на субботний вечер в какое-то непонятное место, про которое нельзя прочесть ни в одной газете.
Габи пришлось пуститься на хитрость: она приняла все условия прижимистого Мики, но поставила ему одно свое — она не может поехать в этот таинственный клуб без мужа. Мики смирился и добыл приглашение для Дунского, утверждая, что верблюду легче пролезть в игольное ушко, чем непосвященному проникнуть в этот элитарный клуб.
«Форма одежды — парадная», — злорадно объявил он, уверенный, что парадной формы у занюханного безработного мужа Габи нет и быть не может. Но он жестоко ошибся — Габи расстаралась и выудила из школьной костюмерной слегка помятый, но шикарный смокинг, который сидел на Дунском, как влитой. Она отутюжила смокинг на гладильной доске по всем правилам портновской науки и приспособила под него крахмальную манишку с галстуком-бабочкой. Разомлевший от такой неслыханной заботы Дунский повел ее, наконец, в парикмахерскую Давидки, откуда они вышли рекламной парой фирмы «Крема».
Увидев их в полном облачении, Инна демонстративно прикрыла глаза рукой, чтобы не ослепнуть, как она объяснила, от чрезмерной концентрации красоты. Подъехал Мики на джипе и объявил, что в машине есть место только для солисток и арфы, а «твоему мужу» — определил он в третьем лице — придется добираться общественным транспортом.
Но не успела Габи запротестовать, как Мики вгляделся в элегантный силуэт этого нежеланного мужа и сменил гнев на милость. Он отпустил шофера, сам сел за руль и в награду за красоту посадил Дунского рядом с собой, при условии, что тот вместе с ним потащит на сцену арфу.
Габи с Инной и с арфой устроились на заднем сиденье, и тут черт дернул Габи за язык:
«Мики, ты знаешь, что Зару убили?» — брякнула она, не успев подумать.
Спина Мики напряглась так резко, что лопатки обозначились крылышками под солидным слоем жира:
«Какую Зару?»
«Нашу невесту из башни — разве ты не знал, кто она?».
«Какую невесту? — нервно завопила Инна. — Почему убили? За что?».
Мики слегка оправился и выбрал атаку как лучший способ защиты:
«Что ты мелешь? Откуда ты это взяла?!»
«Ее портреты были во всех газетах, они называют ее звездой ночных клубов».
«А ты тут при чем?».
«Представляешь, никто и словом не обмолвился о нашей свадьбе при свечах. Значит, мы знаем то, чего не знает никто».
«Да с чего ты взяла, что невеста — это Зара? По портретам в газетах, что ли?».
«Я была на ее выступлении!»
«Ну, была, и что с того?».
«Ато, что она меня узнала! И глядела на меня так, будто умоляла ее не выдавать».
«Кому ты об этом рассказывала?»
«Никому», — пролепетала Габи, пугаясь, хоть она и вправду никому об этом не рассказывала. Эрни был не в счет, об Эрни она тоже никому не рассказывала.
Мики повернулся к ней всем корпусом, на миг позабыв, что он ведет машину по одной из самых людных улиц Тель-Авива. Зимой ночь спускается рано на Средиземное море, и лицо его то зловеще вспыхивало, то затенялось в свете пробегающих мимо фар:
«Вот и забудь об этом навеки, если не хочешь, чтобы тебя тоже убили! Ясно?».
Джип резко качнуло вправо, и Габи стало так ясно, что даже в глазах потемнело. Дунский, не оборачиваясь, молча сидел рядом с Мики, на затылке его светилась невидимая для других крупная надпись: «А ведь я предупреждал!».
«О чем вы говорите? — взволновалась Инна. — О чем надо забыть?»
«Тебе ничего не надо забывать, тебе лучше всего ничего не знать!», — рявкнул Мики и резко затормозил. У Габи сердце закатилось вниз, к желудку, но оказалось, что ничего страшного — просто они уже приехали.
Секретный элитарный клуб внешне выглядел совершенно непрезентабельно — небольшое скромное здание с затененными окнами. Парадный вход находился там, где у других домов находится задний — не со стороны улицы, а за углом. Его скрывали высокие кусты, густо усыпанные ярко-желтыми цветами.
Зато сразу за высокой двустворчатой дверью открывался неожиданный, неправдоподобно праздничный мир. Слава Богу, не было никакого сходства с экзотической полутьмой тесной турецкой башни — напротив, это было царство света и неоглядного простора. Перекрытия между этажами были устранены, и стены уставленного мраморными столиками зала уходили высоко под потолок, с которого свисала огромная хрустальная люстра. Зал завершался полукруглой сценой, ярко озаренной светом множества отраженных хрустальными гранями ламп. Вдоль боковых стен тянулись широкие галереи темного дерева, к ним с двух сторон вели пологие лестницы с резными перилами. На галереях тоже стояли столики, но не окруженные стульями, как внизу, а охваченные с тыльной стороны полукруглыми кожаными диванами.
Зал был полон. Посетители клуба в массе напоминали персонажей художественного фильма из жизни аристократов девятнадцатого века — мягко поблескивали обнаженные плечи дам в вечерних туалетах, оттененные черным атласом смокингов и крахмальной белизной манишек их лощеных кавалеров. Среди беспечно улыбающихся лиц промелькнуло несколько знакомых, виденных на экране телевизора. Вратарь столичной футбольной команды небрежно похлопывал по плечу солиста оперного театра, два журналиста-соперника, — рупор крайне правых и рупор крайне левых, — весело смеялись какой-то взаимной шутке, над плечом модной певицы любезно склонялся депутат Кнессета от русской партии.
Инна и Габи поднялись на сцену, Мики с Дунским внесли за ними арфу. Зал на секунду стих и разразился приветственными аплодисментами. За спиной Габи прозвучало несколько приглушенных фортепианных аккордов. Она оглянулась и онемела — за красным роялем в углу сцены, легко перебирая клавиши, сидел Эрни.
Пока она приходила в себя от шока, на сцену взбежал стройный юноша в голубом фраке, и, не переводя дыхания, объявил:
«Дамы и господа, мы начинаем вечер русского романса! Принимайте дорогих гостей! Солистка — Габи Дунски, арфа — Инна Крейн, рояль — Исаак Менжинский!».
Инна взяла Габи за правую руку, а в левую сунул свою сухую ладошку Исаак Менжинский. Кланяясь и улыбаясь, Габи краем глаза оглядела аккомпаниатора — в нем не было ничего общего с Эрни кроме каштановых кудрей над длинной шеей, да и то кудри были хороши только сзади, а со лба уже исчезали, уступая место прозрачной, отливающей перламутром, прогалине. Зато рояль был в точности такой, как на вилле Маргарита, он прямо умолял всеми клавишами, как белыми, так и черными, превратить Исаака в Эрни.
Но чуда не произошло, и концерт начался — Инна зажурчала струнами, лысеющий Менжинский зарыдал фортепианными аккордами, а Габи собрала свою душу в тугой комок и запела. И тут чудо произошло — оно просто опоздало на несколько минут — едва Габи услышала свой голос в сопровождении арфы и фортепиано, зажатая в комок душа ее вырвалась на свободу, взмыла под сводчатый потолок и потеряла ощущение реальности.
Она пришла в себя от странных звуков, напоминающих пулеметные очереди из кинофильмов ее детства о гражданской войне, и не сразу осознала, что это буря аплодисментов. Кто-то целовал ей руку, кто-то подносил цветы, Дунский знакомил ее с депутатом Кнессета от русской партии, Менжинский благодарил за чуткое отношение к аккомпаниатору, но ей все это было по барабану. Она прорвалась сквозь кольцо поклонников и нетвердым шагом направилась к роялю. Беглый осмотр инструмента не оставил сомнений — Габи узнала западающую черную клавишу во второй октаве и продольную щербинку на белой клавише в третьей, в тех самых, с которых она каждый день вытирала пыль. Это был рояль из виллы Маргарита!
Как этот рояль мог оказаться в клубе?
С утра она первым делом позвонила по знакомому телефону. Автоматический голос сообщил безучастно, что телефон отключен.
«Что значит — отключен? — завопила Габи в трубку. — С какой стати?».
Это необходимо было срочно выяснить, но времени не было, нужно было сломя голову мчаться в киношколу — она опаздывала на генеральную репетицию выпускного спектакля. На репетиции, как и положено, все шло вкривь и вкось — платье главной героини лопнуло по шву в середине первого акта, освещение отказало в конце второго, и в довершение всего безнадежно испортился магнитофон.
Оставив режиссера и электрика наводить порядок без ее участия, Габи воспользовалась передышкой и попробовала снова позвонить Белте. И снова автоматический голос заверил ее, что телефон отключен. Выхода не было, нужно было ехать в Рамат-Ган.
Габи выскочила на улицу и помчалась к автобусной остановке. Как часто бывает в Израиле зимой, внезапно хлынул обильный ливень, но, к счастью, она уже успела добежать до пластикового домика остановки. Однако пока автобус кружил по своему непостижимо путаному маршруту, ливень прекратился так же стремительно, как и начался, и Габи подъехала к вилле в лазурном сиянии невозмутимого средиземноморского солнца.
Ворота виллы Маргарита были широко распахнуты. Габи беспрепятственно вошла в сад и поспешила вверх по выложенной темно-красными плитками фигурной дорожке. Все выглядело, как прежде — вдоль дорожки расстилался гладко подстриженный травяной ковер, оттененный по краям высокими кустами с крупными листьями, теряющимися в розовой пене ажурных цветов. Омытые коротким обильным ливнем кусты дышали прохладой и благополучием, а над ними все так же стрельчато вздымался к небу дом, напоминающий одновременно японскую пагоду и индийскую гробницу.
Единственным нарушением этой гармоничной картины были непонятные разноцветные пятна, бойко скользящие взад-вперед по лужайке перед виллой. Чем ближе подходила Габи к дому, тем яснее различала она в очерке этих пятен карикатурные силуэты игрушечных автомобилей и мотоциклов, которые с жужжанием носились по траве, весело сталкиваясь и разминаясь друг с другом. Управляющие этими шумными аппаратами мальчики и девочки младшего школьного возраста приветствовали каждое столкновение радостным визгом многих юных глоток. Никого не смущало, что почти все дети или хромали, или передвигались, ловко опираясь на ходунки с колесиками.
Представшее перед нею зрелище было настолько невероятным, что Габи на миг зажмурила глаза в надежде, что, когда она их откроет, оно развеется, как мираж в пустыне. Но громкий детский визг и надсадное жужжание моторов не оставляло сомнения в реальности происходящих на лужайке автомобильных гонок. В конце концов, глаза пришлось открыть и попытаться найти разумное объяснение вторжению больных детей в тщательно оберегаемое от чужих святилище Беллы.
Габи обогнула веселую лужайку и направилась к входной двери, которая тоже была беспечно открыта настежь. Внутри тропические деревья по-прежнему тянулись к солнцу, проникающему сквозь стеклянный купол, но на устланной алым ковром круглой прогалине не было ни кожаных диванов, ни красного рояля, ни опирающегося на крылатые фигуры обеденного стола.
Вместо этого исчезнувшего великолепия на ковре толпились маленькие столики из разноцветного пластика, окруженные маленькими пластиковыми стульчиками. Не в силах снести такое непотребство Габи вихрем взлетела по лестнице и ворвалась в кабинет Иоси.
Там было пусто, даже не просто пусто, а пустынно — не было ни стола, ни кресла, а вместо полок с книгами голые стены зияли проплешинами обоев.
«Тамара!» — отчаянно завопила Габи, отлично понимая, что никакой Тамары здесь нет и быть не может. Не получив ответа, она скатилась вниз по ступенькам, выскочила вон и огляделась. Кроме играющих детей вокруг не было ни души, однако в глубине двора ей почудилось какое-то копошение, и она подошла поближе.
Возле черного хода стоял большой грузовик. Два дюжих парня выгружали из кузова коричневые контейнеры, пересеченные яркой надписью «Хрупкий груз. Не кантовать». Следом за контейнерами из кузова выпрыгнула кудрявая девушка в джинсах и начала давать указания грузчикам. Габи решила, что девушка отвечает здесь за порядок, и потянула ее за рукав спортивной футболки. Девушка обернулась к ней и быстро спросила:
«Ты из отдела культуры?».
«В некотором смысле», — согласилась Габи и задала свой вопрос:
«А куда девались прежние хозяева?».
В ответ она получила встречный вопрос:
«А что, у этой виллы были хозяева?».
Сердце Габи дрогнуло от безаппеляционности не оставляющего надежды слова «были».
«Конечно, были. Или ты думаешь, такая вилла могла быть бесхозной?».
«Я думала, она принадлежала горсовету. Мы, во всяком случае, получили ее от горсовета».
Вдруг сзади что-то грохнуло, — похоже, один контейнер упал, и содержимое его разлетелось по двору — маленькие матрасики, спинки детских кроваток. Девушка тут же забыла про Габи и помчалась к месту происшествия, на бегу сообщая грузчикам свое мнение об их родословной. Дожидаться ее не стоило — она вряд ли могла добавить что-либо к уже сказанному, разве что в случае разоблачения самозванства Габи заодно высказать свое мнение и о ее родословной тоже.
Габи нетвердым шагом побрела по выложенной темнокрасными плитками фигурной дорожке. Сейчас путь к воротам выглядел иначе, словно увиденный сквозь призму времени — бархатный травяной ковер подсох и пожелтел от недостатка влаги, розовая пена ажурных цветов на кустах поблекла и опала, осыпав землю оборванными шкодливой рукой лепестками.
Выйдя за ворота, Габи глянула на часы — пора было вернуться в киношколу и заняться спектаклем, а потом поспешить домой к голодному Дунскому, который в знак протеста против ее поздних возвращений демонстративно отказывался есть без нее. Можно было подумать, что жизнь сомкнулась в том самом месте, где ее рассек летний разрыв с Дунским, и необратимо поглотила все, происшедшее с ней в промежутке.
Словно не было ничего — ни Беллы, ни Иоси, ни Зары, ни Эрни, ни Маргариты. Они промелькнули и исчезли, не оставив следа. Ей вспомнилась детская сказка о мальчике, к ногам которого из морской пучины на час вынырнул заколдованный город, затонувший в древности. Город мог вернуть к жизни только тот, кто купит там товара хоть на одну копейку. Но у мальчика не нашлось и копейки, и город снова ушел под воду со всеми своими жителями, кошками, лавками и домами.
Габи оглянулась и поняла, что у нее тоже не нашлось заветной копейки. Высокие кроны деревьев сомкнулись, скрывая от глаз прозрачный купол осиротевшей виллы «Маргарита» и унося ее в потоке времени вместе с судьбой ее исчезнувших хозяев.
Глава вторая
СИЛА СЛОВА
«Ни крошки съестного? — разочарованно спросила Габи, вглядываясь в сумрачную пещеру пустого холодильника. — Хоть бы хлеба купил, что ли!».
«А на какие шиши я б его купил, интересно? — вяло огрызнулся Дунский, не отрывая глаз от компьютера. — Ты же умотала с раннего утра, не оставив мне ни гроша».
«У тебя ведь припрятан подкожный запас — только не спорь, я знаю, что припрятан. Истратил бы пять шекелей, я б тебе вернула» — рискнула Габи, на миг позабыв, как чувствителен стал муж после стремительной растраты маминого киевского капитала.
Суть была не столько во внезапном унизительном безденежье, сколько во внезапно вынырнувшем из глубин подсознания комплексе вины перед покойной мамой: «Она всю жизнь эти деньги копила, во всем себе отказывала ради меня, а я — подлец, подлец! — спустил их в два приема! И даже ничего путного на них не купил, просто профукал!» — рыдал Дунский в тот вечер, когда банк отказался оплатить его очередной чек.
«Сколько раз я просила тебя не читать Достоевского перед сном!» — нескладно съязвила тогда Габи, и тут же об этом пожалела: впервые в жизни Дунский не клюнул на литературную наживку. Он молча отвернулся от нее, уткнулся носом в подушку и больше ни словом не обмолвился об этих проклятых, бездумно растранжиренных маминых деньгах.
А теперь нелегкая дернула ее за язык — с голоду, наверно, бес попутал. Она вся напряглась, ожидая ответной атаки, и наскоро вооружаясь справедливой обидой — она, мол, целый день вкалывала ради семейного благополучия, а он не мог позаботиться о кусочке хлеба ей на ужин. Но ее заготовленные доводы пропали даром, Дунский в атаку не пошел. Не отрывая глаз от экрана компьютера, он вяло пробормотал:
«Нет у меня никакой заначки, ни подкожной, ни наличной».
После чего намертво отключился и пошел с оглушительной скоростью щелкать клавишами ки-борда. Габи даже не глянула на экран, она привыкла, что в минуты отчаяния он ограждается от нее непроницаемой стеной, погружаясь в решение хитроумных пасьянсов.
Она порылась в кухонных закромах, отыскала на верхней полке забытый пакет гречневой крупы и принялась варить кашу.
«Есть будешь?», — спросила она без всякой надежды на ответ, и не ошиблась — Дунский и ухом не повел. Похоже, на экране у него происходило великое сражение, так страстно порхали его пальцы по клавишам. Габи на секунду захотелось посмотреть, чем это он так увлекся, но она не решилась — он терпеть не мог, когда в напряженные минуты она нависала у него за спиной.
Однако густая, теплая каша, не стала менее вкусной от одиночества. По телу разбежались веселые живительные ручейки, сразу захотелось лечь, свернуться калачиком и задремать. Уже проваливаясь в ласковую бездну небытия, Габи почувствовала, как Дунский плюхнулся на кровать рядом с ней.
«Ты знаешь, где я спустил свой подкожный запас? — Он захохотал так громко что Габи заподозрила, что он пьян. — Я спустил его в массажном кабинете!».
«Опять начитался Достоевского и будет всю ночь каяться», — ужаснулась Габи и открыла глаза. Сон как рукой сняло:
«И сколько визитов ты туда нанес? — деловито спросила она, стараясь воздержаться от отвратительной сцены ревности. — К разным девушкам ходил или к одной, избранной?»
«К одной-единственной. Она работает там уборщицей».
«Это чтобы сэкономить?» — Габи все еще держалась в рамках делового тона, хоть ее так и подмывало потребовать, чтобы муж проверился на СПИД.
«Не говори глупостей. Я ходил туда для сбора информации».
«Информации? О чем? О новых способах любовных утех?»
Из какой-то странной оторопелости Габи не назвала любовные утехи привычным словцом, которого вовсе не стеснялась, но которое в этой ситуации показалось ей слишком грубым — оно как бы намекало на назревающий скандал.
«Слушай, зачем я к тебе пришел? — неожиданно обиделся Дунский. — Я пришел к тебе как к другу, как к главному человеку в мой жизни, а ты, а ты ... Не хочешь, как хочешь».
И он стал собирать рассыпанные по одеялу листки, которых Габи поначалу вообще не заметила. Ей даже показалось, что в напряженном голосе мужа зазвенели с трудом сдерживаемые слезы.
«Чего я не хочу?» — всполошилась она, почуяв за обидой Дунского что-то серьезное.
Дунский собрал, наконец, листки и неловко поднялся:
«Чтобы я прочел тебе свою повесть про массажный кабинет».
«Ты написал повесть?» — восторженно взвизгнула Габи.
«Ну, может, не повесть, а рассказ», — заскромничал Дунский
«Написал повесть, а мне ни слова?»
«Я хотел сделать тебе сюрприз, — довольный произведенным эффектом Дунский немедленно смягчился и снова сел. — Так читать?».
«Только не слишком торжественно», — поспешно согласилась Габи, устраиваясь поудобней, но тут же передумала и села по-турецки, уменьшая таким образом опасность заснуть в самый неподходящий момент. Дунский набрал в грудь большую порцию воздуха и начал:
«РУССКИЙ САМОВАР
Терпеть не могу резиновые перчатки — они стесняют мою свободу. Уместно, конечно, спросить, о какой свободе может идти речь, если я обречена целый день драить чужие полы и унитазы».
«Так это про твою уборщицу!» — догадалась Габи.
«Только не перебивай! — вспыхнул Дунский. — Дослушай до конца, а потом высказывайся!».
Габи с опаской покосилась на пачку листков в его руке — пачка была не мелкая, так что о скором сне не приходилось и мечтать. А Дунский уже набирал разбег:
«Но я убедилась, что свободу ограничить легко, зато ограничение свободы не знает границ.
Здорово я это закрутила, правда? Это я еще умею — ведь не всегда же я была поломойкой. Когда-то я была маменькина дочка-белоручка. Даже имя мои родители мне дали возвышенное — Нонна, чтобы с младенчества поставить меня на верный путь»
«Так ее и зовут — Нонна?» — не удержалась Габи, но Дунский притворился, что не слышит. Он все больше увлекался собственным текстом, незаметно увлекая за собой и Габи.
«А верный путь для еврейской девочки в России — эти искусство, искусство и только искусство. Так что в той жизни я закончила Московскую консерваторию и работала дирижером детского хора при Дворце культуры милиции.
Но то было в той жизни, а полы я мою в этой.
Ну кто б в Москве мог поверить, что в земле обетованной я сделаю карьеру поломойки? Не то, чтоб у других полы мыть, я для собственной квартиры уборщицу нанимала, чтобы руки не портить. А теперь только и делаю, что порчу — потому что не терплю резиновые перчатки. Да мне и не жалко — ведь только мои шершавые руки обеспечивают мне пристойный заработок, на который я могу содержать маму и Никиту.
Когда мне предложили убираться в массажном кабинете «Русский самовар», Никита очень возражал, — он сразу заподозрил, что массаж там никто делать не собирается и что самовар — это фикция. Насчет массажа он оказался прав, но самовар у нас был настоящий, — расписной, с трубой и с маленьким чайничком для заварки. Стоял он в прихожей, на специальном пьедестале, а чего символизировал — неизвестно. Чай из него никто не пил, клиент
к нам ведь не за чаем приходил! Но это несоответствие никому не мешало — ни девушкам, ни клиентам.
А когда Никита узнал, сколько мне будут платить за уборку, оно и ему мешать перестало. Никита, конечно, тоже мог бы заработать — мойкой окон, например. Но он объявил, что не должен себя ронять, он не путана какая-нибудь, а артист! Будто кому-то в этом мире нужны артисты! Вот путаны — те действительно нужны, я в этом убедилась: от клиентов отбою не было. Если бы я рассказала, кто да кто сюда захаживал, мне бы, пожалуй, не поверили.
Но это все было потом, а поначалу, когда я приходила в кабинет убираться, там уже не было ни девок, ни клиентов. Я начинала уборку в восемь утра, чтобы к трем все закончить. Ключ мне не доверяли, я звонила условным звонком, мне открывал один из хозяев — или Красавчик Женька, или Бандит Тамаз — и впускал в квартиру.
Женька был ленинградский приблатненный шалопай, — там он фарцевал и сутенерил, а, может, и сам на панели прирабатывал — при его невинной девичьей красе это было бы в самый раз. Но шарики у него крутились неплохо. Он быстро сообразил, что, чем самому под фонарем стоять, выгоднее организовать экспорт — импорт секс-товара.
А Тамаз был обыкновенный разбойник, силищи непомерной. В Грузии сидел в тюрьме за ограбление с убийством. Потом боролся за выезд на историческую родину как ущемленный на почве антисемитизма. Он боролся не от большого ума — у него и малого не было — просто кто-
то научил его поставить на верную карту Приехал он сюда героем-отказником и — давай качать права. Но его тут быстро раскусили и сняли с довольствия. Так что у него другого выхода не было, как вернуться к старой, верной профессии. Там его Женька и подобрал в какой-то канаве, и определил на должность главного вышибалы. Без вышибалы в ихнем деле и дня не прожить.
Никто из них, конечно, мне не исповедовался, но я быстро восстановила картину путем сопоставления обрывков их разговоров — в основном, ссор, когда язык бежит впереди мысли — и собственной богатой музыкальной фантазии. Время на фантазии у меня было с восьми до трех, потому что в работе моей требовалась ловкость рук, а не острота ума. А ум мой, пока не полностью заторможенный моим новым социальным статусом, все еще продолжал по инерции крутить свои постепенно ржавеющие шестеренки.
День мой начинался с выгребания мусора, которого за ночь набиралось столько, словно тут полк солдат побывал. Всюду валялись окурки, грязные стаканы и горы использованных кондомов на выброс. Я, дурочка наивная, до того и не представляла, что кондомы бывают всех цветов радуги, с перьями, с гребешками, со стеклярусом! Иногда попадались такие красавцы, что хоть на голове их вместо шляпки носи. Особо увлекательные образцы я мыла «экономикой» и приносила домой показать своим».
Тут Габи снова не сдержалась и перебила:
«Ты бы и впрямь парочку домой принес — для интереса!»
«Ну не мешай!» — взмолился Дунский. — Мне очень важно, чтобы ты выслушала все подряд, от начала до конца».
Габи прикусила язык и все же прилегла — было уже ясно, что дело это долгое, и заснуть Дунский все равно не даст.
«Мама каждый раз приходила в восторг, а Никита страшно огорчался — ему все время казалось, что меня могут вовлечь в массажные дела. И впрямь некоторые клиенты очень даже на меня зарились, хоть я и не первой молодости. Ведь вкусы бывают разные — кому нравится поповна, а кому — попадья. Но с клиентами я познакомилась позже — к тому времени любовь к моей зарплате давно победила в душе Никиты неприязнь к моей работе. А платили мне хорошо, потому что у меня оказалась легкая рука на уборку.
Никита даже начал намекать, что пора бы купить ему печь для обжига керамики.
— Если у меня будет печь, — приставал он, — я окуплю все расходы и буду содержать не только тебя, но и нашу дорогую Шарман.
Так он называл мою маму — Шарман — с французским акцентом, чтобы подчеркнуть, как он ею очарован. Мама, конечно, млела от восторга и тоже выступала:
— Ты обязана помочь Никите встать на ноги!Художник должен творить, а не прозябать!
— Спасибо, Шарман, — застенчиво шептал Никита, — только вы меня понимаете!
Ну да, она его понимает, а я нет! Можно подумать, что печь, в конце концов, купила ему она, а не я. И порой вообще неясно, кто ему дороже — я или наша неотразимая Шарман! Смешно, правда? Но кто знает мою старую красотку-мать, тому вовсе не смешно: пусть ей под семьдесят, но она еще на все способна — ведь у нас в роду женщины с годами становятся только краше. А что до Никиты — если он на меня польстился, значит у него есть склонность к дамам гораздо старше его. А тут уж какая разница, насколько старше — на десять лет или на тридцать?
Честно говоря, их романтические отношения и по сей день сводят меня с ума! А тогда, перед покупкой печи, это было просто невыносимо: они целые дни напролет ворковали как два голубка. Я даже подумывала как-нибудь в разгар рабочего дня смотаться домой и застукать их на месте. Но не успела — внезапно обстоятельства в нашем «Самоваре» переменились роковым образом.
Прихожу я как-то утром, звоню в дверь условным звонком, Тамаз мне отворяет, а внутри, вместо привычной тишины — шум, говор, визг. В прихожей навалены чемоданы и сумки, и в салоне полно девок:
все сонные, злые, сидят, развалясь в креслах. А одна, темноглазая, с короткой платиновой стрижкой, стоит у окна, нога на подоконнике, — подоконники в салоне были низкие, на уровне колена. Была она как птица, готовая к полету, хоть лететь было некуда, все окна у нас были забраны литыми чугунными решетками — а перед ней извивался Женька — хватал за руки, заглядывал в глаза.
— Ну, чем плохая квартира, — бормотал он, — мы тут все устроим, будет лучше прежней!
Платиновая на него сверкнула глазом — такая и убить может:
— Что ж, — и работать тут, и жить?
— А чем плохо, — заюлил Женька, — на дорогу время не тратить!
— А закон такой есть, — отрезала Платиновая. — Не блядуй, где живешь, не живи, где блядуешь!
Все заржали, и тут я услышала неповторимый, знакомый мне смолоду смех, высокий и ломкий, как ножом по стеклу. Я обернулась и увидела их обеих, Дину и Зойку, — они стояли в дверях кухни.
Хоть я давно их не видела, но сразу узнала. И глазам своим не поверила — может, это у меня галлюцинация как скрытая форма ностальгии? Потому что при виде этих девчонок — впрочем, уже и не девчонок, а молодых кобыл, — на меня нахлынула вдруг вся моя забытая московская жизнь. Так хорошо, так сладко нахлынула, — с рухнувшими надеждами и со слезами, с запахом сирени по весне и с хрустом снега по морозцу, я даже почувствовала щекой ворсистую влажность высокого воротника своей давно не существующей шубы из настоящего меха, которую я справила себе в первый год своего первого горького замужества. Время остановилось, и кинолента памяти прокрутилась на десять лет назад. На этой ленте молодая женщина, как две капли воды похожая на меня, шла по заснеженному двору с моим первым мужем, и вдруг со смехом, высоким и ломким, как ножом по стеклу, под ноги им выкатились на маленьких лыжах две нимфетки, Беляночка и Чернявочка, и все четверо кубарем полетели в высокий белый сугроб. Чернявочка первая выбралась из снежной кучи, встала над моим мужем на колени и выдохнула ему в лицо:
— Меня зовут Зойка, а ее Дина, мы знаем наизусть все ваши стихи.
Я не сомневаюсь, что они бросились нам под ноги нарочно, — ведь мой первый муж был молодой, подающий надежды поэт по прозвищу Поэт (с большой буквы) и его обожали школьницы. Мы с ним жили в маленькой однокомнатной квартирке на первом этаже писательского дома, где все жильцы были писатели. Это даже трудно представить человеку из другого мира — дом, в котором все жильцы как один — писатели, ну вроде как наш бардак, где все девушки — однозначно профессиональные бляди. Одна только Зойкина мама ничего не писала: она работала при нашем доме дворником, — зимой сгребала снег, а летом полола и окапывала цветочные клумбы. И хоть отец Дины был весьма процветающий драматург, почти что классик, верховодила в их дружбе Зойка, которая лучше всех знала, с какой стороны хлеб намазан маслом.
Хоть я давно не видела этих девчонок, они не настолько изменились, чтобы я могла их с кем-нибудь спутать. Они тоже меня сразу узнали и шарахнулись в кухню. Они, наверно, подумали, что я зашла зачем-то на минутку — откуда им было знать, что я работаю в этом заведении уборщицей? Это было так же невероятно, как и то, что они работали тут блядями.
Платиновая тем временем продолжала выступать, пока Тамаз не шепнул Женьке что-то на ухо. Женька обернулся, увидел меня и тут же воспользовался, чтобы сменить тему. Он обнял меня за плечи как лучшую подругу и провозгласил: — Знакомьтесь, девочки, это наша Нонна! Девочки уставились на меня, недоумевая, на хрена я им нужна. Но Женька быстро разъяснил:
— Она убирает за вами ваше дерьмо.
Глаза девочек сразу заволоклись пленкой безразличия — им было без разницы, кто за ними убирает. Глаз было четыре пары: кроме Платиновой, все светлые, сероголубые, с разной примесью зелени и серебра. Я им спела:
Над дорогой смоленскою как твои глаза
Две вечерних звезды — голубых моих судьбы!
Три пары серо-голубых дрогнули и помягчели, а Платиновая без слова повернулась на каблуках и шагнула в кухню, откуда навстречу ей вышла Зойка. Она уже смекнула, что должность моя долгосрочная и прятаться от меня бесполезно, она тихо встала у Женьки за спиной и, глядя мне в глаза, приложила палец к губам: молчи, мол, молчи! За плечом ее появилась Дина и повторила тот же жест — взгляд у нее был умоляющий.
Вот жизнь-карусель, какие бывают встречи! Сколько лет я их не видела, Беляночку и Чернявочку? Они и тогда были хороши, а за эти годы стали еще краше — Зойкин неведомый папаша был азиатский чучмек, отчего глаза у нее были длинные и раскосые под гладкой смоляной челкой. А в Дине русско-еврейская смесь переливалась всеми оттенками золота — особенно прекрасна была мелкая россыпь веснушек, более темных, чем волосы и глаза.
В те далекие дни они частенько захаживали к нам в квартиру — не ко мне, конечно, а к Поэту. Заходили они всегда вдвоем, Зойка выступала впереди, зажав тетрадку со стихами в трепетной руке, Дина маячила у нее за спиной.
— Можно, я почитаю вам свои новые стихи? — прерывающимся голосом спрашивала Поэта Зойка.
Поэт вскакивал из-за стола и изображал глубокий интерес:
— Читай, читай! — он очень дорожил вниманием нимфеток.
Пока Зойка читала ему свою детскую чушь, он ощупывал взглядом все холмики ее полудетского тела — не потому, что был у него особый эротический зуд, а потому, что согласно своему поэтическому образу он всегда должен был играть серенаду на туго натянутой сексуальной струне. Ну он и играл, бедняга, пока не надорвался.
У Дины с Поэтом точно ничего не было — она жила по принципу «умри, но не давай поцелуя без любви», а за Зойку я бы не поручилась. Тем более что как дочь дворничихи она всегда старалась подняться по социальной лестнице, хоть и в краткосрочной блядке, но с повышением. Я к ней за это никаких претензий не имела, мне к тому времени про Поэта все уже было ясно, так что мы были даже как бы подружки, именно с ней, а не с Диной — у той были смертельные принципы и на дружбу тоже.
Впрочем, в этой, в каком-то смысле загробной, жизни все прошлые страсти-мордасти уже потеряли всякий смысл. Смысл имела только сегодняшняя реальность, сколь бы бессмысленной она ни представлялась, на первый взгляд.
Почуяв напряжение за спиной, Женька обернулся. Лица моих девчонок тут же приняли выражение сонной скуки — как у всех. Они меня в упор не узнавали — что ж, не хотите, как хотите, мое дело убирать. Я взяла свои ведра и швабры и прошла на кухню. Только я вышла из салона, как девки завопили все разом. Разобрать, что они кричат, было трудно, только одно слово прорывалось, повторенное много раз: «паспорта, паспорта, паспорта!» Потом Женька сказал что-то предостерегающе и на миг
стало тихо. Поспешно затопал Тамаз — его ни с кем нельзя спутать, он ходит как слон, — и кухонная дверь с треском захлопнулась посреди фразы. За дверью закричали снова.
Они бы так и скандалили до вечера, но я кончила свое дело и стукнула в дверь, что пора, мол, мне пылесосить в салоне. Девок мое присутствие не смутило, и они продолжали наступать на Женьку:
— Почему это нас всех под домашний арест?
— Она хотела сбежать, пусть она и сидит под арестом!
— Мы-то тут при чем?
— Знаю я вас, блядей, — сказал Женька, — все вы одним миром мазаны: сегодня одна в окно лезет, завтра — другая.
— А ты плати, как договаривались, — всхлипнула сероглазая дылда, которую все называли Танюша-Хныкуша, — никто и не побежит.
— А я не плачу, что ли? — огрызнулся Женька. — Вон у вас чемоданы от долларов лопаются.
— Но треть ты нам еще не доплатил! — отпарировала Зойка.
— А ты помалкивай, сучка, я твою роль в этом побеге еще не выяснил, — ответил Женька, и Дина потянула Зойку прочь из салона.
На Дине было кимоно с длинными рукавами. Когда она подняла руку, рукав соскользнул к плечу, и я увидела на ее золотистой коже два огромных черных синяка. И тут до меня дошло, что это Дина пыталась убежать, — конечно, она! — уж ей-то точно было тут не место! Дина перехватила мой взгляд, и губы ее опять дрогнули предостерегающе — молчи!
Молчать я умею — хранение тайн стало моей второй профессией, если первой считать мытье полов, а хоровое пение списать как хобби. Сперва я скрывала от мамы, что развожусь с Поэтом — она его терпеть не могла, но разводов не одобряла. Маму за это время выставили на пенсию из больницы, где она 20 лет заведовала кардиологическим отделением, и она из разряда просто красоток перешла в разряд бывших красоток. Такой переход не способствует ни улучшению характера, ни расцвету материнской любви. Так что возвращение от Поэта к маме не сулило мне ничего хорошего. Но жить с Поэтом я тоже не могла — он был человек крайне нервный, а я даже врагу своему не пожелаю оказаться в постели с нервным мужчиной, на неустойчивую психику которого давят возлагаемые на него с юности большие надежды. Деваться мне было некуда, и, в конце концов, я сбежала из писательского дома назад к маме.
Поселившись с мамой, я стала скрывать от нее своих промежуточных кавалеров, так как она совершенно помешалась на идее бабского соперничества со мной. Стоило мне привести кого-нибудь в дом, как она тут же надевала свое самое завлекательное лицо и начинала смеяться мелким горловым смехом, который был бы неотразим, если бы она была моя дочь, а не я — ее.
Потом я долго скрывала от нее Никиту — предвидя ее реакцию на его молодость и художественную неустроенность. Но скрыть его навечно было невозможно, и в один прекрасный вечер мне пришлось привести его и выдавить из себя:
— Мама, познакомься, это мой новый муж.
Мама на секунду оцепенела, а потом подбоченилась, приподнялась на носках и запела, вихляя задом:
По аллеям цветущего парка
С пионером гуляла вдова,
Пионера вдове стало жалко,
И вдова пионеру дала.
Отчего, почему, растолкуйте вы мне,
Пионеру вдова отдалась?
Потому что у нас каждый молод сейчас
В нашей юной, прекрасной стране!
Надо отдать должное Никите, он не растерялся. Он улыбнулся ей своей кроткой улыбкой и спросил:
— Когда это мы с вами гуляли по аллеям цветущего парка?
— При чем тут я? — исключительно глупо спросила мама.
— Вы ведь тут единственная вдова, — невинно пояснил Никита. — Я еще жив, и Поэт, насколько мне известно, тоже.
— Господи, где ты его нашла? — спросила мама, явно смягчаясь.
— Во Дворце пионеров, — сообщил Никита.
Это была чистая правда: он делал декорации к спектаклю, который разыгрывали во Дворце пионеров мальчики из моего хора.
Чувство юмора у мамы с годами не увядало— она засмеялась своим мелким горловым смехом, я поняла, что Никита ее покорил. Настолько покорил, что я даже блажила мыслью нагрянуть домой в разгар рабочего дня и застукать их на месте.
Но с переездом девок в заведение на постоянное жительство Женька ввел новый распорядок дня и мои шансы незаметно сбежать практически свелись к нулю. Оказалось, что он умудрился снять квартиру, смежную с нашей, входную дверь которой замуровал наглухо и пробил новую дверь в стене, разделяющей кухни обеих квартир. Как я этих приготовлений не заметила, каждый день убираясь во всех углах, ума не приложу — видно, он немало усилий для этого приложил. А значит, были у него веские причины сделать это быстро и тайно.
В новом помещении были спальни для девок, каждая на двоих, два туалета и большая кухня — там я должна была убирать с трех до шести, когда у них начинался рабочий день. За это мне полагались дополнительные часы с надбавкой 25%.
Это было очень даже кстати, чтобы внести первый взнос за Никитину печь, но это связывало меня по рукам и ногам, так как из заведения был теперь единственный выход, который в рабочие часы девушек охранял мрачный Тамаз, а пока они спали, был заперт на специальный замок с сиреной и секретным набором, как сейф.
Вообще все у нас теперь было закрыто и запечатано, — похоже, что внезапный переезд под одну крышу был вызван чрезвычайными обстоятельствами, которые ставили под угрозу все Женькино славно налаженное дельце. Девок никуда не выпускали ни ночью, ни днем, — кроме меня, к нам входили только клиенты, да и тех записывали по телефону и впускали по особому списку. Продукты и выпивку привозил лично Женька, он же открывал мне дверь в семь утра, а ровно в шесть вечера являлся за мной в спальни и проводил через кухню к выходу. Я должна была уходить не прощаясь и не оборачиваясь, как жена Лота. Но за то, что я однажды обернулась некстати — при обстоятельствах почти столь же драматичных, как у жены Лота, — я не превратилась в соляной столб, а всего лишь потеряла работу и села на пособие по безработице.
А случилось это из-за Дины, у которой все в жизни должно было быть только как повесть о первой любви, потому что второй, по ее принципам, человеку не полагалось. у меня с Диной и Зойкой сложились какие-то нелепые отношения, как в приключенческих романах для самого непритязательного читателя. При случайных мимолетных встречах мы смотрели друг сквозь друга, словно не видя. Ничего бы особенного в этом не было, поскольку мне с девушками нашего заведения общаться не полагалось. Я поначалу и не общалась — мне хорошо платили за то, что я умела держать язык за зубами.
Но долгие часы в запечатанном помещении даже заключенного и тюремщика могут бросить друг другу в объятия, а уж простой уборщице в бардаке никак не уклониться от некоторой интимности с девицами. Главной моей подружкой стала Платиновая. В первый же день, только я стала стелить постели, она вбежала в спальню, достала из тумбочки шприц, ловко затянула зубами резинку над локтем и всадила иглу себе в вену Минуту она постояла, прислонясь к дверному косяку, на лбу у нее выступили крупные капли пота. Потом она тряхнула своей платиновой челкой и попросила:
— Только ты не болтай о том, что я на привязи, ладно?
Потом оказалось, что Танюша-Хныкуша тоже колется, Марина любит менять наряды по три раза в день, а Лидия страдает от мигреней. И каждая жаждет рассказать мне драму своей жизни во всех деталях. Мне болтать с ними было любопытно, хотелось чуть-чуть прикоснуться к тому темному, тайному, запретному, что вершилось совсем рядом, за запертой дверью. Я иногда пыталась себе представить, что там делается. Комнаты я знала до мельчайших подробностей, и мне ничего не стоило их населить и озвучить. Порой оттуда доносился смех, порой прорывалась музыка, и я чувствовала себя Золушкой у плиты — я тут грязь выгребаю, а они там, небось, пьют, танцуют, веселятся.
Это было, конечно, очень глупо — девки со мной иногда делились такими подробностями, что не позавидуешь. Только Дина и Зойка меня избегали и ни разу не зашли в спальни поговорить, когда я там убиралась. А мне что, я на дружбу с ними не напрашивалась — у меня своих забот был полон рот. Никита после покупки печи погрузился в творческий экстаз так глубоко, что у него начались нелады с мамой. Он жаловался, что мама бестактно нарушает его творческий процесс. А мама сосредоточила свою ненависть на его скульптурах, — ее обижало, что печью Никита интересуется больше, чем ею.
Мне бы радоваться такому обороту, но в каждой радости есть свой подвох. Они непрерывно жаловались друг на друга, но разделить их было невозможно — на съем наших несчастных двух комнат уходила вся мамина пенсия и почти половина моих заработков.
У Никиты как раз начался период отрицания женского начала, и он создавал корявых мужиков с огромными
членами. Доходило до того, что порой мужик совершенно исчезал на фоне члена, к которому он приделывал для убедительности уши и глаза. Места в нашей комнате было немного, и очень скоро члены с ушами и уши с членами начали заполнять Никитин верстак в салоне, который одновременно служил маме спальней.
Нарыв прорвался однажды среди ночи: я проснулась от истошных криков и грохота в салоне и помчалась туда босиком, оскальзываясь на ледяных зимних плитках. Мама в игривой ночной сорочке стояла на верстаке и швыряла на каменный пол Никитиных уродов. Мамины рыдания перекрывали звон осколков. Никита вбежал вслед за мной, губы его дрожали.
— За что, Шарман? За что?
— Они хотели меня изнасиловать! — завопила мама и грохнула об пол очередного глиняного мужика.
Никита взвыл, ринулся к верстаку, обхватил мамины острые коленки и стал стаскивать ее вниз. Мама яростно заколотила кулачками по Никитиной спине:
— И ты туда же!
Всю ночь мы не спали — с Никитой была истерика, он кричал, что не может оставаться в доме, где не ценят его как художника. Мама кричала в ответ что-то невразумительное и выходило, что во всем виновата я. Вынести это не было никаких сил, и я сбежала на работу раньше времени.
В другой день я могла бы подождать полчаса на улице, но в то утро с неба лил тропический ливень, какого мне не приходилось видывать в дождливой Москве. В Тель-Авиве так всегда, — месяцами нет дождя, но если уж хлынет с небес, так сразу поймешь, откуда взялась легенда о великом потопе. Было довольно холодно, и я промокла до костей, пока бежала от автобусной остановки, потому что в спешке выскочила из дому без зонтика. Опасаясь подхватить воспаление легких, я робко позвонила условным звонком, хоть понимала, что Женька будет недово-
лен таким нарушением порядка. Он открыл — не сразу но открыл — наверно, долго разглядывал меня в глазок и обдумывал, впускать или не впускать. Но мой жалкий вид и его мог навести на мысль о воспалении легких, а это значило бы нанимать другую поломойку, потому что девки наотрез отказывались убирать — скандал на эту тему разразился при мне сразу после переезда.
Женька открыл, но все же не удержался и спросил:
— Чего так рано?
— Обстоятельства, — ответила я туманно и, оставляя за собой лужи, ринулась в ****************?????
Женька было сделал шаг мне вслед, словно хотел остановить, но глянул на лужи, осекся на полуслове и пошел запирать входную дверь, которая так и стояла полуоткрытой после того, как я вплыла в нее в потоках дождя.
Я быстро скинула с себя мокрые шмотки и начала растираться полотенцем, чтоб хоть немного согреться. И тут я услышала голос Дины — я его сразу узнала, хоть за все это время она слова при мне не сказала. В голосе ее с раннего детства была какая-то потаенная интимная томность, странно противоречащая ее невинно-золотому взгляду и потому особенно привлекательная. Я помню, Поэт говорил, что она спрашивает «который час?» так, словно отдается. А тут она отдавалась в полную силу:
— Я умираю без тебя, умираю, я думаю только о тебе.
«С кем это она так? — подумала я, — неужто с Женькой?» Ведь никого, кроме него в квартире не было. Не дожидаясь ответа, она продолжала торопливо отдаваться — и тут я поняла, что она говорит по телефону:
— Ну что делать? Я вынуждена задержаться. Глупости какие, кем я могла тут увлечься? Феликс, радость моя, ты даже не представляешь, как я рвусь к тебе! Но ведь я приехала сюда не развлекаться, а работать — мне за это заплатили, так что я не могу все бросить и уехать. А мы все никак не завершим эти раскопки.
Вот так... У них это называется — раскопки!
— Да, находки потрясающие — я не могу по телефону, я приеду и все расскажу. Ну, конечно, я постараюсь как можно скорей Хватит ли на диссертацию?
Я думаю, хватит и не на одну.
Женька зашаркал где-то близко и напомнил свистящим шепотом:
— Кончай, каждая минута с Москвой стоит кучу денег.
— Я должна бежать, дорогой, — заторопилась Дина, — меня ждет автобус — мы едем сегодня в Кумранские пещеры сверят песчинки на наших свитках с образцами тамошнего песка. Ну конечно, люблю. Я часто с тобой говорю по ночам. Ты не слышишь, как я зову тебя из темноты: Феликс, Феликс, Феликс!
О господи, как я сразу не сообразила, — конечно, Феликс! Тот самый Феликс с восьмого этажа — она была в него влюблена еще в детском саду! Она ведь из тех идиоток, которые любят на всю жизнь.
Я очень хорошо помнила этого длинноногого кудрявого паршивца, по которому сохли все девчонки нашего дома. В этом дрянном парне с младых ногтей был сосредоточен убийственный заряд таинственного мужского магнетизма. Того самого, наверно, который Никита так мучительно пытался выразить шеренгам своих уродов с членами. А Феликс просто нес его в себе от рождения.
Не знаю, как этот трюк удался его вполне заурядным родителям, усердно сеявшим «доброе, вечное» в неплодородную почву социалистической словесности. Может, именно эти титанически усилия и помогли им родить дитя, лишенное каких бы то не было талантов, кроме эротического магнитного поля, которое затягивало всех без исключения особей женского пола. Клянусь, я потому его и заприметила в многоликой толпе писательских детей — стоило ему войти в лифт или в соседний овощной магазин, как все бабы вокруг, независимо от возраста, начинали вращаться в его орбите: заигрывать с ним, улыбаться и непотребно хихикать.
В те годы всем было известно, что Дина в него влюблена, А он, щедро оделявший других своим мимолетным вниманием, именно ее всегда избегал. Наверно, чувствовал, что любовь ее смертельна, и не хотел связываться. На том я оставила их семь лет назад и забыла о них. А они, оказывается, сладили между собой — надо же, какой оборот!
Телефон звякнул отбой — Дина закончила разговор. Секунду было тихо, потом раздался звон и грохот, словно тяжелый металлический предмет покатился по каменному полу, обгоняемый Женькиным воплем:
— Ты что, очумела? Ты могла меня убить!
— Жаль, что не убила! — сказала внятно Дина, и каблучки ее процокали по плитам коридора в сторону спален.
— А телефона тебе не жаль? Он еще может тебе пригодиться! — завизжал ей вслед Женька.
Ага, значит она бросила в него переносной телефон, он обычно держал его у себя в конторе, а тут вынес ей в салон — в контору он никогда никого не впускал. Не удостоив его ответом, Дина с треском захлопнула за собой кухонную дверь, и все стихло.
Дождавшись момента, когда Женька, наконец, убрался к себе в контору, я выскользнула из чулана в кухню, чтобы сделать себе чашечку кофе. И застыла на пороге. Дина стояла у раковины спиной ко мне.
Услышав шорох за спиной, она резко обернулась, словно ожидала нападения сзади, — и увидела меня. Лицо ее отразило крайнее смятение — она ведь не знала, что я здесь. А я тоже хороша: уставилась на нее в легком обалдении — я до того не замечала, какая она красивая. Я ведь никогда не видела ее в рабочей, так сказать, одежде — в платье с глубоким вырезом, с румянами на щеках и с подведенными глазами. Красота в ней была какая-то особая, — тихая, что ли, с первого взгляда не бросающаяся в глаза, — она раскрывалась медленно, проступая наружу из-под пленки обыденности, как переводная картинка.
Мы с ней постояли так секунду, пялясь друг на друга, а потом она вдруг шагнула ко мне, уткнулась носом мне в ключицу и заревела:
— Тетя Нонна, что я наделала! Что я наделала!
Смешно получилось, что она по старой памяти назвала меня тетей, эта здоровенная дылда, на полторы головы выше меня. Я не успела ничего ответить, потому что в кухню, вопросительно принюхиваясь, вбежал Женька:
— Вы что тут замышляете, девочки?
Дина выпрямилась — ей пришлось изрядно наклониться, чтобы поплакать на моей груди, — и, не взглянув на Женьку, молча вышла. Тогда он уставился на меня — наверно, ждал от меня ответа, но я разыграла полную невинность и, как ни в чем не бывало, стала насыпать кофе в чашку. Может, Женька продолжал бы допытываться, о чем мы с Диной шептались, но тут притопал Тамаз, запер на засов дверь в спальни и начал устраивать себе постель на раскладушке у порога. Он всегда спал там в мои рабочие часы и даже вой пылесоса не мог его потревожить.
— Иди спать, Женька, — сказал он, уминая подушку, — хватит суетиться.
Женька еще пару секунд глядел на меня испытующе, пытаясь оценить степень нанесенного ему ущерба, но мои глаза были прозрачны и чисты — я ведь недаром говорю, что хранение тайн стало моей второй профессией. Он понял, что ничего от меня не получит, — в его деле быстрое понимание — залог успеха, махнул рукой, — ладно, дескать, давай забудем! — и пошел спать в контору.
Все заснули, а я взялась за свою дорогую швабру и тут же выбросила из головы Дину и ее драму — мне было, о чем подумать. Я совершенно не представляла, как может разрешиться моя семейная драма, сильно напоминавшая детскую задачку про волка, козу и капусту в одной лодке.
Привычно сортируя белье и вытряхивая окурки из пепельниц, я мысленно перебирала все возможные варианты ее решения, но никак не могла спасти козу от волка или капусту от козы. Я даже не заметила, как прошло время — девицы проснулись и начали вяло выползать в салон в халатах и шлепанцах, и Тамаз позвал меня убирать спальни. И тут я обнаружила, что Зойка осталась валяться в постели — как она мне объяснила, под предлогом месячных. Вообще месячные были темой постоянного скандала между Женькой и девицами. Он показывал им какие-то расчеты своих убытков и настаивал, чтобы они работали, невзирая ни на что, а они требовали законного отпуска хотя бы на три дня. Требовали собственно, не все: Платиновая и Хныкуша были согласны на все, так как Женька выдавал им наркотики только в рабочие дни, а Дина никогда не уклонялась из каких-то своих соображений.
А соображения у нее, как рассказала мне Зойка, были романтические до неправдоподобия, они как бы вполне соответствовали ее характеру, хотя мало вязались с общим циничным житейским раскладом.
Все начиналось и кончалось Феликсом. Два-три года назад Феликс, наконец, обратил внимание на Дину, которая по-прежнему никого, кроме него, не хотела замечать. Возможно, его внимание было сильно подогрето тем, что после смерти родителей Дине досталась их шикарная писательская квартира, уставленная старинной мебелью и увешанная картинами выползших из подполья модернистов, которые стали быстро подниматься в цене. Тем более что его собственные высоконравственные родители пребывали в полном здравии, умирать не собирались и образ жизни сына решительно осуждали. Так что ему оказалось очень кстати переехать к Дине, которая за это время успела закончить археологическое отделение университета и поступить в аспирантуру.
Сам Феликс тоже пристроился неплохо: успешно провалившись в двух-трех отраслях знаний, он неожиданно нашел себя в музыке.
Надо же — Феликс и музыка! Каково это было слышать мне — уж в чем, в чем, но в музыкальных мальчиках я разбираюсь. Можете поверить, Феликс никакого отношения к этому разряду не имел. Но в наши дни и музыка пошла другая, и музыкальные мальчики требуются не те.
Чувство ритма у Феликса безусловно было, как и чуткий радар, хорошо ловивший нужные позывные — этого оказалось достаточно, чтобы он стал лабать на саксофоне в молодежном порно-рок-театре, администрация которого неплохо приторговывала наркотиками в антрактах. Полулегальных заработков Феликса вполне могло бы хватить им на жизнь в придачу к тому, что Дина выручала при продаже родительских картин: Феликс как-то умудрился внушить ей, что единственная ценность этих картин в их рыночной цене. Однако потребностей у Феликса было много, а коллекция картин на стенах Дининой квартиры за эти годы заметно уменьшилась. Но главное, в Москве наступила пора бешеных денег и больших состояний. Как пели когда-то мои мальчики во Дворце культуры милиции:
«Сатана там правит бал, там правит бал, там правит бал,
Люди гибнут за металл, там за металл, там за металл!»
Феликс тоже не устоял против Сатаны и, очертя голову, бросился в мутный московский водоворот, в котором каждый ловил золотую рыбку в меру своей ловкости и везения. Ловкости у Феликса было хоть отбавляй, а свое везенье ему не терпелось испытать: он уговорил Дину продать оптом все оставшиеся картины и пару старинных подсвечников в придачу. К этому он добавил изрядную сумму, взятую им в долг у администрации его мафиозного порно-театра, и вложил все это в какую-то таинственную сделку, предполагавшую выгодный обмен якутских алмазов на среднеазиатскую коноплю или наоборот.
Но кто-то кого-то предал, кого-то другого убили ночью на улице, а кто-то третий обменял все деньги на доллары и сбежал в Америку, где скрылся под чужим именем.
В результате сделка сорвалась. Дина с Феликсом остались без денег, без картин и с огромным долгом, за неотдачу которого Феликсу грозила страшная, хоть и красивая смерть. Показательные экзекуции чеченская мафия обставляла обычно блистательными театральными эффектами.
Феликс пошел к директору театра и стал перед ним на колени — делайте, что хотите, но у меня нет ни копейки! Директор сверкнул на него горячим кавказским глазом и понял, что убить Феликса он может, но выгоды ему от этого не будет никакой. Он пососал свой смоляной джигитский ус и отложил казнь Феликса на полгода, привязав при этом и долг, и процент на долг к курсу доллара. Феликс вышел от директора на ватных ногах, радуясь отсрочке, но не видя впереди никакого выхода. Откуда у него возьмутся такие деньги даже через десять лет?
— Я пришла к Дине и застала ее в слезах, — рассказывала Зойка, — она оплакивала авансом своего ненаглядного Феликса. И тут мне подвернулся Женька.
Зойка за это время прошла неплохую школу жизни: она закончила английское отделение пединститута и два раза скоротечно сходила замуж. К моменту встречи с Женькой она сидела на изрядной мели — от мужей ей остались одни горькие воспоминания, а с английским языком ее уровня заработать было можно только интердевочкой при больших отелях. Работа эта была опасная и деньги от нее выходили Зойке ничтожные, так как львиную долю приходилось отдавать милиции и Мишке-сутенеру. При том, что Зойка по-прежнему жила вместе с матерью в однокомнатной дворницкой, откуда у нее не было никакого выхода, предложение Женьки махнуть с ним в загранку на заработки пришлось ей очень кстати. Но ехать одной ей было страшно, и она решила позвать с собой Дину.
— А как еще можно было спасти Феликса? — спросила она с вызовом, хоть я ее не упрекала.
Но я ее поняла — мне, как на ладони, открылся ее тайный позыв стащить Дину с облака в болото. Чтоб не оставалась навсегда Беляночкой-недотрогой и чтоб не только она, Зойка, в грязи барахталась. Я думаю, если бы я поделилась с Зойкой этими своими соображениями, она бы плюнула мне в лицо, но из этого не следует, что я была не права. Начала Зойка с того, что тайно показала Дину Женьке — специально для этого назначила ей встречу в метро, а Женька следил за ними из-за колонны. Он с первого взгляда Дину не оценил — поморщился и замотал головой: нет, мол, не подходит. Но Зойку переупрямить было трудно, — нарушая договор, она шагнула к Женьке и воскликнула:
— Кого я вижу? Женька! Ты что, прибыл к нам из Земли Обетованной?
Дина сразу клюнула на Землю Обетованную: она так и засветилась, словно где-то внутри у нее загорелся волшебный фонарик:
— Вы живете в Иерусалиме? Вот так прямо ступаете по святым камням?
Услышав ее голос, в котором звучало обещание вечного блаженства, Женька вдруг обалдел и выпалил невпопад:
— И вы тоже сможете ступать по этим святым камням, если захотите у меня работать.
Зойка из-за Дининой спины показала ему кулак. Ведь только что тряс головой — «не подходит!», а тут сразу выложил все карты. Она же предупреждала, что с Диной надо говорить осторожно, может, даже утаить от нее часть правды, пусть узнает уже на месте. А то заартачится и не поедет.
— Но я ее уговорила на свою голову — захлюпала носом Зойка. — Что теперь делать, как это расхлебать, ума не приложу!
Тут в спальню заглянул Женька и затеял какой-то скучный спор с Зойкой — просто чтобы не оставлять меня с ней наедине. Мне что, я включила свой пылесос и занялась уборкой. Женька пошумел-пошумел и ушел, а Зойка опять заскулила:
— Тетя Нонна! Тетя Нонна!
Я не отозвалась — какая я ей тетя? И ушла мыть ванну — я и так уже час на ее байки потеряла. Тогда она встала с постели и пришлепала ко мне в ванную. Я слышала ее шаги, но не обернулась и продолжала драить ванну, с которой девки никогда не смывали волосы, так что к моему приходу они прилипали насмерть, хоть зубами отдирай. Особенно трудно отмывалась смесь мыльной пены с мелкими волосиками, которыми они засыпали ванну после бритья ног и подмышек, — высыхая, она образовывала твердую корку, не поддающуюся никаким порошкам.
— Главное, никому не говорите, что вы ее здесь видели! — взмолилась Зойка почему-то шепотом, хоть никого кроме нас в квартире не было. — Ведь Феликс даже не подозревает, чем она тут занимается. Я не знаю, что с ней будет, если он узнает. Она вполне может наложить на себя руки. Она ведь наврала ему три короба про раскопки и про диссертацию.
Я пообещала, что никому не расскажу, и продолжала скоблить эту проклятую ванну. Но Зойка все не уходила и тттмьтгала носом за моей спиной.
— Ну чего тебе еще? — спросила я.
Она тут же заговорила быстро и бессвязно, так что я с трудом поспевала за нитью ее рассказа. Выходило, что остальные девки их ненавидят, ее и Дин, — они считают, будто все неприятности у них из-за того, что Дина пыталась убежать.
Надо же, какие дуры набитые, — фыркнула Зойка, — будто забыли, почему Дине вздумалось убегать.
А дело было так: Женька тогда собрал их и объявил, что он ошибся в расчетах и потому каждая из девиц вместо трех месяцев, как было договорено, должна проработать у него полгода, чтобы окупить свой билет и расходы на разные махинации, в результате которых он выправил им документы на въезд. Они поскандалили слегка и быстро сдались, они в, основном, были профессионалки и привыкли, что их работа связана с трудностями. Тем более, что спешить им было некуда — Женька посулил всем за задержку приличный заработок, так почему бы не согласиться?
И только Дина учинила грандиозную истерику, потому что наступал срок отдачи феликсова долга, а добавочный заработок ее не соблазнял. Но Женька быстро ее утихомирил, пригрозив, что расскажет кому надо, чем она тут занималась.
Дина прикусила губу и замолчала, а ночью взяла сумку с долларами, разбила окно в уборной и попыталась удрать. Окно было узкое, и ей не удалось вытащить все осколки из рамы, так что она раскровянила себе плечи и спину, но так и не выбралась наружу: Тамаз услышал шум, ворвался в уборную и стащил ее на пол. Может, это было к лучшему: квартира была на третьем этаже и сползти вниз, не покалечившись, она вряд ли смогла бы.
— А если б даже она удрала, так что толку? — вздохнула Зойка. — Далеко бы она не ушла. Ведь Женька с первого дня забрал у нас паспорта. А как можно уехать без паспорта?
Тут я вспомнила, как в первый день девки орали на Женьку, повторяя многократно как заклинание «паспорта, паспорта, паспорта!» И сообразила, чего хочет от меня Зойка. Она хотела знать, где Женька эти паспорта прячет.
Дело в том, что вход в Женькину контору был строго-настрого запрещен всем, кроме Тамаза. И меня, конечно, — убирать там все-таки было необходимо. Я наводила порядок в конторе раз в неделю, и Женька никогда не ос-
тавлял меня там одну — пока я вытирала пыль, пылесосила ковер и мыла зарешеченные окна, он валялся на диване и листал журнал «Секс ревю», — наверно, искал там новые идеи для своего дельца. К моему приходу он не оставлял на виду ни одной бумажки, а прятал все в сейф. Сейф был грандиозный — обтекаемый и стальной, он царил над диваном, баром и письменным столом, похожий то ли на подводную лодку, то ли на межконтинентальную ракету. Женька заплатил за него, наверно, жуткие бабки — его можно было скорей взорвать, чем вскрыть, а взорвать его было невозможно: он был бронированный. Женька держал в сейфе деньги, запас героина для Платиновой и гашиш для клиентов — говорят, гашиш здорово повышает мужскую потенцию.
Но только теперь я поняла, чего он так сторожил свой сейф — он хранил там паспорта девиц, без которых они оказались у него в полном рабстве.
Поскольку пребывание их на Святой Земле давно было незаконным, они никому не могли пожаловаться, а к тому же он их давно никуда не выпускал.
Когда я рассказала Зойке про сейф, она вконец расстроилась — ей почему-то представлялось, что Женька прячет паспорта в ящике письменного стола, откуда изобретательная девушка сумела бы их выкрасть. Ей казалось, что главная задача — добыть паспорта, а уж открыть стальную дверь и устранить Тамаза куда проще.
— Были бы у нас паспорта, мы с Диной придумали бы, как удрать! — настаивала она.
В спальне зацокали каблучки — это Платиновая забежала подколоться. Зойка поспешно нырнула под одеяло, а я пошла мыть кухню, где с утра сохли остатки завтрака. Платиновая вошла за мной бросить шприц в помойку, секунду постояла, опершись спиной о косяк двери, закурила сигарету, сбросила туфли и босиком пошла в спальню к Зойке.
— Слышала новость? — спросила она. — На той неделе нас отправляют в Германию.
— Как это — отправляют в Германию? — растерянно повторила Зойка.
— А так. Женька нас запродал всем скопом. Говорят, неплохо заработал.
— Кто говорит?
— Один клиент. Он знает точно, он помогает Женьке оформлять наши въездные визы.
— Врешь ты все. Зачем бы он стал с тобой откровенничать?
— А он ко мне прикипел, — за особые услуги. Он сказал, что обязательно приедет в Германию — специально ко мне.
— И ты согласна ехать?
— А почему бы нет? Не все ли равно, что тут, что там? Тем более никто нас не спросит.
— Это от нас зависит. Нас ведь не в наручниках поведут к самолету.
— Забудь об этом! Представляешь, какая пойдет вонь, если кто-нибудь затеет скандал в аэропорту?
Платиновая втиснула ноги в туфли, швырнула недоку-ренную сигарету в раковину и вышла, а Зойка в спальне заскулила, как раненая собака.
О Боже, сейчас она припрется ко мне обсуждать новость! Я стала с грохотом ставить посуду в сушку, чтобы дать ей понять, как я спешу, но ей это было без разницы, — она уже стояла рядом со мной, и ее била такая дрожь, что я испугалась, как бы она чего не натворила.
— Тетя Нонна, миленькая, придумайте что-нибудь, — бормотала она, — помогите нам! Вот увидите, это добром не кончится!
— Послушай, — сказала я, продолжая ссыпать мусор в пластиковый мешок, который я должна была вынести на помойку по дороге домой, — ты думаешь, она случайно пришла поделиться с тобой своей новостью?
Зойка перестала плакать и уставилась на меня, складывая в уме два и два. Результат у нее совпал с моим — не было сомнения, что Платиновую подослал Женька, чтобы предупредить грядущий скандал.
Я глянула на часы — стрелки приближались к шести — и стала быстро протирать пол, отталкивая Зойку к двери мокрой шваброй: мне сейчас только не хватало, чтобы Женька застал нас за обсуждением планов побега. Она упиралась, не уходила, так что мне пришлось хлестнуть ее тряпкой и прикрикнуть:
— Вали-ка отсюда поскорей, сейчас за мной придет Женька!
Она мотнулась к себе как раз вовремя — он уже выползал из-за двери, весь переливаясь разноречивыми улыбками, от угодливо-любезной до тревожно-угрожающей: нарочно пришел на десять минут раньше, подонок, чтобы застукать нас на месте преступления. Убедившись, что Зойки рядом со мной нет, он великодушно объявил, что раз я пришла раньше, то и уйти могу раньше, и повел меня к выходу, где Тамаз уже щелкал замками. На улице по-прежнему лило как из ведра.
— Минуточку! — крикнул Женька, нырнул к себе в контору и выскочил оттуда с красивым черным зонтом. — Возьмите зонт, Нонна, а то промокнете до костей.
Было совершенно темно — в субтропиках ночь накрывает землю мгновенно, не растрачиваясь на сумерки и прочую сентиментальную чушь. Лица прохожих на миг возникали в светлой капельной дымке под фонарями и тут же исчезали в темноте. Растроганная Женькиным неожиданным великодушием, я зашлепала по лужам, переживая снова подробности этого сумбурного дня, пока не наткнулась на главное — на ночной скандал с мамой. Я даже остановилась, потрясенная не столько ужасом происшедшего, сколько тем, что я могла об этом забыть.
Всю дорогу домой я пыталась представить себе разные душераздирающие сцены, которые я могу там застать, особенно, когда, подойдя к дому, обнаружила, что во всех окнах темно. Но моего воображения не хватило на то, что я увидела, когда открыв дверь своим ключом, прошла на кухню — там свет, оказывается, горел, просто кухонное окно выходило на другую сторону.
Никита сидел на расстеленных на полу газетах и лепил что-то непотребное, а абсолютно голая мама стояла на хлипком сохнутовском табурете, кокетливо поставив одну согнутую в колене ногу на источенный временем мрамор кухонного стола. Оба были так увлечены, что даже не заметили моего появления. Но я заметила, что на кухне страшный холод, какой всегда бывает в нетопленых тель-авивских квартирах дождливой зимой, и что мамина не слишком юная спина вся вспупырилась лиловой гусиной кожей.
— Вы что, спятили тут оба? — завопила я, слегка разряжая этим криком свои перенапряженные нервы.
Они повернули ко мне абсолютно потусторонние лица, явно не понимая, кто я и чего ору. Но меня уже понесло.
— Сейчас же прекратить это безобразие, — не помня себя, взвизгнула я и, растоптав по дороге Никитине творение, рванулась к табурету. Я схватила в охапку свою старую идиотку-мать и бережно поставила ее на пол: она так заледенела, что могла рассыпаться на мелкие осколки при неловком приземлении.
— Чего ты? — спросил Никита, как всегда, обезоруживающе кротко, бережными пальцами устраняя ущерб, нанесенный его глиняному детищу моим яростным каблуком. — Мы ведь работаем.
— Ты не видишь, как она закоченела? Или ты хочешь, чтобы она заболела насмерть? — лицемерно запричитала я, заворачивая маленькое мамино тельце в теплую шаль: ее выступление перед Никитой в обнаженном виде волновало меня куда больше, чем ее здоровье.
— Представляешь, я уговорила Никиту найти пластическое выражение для идеи вечно-женственного! — радостно сообщила мама, выпрастывая из-под шали свои сморщенные сиреневые лапки.
— Еще бы, кто лучше тебя может представлять идею вечно-женственного! — вяло пробормотала я, чувствуя, как мое раздражение уступает место свинцовой усталости. — Беги оденься, а я пойду спать.
— Так рано? — удивилась мама. — Мы же не ужинали.
Но мне было не до ужина. После бессонной ночи и бурного рабочего дня я хотела только одного — спать, спать, спать.
Однако выспаться в эту ночь мне не удалось, меня разбудил надсадный телефонный звонок. Чертыхаясь, я пыталась на ощупь найти во тьме этого пронзительно звенящего монстра, но спросонья никак не могла. Вспыхнул свет — в комнату в тревоге вбежала мама:
— Кто может нам звонить среди ночи?
Это был Женька — он поспешно сказал:
— Нонна, прости, что пришлось разбудить, но случилось несчастье. Ты ведь говорила, что твоя мама — врач? Я уже вызвал тебе такси — бери маму и приезжай немедленно.
— Но она уже на пенсии, — сонно пробубнила я.
— Это не важно, важно, чтобы все осталось в семье, — отрезал Женька.
Где-то в трубке на заднем фоне рыдал высокий ломкий голос, и сердце мое екнуло: Дина! А такси уже гудело под дверью.
Через минуту мы с мамой, одетые кое-как, загрузились в такси и помчались по спящему городу, разбрызгивая фонтаном дождевые лужи.
Дина лежала на кровати в спальне Платиновой, которая была ближе всех к ванной. Лицо у нее было голубовато-белое, словно вылепленное из алебастра, и нельзя было понять, дышит она или нет.
Пока мама осматривала ее, Зойка нашептала мне, что где-то к концу ночи Дина, вероятно, выскользнула в спальную квартиру, заперлась в ванной и вскрыла себе вены. Сперва никто ее не хватился, — было полно клиентов и все были навеселе. Но когда все разошлись и в ванную образовалась очередь, Зойка заметила, что Дины среди них нет и подняла тревогу — мне почему-то верится, что точное время тревоги было между ними сговорено. Тамаз взломал дверь — Дина, в зеленом кружевном платье, лежала без сознания в ванне, полной крови. Кровь была всюду — на стенах, .на полу и даже на потолке.
Мама моя оказалась на высоте — выбегая из дому, она не забыла захватить свой профессиональный чемоданчик, который всегда содержала в полной боевой готовности с тех пор, как вышла на пенсию.
Она быстро сориентировалась, сделала все нужные уколы, перевязала Дине кисти рук и вернула ее к жизни, прописав ей три дня полного покоя.
Надо признать, Женька заплатил маме щедро. Впрочем, щедрости его хватило ненадолго: назавтра Зойка донесла мне, что он пригрозил вычесть эти деньги из Дининых заработков. Но Дине это было все равно — на отдачу долга Феликса она уже заработала, а остальное ей было без разницы. У нее была теперь только одна цель — добраться до Феликса с деньгами, пока его не прикончили.
Все эти три дня, что Дина безмолвно пролежала в постели, Женька с Тамазом по очереди дежурили в спальном помещении, пока я там убиралась. Зойка перехватила меня как-то на кухне и шепнула, что теперь они сторожат Дину день и ночь. Неясно, чего боятся, — то ли что она опять чего-нибудь с собой сотворит, то ли что попытается через меня передать записку на волю.
Но однако они недосмотрели — она умудрилась сунуть записку в руку маме, которую на второй день я снова привезла по требованию Женьки, так как Дина грохнулась в обморок по дороге в туалет. Я так и не знаю, она притворилась или и вправду потеряла сознание, потому что записка у нее была заготовлена заранее — то ли в расчете на приезд мамы, то ли просто так, на всякий случай. Записка была лаконичная и четкая: «Тетя Нонна, пожалуйста, суньте мне под подушку записку с адресом нашего заведения и с телефоном пожарной команды и скорой помощи. Если останусь жива, век буду за вас бога молить».
После прочтения этой записки все романтические струны в душе моей мамы зазвенели так пронзительно, что мне потребовалось немало изворотливости, чтобы ее обезвредить. Пришлось рассказать ей про долг Феликса и про диссертацию Дины и взять с нее обет молчания, потому что мама никогда не умела хранить тайны, хоть свои, хоть чужие.
Выслушав меня, мама пообещала в течение недели не предпринимать никаких шагов к спасению Дины при условии, что я временно возьму эту задачу на себя. Я готова была взять на себя, что угодно, только бы она не лезла в это дело. Во всяком случае записку с адресом нашего заведения и с телефоном пожарной команды я умудрилась ловко сунуть Дине под подушку, пока меняла ей постель.
Все эти дни Дина безучастно лежала в постели, тихая, голубовато-белая, словно неживая. Только на третий день, когда Тамаз задремал, сидя на пороге Дининой комнаты, она вопросительно подняла на меня глаза — в них сверкал такой мрачно-золотой огонь, что мне стало не по себе. Я утвердительно кивнула ей в ответ, показав взглядом на подушку, и быстро вышла: мне казалось, что смятение слишком явно отразилось на моем лице, и стоит Тамазу открыть глаза, как он тут же все поймет.
Весь вечер мама донимала меня допросом с пристрастием — воображение у нее разыгралось, она пыталась представить себя то на месте Дины, то на месте Зойки, а пару раз даже на месте Женьки и Тамаза. Особенно волновал ее вопрос, зачем Дине понадобился номер телефона пожарной команды, если у нее нет доступа к телефону.
Она без конца хотела обсуждать эту тему и обвиняла меня, что я от нее что-то скрываю.
Но я ничего от нее не скрывала, потому что ничего не происходило. На четвертый день Дина поднялась и вышла в салон, — бледная, но одетая и подкрашенная для работы. Она молча села в кресло в углу, взяла сигарету из пачки и как ни в чем не бывало попросила у Женьки зажигалку.
— Ты что, начала курить? — удивился Женька. Он был так растроган ее дружеским тоном, что, поднося к ее сигарете огонь, спросил: — Трубка мира?
Дина закурила, закашлялась и засмеялась:
— Трубка мира.
Я от ее смеха содрогнулась, такой это был черный непрозрачный смех, но Женька был доволен.
— Раз так, я дарю тебе эту зажигалку в знак примирения, — сказал он, и все уставились на него, не веря своим ушам: зажигалка у него была платиновая, сверхфирменная и страшно дорогая. Видно, он очень опасался, что Дина устроит ему сцену. Тут он заметил меня и прикрикнул, чтобы я шла убирать спальни, а не стояла столбом, где не положено, не за то он мне деньги платит. Я взяла свои швабры и ушла. Никого я больше в тот день не видела, — ни Дину, ни Зойку.
За ночь капризная природа сделала поворот на сто восемьдесят градусов: солнце светило как редко в Москве летом, цветов на деревьях высыпало видимо-невидимо, самых невероятных расцветок от лимонно-желтого до пурпурно-фиолетового, море смяло ближневосточной бирюзой, одолженной из сказок «Тысячи и одной ночи». И дома тоже пандан погоде наступила неправдоподобная благодать: Никита, насвистывая, выкраивал из консервных банок какие-то мудреные спирали, а мама, отказавшись от претензии на роль Монны-Лизы, встала ни свет ни заря и погрузилась в свои заброшенные было медицинские книги, уверяя, что с ее стажем и опытом ей ничего не стоит найти работу по профессии. Я не стала с ней спорить — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не морочило голову, — и побежала на работу, глупо радуясь всему на свете: солнцу, цветам и Никитиным спиралям.
Тамаз открыл мне дверь, тщательно, как обычно, запер ее за мной и сонно побрел на свою раскладушку. В заведении было тихо, душно и темно, все окна были наглухо закрыты, зашторены и затемнены наружными ставнями. Ковры, кресла и диваны густо пропахли терпкой пепельной смесью сигаретного дыма, пота и крепких духов, особенно невыносимой после голубого утреннего бриза, настоенного на желтых и лиловых цветах.
Я наскоро стряхнула окурки и кондомы в пластиковый мешок и решила отпраздновать неожиданное наступление весны веселой мойкой окон. Я отдернула шторы, подняла ставни и распахнула все рамы. Квартиру залило солнечным светом, который дробясь на фигурных завитках оконных решеток, переливался всеми цветами радуги на хрустальных люстрах, недавно выписанных Женькой по дешевке из Нью-Петербурга. Граненые подвески люстр слегка подрагивали на сквозняке, наполняя комнаты неуловимым праздничным перезвоном очень высокого регистра, из-за чего он был почти неслышен, но неистребим — его не мог перекрыть ни переливчатый храп Тамаза, ни несмолкаемый рев утренних автобусов, газующих на крутом подъеме от моря в город.
Наверно, именно из-за этого рева я не сразу услышала истошные крики, несущиеся из спален. Там страшно орали и колотили дюжиной рук и ног в запертую стальную дверь, надежно глушившую шум. Я тряхнула Тамаза за плечо, но он, поддавши, видно, хорошенько за ночь, продолжал храпеть как ни в чем не бывало.
За дверью вопили в предсмертном ужасе, хоть нельзя было разобрать что. Потом где-то снаружи за стеной раздался звук разбитого стекла и из окна потянуло дымом.
Обезумев от ужаса, я бросилась к Женькиной конторе и изо всех сил забарабанила в дверь:
— Пожар! Вставай, Женька, — пожар!
Женька выскочил как был, в майке и без трусов, услышал крики за стеной и сразу сориентировался — ногой опрокинув раскладушку Тамаза, он быстро отодвинул засов и распахнул дверь.
Сквозь дверной проем, заполнившийся дымом как адские врата, с визгом протискивались девки — их было всего шестеро, но каждая так стремилась вырваться наружу, что ни одна не могла выйти сразу. Это длилось всего пару секунд и выглядело неправдоподобно, как ночной кошмар — многоголовое, многорукое чудовище, дико орущее на фоне адского огня.
Тамаз, наконец, проснулся, вывернулся из-под придавившей его раскладушки и, сильным толчком оттеснив девок назад, от двери внутрь, начал выдергивать их одну за одной, не давая им упасть на пороге или растоптать друг друга.
В полсекунды все шесть вывалились в кухню и сбились в кучу на полу, продолжая причитать и кашлять. Были они расхристанные, босые, в съехавших с плеч ночных сорочках, и только Дина с Зойкой успели натянуть сапоги, джинсы и куртки. Собственно, тогда, обалделая от дыма и страха, я этого как бы не заметила, но где-то в глубине сознания это зарегистрировалось, и позднее всплыло в памяти неопровержимой уликой.
Женька подбежал к Тамазу с красным огнетушителем в каждой руке. Тамаз перехватил у него один, ловко сорвал с него пломбу и, замотав рот и нос мокрым полотенцем, направил струю на рыжие языки пламени, рвущиеся из ближней спальни. Языки испуганно скукожились и погасли, испуская едкий дым, но сквозной ветер из распахнутых окон проворно высасывал его наружу.
Тамаз шагнул внутрь и приказал Женьке отрывисто:
— Иди за мной!
Женька переминался с ноги на ногу на пороге, не решаясь войти в дымный провал спален. Тамаз бросил на пол пустой огнетушитель, вырвал у Женьки второй и исчез в дыму. Оттуда донеслось шипение и дробный топот, словно слон выбивал чечетку на каменных плитах.
— Женька, принеси мокрое полотенце! — крикнул Тамаз и громко закашлялся, но топать не перестал.
Женька намочил полотенце под кухонным краном, на миг застыл в дверном проеме, но преодолел себя и, сверкнув белизной голой задницы, ринулся вглубь. Его хватило ненадолго — через секунду он, захлебываясь кашлем, вылетел обратно в салон и прижался лицом к оконной решетке, жадно втягивая в легкие морской воздух. Через минуту в кухню вышел Тамаз и, склонившись над раковиной, начал плескать воду себе в глаза.
Девки тем временем постепенно очухались и начали выползать на четвереньках из кухни в салон. Только Платиновая осталась лежать ничком в узком ущелье между буфетом и холодильником. Ее черный пеньюар высоко задрался над правым бедром, узор его обгоревшего кружева отпечатался на коже малиновыми прожилками мелких ожогов. Я жутко испугалась, что она умерла — я стала на колени и повернула ее голову к себе, она открыла мутные глаза и застонала. Значит, жива, слава Богу! А Зойка уже трясла Женьку за плечо:
— Надо срочно вызвать пожарников!
Женька тут же пришел в себя, он даже кашлять перестал:
— Зачем? Тамаз уже погасил пожар.
Но переспорить Зойку было не так просто. Она потащила Женьку назад на кухню к распростертому телу Платиновой:
— И скорую помощь! Глянь на нее! Или ты хочешь, чтобы она умерла?
— Ничего страшного! — не сдавался Женька. — Сейчас мы вызовем нашу медицинскую мамочку.
Она лучше всякой скорой помощи. — Он был здорово напуган и лебезил даже передо мной. — Правда, Нонна?
Я не успела ответить, — из салона донесся звенящий вопль нескольких голосов сразу:
— Пожар! Горим! Ма-ма-а-а-а-а!
Тут уж все смешалось и покатилось в тартарары.
Женька с силой оттолкнул Зойку и ринулся в салон, но Тамаз, опережая его, рванулся от раковины к двери, где они столкнулись, и Женька упал Тамазу под ноги. Тамаз отфутболил его на бегу, Женька ударился головой о буфет и так и остался лежать с закрытыми глазами поперек Платиновой, у которой как раз тут началась рвота. Зойка переступила через них, я побежала за ней и застыла на пороге: штора большого трехстворчатого окна факелом полыхала на ветру. В дальнем конце квартиры, за дымовой завесой скулящие тела в разодранных ночных сорочках в панике бились о стальную плату входной двери.
Надо отдать должное смелости Тамаза — он в два прыжка пересек салон, рывком сорвал горящую штору, повалил на нее диванные подушки и стал кататься по ним, усмиряя огонь. Огонь отступал неохотно, но Тамаз его не боялся — мама говорит, что это бывает от недостатка воображения.
Из-за моей спины, покачиваясь на ватных ногах, выкатился взъерошенный Женька. Он сипло сказал мне:
— Пойди в контору, там за диваном есть огнетушитель, — и грохнулся на пол, кажется, потерял сознание.
Я рванула дверь в контору и увидела Дину: она говорила по телефону. И говорила на иврите, да еще на каком! Потом, вспомнив про раскопки и Кумранские свитки, я поняла, что она просто выучила иврит в Москве, но в ту минуту мне показалось, что я схожу с ума.
— Нонна, давай огнетушитель! — донесся до меня голос Тамаза, а Дина спокойно положила трубку и сказала: — Сейчас приедут пожарники и скорая помощь.
Я выбежала в салон с огнетушителем, а она выскользнула за мной и присоединилась к беснованию у двери. Ее минутного отсутствия никто не заметил в суматохе.
Тут наступила какая-то чересполосица: озверевшие девки кого-то куда-то тащили и били по пути, кажется, Женьку, я точно не помню, — похоже я ненадолго потеряла сознание. Они бросились, было, и на Тамаза, но он их расшвырял, как котят, и они опять сбились под дверью, скуля и зализывая раны. Не исключено, что мне тоже досталось как представителю администрации, потому что потом Никита обнаружил у меня на спине и на филейной части несколько довольно внушительных синяков.
Кончилось все тем, что в дверь громко заколотили снаружи и в мегафон потребовали отворить. Девки дружно завопили и снова повисли на Женьке, но Женька продолжал упираться, — он все еще надеялся, что обойдется. И только когда дюжие фигуры в пожарных касках, размахивая топориками, замельтешили за зарешеченными окнами, он сообразил, что сейчас начнут ломать, и велел Тамазу снять засовы и болты.
Девицы, рыдая, выбежали на улицу, а навстречу им в открытую дверь потек разный народ: пожарники с топориками, санитары с носилками и пара-другая любопытных прохожих. Особый интерес у всех вызвал наш фирменный самовар, — его ощупывали и оглаживали, пока Женька не вмешался и не выставил любопытных обратно на улицу. Они обиделись и, уходя, нелюбезно обратили Женькино внимание на тот факт, что он бегает без трусов.
Женька чертыхнулся и скрылся в конторе. Тем временем пожарники загасили тлеющие тряпки, а санитары потащили носилки с Платиновой к машине скорой помощи, в которую взобрались уже все девки, кроме Дины и Зойки. В салоне молодой врач пытался осмотреть обгоревшие руки Тамаза, но тот не давался, бормоча, что это пустяки, он вылечит их своими средствами. Но врач оказался упрямый, он позвал санитаров, и они и повели Тамаза к машине, подпирая его с двух боков. Тамаз по пути неприязненно косился на их узкие спины, представляя, наверно, как мог бы раскидать их одним махом, но благоразумно решил не связываться.
Когда скорая помощь начала выруливать со стоянки, Дина бросилась ей наперерез:
— Куда вы их везете без документов?
Шофер притормозил и крикнул в окно:
— Скажи хозяину, чтобы он привез документы в больницу!
Дина схватилась за окно и побежала рядом с машиной:
— Скажи ему сам — они заперты у него в сейфе!
Шофер осторожно снял Динину руку с окна:
— Пусти, девушка, мне надо спешить, у меня полная машина раненых.
И уехал, оставив Дину на мостовой.
Не знаю, сколько времени простояла бы она там, прикусив губу и глядя невидящими глазами на поток огибающих ее машин, если бы к нашему подъезду не подкатили полицейские. Пока они парковались, из подъезда вышел Женька в кожаной куртке и джинсах, бледный, но причесанный и красивый. Он так напряженно следил за полицейским офицером, пока тот отстегивал ремень и открывал дверцу, что не заметил Дину. Она подошла к нему сзади и сказала в самое ухо — она была с ним почти одного роста:
— Сейчас же отдай мой паспорт и Зойкин!
Женька тряхнул головой:
— Отстань, сейчас не до тебя.
Дина сказала внятно и громко:
— Отдай паспорта по-хорошему, падла, а то я сейчас расскажу, что у тебя в сейфе полно героина.
А полицейский уже входил в заведение:
— Что у вас тут загорелось?
Женька дернулся было за ним, но Дина обогнала его и окликнула полицейского на иврите:
— Господин офицер!
Полицейский обернулся к ней:
— Вы из этой квартиры?
Опережая ее ответ, Женька юркнул в темноту заведения, объясняя полицейскому на бегу:
— Она — туристка, пришла взять документы, свои и подруги, я брал их на хранение, пока они мотались по пустыне.
Полицейский оглядел одобрительно ее и Зойку, которая оказалась тут же рядом:
— Красивые девушки приезжают из России. Как вам понравилась наша страна?
Он бы еще ими любовался, да Женька вышел с паспортами, протянул их Дине и процедил по-русски, показывая все зубы в сладкой улыбке:
— Погоди, я тебя еще достану, сука!
Дина не стала ему отвечать, она сосредоточила свое внимание на полицейском. Дыхание ее было прерывисто-нежным, а иврит ее звучал как «Песня Песней»:
— Это сказочная страна. Но главное, конечно, Иерусалим, вечный город. Мы даже не могли себе представить, что он так прекрасен!
При звуках голоса этой вруньи, которая ни разу не вышла за двери Женькиного бардака, очарованный полицейский, кажется, забыл, что он при исполнении служебных обязанностей.
— Откуда у тебя такой иврит? — пролепетал он, млея от восторга.
Дина загадочно улыбнулась и не ответила. Он схватил ее за руку:
— Может, вы с подругой выпьете со мной по чашечке кофе?
О, эта чашечка кофе израильских мужиков! Она при кадрении заменяет им русскую водку и американский виски. В ответ на приглашение Дина грациозно высвободила руку и засмеялась своим особым призывным смехом:
— Мы бы с радостью, но мы опаздываем в аэропорт.
Обалдевший полицейский уже был готов на все, — он выбежал из подъезда и распахнул перед девками дверцу машины:
— Мы только выпьем кофе, и я сам отвезу вас в аэропорт! На полицейской машине это займет не более, чем четверть часа!
И в мгновение ока они исчезли в уличном водовороте. Женька растерянно топтался на тротуаре, а я маячила у его локтя, не понимая, что мне делать — идти убирать весь этот разгром или нет. Что-то, видимо, сообразив, он стремительно ринулся в заведение и хотел закрыть за собой дверь, но я протиснулась вслед за ним. Он помчался в спальни девок, а я, не отставая, побежала следом.
Он ворвался в комнату Дины и Зойки и разразился витиеватой матерной тирадой: запертый обычно на секретный замок, нижний ящик комода, где они хранили свои доллары, сейчас был выдвинут и пуст.
Женька яростно пнул ящик ногой и пошел бродить по комнатам, оценивая степень разгрома. Я бродила за ним следом, как приклеенная, и мысли у нас, я думаю, текли параллельно, хоть и на разном уровне: каждый из нас прикидывал, удастся ли ему сохранить свой источник дохода. И поверьте мне, мой маленький доход был для меня так же важен, как для Женьки его большой.
Я первая заметила Женькину зажигалку, ту самую, платиновую, что он подарил накануне Дине в знак примирения, — она валялась под обугленным каркасом дивана, с которого Тамаз сорвал подушки для тушения шторы.
Я даже вскрикнула при виде ее. Женька обернулся на мой крик, тоже увидел свою зажигалку, наклонился, поднял ее с пола и стал разглядывать, словно не веря своим глазам. Он нажал на кнопку — зажигалка была мертва, газа в ней не было.
Мы стояли и смотрели друг на друга молча, словно открывали друг другу страшную правду. Так и не сказав ни слова, Женька круто развернулся и пошел в свою контору, а я села на пол и попыталась привести в порядок свои расхристанные чувства.
Из-за открытой двери конторы раздался Женькин голос. Сперва я подскочила, думая, что он обращается ко мне, но поняла, что он говорит по телефону.
— Хорошо, что я застал тебя, Феликс. Да, это я, из Тель-Авива. Ну удружил ты мне, ну удружил! Какую суку ты мне подсунул по дружбе, сволота! Иврит у нее, видите ли, великолепный! Она тут показала нам свой иврит. Не понимаешь? Ничего, скоро поймешь! Теперь тебе вовек за ее фокусы не расплатиться. Так что готовься, Феликс, молись перед сном!
Он со звоном шмякнул трубку, а я стояла онемев, словно кипятком ошпаренная — вот она, оказывается, великая любовь!
Когда я вечером рассказала всю эту историю дома, мама даже забыла, что мне тоже угрожала опасность. Она вскочила и стала натягивать пальто:
— Надо немедленно найти Дину и предупредить.
— Где вы будете ее искать, Шарман, она давно небось, целуется со своим Феликсом! — трезво возразил Никита и затосковал, переключившись, как всегда, на себя: — Может, лучше вы поищете себе работу, как обещали? А то непонятно, как без Нонниной зарплаты мы теперь расплатимся за печь?».
Дунский выдохнул воздух и замолчал. Габи вгляделась в его лицо и поняла, что он дочитал до конца:
«Как, это все? А что стало с Диной? И с Феликсом?»
«Откуда я знаю? Это уже другой рассказ».
«Но мне-то ты можешь сказать!».
«Ты что, не знаешь разницы между литературой и жизнью?».
«Раз ты их придумал, ты должен знать, что с ними стало потом», — решительно сообщила Габи.
«Значит, тебе понравилось!» — счастливым голосом объявил Дунский.
«С чего ты взял?».
«Раз тебя волнует судьба героев...» — начал было он, но Габи вскочила и бурно принялась его щекотать, выкрикивая «Неужели ты гений, Дунский? Неужели гений? Сознайся, это не ты написал такой гениальный рассказ?»
Дунский повалился на пол, стараясь увильнуть от быстрых рук Габи, — щекотки он боялся больше, чем непризнания своих талантов. Исходя мелким щекотным смехом, он просипел:
«Сознаюсь, это не я, не я! Это моя подруга-уборщица из массажного кабинета!».
Габи села на него верхом и произнесла приговор:
«Врешь ты все про подругу-уборщицу! Сознавайся, ты сам это все сочинил?»
И приблизила к его лицу указательный палец, словно намеревалась продолжить щекотную игру. Глядя на надвигающийся палец, он немедленно отрекся от своих слов:
«Сознаюсь во всем!»
«В чем?»
«Во всем, что ты хочешь! Только не прикасайся!»
Габи сжалилась, опустила палец и затосковала без всякого перехода: «Рассказ, конечно, гениальный, но славы он тебе не принесет, Ни славы, ни денег. Зачем надо было писать про массажный кабинет? Написал бы что-нибудь трогательное, душещипательное...»
«Ну что, к примеру?».
«Что-то вроде сказки о Золушке. Я недавно видела по телевизору передачу про одну девушку, которая считалась самой некрасивой в своем классе. Она была очень бедная и такая длинная, что ее прозвали «вешалка». Она носила убогие платья, которые сама перешивала из старья, и никто никогда за ней не ухаживал. И вдруг она попалась на глаза фотографу из журнала мод, и ее сделали моделью. На одном показе в нее влюбился английский граф, женился на ней, и теперь она одна из самых богатых женщин Англии. Ей принадлежат четыре загородных дворца и роскошная квартира в центре Лондона. Представляешь, еще три года назад она, чтобы не умереть с голоду, торговала овощами на рынке, а теперь, застенчиво улыбаясь, признается, что очень любит дорогие бриллианты. И покупает их в свое удовольствие. Написал бы ты о ней, и я тоже могла бы покупать бриллианты в свое удовольствие! А ты потратил свой талант на блядей!».
Дунский начал было возражать, но на улице внезапно поднялся ужасный шум — завыли пожарные сирены, заголосили полицейские визжалки, и, обгоняя друг друга, мимо дома помчались машины скорой помощи.
«Ого, сколько их! Три, четыре, шесть, восемь — начала было считать Габи, но быстро сбилась. — По-моему, не меньше десяти. Уж не твой ли массажный кабинет горит?».
«Вряд ли, — вдруг сник Дунский. — По-твоему, не успел я дописать, как он загорелся? Неужто ты веришь в силу слова?».
«Давай сходим, посмотрим! — позабыв про усталость, предложила Габи, но Дунский отказался. Он вдруг вспомнил, что у него с утра маковой росинки во рту не было:
«Ты, кажется, предлагала мне гречневую кашу?».
Они сели за стол и, дружно прикончив всю кастрюлю каши, без сил рухнули в кровать и заснули, невзирая на вой сирен и тянущийся из окна запах гари.
Наутро Габи проснулась поздно — занятий у нее в тот день не было, и незачем было лихорадочно вскакивать с постели, наспех натягивать одежки на влажное тело и, держа в одной руке чашку кофе, другой безжалостно раздирать щеткой намертво спутавшиеся за ночь волосы. Она протянула руку к подушке мужа и с удивлением обнаружила, что подушка пуста.
«Дунский! — крикнула она, — ты в уборной?»
Но Дунский не отозвался, Тогда Габи преодолела приступ утренней лени и босяком прошлепала в уборную — там тоже было пусто. Дунский исчез, не оставив даже записочки. А ведь он обычно спал по утрам гораздо дольше, чем Габи — особенно с тех пор, как стал профессиональным безработным. Что бы это могло значить?
Надеясь, что эта загадка как-нибудь разъяснится, Габи стала было шарить в буфете в поисках кофе, но вспомнила, что вечером в доме не было ни крошки съестного. Уж не отправился ли Дунский за покупками, хоть уверял ее, что истратил всю свою подкожную заначку на массажный кабинет? В ожидании она пристроилась у окна. Хотя только верхняя часть его возвышалась над уровнем тротуара, ноги прохожих видны были во всей красе, и она сразу узнала походку Дунского, еще до того, как опознала его джинсы и сандалии.
Ноги в джинсах не просто шли, они парили над грязными плитами, устилавшими тротуар у них под дверью, почти не касаясь этих плит сандалиями. Еще не видя лица мужа, она уже знала, что он чем-то сильно взволнован. Он вихрем влетел в квартиру, с грохотом скатился по каменной лесенке, ведущей от двери вниз, и поднял над головой газетный лист:
«Вот! — выдохнул он и швырнул газету Габи. — Читай!»
Габи развернула газету, и не увидела на первой странице ничего интересного — обычный набор: левые клевали правых, правые — левых.
«Что стряслось, — русская армия вошла в Тель-Авив?».
Дунский нетерпеливо выдернул у нее газету — «Главного не видишь!» — и поспешно зашелестел страницами. Ненужные он швырял на пол с таким остервенением, будто это были его личные враги, а нужная все не находилась.
«Да где ж она? Где она? Только что тут была!».
«Может, ты обронил ее по дороге?» — робко предположила Габи, заранее предвидя гневный взрыв. И не ошиблась — глаза Дунского округлились и рот искривился, готовый произнести нечто крайнее и оскорбительное, но тут, к счастью, пропавшая страница отыскалась в самом конце газеты, рядом с объявлениями о пропавших собаках.
«Вот, читай! Сама убедишься!»
Габи потянулась прочесть, но он не решился доверить ей такое ответственное дело. И начал читать сам:
«Пожар в борделе, расположенном на тель-авивской улице Бен-Игали, не повлек за собой сильных разрушений.
Все работницы дома под красным фонарем остались живы, впрочем, как и их клиенты, которым в эту ночь явно не повезло. Пять пожарных нарядов, прибывших на место происшествия в течение короткого времени, локализовали очаги возгорания и спасли от огня перепуганных «девушек».
Тель-авивская полиция начала расследование, инцидента. По версии стражей порядка — вполне возможен вариант преднамеренного поджога заведения, с целью заставить «мадам» платить по счетам».
«Ты, что ли, сам это написал?» — усомнилась Габи.
«Ты забыла, что ни одна газета меня не печатает?».
«Так откуда они взяли твою идею?».
«Из жизни, дорогая, из жизни! — Дунский скомкал газету, швырнул ее на пол и начал в восторге пинать ее и подбрасывать в воздух, как футбольный мяч. — Только убогие души считают, что литература должна отражать жизнь! Только убогие! Мы с Набоковым с этим не согласны. Нет, мы с этим категорически не согласны! Мы держимся противоположного мнения: жизнь, этот великий плагиатор, создает лишь бледные копии литературного оригинала!».
Габи, изловчившись, выхватила газетный комок, и, аккуратно его разгладив, перечитала заметку о пожаре в публичном доме.
«Выходит, ты действительно Черный Маг, Дунский. Только, пожалуйста, умоляю, не пиши в другой раз о том, что в Тель-Авиве произошло страшное землетрясение!».
Глава третья
ЛЮБИТЕ ЖИВОТНЫХ
1.
Ждали поэта Перезвонова, заезжую знаменитость высокого полета. Поэт запаздывал и застолье откладывалось. Тоскливо поглядывая на нарядно накрытый стол, проголодавшиеся гости небольшими стайками клубились вокруг лакированного подноса с крекерами и сырами, окаймленного колоннадой разноцветных бутылок.
В конце концов женщины устали от затянувшегося стояния с бокалами в руках и дружно выпорхнули на балкон — щебетать и сплетничать. А мужчины заговорили о политике. А о чем бы еще? Не об искусстве же им было говорить в этой комнате, так густо увешанной картинами, что не было видно стен. Картины были выстроены строго по линейке, — все, как на подбор, яркие, в крупных размашистых мазках, купленные по случаю — Габи сразу определила опытным глазом — у бродячих художников, робко звонивших по вечерам у двери.
Стандартный дверной звонок Ритуля давно заменила мелодичным двузубчатым колокольчиком — пусть в живописи она разбиралась слабо, зато искусством быта владела, как ... как чем, черт побери? Габи порылась в закромах памяти, но там нашлись только пыльные глупости, вроде «птицы для полета», и ничего приятного на вкус. Смирившись, Габи взяла крекер и ткнула вилкой в растекшуюся по тарелке маслянистую мякоть камамбера. Ничего не зачерпнув, вилка бесплодно проскрежетала по пустой, прочерченной голубым фарфоровой поверхности, на что Ритуля отреагировала мимолетным поворотом шеи — без взгляда, словно клюнула. И опять повернулась к Дунскому.
Дунский о политике не говорил принципиально, чтобы подчеркнуть, как все в этой стране ему чуждо. И потому Ритуля завладела им с легкостью — искусство летучей интеллектуальной беседы было составной частью искусства быта наравне с умением сервировать стол. Ради такой беседы Ритуля стригла ежиком проволочные свои кудряшки у Лидии, самой модной парикмахерши Тель-Авива, и обильно опрыскивала их купленными в Париже духами «Диориссимо» фирмы «Кристиан Диор». Ради такой беседы расставляла она на смуглых плетенной соломки салфетках, купленных в Мексике, купленные в Лондоне тарелки с голубыми разводами, и ограничивала их строем бокалов венецианского стекла. Купленных, конечно, в Венеции — где же еще прикажете покупать венецианское стекло? «Ах, мы так растратились! Так растратились!».
«Становлюсь злюкой, становлюсь сукой!» — честно сформулировала Габи и подцепила шелковистую мякоть камамбера указательным пальцем, благо никто на нее не смотрел. Она старательно облизала палец — а может, вся беда была в том, что никто на нее не смотрел? Она этого терпеть не могла.
Ритуля продолжала ворковать с Дунским, почти касаясь губами его уха. Даже на расстоянии терпкий настой «Диориссимо» раздражал носоглотку Габи — и как только он, с его постоянными жалобами на аллергию, это терпит?
«Верить в Бога, так вот просто верить и все, — увы, на это я неспособна. «Бисквиту» подлить? По секрету от всех. «Бисквит» я держу только для близких друзей».
Марки коньяков Ритуля изучила не хуже, чем фразы для интеллигентных бесед. Дверца бара скрипнула интимно, тягучим темным золотом плеснулась жидкость из пузатой бутылки.
«Коньяк следует наливать на дно высокого бокала и греть в ладони — вот так».
Дунский греть коньяк не стал, однако и пить не спешил. Он задержал бокал у самых губ, чуть касаясь языком края стекла, — глаз его Габи не видела, но взгляд, соответствующий ситуации, знала наизусть, как и прочие его штучки. Так хорошо она его знала, так подробно, что могла бы срежиссировать все его игры на двадцать лет вперед.
Ритуля и себе налила на донышко:
«Но вот язык звезд — совсем другое дело. В язык звезд я верю, я воспринимаю его всей кожей», — в подтверждение своих слов она провела пальцем от шеи вниз, до края глубоко вырезанного декольте. Дунский последнее время увлекался астрологией. Он сглотнул «Биквит» с донышка и коснулся пальцев Ритули — как она умудряется сохранять ногти, посуду она в перчатках моет, что ли? Боже, какая глупость — посуду она вообще не моет, для этого у нее есть посудомоечная машина!
Ответа Дунского Габи не расслышала, потому что в мужском углу голоса вдруг взорвались, зарокотали, рассыпались мелкой шрапнелью. Понять ничего было нельзя, — все говорили разом, никто никого не слушал, но одно слово, «демократия», выплеснулось из общего гула и, нигде не задерживаясь, запрыгало над головами, как мячик. Лица у всех были потные, ожесточенные, ни одной привлекательной морды, — не то что пофлиртовать, даже просто подразнить никого не хотелось. Они все были так оголтело озабочены устройством — устройством карьеры, устройством квартиры, устройством государства, устройством устройства. Один лишь Дунский выпал из этой повальной игры — хоть иврит у него был неплохой,он принципиально говорил только по-русски, зарабатывал гроши, составляя гороскопы, и в свободное время, которого у него было хоть отбавляй, составлял тщательный каталог своей обожаемой коллекции ключей и замков, с трудом вывезенной когда-то из России.
«Уволь меня от этой мышиной возни, — брезгливо морщась, отвечал он на упреки Габи. — Уехал — умер. А что нужно человеку на том свете?».
«На том свете человеку нужна посудомоечная машина», — возражала ему Габи, на что он только пожимал плечами и оставлял ей в раковине гору грязной посуды.. Ритуле, правда, он сейчас объяснял свое безделье не совсем так, как жене:
«Увы, я родился под знаком Льва. А лев должен быть только первым, — ни третьим, ни вторым, а именно первым, или уж лучше никаким».
Ритуля согласно кивала, создавая турбулентные завихрения «Диориссимо»:
«Как это верно! Как верно! Уж лучше никаким!» Соглашаясь с Дунским, она прекрасно знала, что быть пятым, и даже седьмым не так уж плохо, — даже и сто пятый, такой, как ее Борис, мог позволить себе венецианское стекло и мелодичный дверной колокольчик, который уже почти час упорно молчал, не возвещая о прибытии долгожданного гостя. А Дунского она видела насквозь, хоть с удовольствием с ним кокетничала. Для кокетства он подходил куда лучше, чем для семейной жизни, — бедная Габи, бедная, бедная Габи, как несладко ей с ним приходится! Впрочем, она не стоит жалости, уж слишком много о себе воображает, вон битый час сидит одна, в стороне от всех, ни с кем и словом перекинуться не желает — и правильно, о чем ей с нами, убогими, разговаривать?
Ритуля снова повернула на миг голову и клюнула Габи взглядом . От этого остро неприязненного взгляда швы вдруг начали расползаться на новой, впервые надетой золотистой блузке Габи, — неужто опять купила на размер меньше? И волосы встали дыбом на затылке — а ведь перед выходом пять минут начесывала! И кожа вокруг глаз набухла внезапно, намекая на возраст и морщинки, а руки сами спрятались под стол, чтобы скрыть недостаточно любовно отполированные ногти. Ничего иного не оставалось, как встать и, независимо покачивая бедрами, выйти на широкий балкон, откуда доносился женский щебет. Ритулин взгляд остро кольнул в спину, подкашивая коленки и выворачивая внутрь слишком высокие каблуки нарядных сандалет.
Балкон, весь в цветах и плетенных креслах, был сервирован для уюта и любви. Женщины расселись в таких позах, которые наиболее выгодно подчеркивали элегантные линии новых туалетов — хоть внешне все вели себя по-дружески цивилизованно, соревнование за первенство туго натягивало над балконом напряженные нити много-фигурного силового поля. Разговор не умолкал ни на миг — все говорили разом. Поскольку они ничего друг дружке не сообщали, слушать им было необязательно — они просто совместно перебрасывались звонкими стеклянными бусами, то и дело роняя отдельные бусинки и рассыпая в воздухе разноцветные хрусталики смеха.
«Здесь кожа портится быстро, из-за климата...»
«За рулем на шоссе — такое блаженство, лучше, чем в постели с любовником...»
«Зачем мне мясорубка? Всегда можно купить молотое мясо...»
«Каждые полгода я набавляю ей десять процентов, но она все равно недовольна...»
Фразы не пересекались, они текли без запинок по параллельным руслам, не прерываясь и не смешиваясь, — общение с женщинами всегда сильно подтачивало феминизм Габи. Водоворот голосов закружил ее, сбивая с толку — на шоссе приятней, чем в постели с любовником, если, прокручивая мясо в мясорубке, каждые полгода добавлять из-за климата десять процентов. На десяти процентах розы и азалии внезапно сникли в знойном вечернем воздухе, а стеклянные бусинки слов рассыпались среди кресел и затаились за цветочными горшками. Все вдруг замолчали и уставились на Габи. Нужно было срочно прощебетать что-нибудь на их птичьем языке, что-нибудь такое, бессмысленное, необязательное и и невесомое, но ничего, как на зло, не приходило в голову.
Габи вдохнула воздух поглубже и выпалила первое, что пришло в голову, — то, что весь вечер там гвоздило и ни на миг ее не оставляло:
«У нас в школе скандал. Мой лучший студент котенка повесил во время съемок — для художественного эффекта. Боюсь, его теперь выгонят, а он там единственный, который чего-то стоит».
Идиотка! Нашла, с кем делиться своими тревогами! Яркие лица над смуглыми вырезами ярких платьев колыхнулись прочь от нее — какая сила дернула ее за язык? Подведенные глаза встретились над опавшими лепестками и обменялись согласным мнением о ней: «Чего от нее еще ждать? Чтобы быть в центре внимания, готова придумать любую мерзость, вплоть до дохлой кошки!» И тут же откатились прочь, исключив Габи из заколодованного круга нанизывательниц бус.
Добрая половина сознательной жизни Габи ушла на запоздалые сожаления. Ну зачем она полезла к ним с этим дохлым котенком? Разве нельзя было по-простому: «Ах, Ализа, какое дивное платье! Так тебе к лицу!». И все бы заулыбались, закивали, приняли бы за свою и впустили в оранжерейное дамское братство — а точнее, сестринство. Или может, подружество? Впрочем, не все ли равно? Главное, что не впустили. Не захотели совместно нанизывать и рассыпать стеклянные бусы, а оставили одиноко топтаться в дверном проеме между комнатой и балконом, на нейтральной полосе и между перестрелкой мужских голосов и перезвоном женских.
Габи так бы и превратилась там в соляной столб, если бы не выручило долгожданное двузубчатое кукование дверного звонка. Не дослушав Дунского, Ритуля ринулась открывать: «Наконец-то!». Дунский не обиделся на такое очевидное предпочтение. С наблюдательной позиции у балконной двери Габи был хорошо виден настороженный блеск его очков — он ждал Перезвонова. Губы его, выпукло очерченные сердечком, — не из-за этих ли губ Габи, не разобравшись толком, смолоду выскочила за него замуж? — что-то шептали, готовили приветственную речь.
Речь эту он сочинял уже дней десять, — с тех пор, как Ритуля пригласила их на свой прием для избранных. Их, собственно, для того и пригласили, чтобы обеспечить Перезвонову подходящего собеседника, — ну кто еще, кроме Дунского, мог быть на уровне Перезвоновской эрудиции? Кто еще мог бы небрежным бархатным говорком определять вехи развития русской культуры?
«Эмиграция, батенька, это стиль нашей российской словесности, столь же полноправный, как романтизм или реализм. Эмиграция внутренне присуща русской литературе. Ведь вы — поэт истинно русский, — вы были эмигрантом и дома, не правда ли? Так что здесь ничего для вас не изменилось, кроме разве гастрономического изобилия и разнообразия марок спиртного».
Тут должна была возникнуть естественная пауза, чтобы Перезвонов мог ответить — согласиться или возразить, неважно. Важно, что он был бы потрясен тем, какие умы таятся здесь, в отдаленной жаркой провинции за семью морями, ну пусть не за семью, а всего лишь за двумя, но все равно отдаленной и жаркой. Дунский бы выслушал его с почтительной, хоть и несогласной улыбкой эрудита, а потом, как опытный теннисист, перехватил бы Перезвоновский мяч и послал бы его через сетку под неожиданным стремительным углом. А преуспевшие зубные врачи, инженеры и профессора математической лингвистики слушали бы эту беседу авгуров, затаив дыхание, хоть Дунского привезли сюда на чужой машине и зарабатывал он почасовые копейки внештатно вычитывая одну из бессчетных зачуханых газетенок на русском языке.
Но напрасно Дунский ровными вдохами втягивал в легкие воздух, налаживая голосовые связки, — Ритуля, как выскочила отворять дверь, так и не возвращалась. Из-за увешанной тряпичными куклами деревянной перегородки, отделяющей прихожую от гостиной, доносились всплески Ритулиного голоса, неожиданно пронзительные и даже, вроде бы, истерические. Второй голос, мужской, которому все не удавалось проникнуть с лестницы в квартиру, никак не мог быть голосом знаменитого русского поэта — слишком он был картав и по-одесски певуч.
Безобразие это продолжалось так долго, что мужчины начали понемногу стихать и прислушиваться, и даже два-три цветка с дамской клумбы заколыхались в дверном проеме за спиной Габи. Ритулино сопрано выкатилось на лестничную площадку и запричитало там на высоких нотах, но натиск картавого баритона преодолел сопротивление сопрано, и оба они в конце концов затрепыхались в узком волноводе прихожей.
«Немыслимо! Почему именно сегодня? — Ритулин голос взвился аккордом, похожим на рыдание. — В такой день!»
Певучие перекаты баритона затопили было следующую Ритулину фразу, но конец ее все же прорвался пронзительным заклинанием: «Поэт... знаменитый поэт...из Парижа-а-а!».
Похоже, на этом протяженном «а-а-а!» Ритуле не хватило воздуха и она на миг смолкла, уступая дорогу реплике баритона:
«Уверяю тебя, поэты тоже в уборную ходят».
Ритуля явно сдавалась, ее обнаженная рука уже нащупывала опору по эту сторону перегородки. Не найдя ничего надежного, она вскрикнула, как раненая птица: «Боря, ну подойди же!», и, покинув поле боя, стремительно убежала на балкон, всем своим видом выражая несогласную покорность обстоятельствам.
Боря в прихожую не пошел, а остался стоять, где стоял, почесывая мохнатую поросль, курчавящуюся из распахнутой на груди рубахи с голубой надписью «Пьер Карден», вышитой по карману стебельчатым швом. Из прихожей навстречу его обреченному взгляду выкатился бодрый старичок, ловко составленный из набора шаров разной величины, причудливо насаженных один на другой. К среднему шару он прижимал картонную коробку от пылесоса, перевязанную шпагатом.
«Боря, представь папу!» — весело прокукарекал старичок и направился к накрытому для ужина столу.
«Папа, у нас люди», — с упреком сказал Боря без всякой надежды.
«Конечно, люди, а кто ж еще, — согласился папа и начал деловито отодвигать в сторону Ритулин английский фарфор и венецианское стекло, освобождая место для своей коробки. — Именно люди мне и нужны, ведь только люди спускают воду в уборной».
Он развязал шпагат, снял круглую крышку и принялся осторожно вытаскивать из коробки какой-то сложный агрегат, оплетенный серпантином резиновых трубок. Размотав трубки, он водрузил на плетенную мексиканскую салфетку миниатюрный унитаз со сливным бачком, соединеным с оранжевой резиновой клизмой огромного размера. Папа укрепил клизму на металлическом штативе, извлеченным со дна коробки, — при каждом движении в оранжевых недрах клизмы звонко булькала вода.
Пока папа налаживал свой агрегат, все дамы, кроме Ритули, одна за другой выпорхнули с балкона и столпились вокруг стола. Именно к дамам папа обратил свою речь:
«Прелестницы, — начал он зычной скороговоркой ярмарочного зазывалы. — Признайтесь, ведь все вы без исключения, даже такие прекрасные и нежные, как вы, мадам, — тут он указал на кудрявую Ализу, самую молодую из гостий, схватил ее за руку и, грациозно колыхаясь всеми своими шарами, поцеловал ее дрогнувшие от неожиданности пальчики, — да, да, даже вы, много раз в день ходите в уборную, как по малой, так и по большой нужде. Кто посмеет это отрицать, кто?»
Никто из присутствующих не посмел отрицать столь очевидный факт.
«И каждый раз, что бы вы там ни сделали, вы спускаете воду!»
Круглая ладошка папы потянула за какую-то ручку, от чего спусковой механизм бачка пришел в действие, направляя веселый поток воды в недра унитаза. Пузатая оранжевая клизма со вздохом опала, папа нажал на скрытый от чужих глаз рычажок, и по сплетению резиновых трубок забулькала вода — она вытекала из унитаза вниз в круглый балон, а оттуда со свистом втягивалась обратно в клизму.
Папа умолк, завороженный волшебными превращениями, вызванными к жизни им самим. Насладившись, он продолжал:
«Вы спускаете воду и разбазариваете величайшую ценность. По вашей вине человечество может погибнуть от жажды. Вы все — преступники и растратчики, все без исключения, даже вы, прелестная мадам!».
Папа попытался опять схватить пальчики Ализы, но она испуганно попятилась и отступила к балконной двери. Папу это нисколько не обескуражило:
«Все вы — невольные соучастники преступления, потому что пользуетесь стандартным бачком. А ведь есть, есть истинное решение этой трагической проблемы. Смотрите!»
Папин взгляд заскользил по любовно приготовленным Ритулей яствам. Он протянул было руку к блюдцу с маринованными грибочками, но, приглядевшись, отставил, пробормотав: «крупноваты», и придвинул поближе керамическую тарелку с баклажанной икрой. Он зачерпнул серебряный половничек икры и обратился к Ализе:
«Представьте, мадам, что вы сходили по-болыному», — тут он бережно выложил икру в углубление унитаза и замолчал, залюбовавшись коричневой остроконечной горкой. Она выглядела очень убедительно.
Насладившись этим захватывающим зрелищем, он требовательно спросил присутствующих, что следует сделать, чтобы очистить унитаз. Кто-то робко предположил, что нужно спустить воду.
«Отличная идея! — возликовал папа, и ладошка его нависла над ручкой сливного бачка. — Но прошу обратить внимание, на какую ручку я нажимаю!».
Только сейчас все заметили, что ручек было две — над одной красовалась картинка с кудрявым мальчиком, сидящим на горшке, над другой — тот же мальчик писал в горшок крутой дугообразной струей. Ловким движением профессионального фокусника папа нажал ручку под мальчиком на горшке, снова продемонстрировав весь процесс опустошения и наполнения оранжевой клизмы. Горка баклажаннной игры была смыта, и папа перешел к следующему этапу.
«А у нас в конторе уже есть бачок с двумя ручками, — осмелился кто-то из гостей. — Да и в ресторанах я видел не раз...»
«Халтура это, а не аппараты, те, что в ресторанах сейчас ставят. — Папа даже побледнел от возмущения. — Там принцип безграмотный, они через полгода сломаются! А мое устройство — навеки, это я вам говорю!».
Папины решительные слова заставили скептика стушеваться и умолкнуть, и папа удовлетворенно вернулся к своему бачку.
«А теперь, — протянул он картаво, не сводя глаз с Ализы, явно покорившей его старое сердце, — представьте, что вы сходили по-маленькому».
Ализа вспыхнула, а папа оглядел стол в поисках подходящей жидкости. Он бережно поднял бокал с недопитым Ритулей «Бисквитом» и вылил его содержимое в унитаз.
«С первого взгляда ясно, что теперь для очистки унитаза требуется гораздо меньшее количество воды. Именно для этого случая я изобрел вторую ручку, применение которой спасет человечество от жажды!».
Папин палец торжественно потянул вторую ручку, украшенную писающим мальчиком. Захлюпала вода, смывая золотистую лужицу «Биквита», забулькали резиновые трубки, перекачивая содержимое баллона обратно в клизму. Так что на этот раз никто, кроме Габи, не услышал мелодичного кукования дверного звонка. Да и кому было услышать? Ритуля, заткнув уши, изнемогала от стыда на балконе, а остальные, как завороженные, следили за феерическим папиным представлением.
Звонок прокуковал один раз, за ним — другой. Габи пожала плечами и пошла открывать — не оставлять же знаменитого поэта за дверью? Пока она, никем не замеченная, пересекала по диагонали гостиную, она хорошела и расцветала, себе на диво — золотистая блузка подчеркивала высокую грудь и округлые бедра, золотистые сандалеты подчеркивали высокий подъем и изящную поступь, кремовая юбка с длинным разрезом слева подчеркивала эластичную мускулистость икр, золотистые волосы, рассыпанные по плечам, подчеркивали теплую матовость загара.
Именно такой видела себя Габи внутренним взором, и такой увидел ее поэт Перезвонов, когда, с трудом оттянув непослушный рычажок хитроумного замка, она распахнула перед ним дверь. Поэт глянул на нее, зажмурился, покачнулся, и, не переступая порог, бухнулся на колени:
«Богиня! — выдохнул он, заполнив прихожую концентратом винного перегара, и прильнул губами к покрытому сиреневым лаком ногтю, выступающему из-за золотистой перепонки ее сандалеты. — Золотая и лучезарная! Наконец-то я нашел тебя!»
В гостиной стало тихо-тихо. И пока Габи решала, что лучше — поднять поэта или попятиться, за ее спиной тоненько звякнул бокал о стекло журнального столика, задребезжал, покатился и вдребезги разлетелся по полу на звонкие осколки. Даже не поворачивая головы, Габи догадалась — бокал уронил Дунский! Значит, ревнует — интересно, кого к кому? Перезвонова к ней или ее к Перезвонову?
Острый Ритулин локоток вонзился в предплечье Габи и столкнул ее с порога. Перезвонов, потеряв равновесие, качнулся вперед, схватился за воздух, но тут же дюжина услужливых рук подхватила его, подняла и понесла к столу, к свету, к шуму приветствий. Габи осталась стоять, подпирая косяк, обтекаемая потоком сопровождающих поэта лиц. Перезвонов сделал несколько шагов и остановился, обшаривая многоликое пространство гостиной мутным взглядом.
«Богиня! — сказал он скорбно. — Где она? Неужели я нашел ее, чтобы тут же потерять?».
Кто-то подтолкнул Габи в спину, в направлении ищущих рук поэта, но она не могла сдвинуться с места, пригвожденная непрощающим взглядом Дунского. Опять не удержалась, дура торопливая, опять выскочила вперед и выхватила у него заранее облюбованный кусок! И так всю жизнь!
Ритуля подскакала к ней, твердо цокая копытцами:
«В России невеста при сватовстве печку колупала», — насмешливо пропела она, отдирая руку Габи от косяка.
О, высокое искусство салонного красного словца! Сопротивляться ему было бесполезно, и Габи смирилась — во главе свадебного шествия пошла она к столу об руку с именитым гостем. Навстречу им выступил папа и обручально воздел над их головами огромную оранжевую клизму.
«Папа! У нас важный гость из Парижа», — предостерегающе прошипела Ритуля.
«Именно важный мне и нужен, — обрадовался папа. — Пусть он расскажет у себя в Париже про мой бачок. Мой бачок и в Париже нужен! И там люди два раза в день ходят по-большому и много раз по-маленькому».
Папа набрал новый половник баклажанной икры, но не успел положить ее в унитаз, потому что Ритуля завизжала и повисла на его руке. Унитаз покачнулся, разбрызгивая воду во все стороны. Папа попытался его подхватить, но поскользнулся на мокрых плитках, от чего резиновая трубка напряглась и стащила со стола весь его хитроумный агрегат, веером рассыпая по полу фаянсовые черепки. Папа пару секунд ошалело смотрел на груду обломков, а потом встал на четвереньки и, по-детски всхлипывая, одной рукой начал собирать их в картонную коробку от пылесоса. Другой рукой прижимая к груди клизму, он шептал:
«За что? За что?».
Перезвонов зачарованно наблюдал за крушением унитаза.
«А другого у вас нет? — спросил он жалобно. — Мне как раз очень надо».
Рука его машинально потянулась к ширинке.
2 .
Вечер был испорчен безнадежно. Ритуля заподозрила это еще на лестничной площадке, когда ей так и не удалось отбиться от настырной папиной атаки. Сердце подсказывало ей, что, впуская в дом папу с его унитазом, она впускает в дом беду Однако масштаба этой беды она не оценила даже тогда, когда, воспользовавшись ее, Ритулиной, оплошностью, наглая вертихвостка Габи отворила дверь Перезвонову.
Истинный размер потерь она осознала только услыхав зазвеневший над ее праздничным столом голос Габи, читающий какие-то стихи. В этой точке Ритуля прямо взвилась — с какой стати выставляет себя перед всеми эта особа, которую и в дом-то пригласили только ради ее эрудированного мужа? Что Габи читает стихи Перезвонова, Ритуля тогда не знала, так что первым ее порывом было желание немедленно прекратить этот эксгибиционизм. Но к счастью, она каким-то чудом сдержалась — сказалось, видимо, хорошее мамино воспитание, — и не прервала декламацию Габи на полуслове.
Что-то остановило ее — скорей всего, выражение лиц сидящих за столом мужчин — они все враз стали похожи на застывших у изгороди баранов, ожидающих кормежки. Сперва Ритуля отнесла это за счет липового очарования этой несносной выскочки, одетой в жалкие вещички, купленные на распродаже в лавочках, ютящихся вокруг рынка Кармель. Ритуля хорошо эти вещички распознавала, сама покупала их там когда-то, — до того, как Борю оценили по заслугам в его фирме и зарплата его резко пошла вверх. Да и Ритулины заработки от уроков музыки стали составлять немалую часть их семейного дохода.
Но дело, конечно, не в вещичках, а в стиле — стиль же Габи был для Ритули невыносим, и это сделало ее абсолютно глухой к звучащим над столом строфам. И все же шестое, — а может, даже седьмое, — чувство подсказало ей, что ее гости не просто слушают Габи, но благоговейно ей внимают, не ради сомнительных чар чтицы-декламаторши, а по другой, более значительной причине.
Однако настоящая ярость охватила Ритулю, когда ей открылось, что Габи битый час читала наизусть не что иное, как стихи ее знатного гостя, ради которого был затеян весь этот напрасный ужин. Подумать страшно, какое коварство — не только помчаться первой открывать поэту дверь, но загодя выучить наизусть его стихи, чтобы себя выставить вперед, оставив других в тени. Немудренно, что Перезвонов так к ней припаялся, тогда, как все остальные остались в дураках!
Под всеми остальными Ритуля подразумевала себя, потому что она закатила этот пышный пир не даром, а с тайной, ей одной ведомой целью. Все, казалось, было в ее жизни хорошо, но что-то главное не заладилось, и последнее время ничто не радовало Ритулю, не доставляло ей удовольствия. Все ей опостыло — и внимательный, солидный муж, и уютный дом, и красивые наряды, купленные в лучших магазинах мира. Неужели она навек обречена готовить обед, следить за порядком в квартире и ставить пальцы нерадивым ученикам? И это все? Неужели ей не суждено встретить что-то яркое, настоящее, возвышенное?
А ведь Ритуля не была обделена талантами. Покойная мама даже как-то обмолвилась, что талантов у ее дочери слишком много — она сочиняла стихи и музыку к стихам, и неплохо исполняла то, что получалось в результате. И все же ничего путного из этого не выходило, может именно потому, что талантов у нее было слишком много. Она не стала ни поэтом, ни композитором, ни певицей. То-есть, она была и поэтом, и композитором, и певицей, но никто как бы не признавал этого, — восторженные поклонники не просили у нее автографы, о ней не писали в газетах и не говорили по радио.
И она начала задыхаться в непролазной скуке собственного благополучия. Стоило благонравному Боре пуститься в рассуждения о преимуществах платежей в рассрочку, ее охватывало такое отчаяние, что она с трудом сдерживала свои зверские инстинкты — казалось, еще одно слово, и она его убьет. К счастью Боря был молчалив, да и о чем ему было с ней говорить? Он никогда ее не понимал, и даже не понимал, насколько он ее не понимает.
Услышав о предстоящем приезде знаменитого эмигрантского кумира, Ритуля вбила себе в голову, что грядет ее звездный час. Она заранее запланировала себе место рядом с парижским гостем (хозяйка она, в конце концов, или нет?) и мечтала о том, как он будет очарован прелестью ее облика и изысканностью ее беседы — ведь по слухам, многие антисемиты обожают еврейских женщин, победа над которыми укрепляет их уверенность в себе, а Ритуля не сомневалась, что каждый русский поэт немножко антисемит.
А назавтра после приема он захочет встретиться с нею наедине, в каком-нибудь из модных кафе, как это делают в Париже. Там, изящно облокотясь на край стула — она знала, что эта поза подчеркивает достоинства ее фигуры, — она намекнет ему на свою готовность отдать все во имя искусства. И попросит его почитать ее стихи, которые случайно окажутся у нее в сумочке. Ну а дальше... Дальше воображение Ритули подсовывало множество заманчивых вариантов, среди которых было даже тайное бегство с поэтом в Париж.
И ничего из этого не вышло, потому что отвратная задавака Габи ловко оттеснила Ритулю и хитрой сапой втерлась в доверие к поэту.
3.
Густо-зеленый прибой бился об утлые столбики деревянных мостков с такой силой, что плохо обструганные доски под ногами, казалось, только и ждали подходящего удара, чтобы уступить и рухнуть вниз, в бурлящую бездну. Высокая волна вспенилась белыми пузырями, разбилась о шаткий бортик досчатого настила и плеснула Габи в лицо пригоршню соленых брызг. Габи изрядно струсила и в который раз спросила Марика, далеко ли им еще предстоит итти. Но Марик был не из тех, кого чужое беспокойство может остановить на пути к цели. На пути к цели Марика не могло остановить ничто. Рыжий, маленький, остроносый, Марик внешне ничем не напоминал бульдога, но по сути был настоящим бульдогом, неспособным разжать челюсти, раз уж он их сжал.
За эту самоубийственную целеустремленность Габи, собственно, и выделила его из толпы своих студентов. И за то, конечно, что он говорил по-русски. Его русский язык был абсолютно неуместен в полупрофессиональной киношколе, гордо именовавшей себя колледжем, где Габи вела курс актерского мастерства, — кроме нее и Марика по-русски там говорила только уборщица Лариса, в далеком прошлом работавшая художественным редактором журнала «Искусство кино». Все трое при соучениках и сотрудниках переходили на ущербный птичий иврит, но иногда на переменке устраивали себе «пир духа» — забирались в уставленную щетками и ведрами Ларисину каморку под лестницей, пили кофе из тяжелых керамических кружек и взасос обсуждали последние достижения кино.
А точнее, все это было раньше, до того, как у Марика начались неприятности из-за этой бредовой истории с котенком, во время которой он по-бульдожьи сжал челюсти и не смог их разжать. Беда его была в том, что в своей будущей профессии он превыше всего ценил подлинность. Ради подлинности одного единственного кадра он мог в разгар августа часами неподвижно лежать на раскаленной крыше, поджидая появления пары влюбленных голубей. И только ради нее же, окаянной, он заснял душераздирающий эпизод для своего курсового короткометражного фильма в защиту животных.
Сначала в кадре появилась веселая толпа мальчишек, которые подбрасывали в воздух пушистый черный шарик. Шарик взлетал и падал, взлетал и падал. Камера смущенно ползала по обочине этих взлетов и падений, не решаясь приблизиться к ее эпицентру. Когда мальчишкам наскучило однообразие игры, они подвесили шарик на решетке террасы и убежали. Камера медленно поехала вперед, на свисающий с решетки шарик. Он странно дергался на своей длинной веревке, временами почти касаясь земли. Чем ближе подъезжала камера к шарику, тем больше он удлинялся, становясь все меньше и меньше похожим на шарик. Через полминуты весь экран заполнила ощеренная кошачья морда с вывалившимся наружу языком и вылезшими из орбит глазами. Вид этой морды был так страшен, что зрители не сразу заметили бельевую веревку, уходящую вверх откуда-то из-за кошачьего уха.
Просмотр курсовой работы Марика завершился всеобщей истерикой. Произошел настоящий детский крик на лужайке. «А-а-а-а!» — визжали чувствительные художественные девочки, затыкая зачем-то уши, «У-у-у-у!» — выли художественные мальчики, частично голубые, частично розовые, но все, как на подбор, еще более чувствительные.
«Котенок не настоящий!» — выкрикнул с надеждой кто-то, не совсем потерявший голову. В тот миг Марику нужно было всего лишь подтвердить это предположение, и дело бы обошлось легким испугом. Но тогда это был бы не Марик — а Марик не мог допустить, чтобы его создание было признано не настоящим.
«Нет, настоящий», — взбульдожив рыжую голову, коротко отрезал он. — Ничего не настоящего я не снимаю!»
Сначала ему не поверили:
«Значит, они повесили настоящего котенка? А ты стоял рядом и спокойно снимал?»
«А что я должен был сделать?»
«Ты должен был бросить камеру и броситься вынимать котенка из петли!»
« И упустить такой замечательный кадр?»
После этих слов девочки и мальчики, все, как один, и розовые, и голубые, дружно поднялись со своих мест и покинули аудиторию, оставив Марика наедине с котенком. Мертвые глаза котенка равнодушно смотрели на опустевшие стулья, а Марик растерянно стоял возле кинопроектора, постепенно осознавая степень постигшей его катастрофы. Правда, потом, он признался Габи, что как художник был удовлетворен эффектом, произведенным его творением
«Как они вопили! Как вопили — мой котенок пронзил их в самое сердце!» — восторженно повторял он.
В школе с Мариком демонстративно перестали разговаривать, — все, кроме Габи, которая в ответ на претензии своих студентов объявила, что любит людей больше, чем кошек. Тут выяснилось, что Лариса любит людей меньше, чем кошек, целую свору которых, ютящуюся на помойках вокруг ее дома, кормит каждый день, отначивая гроши от своей скудной зарплаты. С Ларисой произошло бурное объяснение и вся прошлая дружба пошла кошке под хвост.
Но главное, местное отделение Общества защиты животных подало на Марика в школьный суд. Поговаривали, что по закону любители животных могли бы подать даже в настоящий суд, но сжалились и ограничились общественным. Школа, где преподавала Габи, хоть и не слишком изощренная в обучении киноремеслу, была исключительно передовой в области борьбы за все и всяческие права, так что предстоящий суд, даже общественный, не сулил Марику ничего хорошего. Марик делал вид, что ему все это до лампочки, однако за последние дни его и без того тощее личико заметно осунулось и побледнело.
Все попытки Габи протянуть ему дружескую руку помощи он отвергал с демонстративной вежливостью — он, дескать, не хочет осложнять ее и без того шаткое положение в школе. Положение ее и впрямь было шатким, но дело было вовсе не в Марике, а в ее непреодолимой чужеродности и неспособности к компромиссам. Недаром она столько лет прожила с Дунским — неспособность к компромиссам у них была общая, что отнюдь не облегчало их
совместное существование. Последнее время они так отдалились друг от друга, что она даже не стала рассказывать ему о кошачьей драме, опасаясь какой-нибудь непредвиденной реакции, вроде взрыва ревности к Марику или затаенной любви к кошкам, которую она за ним всегда подозревала.
А вчера после занятий Марик перехватил ее в подземном переходе на Алленби, — он, похоже, поджидал ее там довольно долго, потому что она задержалась в учительской, просматривая в компьютере свои заготовки для завтрашнего урока с второкурсниками. Компьютер у нее, собственно, был и дома, — напрягшись из последних сил, они в прошлом году купили хоть и подержанный, но неплохой Пентиум. Да только с недавних пор, особенно после дурацкой вечеринки у Ритули, на которой Габи сдуру прочла Перезвонову по памяти кучу его дурацких стихов, Дунский ей назло каждый вечер не отрывался от экрана, картинно изображая из себя труженика. Что он там творил, Габи не знала — он с нею не делился, — но пальцами по клавишим перебирал крайне редко, а если начинал быстро гонять мышку по коврику, значит, раскладывал пасьянс. Или строчил пасквили в интернетскую гостевую книгу.
Габи так устала от напряженности с Дунским, что даже обрадовалась странному требованию Марика отправиться с ним на рассвете в Яффский порт, настолько рано, чтобы завершить все до начала занятий. Что именно ему нужно было завершить, он объяснять не пожелал, он только умолял ее пожертвовать ему одно утро, так как это вопрос жизни и смерти. При такой постановке дела отказать ему было невозможно, хоть Габи терпеть не могла выбираться из постели ни свет, ни заря. Кроме того, любопытно было узнать первой, какую очередную шутку готовился отмочить этот рыжий упрямец, которому она прочила великое будущее.
Утром она выскочила из дому потихоньку, стараясь не потревожить Дунского, который, как и она, плохо переносил ранние пробуждения. Записки она ему не оставила в отместку за вчерашнее демонстративное молчание, — пусть помучается, пытаясь догадаться, куда она исчезла в такую рань. Да и времени на записку не было — она так сильно опаздывала на свидание с Мариком, что даже решилась потратиться на такси. Но даже эта жертва не спасла ее от гневного блеска его рыжих глазищ, когда она появилась перед ним на пять минут позже обещанного срока.
Он сурово кивнул ей и, не оглядываясь, зашагал по залитому морской пеной скользкому помосту, всем своим взъерошенным обликом выражая презрение к бушующей стихии. Габи семенила за ним, проклиная безответственного болвана, построившего этот утлый деревянный настил без перил. Когда она уже совсем выбилась из сил, Марик остановился так внезапно, что она сразбегу налетела на него и чуть не кувыркнулась в бурлящую морскую бездну.
«Тут! — объявил он торжественно — Держите!» — и протянул Габи пластиковый мешок с суповыми сухариками-крутонами.
«И что с ним делать?» — спросила озадаченная Габи.
«Бросать чайкам», — коротко пояснил Марик, погружаясь в сложнейший процесс настройки висящей у него на шее камеры. Ни одной чайки в поле зрения Габи не было:
«А чаек нет», — сообщила она, хотя прекрасно понимала, что у Марика на все готов ответ.
Ответ и вправду был готов:
«Ничего, прилетят. Бросайте одну щепотку!».
Первая чайка материализовалась немедленно. Она выпорхнула прямо на Габи из голубой пустоты неба, окунулась в зеленоватую муть волны и тут же вынырнула с крутоном в клюве. Уму непостижимо, как она сумела его отыскать!
Камера зажужжала за спиной Габи.
«Еще одну! Быстрей! — командирским голосом крикнул Марик и Габи бросила в волны еще одну щепотку крутонов. Не успели их светлые звездочки долететь до ближайшего гребня, небо над головой заполнилось налетающими со всех сторон чайками. Они пикировали на мелькающие в волнах золотистые крупинки крутонов, и те из них, что поудачливей, взмывали в воздух с добычей, которую мгновенно проглатывали, торопясь поскорее вернуться за новой порцией.
Габи зачерпнула было новую щепоть, но ее остановил властный окрик Марика. «Прекратить!» — заорал он, потеряв всякое чувство дистанции между собой и Габи. На секунду ей захотелось оборвать его и поставить на место, но в этот миг он плюхнулся спиной прямо на залитый водой помост, продолжая с вытянутой руки снимать виражи обезумевших чаек. Габи показалось, что он тоже слегка обезумел — губы его были оскалены, лицо искажено странной гримасой восторга и ужаса.
«Брось еще три! Только три!» — рявкнул Марик, и Габи покорно выполнила его приказ — охвативший его охотничий азарт уже охватил и ее.
Чайки всем скопом ринулись на жалкую подачку, — растопырив крылья, они копошились в волнах, тесня и отталкивая друг друга. Не прекращая съемки, Марик перевернулся на живот и свесился вниз с помоста, опасно балансируя над бушующим морем. Габи застыла над ним с пакетом крутонов в руке, в любой момент готовая схватить его за ноги, если он потеряет равновесие и соскользнет в воду.
«Что теперь?» — спросила она в почти безнадежной попытке отвлечь Марика от чаек и вернуть к реальности.
«Теперь ждать», — огрызнулся он, сползая все ниже и ниже, так что хлопья пены то и дело плюхались ему в лицо.
«Ждать чего?»
«Когда начнется самое интересное», — пообещал Марик, приподнимаясь с живота на колени.
Чайки беспорядочным хороводом кружили над ними, порой пролетая так близко, что задевали волосы Габи трепетными крыльями. Через пару минут в их манере появилось что-то новое — они стали явно попрошайничать. Позже Габи не могла припомнить, начала ли эту игру одна какая-то птица или все они, словно по команде, принялись отплясывать в воздухе танец-мольбу. Рисунок этого танца был довольно прост — каждая чайка стремительно бросалась прямо на Габи, всякий раз заставляя ее невольно зажмуриться, а в последнюю долю секунды вдруг резко тормозила в нескольких сантиметрах от ее лица и переворачивалась на спинку, трепыхая крыльями и требовательно выкидывая вперед черные ноги с растопыренными когтями. В такой противоестественной позе некоторые, наиболее упорные, могли продержаться довольно долго, с полминуты. Закинувшись назад, они парили перед Габи на распростертых крыльях, посверкивая в ее сторону черными бусинками глаз, потом, ослабев, кувыркались через голову и взмывали вверх. И тут же снова пикировали на Габи, переворачиваясь на спину прямо перед ее лицом.
Постепенно крылатый хоровод начал редеть — потеряв надежду получить от Габи что-нибудь еще, чайки одна за другой стали покидать сцену.
«Еще три штуки! Быстро!» — хриплый крик Марика едва донесся до Габи, заглушаемый шумом моря и хлопаньем множества крыл. Увлеченная агрессивным кружением морских попрошаек она даже не заметила, что он уже стоит на коленях за ее спиной, ни на секунду не прекращая съемку. Три крутона вызвали новый взрыв пернатого энтузиазма — небо над головой стало похожим на какую-то полузабытую французскую гравюру, сплошь испещренную птичьими силуэтами.
«Теперь уже недолго, — пообещал Марик, не вставая с колен. — Пока у них хватит терпения плясать задарма».
К счастью, терпения у чаек оказалось немного, и все они, кроме одной, безрассудно упорной, потихоньку разлетелись на поиски новой добычи. Но эта одна твердо вознамерилась выпросить у Габи еще сухарик — она неустанно взлетала вверх, пикировала вниз, переворачивалась на спинку и снова взлетала ввысь. А Марик, промокший до костей, так же неустанно катался по помосту и снимал ее с разных позиций, — можно было подумать, что они соревнуются, кто кого переупрямит. У Габи в глазах уже стало двоиться, троиться и четвериться, а Марик и чайка никак не могли угомониться.
«Хоть бы опереться было на что!» — с тоской подумала Габи и некстати вспомнила, что возвращаться придется на автобусе. Последнее время она стала плохо переносить автобусы и предпочитала ходить пешком, — ее приводила в ужас мысль о возможном взрыве. Но Яффский порт был слишком далеко от дома, а еще одну поездку на такси ей не позволяли ни совесть, ни кошелек.
«Если я тебе больше не нужна, я, пожалуй, пойду», — сказала она неуверенно, не надеясь, что Марик услышит. Он и не услышал, зато услышала чайка — она прощально взмахнула крыльями, мягко опустилась на воду и закачалась на гребне соседней волны, высматривая подходящую рыбку. Марик ошалело завертел головой, не сразу осознав, что главная героиня покинула его без предупреждения. Потом поднялся на ноги и стал любовно упаковывать камеру в футляр.
«Пошли?» — спросила Габи и, не дожидаясь ответа, двинулась обратно в сторону порта. Украдкой обернувшись, она удостоверилась, что Марик шагает за ней, упершись куда-то в пространство невидящим остекляневшим взглядом. Солнце уже начало изрядно припекать, и ее мокрые шорты почти просохли, пока они добрались до берега.
Там, у входа на мостки, опираясь на сложенный пестрый зонтик, стоял поэт Перезвонов, заезжая знаменитость высокого полета.
«Наконец-то! — сказал он, протягивая Габи большую толстопалую лапу. — А то я уже начал бояться, что вас обоих там чайки сожрали».
Габи попятилась — откуда он мог узнать, что они здесь? Марик вывернулся из-за ее плеча:
«Одна чайка никак не могла угомониться, вот мы и задержались».
Ситуация начинала проясняться — Марик сработал наводчиком.
«Вы что, знакомы?» — уточнила Габи.
«Я предложил Вадиму Евгеньевичу снять эпизод о его визите в Израиль», — невинно пояснил Марик.
«И Вадим Евгеньевич согласился, — подхватил Перезвонов, — при условии, что вы будете читать его стихи на творческих вечерах».
4.
«Уж небо осенью дышало», — пропел сам себе Дунский, с ненавистью глядя в совершенно безоблачное октябрьское небо над Тель-Авивом. «Уж реже солнышко блистало», — как же, дождешься от здешнего солнышка, чтобы оно блистало реже! На душе было скверно. Очень хотелось дать кому-нибудь по морде, неважно — кому. Так вот славно — завести руку за спину и с размаху по морде бац! Именно с размаху, незаслуженно и больно. Рука сама стиснулась в кулак, и что-то хрупкое, зажатое в ладони, противно хряпнув, желтой слизью засочилось сквозь пальцы.
«Кретин! Последнее яйцо раздавил! — Дунский со злостью плюнул на напрасно разогретую сковородку. Она зашипела и ответно плюнула в него фонтанчиком горячего масла. — Вот и оставайся без завтрака!»
С трудом отмыв руки от липких останков яйца, он выпил на голодный желудок чашку крепкого кофе, а за ней еще одну, от чего в голове вздулся прозрачный пузырь. Было совершенно неясно, что делать со своим никому не нужным временем. Еще с утра он позвонил в скверную желтую газетенку, где ему иногда подбрасывали корректорскую халтуру, но вредная секретутка Ирка, не допуская его к главному, сообщила, что работы для него сегодня нет и посоветовала позвонить завтра. От ее вкрадчиво-дерзкого голоска противно заныло под ложечкой — что значит, нет работы? Не перестали же они выходить? Значит, нашли кого-то другого, чего он давно от этих подлецов ожидал.
Работа в газетенке была преотвратная, тексты идиотские, а деньги ничтожные, но все же в ней была привязка к реальной жизни. Был предлог хоть иногда вылезать из своей норы и идти куда-то с целью. А без работы жизнь Дунского становилась совсем призрачной — никто нигде его не ждал, и незачем было выходить из опостылевшей съемной квартиры в полуподвальном этаже старого, давно не ремонтированного дома на улице Нахлат Биньямин.
Ни один нормальный человек не стал бы снимать такую квартиру в таком доме и в таком районе, над которым днем клубились миазмы центрального городского рынка, а к вечеру становилось темно и пустынно, как у негра в желудке после черного кофе. Но кто решился бы назвать Габи нормальным человеком? Особенно после того, когда она, окончательно сбрендив после серии терактов, наотрез отказалась пользоваться общественным транспортом. Она так ценила свою драгоценную жизнь, что предпочитала всюду ходить пешком. А куда нельзя было дойти пешком, туда она вообще не ходила — так она исключила из программы Университет, Синераму и собственного брата, которого якобы с детских лет обожала.
Поначалу Дунский попытался было возражать, но чем меньше он зарабатывал, тем больше она пренебрегала его мнением. А зарабатывал он последнее время все меньше и меньше. И страдал от этого, хотя продолжал громко декларировать гордое презрение к деньгам и заработкам. Беда только, что деклараций его никто уже не слушал.
Последним убежищем стал интернет — только там, хулиганя на просторах чужих гостевых книг, можно было отвести душу. Дунский неприязненно ткнул пальцем в зеленую клавишу на панели, от чего, урча и завывая от натуги, пробудился к жизни умный сверхчеловеческий организм, скрытый в недрах серого пластикового куба. Засветился бирюзовый экран, расчерченный причудливым волнообразным узором.
«Ну-с, господа, поглядим, что вы припасли для меня сегодня!»
К сожалению, припасли не так уж много — пару задиристых статеек по мотивам мышиной возни в туземной политике и дамский роман одной туземной графоманки, не стоящий выеденного яйца. При мысли о яйце тоска по утекшему сквозь пальцы желтку полоснула под ложечкой непрошенным выбросом желудочного сока и жгучим разлитием желчи. Такой момент нельзя было упускать — пальцы Дунского вдохновенно запорхали по клавиатуре.
«Просмотрел я жалкую стряпню господина М-рга, невесть почему вообразившего себя пророком. Это при его-то умственной ущербности! Давно следя за его пророческими потугами, особой мудрости я от него и не ожидал, но надеялся хотя бы немного поразвлечься. Благодарно отмечаю, что развлечения мне хватило всего минут на десять. А потом так скушно стало, господа, так скушно, что даже уже не грустно, не говоря уже об морде набить. И затосковал я, господа, по чистому воздуху горних вершин, куда таких писак, как наш М-рг, не впускают ни за какие коврижки».
Перечитал, — получилось хорошо, в меру грубо, в меру интеллигентно, стиль выпукло очерчивал масштаб личности автора. Теперь можно было бы заняться романисткой-графоманкой, но сосание под ложечкой приутихло и запал угас. Дунскпй попытался себе представить, как она выглядит, получалось что-то уныло-бесформенное с большими сиськами и толстыми щиколотками. Созданный образ вдохновения не добавлял. «Черт с ней, в другой раз ей вмажу», — отмахнулся от компьютера Дунский, и вдруг, ни с того ни с сего, решил пойти проведать редактора бездарной газетенки, так нагло посмевшего пренебречь его услугами.
Где-то на задворках сознания маячил образ хрустнувшего в ладони яйца, исковерканная скорлупа которого послушно складывалась в знакомый профиль редактора, — благо рано облысевший череп бедняги, наголо обритый по последней моде, так и напрашивался быть раздавленным.
Хоть октябрь уж наступил, но форма одежды оставалась сугубо летняя — может потому, что ни одна соседняя роща и не думала отряхивать с ветвей свою вечнозеленую листву. Отвергнув собственное робкое предложение принять душ, Дунский наспех натянул на голое тело короткие шорты и помятую футболку, сунул ноги в сандалии без задников, купленные по дешевке на базарном развале, и вывалился из подвальной полупрохлады в знойную невыносимость улицы Нахлат Биньямин. Воздух этой улицы подавлял каменной неподвижностью, более неподвижной и каменной, чем фасады образующих ее одряхлевших домов.
В ноздри ударил приторный запах крови, вытекшей на асфальт из сотен тушек индеек и кур, забитых на рассвете в соседних переулках. Поверх него стлался горьковатый дымок приткнувшегося за углом бухарского лотка, на которым в портативной духовке выпекались на углях большие многоугольные манты, заполненные грубо накрошенными комками мяса неясного происхождения вперемешку с ароматическими кореньями, призванными заглушить сомнительный душок мясной начинки.
В ответ на этот призывный дымок рот Дунского заполнился липкой голодной слюной и он не стал противиться искушению. Вынув из кармана последние пять шекелей он решительно бросил их на лоток, решив, что в редакцию он дойдет пешком. В такую жару идти было далеко и тошно, но есть хотелось невыносимо, а на обед рассчитывать не приходилось — Габи спозаранку умоталась невесть куда, не оставив ни записки, ни денег на покупки.
Это безобразное пренебрежение интересами Дунского последнее время вошло у нее в привычку и он ничего не мог с этим поделать.
Перемалывая зубами жесткие мясные кубики, Дунский почувствовал, что он больше не может удержаться от погружения в пучину, уносящую его прочь от Габи. Или Габи от него? До сих пор он разными хитрыми уловками отвлекал себя от мыслей о жене, но сейчас покорился диктату изголодавшегося организма, сосредоточившего все силы на выработке желудочного сока, и, потеряв бдительность, мысленно вернулся к тому роковому вечеру у Ритули.
Он, конечно, заметил, что Габи было там не по себе, и стал нарочито преувеличенно любезничать с Ритулей, чтобы подразнить жену. Тем более, что ему тоже было не по себе среди всех этих сервизов, салфеток и полированной мебели. Можно сколько угодно гордиться своей честной бедностью, но не в этом доме, не просто кричащем, а прямо-таки вопящем о преимуществах богатства. Ну что зазорного с том, что ему, нищему интеллектуалу, было приятно слушать льстивый лепет избалованной избыточным достатком кокетливой хозяйки?
И ведь Габи отлично понимала, что это несерьезно, почему же она так жестоко ему отомстила? Зачем похитила у него внимание Перезвонова, которого он так жаждал? Ей это внимание было ни к чему, она строила свою карьеру в другом мире, в другой, пардон, культуре — если снизойти до того, чтобы назвать культурой провинциальные потуги туземцев. Она ведь знала, как Дунский готовился к этой встрече, какие возлагал на нее надежды, но не дала ему и рта открыть, а ни с того, ни с сего сама начала читать вслух стихи Перезвонова — для чего, спрашивается? Уже не говоря о том, что Дунский даже не подозревал, как много этих стихов она знает наизусть.
Но и это можно было бы стерпеть, если бы ей не вздумалось сопровождать знаменитого поэта по всей стране, афишируя свою с ним связь и читая со сцены его стихи, которые со временем начинали казаться Дунскому все более пошлыми и незначительными. А на его вопрос, зачем ей это надо, она нагло отметила, что лишние несколько сотен вовсе не кажутся ей лишними в их скромном бюджете. Услыхав про деньги он фыркнул, чем немедленно вызвал новую атаку.
«Ты что, ревнуешь? — спросила она. — Так поезжай разок с нами, чтобы убедиться, как ты неправ».
И он, идиот, поехал — в дикую глушь, куда-то за Афулу, через мятежную арабскую деревню Ум-эль-Фахем, при проезде через которую им велели сидеть, пригнувшись, на случай, если будут стрелять по окнам. Поехал только для того, чтобы убедиться, каким успехом пользуется у публики Перезвонов, — в значительной степени, благодаря Габи. Читала она и впрямь замечательно, — с тактом и с чувством, — от чего Дунскому стало втройне обидно. С чего бы столько чувства — такую бы страсть да к ночи! Впрочем, у нее вполне могло и на ночь хватить, уж ему ли не знать.
Он сидел в первом ряду, как оплеванный, наблюдая, как его жена на глазах у всех отдается другому. Жесткий пластиковый стул прожигал зад Дунского, взгляды любителей поэзии прожигали ему затылок, и казалось, будто каждый человек в зале видит его позор. Никогда, никогда не согласился бы он повторить этот унизительный выезд. Габи настаивать не стала — не хочешь, как хочешь, была бы честь предложена! И продолжала колесить за Перезвоновым по всему великому Израилю. Кто бы мог подумать, что в этой стране скопилось столько любителей русской поэзии?
Горячая волна изжоги выплеснулась под вздохом и оторвала его от мыслей о Габи. А ведь заклялся думать о ней и о Перезвонове. Что ж, заклясться легче, чем исполнить. Как сказал какой-то народный поэт бывшего союза народных мудрецов: «Язык всегда вертится вокруг больного зуба», пойди его останови.
Спасибо спасительной изжоге — под ложечкой полыхало адское пламя, нарушая сладкую муку раскачивания этого проклятого больного зуба, которой Дунский утешался весь этот проклятый месяц со дня приезда заезжей знаменитости. Интересно, какую гадость засунули рыночные бухарцы в свои соблазнительно дешевые лепешки? Чье мясо напрягало сейчас изношенные желчные протоки Дунского — кошачье, собачье или крысиное?
Он сглотнул горькую слюну и огляделся — удивительно! Погруженный в свои мрачные мысли он даже не заметил, как прошагал через всю улицу Царя Давида, пересек площадь перед мэрией и углубился в жаркое ущелье улицы Арлозоров, почти достигнув таким образом своей цели — площади у центрального вокзала. Оттуда до вожделенного горла главного редактора было не более семи минут ходу.
Но на многогранном перекрестке напротив здания вокзала Дунскому пришлось замедлить шаг — он обычно ездил в редакцию на автобусе, и теперь озадачился перед обилием автомобильных развязок и забитых машинами отводных путей. С трудом переправившись через пару разящих выхлопными газами широких проспектов, он окончательно сбился с пути. Солнце светило нещадно над раскаленным асфальтом автомобильного царства, где не было ни одного деревца для создания благодетельного островка тени. И Дунский запаниковал.
Он уже готов был рухнуть прямо под колеса струящихся мимо машин, когда ошалевший его взгляд метнулся вправо, и вдруг совсем близко, чуть наискосок от нужного направления, наткнулся на целое море зелени — там притаился маленький аккуратный скверик, обсаженный со всех сторон густой живой изгородью. Задыхаясь, как рыба, выброшенная на берег, он нетвердым шагом добрел до спасительного источника тени и юркнул в узкий проход между вечнозелеными кустами.
Юркнул и замер на месте, не веря своим глазам.
Небольшой овал сквера был густо заполнен мужчинами, только мужчинами, юными, молодыми, пожилыми и совсем старыми. Они, прижавшись друг к другу, стояли маленькими группками, сплетясь руками и ногами сидели нежными парами на садовых скамейках и, слившись в любовных объятиях, вповалку лежали на траве. Некоторые неприкаянно бродили среди занятых любовью пар в явной надежде найти свое счастье. Несколько голов повернулось в сторону Дунского и он внезапно понял, как чувствуют себя женщины под обстрелом жадных мужских взглядов.
Ему показалось, что двое из неприкаянных двинулись в его сторону. Они приближались к нему с разных концов сквера, вопросительно вглядываясь в его черты. Ужас охватил его — вот сейчас схватят, повалят на траву, заломят руки за спину и начнут стягивать шорты. Позабыв про изжогу и одышку, Дунский круто развернулся и, спотыкаясь на каждом шагу, опрометью бросился прочь из зеленой прохлады сквера.
5.
Самым ужасным было полное отсутствие любви. Отсутствие любви не к ней, а в ней. Она давно уже никого не любила — словно начисто потеряла дар любить и закаменела в вечной нелюбви. Ее поездки по стране с Перезвоновым только углубили эту ее отчужденность. Он, конечно, попытался затащить ее к себе в постель, исключительно с высокой целью утвердить их необычайную духовную близость. И она разок согласилась. Ничего хорошего из этого не получилось — с духовной близостью все было в порядке, но любовник он оказался никакой. В койке с ним было так скучно, что больше Габи эту ошибку не повторила, ссылаясь на невозможность истинного духовного слияния на фоне физической близости.
Перезвонов ей не поверил и тяжко переживал ее отказ — не потому, что был от нее без ума, а потому, что прочно войдя в роль кумира, в принципе не привык к отказам. Он бы охотно послал ее ко всем чертям, но она была ему необходима для завершения победного тура по литературному пространству Израиля — он был далеко не дурак и прекрасно понимал, как ее вдохновенное чтение повышает градус восторга поклонников его творчества.
Но Бог с ним, с Перезвоновым, он был явлением временным, — как приехал, так и уедет. Главная проблема гнездилась в Дунском — жизнь так стремительно относила их друг от друга, — отрывала с кровью, вырывала с корнем, выжигала каленым железом и вытравляла серной кислотой, — что Габи уже не находила в себе сил его жалеть. Не могла больше закрывать глаза на его враждебную зависть к любому ее мелкому успеху — а крупными она, к сожалению, похвастаться не могла. Он не мог простить ей ни одного ее жалкого достижения — ни мучительно выученного иврита, ни ее крошечной, но постоянной зарплаты, ни частых звонков озабоченных своими творческими поисками студентов.
Студенческие звонки раздражали его особенно остро — как свидетельство того, что она кому-то нужна, тогда как он никому нужен не был. А тут еще эти поездки с Перезвоновым со всей их видимой пышностью — поданная перед концертом к ее дому машина, принесенные ею после концерта охапки цветов, которые поэт не хотел тащить в свой неуютный гостиничный номер и охотно сваливал на нее. Она даже поначалу хотела эти цветы выбрасывать, чтобы не добавлять последней капли в переполненную чашу супружеского раздора, но передумала — уставленная букетами, их убогая квартирка выглядела куда нарядней и пригодней для жизни.
Но даже в приукрашенную цветами квартиру ей иногда не хотелось возвращаться, — от Дунского теперь разило такой густой неприязнью, что она последние дни стала его побаиваться. Он больше не вставал ей навстречу, как раньше, не забирал у нее из рук сумку, перегруженную тетрадями и продуктами, а продолжал, не оборачиваясь, горбиться у компьютера, на экране которого чаще всего пестрели яркие прямоугольники незавершенного пасьянса.
Но сегодня ей не надо было возвращаться домой до самого Перезвоновского концерта — по поводу предстоящего вечером суда над Мариком она была приглашена на чай к Печальному Янки, фигурировавшему под этим кодовым именем в их с Мариком разговорах, тогда как все остальные называли его просто Бобби. Печальный Янки Бобби не мог повлиять ни на чью-нибудь судьбу, ни на чью-нибудь карьеру — он всего навсего вел маловажный курс истории искусств в их кино-колледже, где каждый молодой гений был убежден, что историю искусств творит он сам.
Бобби отметил Габи с самого первого дня ее появления в колледже, и на переменках они часто сидели за угловым столиком в буфете, потягивая кофе и перекидываясь незначительными фразами, главным смыслом которых было выражение взаимной приязни. Их объединял их очень разный, но одинаково неистребимый акцент — у Габи русский, у Бобби американский. Поначалу Габи решила, что именно вечное сознание собственной ненужности делает морщинистое лицо Бобби таким пронзительно печальным. Но однажды он зазвал ее в свою большую, элегантно пустынную квартиру, где он жил одиноко среди высаженных в крупные горшки тропических пальм и одинаковых узконосых женских лиц, глядящих со всех стен огромными черными глазами.
Габи сразу узнала руку одного из известнейших в Израиле художников и спросила Бобби, подлинники ли это. «Конечно, подлинники, а как же иначе? — даже не понял ее вопроса Бобби. — Это портреты моей жены Шулы».
Габи на миг застыла — она понятия не имела, что у Печального Янки есть жена, даже тень ее не возникала в их ежедневных дружеских беседах. А у нее оказывается было лицо и даже имя! Бобби перехватил мелькнувшее в глазах Габи удивление и пояснил:
«Шула в специальной больнице — она страдает тяжелым психическим расстройством».
Габи смутилась и захотела перевести разговор на другую тему, но ей это не удалось — похоже, Печальный Янки только и ждал возможности излить кому-нибудь душу.
«Я навещаю ее все реже — она ведь меня уже пару лет не узнает. А вчера меня срочно вызвали туда — она отгрызла себе косточку указательного пальца, ту, на которой ноготь. Она давно уже не чувствует боли и грызла палец долго, наверно несколько часов, но никто этого не заметил, пока всю ее постель не залило кровью. Когда я пришел, постель уже перестелили и палец перевязали. Она лежала тихая и кроткая, вся в белом, очень похожая на свои портреты — тот же крошечный рот и глаза в пол-лица. Я стоял и смотрел на нее, и смотрел, и смотрел, и не мог оторваться.... не знаю, сколько времени я так простоял... И тогда ее лечащий врач, психиатр, решил мне помочь — чтобы я не так страдал, как он мне объяснил. Он вынес мне большую тетрадь, в которую он записывал свои беседы с ней, когда она еще что-то помнила. Он записывал, а она говорила без остановки — о своих романах. Их оказывается было без числа,— она жаждала поделиться с ним мельчайшими подробностями о своих любовниках.. Рассказать в деталях, как это было у нее с каждым... Главным любовником был он, — Бобби ткнул пальцем в один из портретов, — мой лучший друг, много лет, все годы, что мы были друзьями. Она расписала его очень красочно — он был мужик что надо, не чета мне... Она очень на этом настаивала. Я так ее любил, так любил! И всегда знал, что я ей не пара — она была такая красивая, настоящая красавица! Но чтобы с моим лучшим другом, много лет, тайно от меня! Недаром он написал столько ее портретов!»
Бесконечные Шулы кивали Габи из многостворчатых окон, в каждой створке по одной, а в центральной целых три, другие ее двойники порхали на легких стрекозиных крыльях над фантастическими цветами или сидели на ветвях райских деревьев. Габи представила, как долгими одинокими вечерами печальный Бобби бродит от портрета к портеру, вглядываясь в непостижимые огромные глаза жены и не находя ответа.
«Может, это неправда? Просто она была не в себе и все выдумала».
«Нет, нет, она перечислила такие подробности, назвала даты своих поездок с ним, про которые мне врала, и вообще бог знает чего наговорила ... Я прочел эту тетрадь там же в больнице, сел на стул возле ее постели и читал, читал до вечера. Она лежала тихая, белая, почти безгрешная, и я даже не мог ее ни в чем упрекнуть — она ведь давно перестала меня узнавать. И не мог ее ударить, потому что она перестала чувствовать боль. Но я-то не перестал!».
И тут Бобби заплакал, — это было ужасно, и Габи не знала, как его утешить. Вмиг растеряв свои актерские навык, она бормотала какие-то пошлые глупости, все время чувствуя, как фальшиво звучит ее голос. Наконец она ушла от него — вернее, он увез ее домой на своей машине, — с тяжелым чувством, что их дружбе пришел конец. Она давно убедилась, что мужчины стыдятся собственной внезапной откровенности и не прощают женщине проявленной ими в ее присутствии слабости. Назавтра после удручающей сцены в квартире Бобби она робко вошла в буфет и остановилась в дверях, не решаясь, какой столик выбрать — тот, что подальше от Бобби или тот, что поближе. Но страхи ее были напрасны: он уже поджидал ее на их обычном месте, вооруженный двумя чашками кофе и двумя круассанами — для нее и для себя.
И все пошло, как прежде, разве что время от времени Бобби информировал ее о состоянии здоровья своей жены, которое становилось все хуже и хуже. В конце концов после долгих колебаний Габи решилась поделиться с ним своей тревогой из-за Марика — ей нужен был союзник. Бобби, конечно, ничего не знал о трагическом происшествии с повешенным котенком — он, как небожитель, парил в облаках, не касаясь школьной земной суеты.
Габи хитрым маневром завлекла Марика в буфет, втиснула его на приставной стул между собой и Печальным Янки и завела разговор о сомнительных достижениях концептуализма. Марик, страстный ревнитель всего нового, немедленно ринулся в бой, а Бобби неожиданно поддержал его — он тоже, к изумлению Габи, оказался страстным ревнителем нового. Между старым и малым проскочила искра такого высокого напряжения, что участия Габи больше не понадобилось. Почувствовав себя мавром, успешно сделавшим свое дело, она незаметно поднялась из-за стола и выскользнула из буфета, предоставив своим подопечным счастливую возможность осваивать друг друга без помех.
И потому она нисколько не удивилась, увидев Марика на пассажирском сиденье машины Бобби, заехавшим за ней в колледж после уроков. Печальный Янки поступил правильно и мудро, пригласив к чаю и Марика, участь которого этим вечером должны были коллегиально решать юные фанатики справедливости. Их коллегиальности Габи боялась больше, чем их фанатизма — по отдельности почти все они были деликатны и доброжелательны, но в групповом акте превращались в единого бескомпромиссного монстра. По совести, именно сегодня Габи следовало бы не ехать с Перезвоновым, а остаться в колледже и пойти с Мариком на суд. Но сегодняшнее выступление было запланировано заранее, оно завершало израильское турне поэта, которому готовили помпезный прием в Иерусалиме, и отсутствие Габи испортило бы ему весь праздник. Она согласилась с тяжелым сердцем, взявши с Бобби слово, что он не покинет маленького рыжего бульдога до самого конца.
Уговорить Бобби было не сложно, — Марик действовал на него благодетельно. Габи даже померещилось, что в его присутствии слегка разглаживаются устоявшиеся грустные морщинки на лице Печального Янки. Более того, при взгляде на тонкую веснущатую шейку Марика в груди у самой Габи начинал плавиться колючий комок льда, в который превратилось ее собственное сердце. Сейчас при виде Марика лед начал бурно плавиться от жалости — он сидел рядом с Бобби взъерошенный и несчастный, хоть изо всех сил старался храбриться.
«Я нашел несколько кадров, снятых в позапрошлом году, — объявил он, едва Габи устроилась среди многочисленных пластиковых мешков и картонных коробок, замусоривших главное сиденье. — Я тогда ездил в Германию к маминым родственникам, их поселили в страшной глуши. Мой дядька работает на речной ферме, где разводят форель. Там я эти кадры и снял, — они в точности подходят для моей курсовой работы, но пленка куда-то затерялась. Я думал, навсегда. А сегодня перебирал старые книги и нашел ее — она завалилась за книжную полку. Вот удача, правда?»
В голосе его прозвучала надежда, что все еще может обойтись. И Габи, которая этой надежды не разделяла, лишний раз пожалела, что именно сегодня она должна сопровождать Перезвонова в Иерусалим. Едва они подъехали к дому Бобби, он подхватил свои пакеты и коробки и отправился на кухню «сервировать чай», а они с Мариком занялись установкой кинопроектора и балансировкой экрана.
После чая, который оказался вовсе не чаем, а роскошной трапезой из четырех блюд, все трое уселись в удобные кресла, приспособленные для избалованных американских задниц, и Марик включил аппарат. «Этот эпизод называется «Гусь святого Мартина» — сказал он, подражая голосу профессионального диктора.
В зеленой долине, стиснутой с двух сторон высокими лесистыми холмами, мирно щипали траву десятки молодых гусей, еще не достигших размера взрослого гуся. Они выглядели ребячливыми и кроткими.
«Эти милые молодые гуси вылупились из яиц совсем недавно, в начале весны, — продолжал свое повествование Марик. — И ни один из них не подозревает, почему их хозяева так нежно и любовно о них заботятся. Ведь они еще не прожили на свете и года, откуда же им знать про веселый осенний праздник святого Мартина, во время которого каждый немец имеет право на ароматную порцию печеного гуся, фаршированного яблоками и каштанами? Но иногда в мирном гусином обществе вспыхивает немотивированная тревога».
При этих словах Марика один из гусей, как по команде, вытянул шею вперед и вверх и начал с громким гоготом хлопать крыльями. Услышав его гогот, несколько других гусей в разных концах долины тоже вскинули головы и захлопали крыльями. В ответ первый гусь, все так же гогоча и рассекая крыльями воздух, двинулся мимо своих беззаботно пасущихся собратьев вверх по течению быстрого ручья, бурлящего в центре долины. Несколько гусей последовали за ним, оглашая воздух трубными криками и хлопаньем крыл. Их поступательное движение постепенно увлекало за собой все новых и новых соучастников, присоединяющихся к общему хору, и через пару минут мирная стая превратилась в боевой отряд, отважно марширующий под звук собственных фанфар.
«Га-га-га!» — слаженно и звонко кричали они, все, как один, полные решимости постоять за свою жизнь, и дружно отбивали гусиный шаг. Распахнутые крылья полоскались на ветру, как флаги.
«Мы требуем отменить праздник святого Мартина! Долой праздник святого Мартина!» — перевел их боевой клич Марик. Но гусиной решимости хватило ненадолго. Сперва один гусь отвлекся и, наклонив шею, клюнул какое-то зернышко, мелькнувшее среди стеблей, за ним второй, и вот уже весь боевой отряд, позабыв о своих гражданских правах, растекся по берегу ручья в поисках подходящей травы.
«Представление окончено, бунт рассосался сам собой, — сказал Марик и выключил проектор. — Теперь уже ничто не помешает испечь их в день святого Мартина».
Габи глянула и часы и ахнула, — все они опаздывали, она на концерт, Бобби и Марик на суд. Оставив на столе гору грязной посуды, они помчались вниз, к машине. «Ни пуха, ни пера!» — крикнула Габи Марику на прощанье и, остро чувствуя свою вину перед ним, поцеловала колючий рыжий ежик у него на макушке.
6 .
«Давно ваша жена знакома с покойным?»
«Около трех недель».
«А точнее?»
«Вам число назвать? Числа не помню».
«Где они познакомились?».
«На вечеринке у наших друзей».
«А до того они не были знакомы?».
«Нет».
«Вы думаете или знаете?».
«Конечно, знаю».
«Муж не всегда осведомлен, с кем его жена знакома, с кем нет».
«Что вы хотите этим сказать?».
Пшеничные усы, наглые славянские глаза в косой прорези век, — прошу пане, матка боска! — хоть иврит и натуральный, но бабушка, похоже, была не без греха. Вот о бабкиной нравственности бы и заботился, а не о нравственности моей жены. Полицейский прочел дерзость в глазах, вспыхнул сердито, но границ не перешел, только перо быстро-быстро забегало по странице, выводя загогулины справа налево.
«Почему левой рукой?» — отвлекся Дунский некстати и прослушал вопрос.
«Простите?».
«Каков был характер отношений между вашей женой и покойным?».
Думаешь, как у твоей бабушки с польским хлыщем из Быгдоща? Так вот, хрен тебе, матка боска, — это про себя, а вслух смирней смирного:
«Она читала его стихи на литературных вечерах».
«Почему именно она?».
Действительно, почему именно она?
«Странный вопрос — она актриса, это ее профессия».
«У нее был контракт?».
«Вы как-то слишком уж по-деловому. Мы, русские, не так меркантильны».
«А покойный платил ей?».
«Что-то, кажется, платил».
«И вы не интересовались?».
«Я в денежные дела своей жены не вмешиваюсь».
«Вы, что, ведете раздельное хозяйство?».
«Вы, надеюсь, о женской эмансипации слышали? Или не приходилось?».
Дерзость пропустил мимо ушей, даже глазом не моргнул.
«Изложите, пожалуйста, подробно, как это произошло, что покойный предложил вашей жене читать его стихи на литературных вечерах».
Куда копаешь, вельможный пане? Дело хочешь на меня сшить? Так выкуси — хрен накопаешь!
«Почему вы меня об этом спрашиваете? Ее и спросите».
«Потому что он началось это в вашем присутствии».
И тронул пальцем исписанные листы, лежащие перед ним на столе. Вот оно что — Ритуля! Недаром ведь по пути сюда мелькнула перед глазами тень в коротких сиреневых штанишках, но тут же шарахнулась прочь и затерялась в толпе. Он даже подумал было, что просто померещилось сходство в стремительном цокоте копытец — с чего бы ей от него прятаться? А выходит, было с чего!
«Значит, вы уже знаете, что в моем присутствии. Чего же вам еще надо?».
«Вы бы со мной поменьше пререкались — я веду следствие по делу об убийстве».
«Какое отношение к убийству имеет чтение стихов на литературных вечерах?».
«Именно это я и пытаюсь выяснить».
«Вы хотите сказать, будто я убил Перезвонова за то, что моя жена читала его стихи? Спасибо, что вы не обвиняете меня в убийстве поэта Пушкина — его стихи она тоже читала, причем гораздо чаще».
Узко прорезанные глаза на миг оторвались от замысловатых загогулин (Никогда не выучу! Умру, а не одолею!). Рука написала еще несколько закорючек, глаза перечитали написанное:
«Говорите, она читала стихи поэта Фошкина и его тоже убили? Мы поговорим об этом позже, я что-то не слышал о его деле. А пока расскажите, как получилось, что поэт Пересво — (запнулся, напрягся и выдохнул) — сво-нов именно вашей жене предложил читать его стихи, если до того он не был с ней знаком».
И опять коснулся пальцами исписанных листов — дескать, не упирайтесь понапрасну, нам все равно уже все известно. Пришлось смириться:
«Он пришел поздно, все устали ждать и не слышали звонка. Ну, и моя жена открыла ему дверь». «Почему именно она? Он что, с ней условился?». Это мы уже проходили, значит, пошли по новому кругу.
«Как он мог с ней условиться, если они не были знакомы?».
«Почему же именно она ему открыла?».
И как не надоест — ведь мы уже пару раз это обсудили!
«Откуда я знаю? Стояла близко от двери и услышала звонок».
«А говорят, она стояла дальше всех от входа, — вы не заметили?»
«Я не слежу за каждым шагом своей жены».
Ясновельможный пан не поверил и спросил с подковыркой:
«Она что, очень его ждала?».
«Все его ждали, ради него были званы».
«Все ждали и только она одна услышала?».
Ох, твою мать, надоел!
«Ну, и что с того?».
Без стука вошла девушка в голубой гимнастерке, поставила на стол два стакана жидкого кофе (растворимого, конечно, — и как они только пьют эту бурду?) и молча ушла, покачивая на ходу двумя упругими полусферами под короткой форменной юбкой. Жаль, не рассмотрел ее лица, — вид сзади был бы вовсе отменный, если бы его не портили уродливые черные сандалии на плоской подошве. Раскосые серые глаза уловили направление его взгляда и призвали к порядку:
«И что случилось, когда она ему открыла?».
Что случилось? Габи стояла в дверном проеме, правой рукой отбрасывая волосы со лба, а мохнатая голова Перезвонова болталась в воздухе на уровне ее живота. Живот у нее когда-то был классный, да, впрочем и сейчас сохранился неплохо. А Ритуля до него сидела на этом самом стуле для свидетелей — он, слава Богу, пока еще только свидетель, а не обвиняемый, — закинув ногу за ногу, чтобы показать товар лицом. Тьфу ты, совсем зарапортовался — при чем тут лицо? Ритуля показывала товар коленками. И напрасно, коленки у нее недостаточно круглые. Показывала и давала показания, перекатывая во рту сладостные подробности своей вечеринки. Что же он, бедный, мог к этому добавить?
«Почему поэт упал перед ней на колени?».
Небось, и ты бы упал, пся крев, если бы ее тогда увидел! Да и сегодня она была на уровне, когда ты ее допрашивал — правое бедро открыто до трусиков в длинной прорези кремовой юбки и смуглый проем между сиськами в низком вырезе блузки. Я утром наблюдал, как она прихорашивалась перед зеркалом, создавала образ, чтобы тебя охмурить. Интересно, охмурила или нет?
«Что вы от меня, собственно, хотите услышать? Что моя жена неотразима?».
Или тебе больше понравилась Ритуля, может, она тебе больше по вкусу — птичья головка, птичьи мозги, хрупкие птичьи косточки под тонким нейлоном сиреневых модных штанишек? Представляю, как она рассыпала перед тобой мелкий бисер птичьих своих наблюдений. Как вдохновенно чирикала, зазывно облизывая губы острым язычком:
«Да, да, теперь, когда я об этом думаю, ретроспективно, так сказать, я вижу, что в тот вечер она вела себя очень-очень странно. Сидела молча, от всех в стороне, какая-то сама не своя. Когда к ней обращались, отвечала резко, даже грубо. И первая бросилась отворять дверь. Почему именно она? В моем доме? Не знаю, ума не приложу».
Еще бы, было бы чего приложить — или прилагать? Нет, все-таки приложить — было бы что. Впрочем, того, что у Ритули гнездилось вместо ума, вполне хватило, чтобы не выплеснуть на поверхность омытые слезами папины черепки. Они были затоптаны тяжелой перезвоновской поступью, пока он, как под венец, вел Габи к праздничному столу.
«Она в него так и вцепилась, весь вечер на шаг не отходила».
Поди теперь разбери, кто в кого вцепился.
«Не знаю, возможно и были знакомы. Нет, никогда не рассказывала. Ну и что? Она ведь скрытная, не из тех, кто любит поделиться. Муж? А что ей муж? Она его давно в грош не ставит».
Пожалуй, стоит пролить свет на папин драгоценный унитаз, — для прояснения обстоятельств, так сказать, чтобы объяснить, почему никто не услышал звонка.
«Хорошо, это полезное показание», — одобрил польский хлыщ, внимательно выслушав историю трагической гибели унитаза. Однако тут же повернул на свое:
«Но это все проза, а где же стихи?».
Не спеши, ясновельможный пане, дай вспомнить. Сперва за столом воцарилась торжественная тишина, неловкая, даже неприличная, — все ждали, что скажет знаменитый поэт, которого слишком долго ждали на голодный желудок. А он молчал. Откинулся на спинку стула, перебирал пальцы Габи и молчал. Тишину нарушал только редкий стук очередного фаянсового черепка о картон коробки, который папа время от времени находил под ногами гостей — «Тук! Тук! Тук!».
Первой не выдержала Габи — ее всегда мучило напряженное молчание за столом, она чувствовала себя виноватой. Она глубоко вдохнула воздух и без предупреждения стала читать стихи Перезвонова — подумать только, она, оказывается, знала их наизусть!
Читала она хорошо — чувственно, но мягко, без пережима. При звуке ее голоса, озвучивавшего его заветные слова, именитый гость так сомлел, что даже протрезвел. Это поняли все сидящие за столом страховые агенты, зубные врачи, и профессора математической лингвистики, это поняли их пустоголовые жены, но как можно было объяснить это представителю славной израильской полиции, понятия не имевшему об убийстве поэта Фошкина?».
Дунский уронил руки на клавиатуру компьютера и откинулся на спинку старого кресла, подобранного в прошлом году на свалке за рынком. Пальцы жутко затекли, спина тоже. Давно он так напряженно не работал. Он перечитал написанное — кажется, получилось неплохо. Да здравствует ревность, источник вдохновения! Он глянул на часы — без четверти три, ничего себе! Ночь почти прошла, а Габи все не возвращалась.
Он в который раз пожалел, что они так и не разорились на покупку мобильного телефона. Был бы у нее телефон, можно было бы хоть попытаться ее отловить, если бы она, конечно, его предусмотрительно не отключила. Впрочем, предусмотрительность Габи была величиной весьма сомнительной, быстро стремящейся к нулю. Иначе она бы не приехала домой после концерта, чтобы тут же смотаться. Что-то было не так в ее таинственном полуночном уходе через четверть часа после вполне мирного возвращения..
Частично Дунский винил себя — зачем ему понадобилось притворяться спящим? Почему было не встретить ее как когда-то с бокалом вина или со стаканом горячего чая, — она ведь, небось, страшно устала от поездки в Иерусалим и часового чтения стихов после напряженного рабочего дня. Но не мог он, не мог ей сочувствовать, представляя себе, как она весь вечер любезничала с Перезвоновым. И потому, услышав перестук ее каблучков на каменных ступеньках подвальной лестницы, он уткнулся носом в подушку, чтобы не видеть ее лживых глаз.
Она и не подумала его будить, как сделала бы в забытые времена семейного мира и согласия. Даже не глянув в его сторону, она схватила телефонную трубку и начала набирать какой-то номер, несмотря на то, что уже было изрядно заполночь. Похоже, ей не ответили, но она не унялась, а попыталась дозвониться еще пару раз, опять напрасно. Тогда она отправилась на кухню, зажгла газ и поставила чайник, но так и не дождалась, пока он закипит — ее прервал пронзительный телефонный звонок.
Она вихрем влетела в комнату, сорвала трубку, но не произнесла ни слова, только взвыла, как волчица, и как была в концертном платье и парадных туфлях на шпильках ринулась прочь из квартиры. Тут Дунскому следовало бы вмешаться, остановить ее, спросить, в чем дело, но его охватило какое-то странное оцепенение, руки-ноги онемели, язык прилип к гортани. Тем более, что к ночи в их бескондиционерном жилище скапливалась вся городская духота.
Когда шаги Габи заглохли за поворотом на улицу Алленби, Дунский вылез из постели и попробовал осознать, что же произошло. Он не сомневался, что Габи убежала к Перезвонову — небось, повздорила с ним по дороге, но тут же пожалела и начала ему названивать. А он сперва хотел ее наказать и не ответил, а потом передумал и примчался за ней — иначе, куда бы она убежала среди ночи, даже не попытавшись вызвать такси? И даже не подумав о том, что муж спит, а на газовой плите клокочет вскипевший чайник.
После минутных колебаний Дунский чайник все же выключил — первым его побуждением было так и оставить его на горящей конфорке, пусть зальет огонь и заполнит квартиру газом! Но здравый смысл победил — куда деваться ему самому на время катастрофы? Не кончать же жизнь самоубийством?
Ситуация сложилась воистину идиотская — духота сводила Дунского с ума, о сне не могло быть и речи, во рту горчило, руки противно дрожали. Он попробовал было отвлечься, пересматривая свою любимую коллекцию ключей и замков, которую стал собирать еще в ранней юности. Тогда все началось со старинного сундучка, обнаруженного под кроватью скоропостижно скончавшегося деда. Никто не имел понятия, какие ценности хранил дед в этом фанерном, закругленном на торцах ящичке, запертом так надежно, что ни один опытный мастер так и не сумел его открыть. Отец предложил сундучок разбить, чтобы заглянуть в его недра, мама хотела его выбросить, опасаясь затаившихся внутри тараканов, но Дунский решительно объявил, что намерен сам решить загадку упрямого замка.
И после долгих мучений в конце концов решил, подобрав к хитроумному замку еще более хитроумную открывалку, — к большой радости всей семьи, потому что внутренности сундучка были обклеены газетами, между слоями которых дед ловко спрятал двенадцать золотых червонцев царской чеканки. В результате родителей поглотила забота, как эти червонцы сбыть выгодно и безопасно, а Дунского поглотила остро вспыхнувшая страсть к замкам и ключам. Особенно ценил он ключи — в их умении открывать замки он прозревал некую мистическую власть над суровыми житейскими обстоятельствами.
За прошедшие двадцать лет он скопил внушительную коллекцию самых разнообразных хранителей чужих сокровищ. Чего только там не было — рядом с невзрачными, но совершенными устройствами соседствовали примитивные поделки необычайной красоты, и при каждом был ключ, ключик, ключище, иногда крошечный, с десятками изощренных извилин на бородке, иногда огромный, украшенный чеканкой, но при этом простой, как мычание. И Дунский любил их всех, больших и маленьких, умных и глупых.
Однако сегодня их многообразие не утешало его — ему уже нечего было добавить к этой красоте, он всех их уже отразил в своем каталоге, описал их достоинства, их происхождение и путь, которым они пришли к нему. Еще можно было попробовать напиться, хотя это было непросто — Дунский испытывал чисто еврейское отвращение к избыточному алкоголю. И все же он отправился на кухню, где снял с полки почти полную бутылку виски, которую Габи хранила на случай бессонницы. Захватив с собой бутылку и стакан, он вернулся было в постель, но передумал и опять поплелся на кухню за льдом и газированной водой, так как сама мысль о глотке чистого виски была ему противна. Он плеснул коричневую жидкость на прозрачные ледяные кубики, понюхал содержимое стаканчика и пригубил — запах был отвратительный, вкус еще хуже.
Однако не все еще было потеряно — можно было отвлечь себя пасьянсом, к которому он пристрастился с тех пор, как существование его стало особенно беспросветным. Он сам считал это увлечение постыдной слабостью, но ничего не мог с ним поделать — перетасовка пестрых прямоугольничков по экрану компьютера приносила мимолетное поверхностное облегчение.
Он пару раз начал и завершил игру, снова и снова задумывая всякие глупости, но ни один пасьянс, как назло, так и не сошелся, все острее нагнетая и без того невыносимую душевную тоску. В конце концов Дунский с яростью захлопнул белый квадратик игр и бездумно, просто от нечего делать, открыл пустую страницу для создания текстов.
Первая строчка выскочила из него стремительно, как будто только и ждала, что ее выпустят на свободу. За ней хлынула вторая, за второй — третья, а дальше его понес безудержный поток неизвестно откуда вырвавшегося детективного романа об убийстве Перезвонова! Он строчил часа два, не отрываясь, и вон сколько написал! Дунский ткнул пальцем в клавишу счета знаков — вышло больше десяти тысяч. Ну и темп!
Он выпил воды и попытался было продолжить свой удачно начатый сюжет, но в голове вдруг стало пусто, — поток идей иссяк бесследно, быстро сменяясь все возрастающим беспокойством. Куда могла деваться Габи? У нее случались разные мелкие закидоны, но чтобы пропасть из дому на целую ночь — такого еще не бывало. Постепенно беспокойство заслонило все остальные чувства. Он попытался урезонить себя — вряд ли Перезвонов убил Габи или решил умыкнуть ее с собой в Париж. Завтра черт его отсюда заберет, и о нем можно будет забыть.
Но процесс урезонивания шел туго, все время натыкаясь на разные похабные картины, обильно натыканные в больной памяти Дунского. От этих картин сердце сперва срывалось на безумный бег, не менее ста тридцати ударов в минуту, но тут же сникало до вялого черепашьего шага, не более пятидесяти. Выносить это дальше не было никаких сил, и Дунский решил отправиться на поиски сбежавшей жены. Ему было неважно, куда итти, важно было вырваться из своего трагически осиротевшего жилища — он сунул ноги в в стоптанные сандалии без задников и почти бегом выскочил в темный туннель улицы Нахлат Биньямин.
Кое-где в соседних переулках, примыкающих к рынку, уже начинали копошиться торговцы — они хлопали ставнями и откидными бортами грузовиков, сгружая привезенный на продажу товар. Обогнув гору наваленных на тротуаре ящиков с зеленым салатом, Дунский быстро достиг улицы Алленби — одной из главных торговых артерий города, — и задумался, в какую сторону идти.
Он с внезапной ясностью осознал, что должен во что бы то ни стало застигнуть Габи в постели с Перезвоновым. Что он будет делать, их застигнув, он понятия не имел, но сейчас это не имело значения. Главное было — застигнуть. Новая мысль поразила его — а как он сможет неслышно войти в запертый гостиничный номер?
Ответ нашелся сам собой. Дунский бегом вернулся домой, приподнял стеклянную крышку своей коллекции ключей и умелым щелчком выбил из гнезда главную ее гордость — безотказную воровскую отмычку, купленную когда-то в Ленинграде у безнадежно спившегося соседа-уголовника, утверждавшего, что она ни разу в жизни его не подвела. Сунув отмычку в карман, Дунский почему-то повеселел и, напевая, зашагал в сторону отеля, в котором остановился Перезвонов. Городской транспорт еще не начал ходить, денег на такси у него не было, но он не возражал пройтись пешком по спящему Тель-Авиву. Потная майка прилипала к телу, правый сандалий страшно натирал ногу в подъеме, но такие мелочи не могли его остановить. Волшебная отмычка неожиданно придала ему смелости — ведь он всегда верил в магическую власть ключей.
7.
Как ни странно, ночной звонок застал Габи врасплох, хотя она много раз сама пыталась дозвониться до Марика или до Бобби. Но пыталась тщетно — ни один из них упорно не отвечал, а мобильного телефона у нее не было. Их молчание было непостижимо — не может же быть, чтобы дурацкий школьный суд до сих пор не закончился! Что они могут так долго там делать — разбирать Марика по косточкам и создавать нового, более стандартного и гуманного?
Габи хотела бы вернуться в Тель-Авив сразу после перезвоновского концерта, но ей это не удалось — поэту устроили роскошную отвальную в грузинском ресторане, хозяин которого держал прочную связь с местной русскоязычной богемой. Так что уехать удалось только когда был произнесен последний прощальный тост и выпита последняя капля из последней бутылки.
По дороге из Иерусалима изрядно набравшийся Перезвонов объявил, что она его муза и опять полез к ней с поцелуями, но она оттолкнула его ищущие руки и поставила все точки над И.
Он покорно выслушал ее, согласился, а потом велел шоферу везти их прямиком к нему в отель, так что ей пришлось отстегивать ремень, приоткрывать дверцу и угрожать прыжком на ходу. Угроза эта была чистым блефом, потому что машина много раз тормозила на светофорах и Габи могла бы, если бы захотела, спокойно выскочить из нее безо всякого риска для жизни. Но, к счастью, замутненное сознание Перезвонова не способно было разумно оценивать реальность, и он сдался, проклиная ее последними словами. Весь остаток пути он сидел рядом с ней молчаливый и обиженный, и не было никакой возможности попросить его сделать крюк, чтобы по пути к ее дому проехать мимо колледжа.
Когда машина затормозила на углу Алленби и Нахлат Биньямин, Перезвонов вдруг осознал неизбежность предстоящей разлуки, которая могла оказаться вечной. Он нарушил свое добровольное напряженное молчание бурными клятвами неразделенной любви и требованием, чтобы Габи все бросила и улетела с ним в Париж. Он так за нее цеплялся, что ей стоило большого труда выскользнуть из его пьяных объятий. Выпрыгнув из машины на остывший к полуночи асфальт, она нетвердо заковыляла вдоль тротуара на своих непомерных концертных шпильках, обдумывая, стоит ли попробовать добраться пешком до колледжа.
Темная улица казалась неприветливой и опасной, марш-бросок на шпильках казался еще опасней, но главной опасностью оказался Перезвонов — приняв ее нерешительность за склонность принять его предложение, он велел шоферу не трогаться с места в надежде, что она передумает и вернется. Так что выхода не было — Габи быстро свернула в свою улицу и зашагала к дому. Каждый шаг мучительно напоминал ей сказку Андерсена о русалочке, рыбий хвост которой заменили ногами, и хоть перезвоновская машина в конце концов укатила прочь, уже на пол-пути стало ясно, что о марше-броске не может быть и речи.
Когда Габи вошла в квартиру, Дунский лежал в постели, притворяясь спящим — она догадалась, что он притворяется по его напряженной спине и неловкому повороту шеи, но ей было не до его фокусов. Она сразу бросилась к телефону, но ни Бобби, ни Марик не отвечали. Она решила сперва выпить стакан чаю и переодеться, а потом уже решать, что делать дальше. Но едва она поставила чайник на плиту, в комнате зазвонил телефон. Она схватила трубку — задыхающийся голос Бобби сообщил ей, что с Мариком что-то неладно и он, Бобби, ждет ее в машине на углу Алленби. Так и не избавившись от проклятых туфель на шпильках, она взбежала по невысокой лестнице и помчалась туда, откуда только что приковыляла.
На Печальном Янки лица не было — он не стал ходить вокруг да около, а сразу признался, что на суде не был. Габи взметнулась было возмущением, и напрасно — оказывается, не успели они расстаться, как Бобби позвонили из больницы и сообщили, что его жена скончалась. Габи попыталась издать фальшивый вскрик соболезнования, но Бобби только отмахнулся — для него жена умерла уже давно, и официальная ее смерть не значила ничего, кроме облегчения. Покрытое казенной простыней иссохшее тело на больничной койке не имело ничего общего с женщиной, которую он так любил и которая так его предала.
Сегодня его терзало другое, — он не мог себе простить, что покинул Марика на произвол толпы. Его срочно затребовали в больницу для выполнения неотложных бюрократических процедур, сопутствующих смерти.
«Почему на ночь глядя?» — усомнилась Габи.
«Потому что евреи не любят смерть — по еврейской традиции от покойника следует избавляться как можно быстрее. Безо всяких проволочек — умер, записали, похоронили и с глаз долой. А Марик тем временем исчез».
«Что значит — исчез?» — опять взметнулась Габи, хотя ее душевные силы были уже на излете.
«Куда-то убежал и не отвечает на звонки. Я сообразил сразу после больницы позвонить своей бывшей ученице, которая была на суде. Суд вынес ужасный приговор — Марика из школы изгнать, и в какой-то его документ, необходимый для дальнейшего кино-обучения, и вписать справедливое сообщение о его низком моральном облике. После приговора ни один человек к Марику не подошел, расходящаяся толпа обтекала его, словно опасаясь запачкаться от соприкосновения с ним. Он постоял пару минут на пороге, совершенно один, и ушел в неизвестность».
«Куда же мы едем?».
«Мы едем к нему домой — в надежде его там застать. Девушка, с которой он делит съемную квартиру, подозревает, что он все-таки дома. Ей так кажется, потому что из его комнаты то и дело доносятся звонки мобильного телефона, с которым он вроде бы никогда не расстается. Она считает, что он там заперся, хотя он на стук не отзывается и на телефон не отвечает».
Сердце Габи дрогнуло и покатилось вниз. Она представила себе тонкую шейку Марика, которой была не под силу его бульдожья хватка. Как она могла его оставить в такой день? Ради чего? Ради Перезвонова или ради двухсот шекелей, которые она от него получила?
Они подъехали к ветхому обшарпанному зданию в трущобном районе Флорентин — рядом с ним дом, в котором жили они с Дунским, мог показаться барскими хоромами. Не дожидаясь, пока Бобби припаркует машину, она выскочила на тротуар почти на ходу. «Пятый этаж!» — крикнул он ей вслед, и она стремглав припустила вверх по лестнице, забыв про усталость и про невыносимые туфли на шпильках.
Не слушая испуганного лепета коротконогой соседки Марика, Габи с размаху бросилась к его двери и начала дробно стучать в нее кулаками.
«Открой, Марик, открой! Это — я, Габи! — закричала она по-русски. — Открой, не дури!».
За дверью было тихо — ни шороха, ни звука. Потом там зазвонил мобильный телефон, очень художественно, бисерно рассыпающимися трелями, и на лестничной площадке появился Бобби со своим аппаратом в руке.
Через минуту он выключил телефон — звонки в комнате затихли. Габи прижалась ухом к замочной скважине — ничего, ни шороха дыхания, ни шелеста шагов! И со стороны, словно в кино, услышала собственный прерывистый голос:
«Нужно сломать дверь! Сломать немедленно!»
Соседка отшатнулась и бросилась на лестницу, смешно переваливаясь на коротких ножках. Через минуту квартира наполнилась народом — два дюжих парня в джинсах навалились на дверь, за ними вбежали три полуголых девицы и толстая старуха в ночной рубашке. Все они что-то громко говорили, но Габи не слышала ничего, кроме леденящей душу тишины за дверью, которая довольно легко поддалась и, распахнувшись, открыла отлично смонтированный кадр.
Под потолком ярко горела люстра, все шесть рожков которой были повернуты так, чтобы получше осветить свисающее на крюке для шторы тело Марика, — посиневшее лицо искажено, язык вывалился до самой груди. Симметрично ему со второго крюка свисал сильно увеличенный кадр с повешенным котенком. Между крюками был натянут большой черный транспарант — белые буквы на нем сплетались в элегантную вязь:
«ЛЮБИТЕ ЖИВОТНЫХ!»
Пока парни и девицы поспешно разрезали веревку, и, снявши тело, тщетно пытались его оживить, в мозгу окаменевшей Габи осталась только одна пронзительная мысль: маленький бульдог подготовил все это заранее. И все то время, что они пировали у Бобби, он, поддерживая светскую беседу, снова и снова продумывал детали своего последнего кадра. Правда искусства была для него важнее жизни.
Отельчик Перезвонова, затиснутый между двумя жилыми домами на круглой площади с клумбой в центре, оказался маленьким и захудалым, что вполне соответствовало сегодняшнему представлению Дунского о статусе совсем недавно столь почитаемого им поэта. Сквозь запертую стеклянную дверь хорошо просматривался мирно спавший за конторкой ночной привратник, которого Дунский постарался не разбудить, отпирая пустяковый замок своей отмычкой. Это удалось легко, но следующий шаг оказался гораздо сложнее — как можно было узнать, в каком номере остановился Перезвонов? Не открывать же двери всех номеров подряд, пока не доберешься до нужного?
И опять сработала смелость, обретенная при помощи отмычки, — не стесняя себя страхом, Дунский спокойно подошел к конторке и осторожно вытащил из под щеки привратника большую тетрадь в клетку, расчерченную крупными черными линиями. Вдоль каждой линии стояла фамилия очередного постояльца и номер его комнаты согласно дате приезда. Отыскать в этом списке Перезвонова было проще простого — хоть ивритское написание фамилии поэта представляло собой некое ощутимое препятствие, дата его приезда горела в памяти Дунского огненными цифрами.
Дальше все пошло еще проще — номер комнаты привел Дунского на второй этаж, где он без труда отыскал нужную дверь и прижался к ней ухом, пытаясь услышать, что там происходит. За дверью было тихо. А о чем, собственно, им говорить среди ночи? Стихи его читать дуэтом, что ли? А может, она уже ушла? Или они оба спят, утомившись после любовных игр? Или именно сейчас заняты любовной игрой? Нет, тогда так тихо бы не было — уж ему ли не знать повадки своей жены?
Ладно, сейчас мы все эти версии проверим. Отмычка скользнула в замочную скважину, чуть напряглась и начала медленно поворачивать язычок. Только бы Перезвонов не закрылся на цепочку! Замок щелкнул и дверь стала неохотно поддаваться аккуратному давлению руки Дунского. В комнате горел свет, но никого не было, ни в постели, ни за столом. И не было видно никаких признаков присутствия Габи, ни сумочки, ни наспех сброшенного платья, ни нарядных туфель на шпильках, в которых она убежала.
В ванной тоже горел свет, и Дунский, решив, что любовники нежатся в ванне, — конечно, именно в ванне, куда еще спрятаться от этой безумной жары! — рванулся туда, не совсем понимая, почему оттуда не доносится ни звука. Он был настолько заворожен видением Габи в объятиях Перезвонова, что в первый миг не поверил своим глазам — совершенно голый поэт лежал в ванне совершенно один. И крепко спал. На пластиковом коврике под ванной валялась пустая водочная бутылка без всяких признаков стакана.
Как ни странно, Дунский почувствовал себя обманутым. Он так настроился на душераздирающую сцену, на испуганный вскрик Габи, на свою суровую мужскую походку по пути к их нагим телам, разметавшимся среди смятых преступной страстью простыней, что даже не испытал облегчения, не обнаружив никаких следов этой страсти.
Его охватила внезапная слабость, все напряжение спало и он внутренне осел, словно мяч, из которого выпустили воздух. Ноги у него подкосились и он присел на край ванны, чтобы перевести дух. Знаменитый поэт лежал прямо под ним, мокрый, голый и беззащитный. На макушке его обнаружилась круглая лысина, обычно незаметная под шапкой пышных седеющих кудрей, а тело его выглядело жирным и дряблым, отнюдь не соответствуя тому молодцеватому облику, каким он, прикрываясь одеждой, очаровывал дам. Рот его был приоткрыт, отравляя воздух мощной волной сивушного перегара, и ничего не стоило, чуть нажав ладонью круглую цезуру на макушке, погрузить этот жалко разинутый рот под воду.
Дунский прикрыл глаза и представил себе, что произойдет, если он это сделает. Дряблое жирное тело выгнется дугой, брызги полетят во все стороны и голова попытается вырваться из-под прижимающей ее руки. Главное, не поддаваться состраданию и не позволять голове вынырнуть на поверхность. Тогда через минуту все стихнет, — и голова, и тело, и испепеляющая ревность, терзающая Дунского со дня появления поэта в его жизни. Он открыл глаза и протянул руку к розовому кружку, призывно сверкающему в обрамлении влажных кудрей.
Но ничего не произошло — рука застыла на излете и замерла, окаменев. Дунский поспешно проверил свои душевные резервы и с горечью убедился, что он не способен совершить это простое действие. Даже если он осмелится погрузить голову поэта под воду, он не справится с ужасом перед извивающимся под его рукой живым существом, не желающим умирать. У него для этого кишка тонка! Потому что он ничтожество, ни на что не годный интеллигентский мозгляк.
И вообще, зачем он здесь, в этом душном номере с грязноватыми шторами и пластиковыми стульями? Он рванулся к двери — раз уж он не сумел ни застигнуть Перезвонова с Габи, ни утопить к чертям, так прочь отсюда! И поскорей! Он хотел захлопнуть за собой дверь, но дверь не пожелала захлопываться, а с легким скрипом поползла обратно, образуя неширокую щель, через которую виднелась смятая пустая постель. Дунский ухватился за ручку и хлопнул дверью опять, но не с размаху, как в первый раз, а медленно и осторожно. Все равно замок не щелкнул — похоже, хитроумная отмычка повредила его механические внутренности. Дунский попробовал еще раз с тем же результатом, и плюнул — пусть дверь остается приоткрытой, какая разница?
Он легко сбежал по лестнице, пересек вестибюль, даже не взглянув на спящего привратника, и, отворив входную дверь, выскочил на улицу Входная дверь захлопнулась за ним без всяких осложнений. Чтобы убедиться в этом, он все же подергал дверную ручку — все было в порядке, видимо, отмычка обошлась с ее замком не так сурово, как с перезвоновским.
9.
Ритуля уже четверть часа сидела в машине, соображая, как ей быть. Ночной звонок Перезвонова был настолько неожиданным, что она даже не успела придумать какую-нибудь правдоподобную ложь для Бори. Пришлось сказать ему мужскую правду, — дескать, знаменитый гость позвонил, чтобы попрощаться, так как завтра улетает к себе в Париж.
«Почему так поздно?» — справедливо полюбопытствовал Боря.
«У него было выступление в Иерусалиме и он только-только вернулся», — с облегчением выложила Ритуля фактическую часть разговора, ловко утаив остальное, благо какая-то неведомая сила предостерегла ее брать трубку в спальне, и она, заслышав телефон в такое неурочное время, выскочила в гостиную.
Боря, конечно, это тоже заметил и с наигранным равнодушием поинтересовался, почему она не стала разговаривать при нем.
«Я думала, ты уже заснул и не хотела тебя беспокоить», — отважно солгала она в ответ. А что еще оставалось делать? Не рассказывать же ему о приглашении Перезвонова, одновременно дерзком и лестном? Боря последнее время и без того стал придирчив — то ли заприметил ее метания, то ли сам устал от их слишком гладко накатанного существования. Но сейчас он сделал вид, что не заметил фальши в ее голосе, погасил свою лампочку и зарылся носом в подушку.
Что ж, можно было считать, что проблему Бори она временно решила. Правда, оставалась нерешенной главная задача — как потом объяснить мужу ее непривычно раннее исчезновение? И Ритуля отважилась на рискованный шаг — она проснулась ни свет, ни заря, наспех навела марафет, наспех выпила чашку кофе и выскользнула из квартиры, пока Боря досматривал предпоследний сон. Ей было ясно, что все эти действия потребуют от нее объяснений позже, но она запретила себе думать об этом сейчас — ко времени Бориного возвращения с работы Перезвонов уже благополучно отбудет в Париж и его тема перестанет быть актуальной.
Однако, сидя в машине, припаркованной на маленькой площади перед отелем, она все же слегка пришла в сознание и постаралась уменьшить риск разоблачения. Во-первых, она сообразила, что нельзя оставлять такую улику, как машина, перед входом в отель — значит, лучше припарковаться не здесь, а где-нибудь за углом. В такой ранний час это было не слишком сложно, но оставшись без спасительного прикрытия автомобильного панциря, Ритуля неожиданно почувствовала себя голой и уязвимой. Теперь каждый встречный мог ее опознать и спросить, какого черта она здесь ошивается.
Ритуля приоткрыла сумочку и нащупала там свое оправдание, — туго скатанную в трубочку тетрадь со стихами. Вот, пожалуйста, она может предъявить ее каждому, кто сунет нос в ее дела. Разве не естественно, что начинающая поэтесса приходит к прославленному мастеру, чтобы показать ему свое творчество? И все же нельзя было не признаться самой себе, что вчерашний расхристанный голос Перезвонова в телефонной трубке мало подходил для приглашения на поэтический семинар, пускай даже самый интимный. Нет, в его настойчивых нотках безошибочно угадывалась другая цель, — скорее романтическая, чем творческая.
Впрочем, насчет романтики там тоже было не густо, просто обыкновенная похабель. Зачем-то сразу перейдя на «ты» поэт открытым текстом пригласил Ритулю приехать к нему в отель немедленно. Когда Ритуля пролепетала, что она уже лежит в постели, он обнадеживающе предложил ей не тратить время на одевание, а явиться прямо так, в ночной сорочке, — за такси заплатит он. В ответ на ее решительный отказ он снизошел до компромисса, — он будет ждать ее с утра пораньше, так как им обоим необходимо напоследок закрепить их не доведенное до победного конца знакомство. О том, что он подразумевал под победным концом, не могло быть никаких сомнений.
«И не опаздывай, — предупредил он ее, заранее уверенный в ее согласии, — у меня на восемь заказана машина, а чемодан еще не упакован». Определив таким образом временные рамки их интрижки, он подготовил Ритулю к тому, что ей не стоит рассчитывать на большее. Она могла бы, конечно, отказаться или по крайней мере спросить, о чем он думал весь этот месяц, но у нее пресекся голос — призыв знаменитого поэта щелкнул в ее душе с точностью жетона, упадавшего в щель телефона-автомата.
Ритуля подошла к дверям отеля и потянула ручку — о ужас, дверь была заперта, сквозь стекло был виден спящий за конторкой привратник. Такого оборота она почему-то не ожидала, ей казалось, что отели вообще не запираются на ночь. Но наверно не запираются большие отели, а этот был маленький и захудалый.
Ритуля глянула на часы — если учесть неупакованный чемодан и заказанную на восемь машину, времени оставалось в обрез. Может быть, ей следовало просто напросто плюнуть на приглашение Перезвонова и уехать домой? Но сожаление об упущенном звездном часе подкреплялось опасением, что Боря к моменту ее возвращения наверняка проснется, и ей все равно придется объяснять ему, куда она ездила спозаранку. Так лучше уж дождаться, пока привратник отопрет дверь.
Можно было, правда, позвонить — на стене возле двери Ритуля заметила кнопку звонка. Но, во-первых, она боялась, что привратник не впустит ее в такую рань, а во-вторых, она вовсе не жаждала, чтобы он ее потом вспомнил. Пока она раздумывала, как ей быть, из глубины отеля в вестибюль вышел какой-то человек в очках и направился к выходу. Ритуля ринулась было ему навстречу — вот он, прекрасный случай проскользнуть в открытую незнакомцем дверь! Но тут же отшатнулась, отказываясь верить своим глазам — это был вовсе не незнакомец, а очень даже знакомый Алик Дунский! Вот уж с кем она не хотела бы сейчас встретиться лицом к лицу!
Дунский как-то воровато огляделся, открыл дверь изнутри и вышел на улицу. Однако вместо того, чтобы тут же уйти, он повел себя крайне странно — он начал вертеть и дергать дверную ручку, словно порывался ее опять открыть. Убедившись, что она не открывается, он повернул в сторону улицы Короля Георга и, не заметив затаившуюся за деревом Ритулю, ушел в предрассветный сумрак.
Первой реакцией Ритули была немедленная попытка бегства, но от страха ноги у нее подкосились и стали ватными. Пока она приходила в себя, сознание вернулось к ней и подсказало, что убегать ей ни к чему, да и не от кого, так как силуэт Дунского уже скрылся за поворотом. И суетиться тоже не нужно, нужно просто дождаться, когда привратник проснется и отопрет дверь.
10.
Рассвет еще не наступил, но уже виделся в перспективе подернутых влажной дымкой домов — появились редкие автомобили и первые полусонные автобусы. Впрочем, Дунскому это было все равно, он так и не решился истратить последние копейки на автобусный билет. До дома он дошагал довольно быстро и еще издали заметил, что в подвальном окне горит свет, — интересно, это он забыл выключить или Габи вернулась?
Ему вдруг страшно захотелось, чтобы она уже вернулась, — вот славно было бы сесть перед нею на пол, прижаться головой к ее коленям и поделиться с нею всем, что накопилось в его душе. Своей тоской, своей непреодолимой ревностью, недавним кошмарным видением привокзального сквера с гомосеками, и, наконец, последними похождениями с отмычкой, приведшими его к голому телу Перезвонова в ванне. Она поняла бы его и пожалела, как жалела когда-то, в счастливую пору их совместной жизни, и тогда он предъявил бы ей начатый сегодня незапланированный роман. А она бы восхитилась и опять поверила в него, и стала называть его прежними ласковыми именами, от чего в груди у него рассосался бы ядовитый сгусток неприкаянности и сиротства.
Но Габи, хоть и впрямь вернулась, оказалась совершенно недоступной и глухой не только к проблемам Дунского, но ко всем проблемам вообще — она подозрительно крепко спала, не позаботившись погасить свет и надеть ночную сорочку. Это было удивительно — она всю жизнь уверяла его, что не может уснуть при свете. А уж о сне без ночной сорочки и говорить было нечего.
И — о чудо! — разглядывая ее загорелую гладкую спину, едва прикрытую простыней, Дунский ощутил, как в нем шевельнулось забытое за этот месяц желание. Он даже приподнял простыню и потянулся было коснуться кончиками пальцев влажной от духоты кожи Габи, как вдруг заметил в ее руке пустую бутылку из-под виски — ту самую, которую он, уходя, оставил возле постели на три четверти полной. Неужто она одна выпила все содержимое бутылки? Тогда не удивительно, что ей не мешала ярко горящая под потолком лампочка.
Бережно разжав ладонь Габи, Дунский вынул из нее бутылку, и слегка тряхнул жену за плечо в надежде, что она проснется и расскажет ему, какая трагедия заставила ее напиться в полном одиночестве. Потому что так напиться ее могла заставить только трагедия, не меньше. Но надежда была напрасной— тело Габи стало непривычно тяжелым и неподвижным, словно чрезмерное количество алкоголя превратилось там в свинец.
За окном уже начало светать, и на Дунского внезапно навалилась каменная усталось. Он сбросил сандалии и, не найдя сил снять шорты и майку, пластом рухнул на постель рядом с Габи.
11.
Ночной привратник был уже немолод, и ему с каждым годом становилось все трудней пробуждаться после неудобного сидячего сна за конторкой. Пожаловаться на неудобство он никому не мог, так ему вообще не полагалось спать во время дежурства. Но не спать он тоже не мог, хотя, если бы хозяин об этом проведал, его бы немедленно уволили. Постоянная опасность разоблачения выработала у привратника удивительно прозрачный сон, сквозь который он был способен фиксировать все происходящее в вестибюле и на освещенной площадке за стеклянной парадной дверью.
Так он уже с полчаса назад зафиксировал нервно фланирующую перед входом элегантную дамочку не первой молодости, воображающую себя пригодной кандидаткой на конкурс красоты. Долгие годы бессмысленного томления за конторкой отеля развили в привратнике философский склад ума и умение разбираться в людях, особенно в женщинах. Нервная дамочка скорей всего поджидала кого-нибудь из постояльцев отеля, очевидно не решаясь позвонить и войти.
Объяснений такому поведению могло быть несколько — может, постоялец задолжал ей деньги, может, он был вовсе не постоялец, а неверный муж, заночевавший у постоялицы, а может эта дамочка хотела к кому-то проникнуть, но боялась засветиться перед прислугой отеля. Привратник, не разлепляя ресницы, взглянул на часы — пора было отпирать. А жаль — если бы удалось протянуть еще минут десять, у дамочки возможно не хватило бы терпения, больно уж была она нервная. Тогда она все же стала бы звонить в ночной звонок, так что разбудила бы его и он бы открыл лично ей, за что ему вполне могли бы перепасть чаевые.
Но ничего из этого сюжета не вышло, потому что хозяйский сын выполз в вестибюль проверять готовность автомата с прохладительными напитками и попрекнул привратника за то, что дверь все еще заперта. Привратник нехотя поднялся из-за конторки, открыл дверь и выглянул на улицу — якобы для того, чтобы выяснить, какая там стоит погода. Он мог бы, не вставая с места, произвести операцию отпирания двери простым нажатием кнопки на конторке, но ему хотелось дать нервной дамочке знак, что путь открыт — любопытно было, как она себя поведет.
Она не заставила себя ждать, а стремглав влетела в вестибюль и, цокая каблучками, помчалась вверх по лестнице. «К мужику спешит», — поставил диагноз привратник, без особого аппетита разглядывая хорошо видные снизу поспешные движения маленьких полушарий, обтянутых тонкой тканью модных брючек. Они были не в его вкусе — он предпочитал у женщин округлости более крупные и плотные.
Перед его глазами промелькнула тройка-другая любезных ему женщин с округлыми формами, но он не успел вдоволь насладиться приятными размышлениями о женских округлостях, потому что из верхнего коридора, куда только что пронеслась нервная дамочка, раздался леденящий душу отчаянный вопль.
Дунский нещадно колотил кулаками по столу — «Бум-бум-бум!». Габи хотела попросить его колотить потише, но язык не слушался, в груди полыхало пламя, голова раскалывалась на части. Она сделала еще одну тщетную попытку оторваться от подушки в надежде остановить несмолкаемый грохот кулаков Дунского по столу. На кого он так сердится? Неужели на нее? Ну конечно на нее — за Перезвонова! И совершенно напрасно — ничего интересного она в этом хваленом Перезвонове не обнаружила, кроме стихов, которые звучали гораздо лучше в отсутствие автора. Стук становился все более невыносимым, теперь уже колотили не по столу, а в дверь, причем молотками, и, похоже, старался не один Дунский, а еще пара-тройка каких-то усердных молотобойцев.
Пришлось все же приподняться, от чего к горлу подкатил удушающий рвотный спазм. С трудом сдержавшись, Габи хотела спустить ноги на пол, но обнаружила препятствие — непокрытое простыней длинное тело Дунского простерлось между нею и краем кровати. В дверь продолжали колотить.
Габи перелезла через Дунского, встала на ноги, и тут ее словно ударило — она вспомнила вчерашнюю ночь, болтающийся на веревке труп Марика, свисающий с соседнего крюка кадр с повешенным котенком, а между ними транспарант с призывом любить животных. Ей захотелось упасть на пол и потерять сознание. Она даже попыталась это сделать, но настойчивый грохот за дверью не позволил ей сбежать в несознанку.
Габи подошла к двери и спросила «Кто там?». Голос у нее был такой хриплый, что она сама его еле расслышала. Но за дверью услыхали и крикнули в ответ:
«Откройте! Полиция!»
Господи, опять полиция! Мало им, что ли, вчерашней ночи, которую она почти до рассвета провела у них в отделении? Чего им еще надо?
«Сейчас, только оденусь» — ответила она чуть погромче, и не слушая их возражений, прошлась по комнате в поисках одежды, но, как назло, ничего не могла найти. В висках ломило нестерпимо и она никак не могла сообразить, куда девались ее будничные шорты и майки. На полу у кровати валялись пытошные туфли на шпильках и вчерашнее концертное платье из другой жизни, — ни то, ни другое явно не подходило к задачам сегодняшнего утра. Или уже наступил полдень?
Наконец она набрела на ковбойку Дунского, висящую на спинке стула. Сойдет, решила она и, набросив ковбойку, стала нетвердыми пальцами застегивать пуговицы, которых оказалось без числа. Тем временем стук в дверь возобновился.
«Иду, иду!» — слабо крикнула Габи и зашлепала босыми ногами по прохладным гранитным плиткам. За дверью стоял молодой полицейский офицер и два рядовых полицейских.
«Алекс Дунский находится здесь?» — спросил офицер, с любопытством разглядывая голые ноги Габи, почти не скрытые ковбойкой. И шагнул вперед, плечом оттесняя Габи в комнату. Полицейские двинулись за ним.
«А при чем здесь Дунский? — удивилась Габи, невольно упираясь спиной в косяк, чтобы сдержать натиск офицера. — И вообще, кто вы?»
«Капитан Яблонка с ордером на арест», — отчеканил офицер и, наконец, протиснулся мимо Габи.
«На мой арест?» — изумилась она и вдруг заметила, что у молодого нахала есть лицо. Пшеничные усы, наглые славянские глаза в косой прорези век — несомненное польское отродье.
«Это господин Дунский?» — не реагируя на нее, Яблонка склонился над неподвижным телом, распростертым на смятой постели. Он сильно тряхнул Дунского за плечо, а потом нагнулся и поднял с пола пустую бутылку из-под виски. Лицо его брезгливо сморщилось и он снова тряхнул Дунского, на этот раз довольно грубо:
«Эй! Пора просыпаться!»
Дунский зашевелился и открыл глаза. Поймав его еще не вполне осмысленный взгляд, капитан Яблонка встал по стойке смирно и почти продекламировал:
«Господин Дунский, вы арестованы по подозрению в убийстве французского туриста... — тут он слегка запнулся, но сумел выдавить из себя непроизносимое — господина Вадыма Пересфойнофа».
13.
На похороны Марика собралась вся киношкола, от мала до велика. Повешенный котенок был начисто забыт. Теперь борцы за права животных, все как один, и розовые, и голубые, погрузились в глубокую траурную скорбь по безвременно покинувшему их Марику. Размазывая слезы по щекам, они молча катили на кладбище в заботливо нанятом школьной администрацией автобусе. Чувствовали ли они за собой какую-нибудь вину?
Габи не была в этом уверена, да, честно говоря, ей было не до них. Она сидела на заднем сиденье с матерью Марика, Соней, срочно вызванной на похороны из Ашкелона. Соня, такая же маленькая и рыжая, как ее сын, не мигая смотрела рыжими Мариковыми глазами на проносящиеся за окном улицы, все еще не осознавая всего ужаса свалившейся на нее беды. И только на кладбище, когда в разверстую желтую яму стали опускать маленькое, запеленутое в белый саван тельце, Соня вдруг очнулась. Она подскочила к юному оператору, снимавшему церемонию похорон, и выбила камеру у него из рук.
«Котенка снимать нельзя, а моего сына можно?» — взвыла она по-русски. Потом опомнилась и перешла на иврит:
«Роцхим! Роцхим! Проклятые, проклятые убийцы!!»
Она наклонилась, и хватая одну за одной горсти приготовленной для погребения желтой земли, стала бросать ее в застывшие от изумления заплаканные лица. Из-за этой сцены похороны затянулись на целый час, так что глаза участников просохли и мысли их обратились к своим земным делам. — не вечно ж скорбеть и лить слезы печали? Ехать со всеми обратно в автобусе Соня отказалась, на все уговоры она отвечала только отчаянным воплем «Роцхим! Чтоб вы все сдохли!» В конце концов, они так и оставили ее на кладбище, упавшую ничком на жалкий могильный холмик грешника, сиротливо отделенный каменной тропкой от ровных рядов однообразных могильных плит праведников.
Габи хотела было остаться с нею, но вспомнила, что у нее через час назначено свидание с адвокатом Гинзбургом, хоть изрядно дорогим, зато неплохо говорящим по-русски. И только в автобусе, чуть-чуть отрешась от трагедии Марика, она начала постепенно возвращаться к собственной беде.
Несмотря на жару ее вдруг начало трясти, так что зуб не попадал на зуб. Как она могла забыть — ее мужа только что арестовали! Арестовали за убийство! Ее мужа — за убийство! Что за чушь? Зачем ему понадобилось убивать Перезвонова? Зачем, ради чего?
Какая-то девочка открыла окно, на нее зашикали, и она тут же поспешно его закрыла. Порыв ветра поднял дыбом не чесанные с утра волосы Габи. Она сунула руку в сумку за расческой и наткнулась на туго скрученный свиток отпечатанных листков. Недоуменно раскрутив его, Габи вспомнила: сто лет назад, в прошлой жизни, пока Дунского еще не увели в полицию, она, понемногу приходя в себя от первого шока, подбежала к нему с криком:
«Что случилось, Алик? Что ты натворил?»
Он и тут остался верен себе:
«Загляни в компьютер, и ты все поймешь», — сказал он загадочно, исчезая в темной пещере полицейской машины. В компьютере оказался довольно длинный незнакомый Габи текст. Читать его было некогда, но она изловчилась, и, поспешно натягивая на себя соответствующее предстоящей церемонии черное платье, напечатала этот текст на стареньком дрожащем принтере.
Глаза Габи, натренированные на чтении пьес, быстро пробежали по первым строкам:
«Давно ваша жена знакома с покойным?»
«Около трех недель».
«А точнее?»
«Вам число назвать? Числа не помню».
«Где они познакомились?».
«На вечеринке у наших друзей».
«А до того они не были знакомы?».
«Нет».
«Вы думаете или знаете?».
Она пропустила несколько реплик:
«Каков был характер отношений между вашей женой и покойным?».
Думаешь, как у твоей бабушки с польским хлыщем из Быгдоща? Так вот, хрен тебе, матка боска, — это про себя, а вслух смирней смирного:
«Она читала его стихи на литературных вечерах».
«Почему именно она?».
Действительно, почему именно она?
«Странный вопрос — она актриса, это ее профессия».
«А покойный платил ей?».
Господи, он что, спятил? Описывает, нет — расписывает! — собственный допрос в связи с убийством Перезвонова! Еще до того, как — как что? Как кто-то Перезвонова убил? Чушь какая-то — кому нужно было убивать этого шута горохового? Ну, стихи пишет, и что с того — кому сегодня нужны стихи? Значит, убить его могли только из-за чего-то другого, из ревности, например. А из ревности — кого к кому могли приревновать? Ответ получался несъедобный — кто еще мог приревновать, кроме Дунского? Вот почему за ним пришли! Какой ужас!
Сама не своя ворвалась Габи в кабинет адвоката Гинзбурга, и, задыхаясь, начала извиняться за опоздание, ссылаясь на похороны.
«Похороны? — удивленно поднял брови адвокат Гинзбург, выигравший за свою долгую жизнь немало скандальных процессов, как объяснили Габи сведущие люди, которые посоветовали ему позвонить. — Я не знал, что убитого гражданина Франции решили похоронить в нашей стране».
« Да нет, совсем не его. А мальчика, студента ... он повесился прошлой ночью, то-есть не прошлой, а этой....» — попыталась объяснить Габи и неожиданно для себя самой обрушилась, рухнула, провалилась в омут неудержимой истерики. Она билась головой о полированный адвокатский стол и рыдала так отчаянно, так безутешно, словно в душе ее прорвало какой-то шлюз.
А ведь она не пролила ни единой слезинки ни когда снимали с крюка холодное тело Марика, ни когда Дунского увезли в полицейской машине. Ни когда до нее дошло, что Перезвонова убили — она не решалась сказать, «убил Дунский», но ведь кто-то же убил! Подумать только, несколько часов назад он был еще жив, хватал ее за плечи, обижался, дышал в лицо водочным перегаром, а теперь больше не обижается и не дышит ничем. За этот месяц она слегка разочаровалась в нем, — он оказался мельче, пошлее, чем она его представляла, но ведь совсем недавно она им восхищалась, обожала, учила наизусть его стихи. Из-за которых и случился весь этот кошмар!
Лицо знаменитого адвоката не дрогнуло от ее рыданий, а сердце и подавно. Он спокойно вытащил из пачки клинекса душистую бумажную салфетку и протянул ее Габи. Поскольку она салфетку не взяла, он, брезгливо поморщившись, попытался утереть ей нос, но когда и это ее не остановило, он опустился в свое шикарное кресло и стал пережидать бурю.
Постепенно рыдания Габи утихли, она подняла упавшую на пол салфетку, сама утерла себе нос и еле слышно выдавила из себя: «Простите, пожалуйста».
«Можно приступать к делу?», — как ни в чем ни бывало осведомился Гинзбург.
«Разумеется. Я ведь для этого и пришла к вам».
«А я было подумал, что вы пришли поплакать у меня на плече. Не советую плакать долго — надеюсь, вы знаете, что каждый час моего времени стоит 200 долларов».
От этой скромной цифры в голове у Габи окончательно помутилось, а от дальнейших слов знаменитого адвоката ничуть не просветлело. Хоть он пока лишь поверхностно познакомился с делом, сообщил Гинзбург жизнерадостно, по всем данным получалось, что виновность Дунского была почти очевидной — не говоря уже о множестве отпечатков его пальцев в номере Перезвонова, два независимых свидетеля видели его входящим и выходящим из отеля непосредственно перед убийством.
«Два свидетеля? — ахнула Габи. — Среди ночи?»
«Один — привратник, что естественно. А другой, верней, другая — ваша подруга Рита. Именно она и обнаружила труп в ванной. — Тут в равнодушных глазах знаменитого адвоката впервые вспыхнуло некое подобие интереса. — Любопытно, что она там делала в такой час?».
Габи не поверила своим ушам:
«Ритуля среди ночи явилась к Перезвонову в отель и обнаружила его труп в ванне? Вы хотите сказать, что он ждал ее, лежа в ванне?».
«Ждал или не ждал, не знаю, но она его там нашла».
«Голого, без одежды?»
«Чему вы удивляетесь? В ванне обычно лежат без одежды. Но хуже всего, что в кармане вашего супруга нашли при обыске хитроумную отмычку, с помощью которой он открыл как дверь отеля, так и дверь номера. Из-за этой отмычки простое убийство сразу превращается в убийство с заранее задуманным намерением».
Единственным путем если не выигрыша дела, то хотя бы смягчения степени наказания, Гинзбургу виделось спрямление кривой дуги убийства с заранее задуманным намерением в прямую линию убийства из ревности. Из великой ревности, сводящей человека с ума.
«Правда, у нас не Франция, где за сильную страсть могут и помиловать, но все же можно попытаться как-то повлиять на суровость приговора. Так что вам придется укреплять эту версию своими показаниями», — заключил он, предъявляя Габи счет за первый потраченный на нее час.
Покачиваясь на нетвердых ногах, она вышла из адвокатской конторы и прикинула, сколько времени понадобится, чтобы пешком дойти до дома. Получалось что-то около часа. Застрявшее прямо над головой солнце палило нещадно, а зажатый в кулаке счет внятно предупреждал о невозможности поездки на такси. И тогда она отказалась от всех своих принципов и поплелась к автобусной остановке — жизнь, все равно, потеряла смысл, и не стоило ею так дорожить.
Засовывая в сумочку счет на двести долларов плюс наценка на добавочную стоимость, она опять наткнулась на рукопись Дунского и, чтобы как-то скоротать время, принялась ее читать. По мере чтения волосы на ее голове вставали дыбом — когда он умудрился это написать?
«— Изложите, пожалуйста, подробно, как это произошло, что покойный предложил вашей жене читать его стихи на литературных вечерах.
Куда копаешь, вельможный пане? Дело хочешь на меня сшить? Так выкуси — хрен накопаешь!
— Почему вы меня об этом спрашиваете? Ее и спросите.
— Потому что это произошло в вашем присутствии.
И тронул пальцем исписанные листы, лежащие перед ним на столе. Вот оно что — Ритуля! Недаром ведь по пути сюда мелькнула перед глазами тень в коротких сиреневых штанишках, но тут же шарахнулась прочь и затерялась в толпе. Он даже подумал было, что просто померещилось сходство в стремительном цокоте копытец — с чего бы ей от него прятаться? А выходит, было с чего!
— Значит, вы уже знаете, что в моем присутствии.
Чего же вам еще надо?
— Вы бы со мной поменьше пререкались — я веду следствие по делу об убийстве.
— Какое отношение к убийству имеет чтение стихов на литературных вечерах?.
— Именно это я и пытаюсь выяснить.
— Вы хотите сказать, будто я убил Перезвонова за то, что моя жена читала его стихи? Спасибо, что вы не обвиняете меня в убийстве поэта Пушкина — его стихи она тоже читала, причем гораздо чаще.
Узко прорезанные глаза на миг оторвались от замысловатых загогулин. Рука написала еще несколько закорючек, глаза перечитали написанное:
— Говорите, она читала стихи поэта Фошкина, которого тоже убили? Мы поговорим об этом позже, я что-то не слышал о его деле. А пока расскажите, как получилось, что поэт Пересво (запнулся, напрягся и выдохнул) свонов именно вашей жене предложил читать его стихи, если до того он не был с ней знаком.
И опять коснулся пальцами исписанных листов — дескать, не упирайтесь понапрасну, нам все равно уже все известно. Пришлось смириться:
— Он пришел поздно, все устали ждать и не слышали звонка. Ну, а моя жена услышала и открыла дверь.
— И что случилось, когда она ему открыла?
Что случилось? Габи стояла в дверном проеме, правой рукой отбрасывая волосы со лба, а мохнатая голова Перезвонова болталась в воздухе на уровне ее живота. Живот у нее когда-то был классный, да, впрочем и сейчас сохранился неплохо. А Ритуля до него сидела на этом самом стуле для свидетелей — он, слава Богу, пока еще только свидетель, а не обвиняемый, — закинув ногу за ногу, чтобы показать товар лицом. Тьфу ты, совсем зарапортовался — при чем тут лицо? Ритуля показывала товар коленками. И напрасно, коленки у нее недостаточно круглые. Показывала и давала показания, перекатывая во рту сладостные подробности своей вечеринки. Что же он, бедный, мог к этому добавить?
— Почему поэт упал перед ней на колени?
Небось, и ты бы упал, пся крев, если бы ее тогда увидел! Да и сегодня она была на уровне, когда ты ее допрашивал — правое бедро открыто до трусиков в длинной прорези кремовой юбки и смуглый проем между сиськами в низком вырезе блузки. Я утром наблюдал, как она прихорашивалась перед зеркалом, создавала образ, чтобы тебя охмурить. Интересно, охмурила или нет?
— Что вы от меня, собственно, хотите услышать? Что моя жена неотразима?».
Тут Габи заметила, что проехала нужную остановку. Она торопливо затолкала рукопись в сумку, которая, как назло, не закрылась, и выскочила из автобуса, когда тот уже отъезжал. Нога подвернулась и Габи с трудом удержалась, чтобы не грохнуться на колени, в результате чего листки выпали из сумки и закружились над грязной мостовой, ускользая прямо под колеса плотно катящих мимо автомобилей. Габи погналась за ними с риском для жизни, однако поймать удалось только два — первый, уже прочитанный, и последний, смятый, но нечитанный. Она старательно разгладила его, когда добралась до следующего автобуса, подвозившего ее прямо к дому. То, что было там написано, потрясло ее до глубины души.
«— Но это все проза, а где же стихи?
Не спеши, ясновельможный пане, дай вспомнить. Сперва за столом воцарилась торжественная тишина, неловкая, даже неприличная, — все ждали, что скажет знаменитый поэт, которого слишком долго ждали на голодный желудок. А он молчал. Откинулся на спинку стула, перебирал пальцы Габи и молчал.
Первой не выдержала Габи — ее всегда мучило напряженное молчание за столом, она чувствовала себя виноватой. Она глубоко вдохнула воздух и без предупреждения стала читать стихи Перезвонова — подумать только, она, оказывается, знала их наизусть!
Читала она хорошо — чувственно, но мягко, без пережима. При звуке ее голоса, озвучивавшего его заветные слова, именитый гость так сомлел, что даже протрезвел. Это поняли все сидящие за столом страховые агенты, зубные врачи, и профессора математической лингвистики, это поняли их пустоголовые жены, но как можно было объяснить это представителю славной израильской полиции, понятия не имевшему об убийстве поэта Фошкина?».
Значит, так все это ему представилось? Габи ведь понятия не имела, как она выглядит со стороны. А теперь, пересмотрев эту сцену глазами Дунского, она и себя, и его увидела в другом свете — он вовсе ей не завидовал, он ею восхищался! А она, дура, трижды дура, оттолкнула его от себя и погубила! Потому что только из любви к ней он способен был убить Перезвонова! Из великой ревности, сводящей человека с ума, как сказал знаменитый адвокат Гинзбург. И он, конечно, прав — человек, каждый час времени которого стоит 200 долларов, не может ошибаться.
А она кругом не права и по заслугам ей, по заслугам! Из-за ее эгоизма и черствости Дунский до конца дней своих будет гнить на нарах в ужасной израильской тюрьме. А она будет коротать долгие вечера в одиночестве перед опостылевшим телевизором. И так ей стало себя жалко, что, если бы в ней осталась хоть единая слезинка, она бы заревела в голос, по-бабьи, тут же, в автобусе, полном усталых, равнодушных пассажиров.
Но все свои слезы она уже выплакала в адвокатском кабинете, да и автобус, пробившись, наконец, через заслон полуденных пробок, остановился в нескольких шагах от ее дома. Было очень странно отворять дверь, за которой ее никто не ждал, и долго-долго не будет ждать. Тем более, что дверь упорно не желала отворяться. Габи вытащила ключ из замка, протерла его краем юбки и внимательно осмотрела — ключ был как ключ, никаких повреждений.
Габи опять попробовала отпереть дверь, но ключ по-прежнему не проворачивался в замке. От расстройства ноги Габи окончательно подкосились, она рухнула на резиновый коврик, намертво приклеенный к каменной площадке у входа, и прислонилась спиной к двери. Дверь под нажимом ее тела подалась, и начала медленно отворяться.
Так, спиной вперед, Габи вкатилась в свою осиротевшую квартиру, недоумевая, почему дверь оказалась открытой — она ясно помнила, как запирала ее перед уходом. В квартире было темно, — ведь она, убегая, оставила закрытыми жалюзи и шторы. Вдруг из угла, где стояла кровать, послышался шорох и громкий вздох. Габи в ужасе вскочила — кто-то умудрился проникнуть в ее дом, вот почему дверь была не заперта!
«Где ты была?» — спросил из темноты голос Дунского.
Не веря себе самой, Габи включила свет — Дунский, помятый, измученный, но вполне реальный, поднимался с кровати ей навстречу.
«Я была у адвоката», — безвольно ответила она, протягивая руку, чтобы прикоснуться к его щеке.
«И что он тебе сказал?».
«Он сказал, что все улики против тебя — свидетели, отпечатки пальцев и какая-то хитрая отмычка, которой ты открыл все замки».
«И много он с тебя взял за эти откровения?».
«Двести долларов в час», — прошептала Габи, сама ужасаясь этой астрономической цене.
«И ты согласилась?» — не поверил Дунский.
«А что оставалось делать? Ведь он утверждает, что тебе грозит пожизненное заключение».
«За такие деньги, он мог бы сообщить тебе, что твоего ненаглядного Перезвонова никто не утопил».
«Так он жив?», — ахнула Габи.
«Не спеши радоваться — он умер. Но от собственной руки — его с перепою хватила кондрашка».
«Откуда ты это знаешь?».
«Он же не еврей, полиция сделала вскрытие — оказалось, что в легких у него нет воды».
«Что это значит?».
«То, что он погрузился в воду уже мертвый»,
«И ты тут ни при чем?».
«Ни при чем. Если отказаться от идеи, что я с помощью черной магии мог довести его до инсульта».
«Но ты мог, еще как мог!»
«Ты что, бредишь?».
«Я прочла твой рассказ, Дунский. Это гениальный рассказ, Ты предсказал в нем все — убийство Перезвонова, свдетельство Ритули и свой допрос в полиции!».
«Что с того? Это всего лишь рассказ!»
«Не ты ли убеждал меня, что жизнь только жалкая копия литературы? Ты так красочно все описал, что оно случилось. Ты очень его ненавидел и хотел его смерти. Вот он и умер».
«Слава Богу, это нельзя доказать!»
«Мне не нужны доказательства, мне плевать на результаты вскрытия и на отпечатки пальцев! Я и так знаю, что ты убил его из любви ко мне. Ведь правда, Дунский?»
Она повалила его на постель, и, вдыхая застоявшийся в его волосах запах полицейского участка, стала страстно целовать к его губы, шею, щеки, повторяя с безумной настойчивостью:
«Ведь правда, ты убил его из любви ко мне? Ты заранее все продумал и убил его из любви ко мне? Ведь правда, Дунский?».
Тель-Авивские тайны / Н. Воронель. — Герцлия: Исрадон, 2007.