Клыков докурил сигарету и выбросил окурок в темноту теплой майской ночи. С вечера небо затянуло плотными тучами, откуда-то порывами налетал прохладный, дышащий влагой ветер, но дождя не было. Дом на пригорке спал, только фонарь над входной дверью освещал округлые бока свежеотесанных бревен и некрашеные перила низкого крыльца. Два прожектора крест-накрест освещали изрытый, забросанный строительным мусором двор и поросший жесткой лесной травой пригорок, под которым скрывался бункер. Стоя у железных дверей тамбура, Клыков видел, как из темноты, держа под мышкой древний ППШ, вышел охранник в летнем полевом камуфляже, пересек освещенное пространство и скрылся во мраке. Глядя ему вслед, начальник охраны подумал, что теперь, после гибели Сиверса, патрулирование можно отменить – оно здорово выматывало ребят, да и вообще...

Вообще, все эти часовые, денно и нощно бродящие по двору с архаичными ППШ и современными "Калашниковыми", все эти внутренние посты, несущие круглосуточное дежурство в две смены, все эти молодые, крепкие ребята, оторванные от своих семей и переведенные на казарменное положение, как гарнизон военного городка в зоне вооруженного конфликта, – словом, все, что его сейчас окружало, жило и действовало, подчиняясь его приказам по введенному им самим распорядку, выглядело теперь как минимум смешно и неуместно. А если по большому счету, то все это здорово отдавало безумием, стопроцентной паранойей...

"Хотелось бы мне посмотреть на человека, который на моем месте не превратился бы в параноика, – подумал Клыков. – С волками жить – по-волчьи выть... Эх, батоно, батоно! Угораздило же тебя... Как в том старом еврейском анекдоте: вечно ты, Абрам, куда-нибудь вступишь – то в дерьмо, то в партию..."

Налетевший с северо-востока ветер заставил невидимый в темноте лес глухо зашуметь, тронул правую щеку прохладой. Клыков подумал, не выкурить ли ему еще одну сигарету, но решил, что на сегодня достаточно: время было позднее, глаза начинали слипаться, а переборщив с никотином, будешь потом не меньше часа вертеться в постели, сбивая под собой простыню, и думать о разной чепухе. Он повернулся к ночному лесу спиной, вошел в тамбур, кивнул сидевшему здесь охраннику и с усилием потянул на себя тяжелую стальную дверь, которая вела во внутренние помещения бункера.

Постель, приготовленная для Гургенидзе, была пуста и еще не разобрана: батоно Гогия, разумеется, даже и не думал ложиться. "Черт бы тебя побрал, маньяк!" – пробормотал Клыков и толкнул дверь кабинета.

Георгий Луарсабович, как и следовало ожидать, что-то писал, сидя за столом в окружении старинных телефонов и книжных полок. Настольная лампа, как обычно, бросала круг яркого света на зеленое сукно стола, в конусе света под абажуром клубился табачный дым, где-то в углу негромко гудела работающая вентиляция, и тихонько поскрипывало стальное перышко, стремительно скользя по гладкой старой бумаге. Тело по-прежнему лежало на кожаном диванчике у стены, милосердно скрытое тенью. Оно давно высохло, мумифицировалось, но всякий раз, входя в кабинет, Клыков инстинктивно сдерживал дыхание: ему казалось, что в воздухе постоянно витает слабый, но непобедимый и неотступный запашок тления и смерти.

Гургенидзе писал, не замечая вошедшего начальника охраны. Потом сжимавшая перо рука остановилась. Минуты две батоно Гогия, хмуря густые брови, перечитывал написанное, а затем вдруг скомкал исписанный на три четверти лист и раздраженно швырнул его в угол.

– Что, батоно, не клеится? – сочувственно поинтересовался Клыков.

– Не знаю, – пробормотал Гургенидзе, нисколько не удивленный его неожиданным появлением. – Ничего не понимаю... По-моему, я это уже писал вчера, и теми же самыми словами...

– Тебе надо отдохнуть, – в стотысячный, наверное, раз сказал Клыков. – Сгоняй в Москву, развейся. Да что Москва! Ты когда в последний раз на воздухе был? Конец мая на дворе, погодка – загляденье, а он сидит в этом склепе, как граф Монте-Кристо! Скоро сам в мумию превратишься. И потом я ведь тебе уже говорил: это все мартышкин труд. Никто твою писанину не опубликует, ФСБ не позволит...

– Да плевать я хотел на ФСБ! – вяло взорвался Георгий Луарсабович. – А на публикацию и подавно... Я не Иисус Христос, чтобы насильно ценой собственной жизни вдалбливать в тупые бараньи мозги правду. Она никому не нужна и никому не интересна, она дурно пахнет и совсем не патриотична. Но если так вышло, что я ее знаю, то я просто обязан разобраться, хотя бы для себя уяснить, что к чему, зачем, отчего... Больше всего меня интересует, о чем думал чертов усатый упырь, мой земляк, отец народов, когда отдавал этот приказ. Это же уму непостижимо, честное слово!

Он махнул рукой, отложил перо и принялся массировать пальцами веки. Его левая рука, сжимавшая дымящуюся сигарету, мелко дрожала, под глазами набрякли темные мешки.

– Коньяку хочешь? – неожиданно спросил он.

– На ночь? – усомнился Клыков.

– А что, лучше с утра? – резонно возразил Георгий Луарсабович, наклонился и достал из тумбы стола бутылку с обесцвеченной временем этикеткой.

Клыков махнул рукой на сон, взял у стены стул и подсел к столу: в конце концов, Гургенидзе впервые за целый месяц изъявил желание поговорить по душам, таким случаем нельзя было пренебрегать.

Оттуда же, из тумбы письменного стола, появились две старинные рюмки синеватого стекла – граненые, сужающиеся книзу, на изящных низеньких ножках. Гургенидзе выставил на стол блюдечко с нарезанным лимоном и ловко, одним ударом ладони по донышку, выбил из бутылки пробку. Помимо недюжинной силы, для такой устаревшей, невозможной с современными пробками операции требовалась немалая практика – батоно Гогия явно не терял времени даром. Гургенидзе был здесь единственным человеком, которому Клыков не мог запретить пить, так что высокий, выше человеческого роста, штабель ящиков с отменным коньяком, обнаруженный ими за одной из запертых дверей, находился в его полном и единоличном распоряжении. При этом по-настоящему пьяным Георгия Луарсабовича не видел никто – он постоянно пребывал в состоянии такого нервного возбуждения, что коньяк его попросту не брал.

С удивительной точностью, не пролив ни капли на зеленое сукно стола, Гургенидзе наполнил рюмки. Следя за уверенными движениями его рук, Клыков поневоле с очень неприятным чувством вспомнил рассказ старика Ивантеева. Все, что окружало Клыкова здесь, возвращало его к тому рассказу; он будто жил внутри старческого маразматического бреда, среди вещей, явлений и событий, которых в нормальной человеческой жизни попросту не могло быть.

В горле першило от бесчисленных сигарет, выкуренных с того момента, как он проснулся в пять утра в одном из отсеков бункера и начал день при мертвом электрическом свете. Взгляд, будто притянутый магнитом, все время возвращался к бесформенной темной массе у дальней стены, где сквозь полумрак таинственно поблескивала кожа диванных валиков, смутно белел в вырезе старомодного жилета треугольник полуистлевшей рубашки и матово отсвечивал могучий, обтянутый высохшей пергаментной кожей череп. В зеленоватом полусвете, пробивавшемся сквозь стеклянный абажур, даже батоно Гогия казался каким-то призрачным, ненастоящим, как будто уже наполовину переселился в мир теней; лишь его волосатые руки, ловко управлявшиеся с бутылкой и рюмками в круге яркого света от настольной лампы, выглядели реальными и полными жизни.

– Ты еще в самом начале сказал мне, что обо всем этом думаешь, – нарушил молчание Гургенидзе, подвигая к нему налитую до краев рюмку. – Но, может быть, твое мнение с тех пор переменилось? Скажи, мне это важно.

– Не знаю, – медленно произнес Клыков, вращая рюмку двумя пальцами и наблюдая, как бегут по скатерти острые стрелки света, отраженного стеклянными гранями. – Честное слово, батоно, уже не знаю, что тебе сказать. Понимаешь, я никогда не думал обо всем человечестве, просто не видел в этом смысла. Для человечества я никто и ничто, оно обо мне не думает, так с какой стати я должен думать о нем? Думать надо о тех, кто рядом, – о том, как помочь друзьям, как победить врагов... Люди бывают плохими или хорошими не сами по себе, а в зависимости от обстоятельств. Стокилограммовый спецназовец, тупой и наглый деревенский мужик, за всю свою жизнь не прочитавший и пары приличных книжек, – он плохой или хороший? Это зависит от того, на чьей он стороне, с кем он – с тобой или с твоими врагами. Если он спас тебе жизнь – он твой лучший друг, а если изнасиловал и убил твою сестру – к ногтю его...

– А если и то и другое? – с интересом спросил Гургенидзе.

– Тогда все равно к ногтю, потому что сестра роднее, ближе. Хотя...

– Вот именно, – быстро вставил Георгий Луарсабович. – При определенных обстоятельствах этот твой спецназовец может стать ближе и роднее сестры и даже матери. И как тогда быть? Но я не понимаю, к чему ты это говоришь.

– Обстоятельства, – сказал Клыков и с некоторым удивлением обнаружил, что держит в руке пустую рюмку. В горле медленно затухал, проникая внутрь, ароматный огонь хорошего коньяка. – Я говорю именно про обстоятельства. Чем глубже я увязаю в этой истории, – он обвел рукой, в которой держал пустую рюмку, вокруг себя, – тем больше убеждаюсь, что обстоятельства могут из любого человека сделать чудовище, монстра вроде того, кто все это устроил, кто отдавал здесь приказы, и тех, кто их беспрекословно выполнял. Обстоятельства... Мы говорим: это не человек, а зверь, нормальные люди на такое не способны... Да черта с два! Те, кто обслуживал печи в Освенциме, были такими же людьми, как мы с тобой, только существовали при других обстоятельствах. И выбор всегда один: сдохнуть или подчиниться обстоятельствам. А они в конечном итоге всегда требуют, чтобы ты стал сволочью. Всегда! Пока об этом не думаешь, еще можно как-то жить, крутиться, успокаивать себя и других, ссылаясь на обстоятельства: мол, что ж поделаешь, сегодня так, а завтра будет иначе... Так ведь не будет! А если будет, то очень ненадолго, а потом станет еще хуже, потому что обстоятельства всегда одни и те же – или ты, или тебя.

– Ну-ну? – с интересом подхватил Гургенидзе, наливая по второй. – Прости, но пока что ты не сказал мне ничего нового.

– Для тебя, может, и ничего, – согласился Клыков. – Ты как-никак доктор биологических наук, и в интеллектуальном плане мне тебя удивить нечем. Все, до чего я годами сквозь пот и кровь доходил, тебе с пеленок известно. А я вот только здесь, в подземелье этом вонючем, начал о человечестве думать. Обстоятельства – это ведь не только погода. Девяносто восемь процентов обстоятельств – они не от Бога и не от природы, а от людей, людьми созданы и ими же поддерживаются. Вот и выходит: обстоятельства превращают людей в дерьмо, а люди создают обстоятельства, которые превращают их в дерьмо, и они снова создают обстоятельства... Получается, что безразлично, жертвуешь ты жизнью во имя людей или давишь их направо и налево. Получается, что между мной, тобой и, к примеру, Сиверсом нет никакой принципиальной разницы. Я всю жизнь думал, что есть, а ее, блин, нету!

– Прекрасно, – сказал Гургенидзе, снова наклоняя горлышко бутылки над его рюмкой. Он выглядел разочарованным, и Клыков понимал почему. Батоно Гогия искал у него моральной поддержки, а вместо этого получил исповедь свежеиспеченного мизантропа, столь же неутешительную, сколь и банальную. – Ну и какой же из всего этого следует вывод? Не знаешь?

Клыков пожал плечами. Он действительно не знал.

– Ну так я тебе скажу, – продолжал Гургенидзе. – Вывод, Коля, очень простой: не надо забивать себе голову мыслями о человечестве. Ему на тебя действительно наплевать – так же, как и тебе на него. Нельзя объять необъятное, и ты напрасно полез в эти материи. Это был очень правильный подход – думать только о тех, кто рядом. Неважно, что именно ты о них думаешь, важно не выпускать их из вида. Это как за рулем... Когда ты едешь по Садовому, ты ведь не пытаешься представить себе всю транспортную сеть Москвы, а просто следишь за тем, чтобы не впечататься в багажник передней машины и не проскочить перекресток на красный свет. Я не говорю тебе ничего нового, конечно; просто, как ты правильно заметил, опыт таких размышлений у меня богаче, чем у тебя, вот я им и делюсь. Размышлять об этом, спорить об этом хорошо, когда больше не о чем думать и говорить. Но я-то спрашивал тебя о другом. Мне интересно, что нам теперь со всем этим делать?

Он повел рукой вокруг себя, повторяя недавний жест Клыкова. Начальник охраны усмехнулся и снова пожал плечами.

– А об этом, батоно, думать нечего, – сказал он. – Это теперь не мы с тобой решаем. Я ведь тебе докладывал...

– А, ну да... – Георгий Луарсабович печально покивал головой. – Да, действительно, ты говорил... ФСБ, да?

– Да. Думаю, участок останется за тобой, и бункер тоже, но вот все, что в бункере, отсюда потихонечку вывезут, а тебя постараются убедить держать язык за зубами.

– Ну, это мы еще посмотрим! – вскинул голову Гургенидзе.

– А чего тут смотреть, батоно? Как только они вывезут тело и бумаги, у тебя не останется ничего, кроме голословных утверждений. Свидетели – я имею в виду квалифицированных свидетелей, специалистов, – из игры вышли, доказать ты ничего не сможешь... Да ты и не станешь, потому что тебе очень убедительно объяснят, что это не в твоих интересах. Ты же не захочешь, чтобы все эти смерти повесили на нас с тобой, правда? А им это раз плюнуть, хотя настоящего убийцу они знают. Меня во всей этой дурацкой истории радуют только два момента. Во-первых, я очень доволен, что ты сразу не начал кричать о своей находке на весь мир. Тогда бы они тебя точно прикончили – рефлекторно, с перепугу...

– А во-вторых?

– А во-вторых, батоно, я вчера встречался с генералом, который занимается нашим делом, и он показался мне... ну, э... скажем так, приличным человеком.

– Генерал ФСБ?

– Понимаю, это звучит как парадокс, – согласился Клыков. – И тем не менее. Знаю, батоно, эти люди отлично умеют притворяться, располагать к себе, и все же... Я ведь не первый день на свете живу. Что-что, а в людях разбираться умею...

– Да верю, верю, – отмахнулся Гургенидзе. – Как, говоришь, его фамилия?

– Потапчук.

– Потапчук, – повторил Георгий Луарсабович. – М-да... Это то, что я называю генералом от сохи.

– А кто в этой стране не от сохи? – возразил Клыков. – Ты, батоно, тоже не княжеского рода. Этой страной уже без малого сто лет кухарки управляют. Вон, его благодари, – он кивнул в сторону дивана. – Черт, ты извини меня, конечно, но я так рад, что эту гадость отсюда наконец заберут! Просто передать тебе не могу, как я рад. Сейчас уже можно признаться...

– В чем?

– В том, что я с первого дня мечтал на тебя настучать куда следует.

– Почему же не настучал?

– Потому что не знал, что хуже: Сиверс или какой-нибудь Потапчук...

– А с чего ты взял, что Сиверс работал не на Потапчука?

Огорошив своего начальника охраны этим вопросом, Гургенидзе отсалютовал ему рюмкой и выпил.

– Вот скажи мне, Коля, – продолжал он, посасывая ломтик лимона, – ты что, в самом деле поверил, что такой человек, как этот твой Сиверс, мог погибнуть из-за неисправности газовой плиты? Ведь ты же сам сказал, что прямо там, на пожарище, встретил человека, который затем познакомил тебя с Потапчуком. Фактически ты встретил там полевого агента ФСБ, оперативника... Что он там делал, э?

– Выслеживал Сиверса, – неуверенно сказал Клыков.

Разговаривая с обладателем темных очков, который представился ему Федором Молчановым, он почти ни в чем не сомневался – все выглядело логично и правдоподобно, – но теперь, под влиянием обстановки, коньяка и речей Георгия Луарсабовича, сомнение холодной змейкой скользнуло в грудь и начало возиться там, свивая гнездо и устраиваясь поудобнее.

– Сиверса? А может, тебя? Может, горбуна убрали именно потому, что ты на него вышел? Как только ты его нашел, пользы от него не стало никакой, а рассказать он мог многое. Вот его и отправили на тот свет от греха подальше. А этот твой пляжник в черных очках полез в огонь только затем, чтобы убедиться в его гибели. А может, хотел уничтожить какие-то улики – например, следы взрывного устройства. Ты говоришь, Потапчук завтра собирается нанести нам визит?

– Да, – сдержанно подтвердил Клыков, – прямо с утра.

– Прямо с утра, – повторил Гургенидзе. – Чтобы мы никуда не успели сбежать и ничего не смогли спрятать, а сидели бы здесь и ждали... Вот только чего?

– Ну, знаешь, батоно!.. – Клыков развел руками. – С тобой, ей-богу, не соскучишься! Есть такая болезнь – паранойя. По-моему, ты ею заразился. Да оно и неудивительно, здесь ею все насквозь пропитано.

– Паранойя – не инфекция, а расстройство психики, – возразил Гургенидзе.

– Но заразное.

Гургенидзе криво, болезненно усмехнулся.

– Дожил, – сказал он. – Отставной подполковник мне диагноз ставит... Значит, говоришь, паранойя? Ну, тогда... – Он, не глядя, протянул руку и снял трубку первого попавшегося телефона – массивного, тускло-черного, угловатого, с облупившимся металлическим диском, стершимися цифрами и шнуром в разлохмаченной матерчатой оплетке. – Возьми, Коля, – продолжал он, протягивая трубку Клыкову. – Раз у меня паранойя, самое время вызвать карету "скорой помощи" и поместить меня в соответствующее заведение. Давай звони!

– Убери, – сказал Клыков, отталкивая от себя руку с трубкой. – Что ты, в самом деле? Слова ему не скажи... Вот и есть сумасшедший! При чем тут "скорая"?

– Может, и ни при чем, – согласился Гургенидзе, но трубку не убрал. – Но ты все-таки позвони, попробуй. Необязательно в "скорую". Куда хочешь, туда и позвони. Хоть в секс по телефону, хоть на автоответчик гидрометеостанции, хоть в милицию, хоть своему любимому Потапчуку... Давай звони!

– Да что случилось? Ты белены объелся, что ли?

Гургенидзе не ответил. Зажатая в волосатом кулаке трубка продолжала висеть у самого лица, и Клыков машинально взял ее, намереваясь вернуть на рычаги. Он привстал, потянулся через стол к телефону и замер.

Что-то было не так.

Потом до него медленно, постепенно начало доходить. Телефон, трубку которого он сейчас держал в руке, был древний, простой, как кремневое ружье, рассчитанный на старинные линии с отвратительным качеством связи. Принимая современный, уверенный и мощный сигнал, аппарат так орал, что во время разговора трубку приходилось держать на некотором расстоянии от уха. Когда Гургенидзе снимал ее с рычагов, все, кто в это время находился в комнате, слышали басовитое гудение работающей линии. Сейчас же трубка молчала.

Под насмешливым взглядом Георгия Луарсабовича Клыков осторожно поднес трубку к уху. Она молчала, как сосновая ветка, в ней не раздавалось даже треска. Клыков подергал шнур, постучал по рычагу, зачем-то подул в микрофон, бросил трубку и схватил другую, третью... Все телефоны молчали – линия не работала.

– Ты знал?! – повернулся он к Гургенидзе.

Тот молча кивнул. – И давно?

– Буквально за пару минут до твоего прихода я пытался позвонить в Москву, – сказал Георгий Луарсабович.

– И ты молчишь?! Молчишь и поишь меня коньяком?!

– А что? – с невинным и вместе с тем усталым видом сказал батоно Гогия. – Что ты можешь изменить? Человечество в лице ФСБ России обратило на нас свое внимание, так что... Да ты ведь сам мечтал, чтобы все это поскорее кончилось! Не бойся, Коля. Кому суждено быть повешенным, тот не утонет.

– Фаталист хренов! Жирный болван! – нечеловеческим голосом прорычал Клыков. – Запрись и никого, кроме меня, не пускай!

Он выскочил из кабинета, на ходу выдирая из кобуры револьвер. В другой руке он сжимал мобильник, и некоторое время начальник охраны на бегу тыкал большим пальцем в кнопки, пока не вспомнил об окружавшей его толще железобетона.

В комнатке, где когда-то сидел дежурный, он схватил трубку одного из стоявших на столе телефонов и снова ничего не услышал. Отброшенная второпях трубка с треском ударилась об аппарат, упала со стола и закачалась на шнуре, как маятник, отсчитывающий секунды.

Клыков бежал через анфиладу комнат, сейчас казавшуюся непомерно длинной, прямо как туннель метро или правительственное бомбоубежище, рассчитанное на то, чтобы здесь с комфортом разместилось все Политбюро с семьями, домашними любимцами и многочисленными прихлебателями. Пространство и время тянулись, как нагретая резина; у Клыкова было ощущение, что он пробежал по пустому, шикарно обставленному склепу не меньше километра, прежде чем добрался до внутренней стальной двери тамбура.

В тамбуре горел свет. За столиком дежурного никого не было; наружная герметичная дверь, заново навешенная и подогнанная, была открыта настежь, и из черного проема тянуло ночной прохладой.

Потом снаружи донесся чей-то крик. Не ночной птицы или какого-нибудь зверя – кричал человек, нечленораздельно и отчаянно, как под ножом. Потом прогремела очередь, и Клыков по звуку узнал старенький ППШ.

Темнота за распахнутой дверью вдруг стала разжижаться, на глазах приобретая мрачный красноватый оттенок. По земле запрыгали зыбкие, дрожащие отблески, и Клыков понял, что прямо у него над головой, на пригорке, горит недостроенный дом, где обитала охрана.

Потом пламя вырвалось на волю, поднялось, расправив оранжевые крылья, и в дымном зареве, затопившем двор, Николай Егорович увидел перебегающие темные фигурки, неумолимо сжимавшие кольцо. Он выстрелил по одной из револьвера; человек споткнулся и упал, слившись с землей. Клыков бросился к двери. Запершись изнутри, за этой дверью можно было бесконечно долго держать оборону, даже если бы питаться пришлось одним коньяком.

Тяжелая стальная пластина весом в полтонны неохотно сдвинулась с места и начала закрываться, с каждым пройденным сантиметром двигаясь все быстрее и легче. Клыков услышал отдаленный щелчок, и сейчас же винтовочная пуля высекла из металла длинную бледную искру, рикошетом уйдя куда-то в глубину бункера. Он приналег, но дверь вдруг остановилась на полпути.

Опустив глаза, Клыков увидел тело охранника, лежавшее у порога и не дававшее двери закрыться до конца. Он нагнулся, подхватил труп под мышки и скорее угадал, чем услышал еще один щелчок снайперской винтовки.

Тупой безболезненный удар отбросил его назад, опрокинув навзничь. Клыков лежал, безучастно глядя на плавающий в вышине забранный стальной решеткой осветительный плафон, похожий на диковинную, неимоверно вытянутую поперек себя луну, видимую из окна тюремной камеры. Откуда-то, как ему казалось с другой планеты, доносились выстрелы, крики и даже парочка разрывов, заставивших бетонный пол под ним ощутимо вздрогнуть.

Потом прямо над ним, заслонив клетчатую электрическую луну, всплыло смуглое горбоносое лицо, почти до глаз заросшее иссиня-черной бородой. Некоторое время Клыков безразлично смотрел в это лицо, затем в нем зародилось и стало нарастать смутное беспокойство. Было что-то, что ему, кажется, полагалось сделать с этим лицом, – что-то не слишком обременительное, но очень важное.

Вспомнив, что это было, Клыков сосредоточился на своей правой руке. Собрав все силы, он смог сомкнуть немеющие пальцы вокруг удобно изогнутой рукоятки револьвера. Казалось, револьвер весит не меньше тонны. Рука умирающего слабо шевельнулась, пытаясь оторвать эту непомерную тяжесть от земли.

Стоявший над Клыковым бородач в камуфляжном комбинезоне уловил это слабое движение, и его густые черные брови удивленно приподнялись.

– Шайтан, – сказал он изумленно, нацелил висевший на плече автомат Клыкову в лицо и спустил курок.

* * *

Не чуя под собой ног, Глеб сбежал по ступенькам крыльца и прыгнул за руль. Запуская двигатель, он увидел, что дверь отделения открылась и на крыльцо, почесывая под фуражкой затылок, лениво, нога за ногу, вышел старлей – жирный, сонный, ленивый, перетянутый ремнями портупеи, с криво висящей на брюхе кобурой и красной повязкой дежурного на рукаве. Сиверову подумалось, что мент хочет сказать ему еще что-то важное, припомнившееся в последнюю минуту; он потянулся к кнопке стеклоподъемника, но старлей, не переставая чесать затылок под сдвинутой до самых глаз фуражкой, свободной рукой порылся в просторном кармане форменных брюк и вынул оттуда пачку сигарет. Глеб перестал обращать внимание на этот сухопутный вариант Моби Дика, передвинул рычаг коробки скоростей, плавно выжал сцепление и дал газ. Машина рванулась с места, и ярко освещенное крыльцо милицейского участка практически мгновенно превратилось в исчезающее позади красиво подсвеченное фонарем облако густой провинциальной пыли. Глеб от души понадеялся, что большая часть этой пыли осядет на его недавнем собеседнике, испортив тому все удовольствие от ночного перекура на крылечке, а затем забыл о нем, сосредоточившись на дороге.

Уже оставив позади последние огни поселка и выскочив в чистое поле, он посмотрел на вмонтированные в приборную панель часы. Четверть девятого. Время было детское, и Глеб, вынув из кармана телефон, набрал номер Федора Филипповича.

Мобильный генерала был отключен. Сиверов еще раз недоверчиво покосился на часы, потом на дисплей телефона. Одно из двух: либо Потапчук решил хорошенько отоспаться перед завтрашним визитом на дачу Гургенидзе, либо, как бывало уже не раз, забыл подзарядить батарею, и телефон отключился сам собой. И то и другое было одинаково паршиво; вздохнув, Глеб набрал сначала номер служебного телефона Федора Филипповича, а когда это не дало никакого результата, с большой неохотой позвонил ему домой.

Машину трясло и швыряло на изрытой ямами и ухабами проселочной дороге, ощетинившейся кусками битого-перебитого, как после минометного обстрела, асфальта. Руль так и норовил вырваться из руки, и, чтобы не улететь в кювет, Глебу пришлось снизить скорость. В трубке один за другим тянулись длинные гудки, перемежавшиеся треском и хрипом помех – связь тут была не ахти, чувствовалось, что Глеб вот-вот выйдет из зоны действия сети.

Он нажал на тормоз, прервал соединение и задумчиво почесал переносицу, решая, как быть. То, что Федор Филиппович не отвечает ни по одному из своих номеров, с каждой минутой представлялось ему все более дурным знаком. Темнота, как живое существо, шевелилась вокруг, льнула к закрытым окнам машины, и в этой темноте Глебу мерещилась крадущаяся обезьянья фигура с руками ниже колен и горбом, в профиль напоминающим сложенные крылья. Бывают люди, которые умирают раз за разом при большом стечении народа, и потом всякий раз выясняется, что умер кто-то другой – умер вместо них, умер для того, чтобы эти люди продолжали жить, сменив одну неброскую, малозаметную личину на другую, такую же неприметную. Их поступь легка и беззвучна, их расчеты всегда верны, а удары смертельны; защита не срабатывает, упреждающие действия опаздывают, и наступает момент, когда ты сидишь в машине посреди утонувшего во мраке поля и слушаешь, как тянутся в трубке длинные гудки...

"Стоп, – сказал себе Глеб. – Спокойно! Подумаешь, никто трубку не берет. Мало ли что..."

Он болезненно поморщился. "Мало ли что" – не самый сильный аргумент, когда речь идет о пропавшем генерале ФСБ. Это не иголка и не бухгалтер какой-нибудь, он всю жизнь подчиняется вот таким ночным звонкам, и вокруг него всегда полно людей, быть недоступным для которых он просто не имеет права. И если генерал ФСБ не отвечает на звонки, это серьезный повод для беспокойства.

Весь вечер Глеб провел как на иголках, а в начале двенадцатого, когда предпринимать какие-то действия, строго говоря, было уже поздно, все-таки не утерпел, поднялся из кресла, обулся, натянул на плечи куртку и сунул в карман ключ от машины. "Надо кое-что проверить", – ответил он на вопросительный взгляд Ирины и поскорее вышел из квартиры, чтобы не вступать в ненужный спор. Он сбежал по лестнице, остро ощущая свою вину и неизбывное, вечное свое окаянство, сел в машину и, наплевав на правила движения, помчался в захолустный поселок – тот самый, на одной из тихих улочек которого на днях повстречался с Клыковым.

Хуже всего было то, что он никак не мог понять, почему так спешит. Конечно, проверка была необходима, и произвести ее следовало бы сразу же, прямо на месте происшествия. Но коль скоро он этого не сделал, отвлекшись на Клыкова, и тянул с этим делом почти двое суток, то с таким же успехом проверку можно было отложить до утра, тем более что на ночь глядя в таком захолустье никого не найдешь и ни от кого ничего не добьешься. Но внезапно овладевшее им беспокойство было так сильно, что он знал наверняка: заснуть все равно не удастся. А разве есть лучший способ борьбы с бессонницей, чем прогулка на свежем воздухе?

Когда он ворвался в приемный покой крошечной районной больницы, дежурный врач, к счастью, еще не спал. Сей достопочтенный эскулап – лет двадцати семи от роду, безусый, но зато с модной козлиной бородкой и пушистыми рыжеватыми бакенбардами – бдительно стоял на страже здоровья нации, имея в правой руке рюмку неразведенного медицинского спирта, в левой – половинку парникового огурца, а напротив себя – готовую к употреблению медсестру в миниатюрном халатике, надетом, как показалось Глебу, прямо на голое тело. Действуя с решительностью и слаженностью, говорящими о немалом опыте, эта парочка первым делом постаралась выставить Глеба за дверь.

Этот номер у них, естественно, не прошел. Удостоверение офицера ФСБ Федора Молчанова, предъявленное в развернутом виде, хоть и не заставило медиков воспылать к Глебу горячей любовью, заметно умерило их боевой пыл. Безусый медик поначалу держался иронично и снисходительно, так что Глебу стоило немалых трудов сохранить хотя бы видимость приличия и не засветить ему в лоб. Сдержался он только потому, что из битого доктора помощник получился бы еще хуже, чем из небитого. Взвешивая каждое свое слово, Глеб кротко согласился с тем, что постояльцы больничного морга до утра никуда не разбегутся. ("Они никуда не денутся, даже если вострубят трубы Страшного Суда, – оскорбительно улыбаясь, заверил его доктор, – потому что дверь заперта снаружи, ключ у прозектора, а прозектор давным-давно спит у себя дома, в кроватке".) Согласился он также и с тем, что на свете существует трудовое законодательство, больничный распорядок дня и масса иных, целиком законных, устоявшихся, уважаемых всеми нормальными людьми правил и установлений, которые препятствуют рыжему доктору бросить все свои дела (тут Глеб выразительно покосился на стол, но доктор сделал вид, что не заметил его взгляда) и вместе с нетерпеливым "товарищем из внутренних органов" полночи заниматься ерундой.

Язык у доктора был подвешен отменно, медсестра смотрела на него с нескрываемым восхищением, и, подогреваемый ее влюбленным взглядом, сопливый Айболит распинался на эту тему добрых пять минут. Глеб терпеливо дослушал его до конца, кивая и улыбаясь, когда доктор обращался к нему с вопросом: "Вы со мной согласны?", а потом, когда светило районной медицины наконец выдохлось и с утомленным видом хлопнуло рюмочку спирта, коротко, не вдаваясь в подробности, изложил свое дело.

Примерно на середине его короткого спича на равнодушно-томной физиономии доктора появилось заинтересованное выражение, а когда Глеб закончил, напоследок повторив просьбу проводить его в больничный морг, эскулап с неуместной радостью воскликнул: "Ба! Что же вы сразу не сказали? В морге вам делать нечего, вашего клиента там все равно нет". – "Убежал?" – не удержавшись, съязвил Сиверов, на что ничуть не обиженный доктор сообщил, что его – в смысле, клиента – там никогда и не было. "Вам повезло, – любовно теребя свою бородку, объявил он. – Вы совершенно случайно нарвались на человека, который может дать вам самую полную информацию. Только предупреждаю, ничего подписывать я не стану и на суд тоже не пойду". Глеб горячо поблагодарил его за ярко выраженную гражданскую позицию и не менее горячо заверил, что ни о каком суде не может быть и речи, поскольку мертвых, как известно, не судят.

Пропустив мимо ушей шпильку насчет гражданской позиции, доктор поведал ему свою историю. С первых же слов Глеб понял, что ему действительно повезло, поскольку его собеседник в силу своего юного возраста и бедственного материального положения в свободное от основной работы время подрабатывал на "скорой". Работа была тяжелая, но давала опыт, ценнее которого для начинающего врача ничего нет и быть не может, и рыжий доктор Женя пахал как вол, повышая свою квалификацию мастера по ремонту человеческих организмов.

Так вот, в тот самый День, когда некий горбатый пенсионер республиканского значения вошел в неразрешимое противоречие с собственной газовой плитой, доктор Женя как раз ишачил на "скорой". Своей станции скорой медицинской помощи в поселке не было, ее заменяли три машины, которым иногда – очень редко! – удавалось немного постоять во дворе больницы. В день, когда в доме на Второй Садовой рванул газовый баллон, одна из этих машин находилась в ремонте ("Она и сейчас в ремонте, – сказал доктор Женя, – и, по моему слабому разумению, пребудет там во веки веков, аминь"), а две другие с самого утра были в разъезде. Диспетчер по рации сообщил доктору Жене о вызове, поступившем с Садовой, добавив, что вторая машина ушла к черту на кулички, в дальнюю деревню, принимать у сорокалетней доярки роды. Доктор в этот момент подъезжал к дому на другом конце поселка, где продолжавшаяся третий день свадьба уже перешла в стадию поножовщины. Милиция, как всегда в подобных случаях, не спешила принять участие в веселье, так что сообщение о том, что клиенту на Садовой торопиться уже некуда, было воспринято экипажем "скорой" с чувством глубокого удовлетворения.

Работы на свадьбе оказалось более чем достаточно. Троих, в том числе и жениха, пришлось доставить в больницу, причем в машине они то пели хором, то пытались возобновить драку. Словом, на Вторую Садовую врач приехал, когда там уже не осталось ничего, кроме груды горелых головешек. Он связался по рации с милицией, и там ему подтвердили, что труп увезла другая машина. А еще через час вторая машина вернулась из своих дальних странствий с роженицей и здоровеньким, крепким пацаненком на борту. Тут Женя призадумался и снова связался с милицией, тем более что вызов на Вторую Садовую числился за ним и ему предстояло как-то отчитываться за труп, которого он в глаза не видел. В милиции лениво удивились и пообещали разобраться, но, естественно, не стали, потому что старик был одинокий, прав на его бренные останки никто не предъявлял, увезла его, как ни крути, "скорая", так вот пусть "скорая" и разбирается, если ей делать нечего... И вот история с исчезнувшим покойником и таинственной труповозкой (""Летучий Голландец", блин!" – прокомментировал доктор Женя) была предана забвению – не по злому умыслу, а как-то сама собой, ввиду ее полной несуразности. Все чувствовали, что произошло какое-то дурацкое недоразумение, которое разъяснится сразу же, как только кто-нибудь попытается в нем разобраться. Но никто и не пытался.

"Все ясно, – сказал Глеб, начиная понимать, что предчувствие его не обмануло. – Номера ваших машин ты помнишь?" – "Еще чего! – возмутился Женя. – Что я тебе – ги-бе-де-де? Да вон они, все три, во дворе стоят, у нас сегодня спокойно – тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!"

Глеб выглянул в окно и увидел машины – две потрепанные "Газели" и полуразобранный "уазик" с красным крестом на унылой помятой морде. Номер "Летучего Голландца", который увез тело Сиверса с места взрыва, он помнил наизусть – запомнил в силу давно укоренившейся привычки. Среди стоявших во дворе больницы карет "скорой помощи" автомобиль с таким номером отсутствовал – что и требовалось доказать.

Он поблагодарил рыжего доктора Женю, извинился за вторжение и направился к дверям. "Куда теперь?" – осведомился доктор. "В милицию", – ответил Глеб. "Погоди", – сказал добрый доктор Айболит и, взяв со стола, протянул ему почти полную медицинскую склянку со спиртом. "Это еще зачем? – удивился Сиверов. – Я за рулем". – "А это не тебе, – прозвучало в ответ. – Это Трунову, он сегодня дежурный. Хрен ты от него чего-нибудь без этого дела добьешься, он тебя вместе с твоим удостоверением пошлет в пешее эротическое турне..."

Одного взгляда на дежурного старлея Трунова Глебу оказалось достаточно, чтобы мысленно поблагодарить доброго доктора. Дежурный ворчал, мычал, бессмысленно лапал то трубку телефона, то селектор, то журнал учета, пока на свет не явилась заветная емкость. Тогда старлей прямо на глазах подобрел, взгляд его обрел осмысленность, журнал учета был открыт на нужной странице, и тут же выяснилось, что микроавтобус скорой медицинской помощи с названным Глебом регистрационным номерным знаком действительно был объявлен в угон такого-то числа текущего месяца: "Два дня назад это было, во, гляди!" Угнан в подмосковном Подольске, а обнаружился в тот же день в придорожном кювете километрах в двадцати от поселка, от этого вот самого места, – пустой, естественно, без рации, без бензина и без аккумулятора...

Все было ясно. Кто-то снова, как много лет назад, вывел горбатого Сиверса из-под удара, инсценировав его смерть. И уж наверняка сделано это было не для того, чтобы дать ему спокойно умереть от старости в тихой российской глубинке. В черном пластиковом мешке, вынесенном из сгоревшего дома, могло лежать что угодно – и труп безымянного бомжа, и горелое бревно. А Сиверс в это время уже был далеко...

Глеб снова поочередно набрал номера всех известных ему телефонов Федора Филипповича, и снова безрезультатно. Тогда он включил передачу, в два приема развернул машину на узкой дороге и помчался обратно в поселок. Здесь ему за каких-нибудь двадцать минут удалось отыскать исправный таксофон, с которого он позвонил в общественную приемную ФСБ и заговорщицким голосом сообщил, что на генерала Потапчука готовится покушение: "А может, уже и состоялось, пока мы тут с вами болтаем..."

Не удостоив ответом дежурного чудака, которому приспичило узнать, кто говорит, Глеб вернулся за руль и, больше не раздумывая, на бешеной скорости погнал машину в сторону подмосковных Горок, близ которых купил участок под застройку Георгий Луарсабович Гургенидзе. С дороги он попытался позвонить по оставленным ему Клыковым номерам – и тут мобильный телефон был недоступен, а обычный просто не отвечал. Глеб проверил, легко ли вынимается из наплечной кобуры пистолет, и только после этого продолжил путь, больше нигде не останавливаясь.