— Кос-тыль! Кос-тыль! Кос-тыль!!! — ритмично скандировала толпа.
Свет прожекторов привычно слепил глаза, по лицу, смешиваясь с кровью, тек соленый пот, в голове все еще немного шумело после последнего удара, когда Мурза подловил Костылева на примитивный хук слева; руки налились свинцовой тяжестью, тело было скользким от пота, перед глазами стоял какой-то пульсирующий жемчужный туман — не то дым от множества сигарет, не то испарения сотен втиснутых в узкое пространство, обильно потеющих тел, — и громоздкая, вся в угловатых буграх мышц фигура Мурзы с длинными, как у гориллы, руками, тихонько покачиваясь, плавала в этом тумане, время от времени делаясь зыбкой и расплывчатой.
Потом Костылев сообразил, что покачивается вовсе не Мурза, а он сам, и резко тряхнул головой. Все сразу встало на свои места, жемчужный туман рассеялся, и оказалось, что Мурза тоже нетвердо стоит на ногах, что левый глаз у него заплыл страшным черно-багровым кровоподтеком, а скуластая азиатская морда причудливо и страшно разрисована потеками пота, смешанного с кровью.
Рефери подал команду и поспешно отступил назад, спасая белый костюм и галстук-бабочку. Мурза прыгнул вперед, разворачиваясь в классической “вертушке”, вернее, в жалкой пародии на классическую “вертушку”, потому что шел уже одиннадцатый раунд, а предыдущие десять они оба отработали в полную силу. Им обоим крепко досталось, и ни о каких красотах стиля нечего было даже мечтать — не свалился, пытаясь ударить противника, и ладно.
Костылев блокировал удар, хлесткий шлепок утонул в кровожадном реве публики. “Давай, Мурза! Мочи его, Костыль!” — доносилось отовсюду. Костылев заставил себя нырнуть под просвистевшую в воздухе ярко-красную перчатку Мурзы и коротко ударил по корпусу — раз и еще раз. Мурзу отбросило назад, он неловко подпрыгнул, возвращаясь в боевую стойку, и в этот момент Костылев нанес ему свой коронный удар ногой, который приберегал на протяжении всего боя. Мурза опрокинулся на спину, Костылев прыгнул сверху, обрушившись на него всем весом, и несколько раз сильно ударил локтем в солнечное сплетение. Это было жестоко — пожалуй, чересчур жестоко даже для того, чем они тут занимались, но Мурза был крупнее, тяжелее и выносливее, и Костылев не хотел упустить этот единственный шанс на победу. Кроме того, сегодня он обещал Алене заехать к ней на ужин. Там могли быть ее родители, и ему следовало хоть немного поберечь лицо.
Он встал, шатаясь как пьяный. Толпа ревела нечленораздельно и страшно, заставляя повисший облаком табачный дым испуганно колыхаться и клубиться, свиваясь в сизые узлы вокруг слепящих пятен прожекторов. Мурза слабо шевельнулся на ковре и, опираясь на широко раскинутые руки, с трудом оторвал от пола лопатки. Толпа рявкнула, притихла и снова взревела, когда противник Костылева обессиленно откинулся на спину и устало закрыл глаза — вернее, единственный уцелевший глаз.
Рефери взял Костылева за руку и победным жестом вздернул ее вверх. Костылев повернул голову и увидел, как с ринга уводят Мурзу — не столько, впрочем, уводят, сколько уносят. “В одиннадцатом раунде победу нокаутом одержал чемпион Московской области, многократный победитель клубных первенств, непобедимый Костыль!” — пропели репродукторы. Ничего не видя перед собой, кроме расплывчатых бледных пятен с зияющими дырами орущих ртов, Костылев вяло потряс в воздухе перчаткой, нырнул под канаты и пошел в раздевалку. “Непобедимый Костыль, — мысленно повторил он, направляясь плохо освещенным коридором в сторону душевой. — Были времена, когда за „Костыля“ я мог и в рыло закатать, а теперь это, можно сказать, титул... Что за жизнь такая? Даже имени своего у меня нет, одна кличка, как у собаки. Вот как, к примеру, Мурзу зовут? Пять лет мы с ним друг другу морды чистим, а как зовут его — не знаю. А, какая к черту разница! Важно то, что сегодня он меня чуть не уделал. Еще бы капельку, и все. Стал бы тогда непобедимый Костыль сломанным Костылем...”
Когда после душа он вошел в раздевалку, Мурза уже сидел на скамейке и с угрюмым видом драл зубами шнурок левой перчатки.
— Слушай, Мурза, — сказал ему Костылев, — тебя как зовут?
— Касым, — нисколько не удивившись, ответил Мурза. Впрочем, насколько мог припомнить Костылев, Мурза никогда и ничему не удивлялся.
— Касым, — повторил он. — А меня — Володя.
— Я знаю, — сказал Мурза и опять вгрызся зубами в непослушный шнурок.
— Помочь? — спросил Костылев.
Мурза молча помотал головой, рванул, выплюнул шнурок и, закусив зубами перчатку, стащил ее с руки.
— Ты извини, Касым, — сказал Костылев. — Я сегодня немного того... чересчур. Так ты не обижайся, ладно?
— Ладно, — сказал Мурза. Его разрисованное монгольское лицо было непроницаемо, как у каменного Будды. — Это же работа! Какие могут быть обиды?
— Ну, будь тогда.
— До свидания, Володя. В следующий раз я тебя положу.
— Очень может быть, — ответил Костылев.
Мурза был прав: Костылев знал, что в матче-реванше ему не победить. Разве что ему снова повезет.
Он оделся и привел себя в относительный порядок перед зеркалом — пригладил волосы и заклеил полоской тонированного розовато-коричневого пластыря рассеченную бровь. Пришел Михеич, принес конвертик с чемпионской получкой, потрепал по плечу и спросил, как самочувствие. Тон у него был сочувственный: от взгляда Михеича, старого боксера и опытного тренера, конечно же, не укрылось то обстоятельство, что бой Костылев выиграл только чудом. “Нормально чувствую”, — сердито буркнул он, разглаживая пластырь и кривясь от боли. “Ну-ну”, — сказал Михеич и вышел из раздевалки.
У парадного подъезда шумела и визжала толпа поклонниц — в основном соплячек до восемнадцати лет. Костылев обошел это стадо с тыла, через черный ход, торопливо забрался в машину, бросил на заднее сиденье полупустую спортивную сумку, завел двигатель и рванул с места так, что завизжали покрышки.
У станции метро он остановился и купил букет, благо денег в данный момент было хоть завались. Держа цветы под мышкой, как банный веник, он закурил и позвонил Алене — позвонил, понятное дело, на мобильный, чтобы ненароком не нарваться на потенциальную тещу или, того хуже, на тестя.
— Ты где? — требовательно спросила Алена, не дав ему рта раскрыть.
— Еду, — сказал он. — Спешу. Лечу. Твои уже пришли?
— Моих не будет, — ответила Алена. — Маме случайно достались билеты в Большой, на “Лебединое озеро”. Она просила перед тобой извиниться. Папа, конечно, был недоволен — он-то рассчитывал посидеть с тобой, как он выражается, по-мужски... Опять спрятал в ванной бутылку коньяка, представляешь? Как будто нельзя выпить за столом, по-человечески...
“С твоей маман выпьешь”, — подумал Костылев.
— За столом не тот кайф, — объяснил он. — А когда в ванной, втихаря, получается, можно сказать, приключение. А вообще-то, это даже хорошо, что их не будет.
— Правда? — холодно сказала Алена.
— Да я не то хотел сказать! Просто мне опять в глаз подвесили, так что вид у меня не слишком презентабельный. И галстук я, кстати, опять забыл надеть.
— Ладно, — смягчаясь, сказала Алена, — хватит болтать. Я тебя жду, ужин уже на столе.
— Вот они, прелести семейной жизни! — торжественно провозгласил Костылев и отключился, успев напоследок услышать ласково-насмешливое: “Болтун!”
Садясь в машину, он с неудовольствием подумал, что знакомиться с родителями Алены рано или поздно все-таки придется. Уж очень болезненно она стала в последнее время воспринимать его ссылки на занятость, тренировки и полученные на ринге травмы. Вот и сейчас: родители укатили в театр, а виноват в том, что встреча не состоялась, получается, опять он, Костылев. Так ему, во всяком случае, показалось по Алениному тону. Собственно, этого следовало ожидать. Все эти разговоры об экономической независимости, свободной любви и современном взгляде на брак хороши для первого свидания а потом все равно приходится выбирать: либо в хомут либо на Тверскую, к девкам, которым от тебя ничего не надо, кроме строго определенной суммы...
Вот такая, блин, любовь.
Справа от дороги в вечернем сумраке чернели густые кроны Измайловского парка, прошитые редкими цепочками фонарей. По линии метро, которая здесь выходила на поверхность, с грохотом катился ярко освещенный изнутри поезд. Некоторое время Костылев ехал рядом, не обгоняя и не отставая, и краем глаза рассматривал людей в вагонах. Они напоминали рыбок в аквариуме; залитые желтым электрическим светом лица казались одинаково усталыми и равнодушными, и никому из них не было дела до того, что в нескольких метрах от них мчится в своей новенькой машине Непобедимый Костыль собственной персоной. Они, наверное, о таком и не слышали: те, кто ездит в метро, обычно не посещают подпольные бои без правил, им и без клуба есть на что тратить деньги.
Он выбросил сигарету в открытое окно и тут же закурил еще одну, отметив про себя, что злостно нарушает спортивный режим. Но нервишки у него сегодня что-то совсем расходились, он злился на себя, на весь белый свет и даже на Алену, на которую, казалось бы, злиться было не за что.
Он понимал, что несправедлив к Алене. Ну где, спрашивается, найти бабу, которая думала и действовала бы иначе? Ведь это у них настоящий инстинкт: схватить мужика, окрутить, захомутать, высосать досуха, а дальше как повезет...
Возле автостанции он свернул налево, в темное, скупо освещенное уличными фонарями ущелье улицы. Вот и знакомый поворот во двор со знакомой, очень знакомой выбоиной на въезде. Костылев притормозил, но удар все равно получился слишком резким. Подвеска ухнула, крякнула, в багажнике глухо лязгнуло железо.
— Твою мать! — привычно выругался Костылев, на первой передаче вползая в темный двор.
Бледные лучи фар высветили пыльный борт какого-то незнакомого микроавтобуса, припаркованного почти на том самом месте, где Костылев обычно ставил свою машину. Он обогнул этот рыдван, въехал двумя колесами на бордюр, остановился и сдал назад, почти вплотную притершись своим задним бампером к заляпанному погибшей мошкарой передку микроавтобуса. Белые фонари заднего хода погасли, когда он выключил передачу; вслед за ними погасли и рубиновые габаритные огни. Плоская морда стоявшего позади микроавтобуса погрузилась в темноту. Костылев открыл дверцу и выбрался из машины на еще дышащий дневным теплом асфальт.
В то же мгновение двери микроавтобуса распахнулись, как по команде, — обе передние и боковая, пассажирская. Из автобуса горохом посыпались какие-то люди, и кто-то сразу, без предисловий, насел на Костылева сзади, обхватив его поперек туловища и прижав локти к бокам. Кто-то еще подскочил сбоку и попытался накинуть ему на голову какую-то тряпку — судя по некоторым признакам, пыльный джутовый мешок. Нападавшие не просили закурить, не интересовались, который час, и вообще обошлись без предварительной подготовки. Они действовали молча, напористо и грубо, и Костылев как-то сразу понял, что незнакомцы намерены загрузить его в свой микроавтобус и увезти в неизвестном направлении.
Надо полагать, этих людей нанял кто-то, кому непобедимость Костыля давно стояла поперек глотки и кто многое бы отдал, лишь бы незаметно убрать его с ринга. Костылев не стал думать о том, почему в таком случае его просто не пырнули в спину ножом; он вообще ни о чем не стал думать, а для начала провел примитивный тройной удар: каблуком в голень, ребром ладони в пах, затылком в лицо, — и позади глухо охнули, выпустили его локти и с шумом сели на асфальт. “Ни хрена себе, профессор”, — простонали оттуда. Костылев не понял, что имел в виду ночной налетчик, а разбираться не было времени.
В воздухе опять темным крылом мелькнул мешок. Костылев увернулся и от души врезал человеку с мешком в солнечное сплетение. Этот мешок его почему-то особенно раздражал, и удар получился, как в лучшие времена, — противник даже не вякнул, а просто исчез в темноте, уйдя, по всей видимости, в глухой аут.
Противников было пятеро, но сначала они дрались как-то вяло и даже не столько дрались, сколько делали вид, что дерутся, а сами все время пытались навалиться на Костылева всем скопом, прижать к земле, скрутить и лишить возможности сопротивляться. Костылев понял это почти сразу и постарался не дать им шанса осуществить свое намерение. Тогда они постепенно вошли в раж и начали драться по-настоящему — то есть так, как умели. А умели они весьма скверно, ни одного Мурзы среди них не было, а были только здоровенные неуклюжие быки, и Костылев валял их по двору в свое удовольствие — так, что только кусты трещали да глухо бухало железо, когда кто-нибудь в очередной раз со всего маху прилипал к борту микроавтобуса. Потом все они куда-то исчезли; Костылев догнал последнего и мощным пинком забил его в открытую дверцу микроавтобуса, который, оказывается, уже завелся. Следующий пинок пришелся в многострадальный борт, а потом водитель наконец со скрежетом и хрустом воткнул передачу, машина тронулась и задним ходом очень быстро выкатилась со двора, на прощанье ослепив Костылева светом фар.
— Вашу мать, — пробормотал Костылев, промокая грязным рукавом рубашки опять начавшую сочиться из рассеченной брови кровь. — С ума вы все сегодня посходили, ей-богу...
Он потянулся к карману, где лежал мобильный: нужно было позвонить Михеичу, ввести старика в курс дела и поинтересоваться, что он думает по этому поводу. Но тут из темноты вынырнул еще какой-то человек и вцепился Костылеву в рукав. В слабом свете, падавшем из ближайшего окна, Костылев разглядел, что за первым незнакомцем спешит второй. Это было уже чересчур; Костылев занес для удара ноющий, исцарапанный кулак, но тут незнакомец быстро спросил:
— С вами все в порядке? Надеюсь, они вам не повредили?
“Доброхот, — понял Костылев. — Наблюдал за дракой в окошко, а когда опасность миновала, выбежал предложить свою помощь. И соседа на всякий случай прихватил... Козлы”.
— Не повредили, — сказал он. — Все нормально. Спасибо.
Человек сделал странное движение, как будто хотел поднырнуть Костылеву под мышку — ну, вроде того, как санитарка, которую звать Тамарка, выносит с поля боя раненого бойца. “А я, молоденький мальчонка, лежу с оторванной ногой — зубы слева, глаз в кармане, притворяюсь, что живой...” Костылев отстранился и холодно посмотрел на доброхота. Впрочем, этот холодный взгляд пропал втуне — света из окошек едва хватало на то, чтобы разглядеть фигуры стоявших рядом людей.
В этом слабом, рассеянном свете Костылев видел, что доброхот немолод, лет под сорок, сутул и длинноволос. Второй доброхот стоял поодаль, шагах в пяти, неподвижный и молчаливый, как дерево с обрубленными ветвями. Правую руку он почему-то держал за спиной, и Костылеву это обстоятельство очень не понравилось.
— Пойдемте скорее, — свистящей скороговоркой произнес длинноволосый. — Надо спешить. Они могут вернуться.
— Сомневаюсь, — сказал Костылев, нашаривая в кармане зажигалку и, нагнувшись, освещая асфальт и пытаясь припомнить, в какую сторону отбросил предназначенный Алене букет.
Длинноволосый схватил его за руку так резко, что огонек зажигалки, испуганно моргнув, погас.
— Что вы делаете? — зашипел доброхот. — Надо уходить! Скорее! Доверьтесь мне, я знаю безопасное место!
Последняя фраза прозвучала совсем уже дико. Да и без этой дурацкой фразы поведение доброхота не лезло ни в какие ворота. “Многовато сумасшедших для одного вечера”, — подумал Костылев и посмотрел на второго доброхота. Тот по-прежнему стоял неподвижно, но Костылеву показалось, что расстояние между ними сократилось, самое меньшее, на метр.
— Какое еще безопасное место? — раздраженно спросил Костылев, оттолкнул длинноволосого и, наклонившись, поднял замеченный минуту назад букет. Было темно, но даже на ощупь чувствовалось, что от роскошного букета остались рожки да ножки. — Никуда я не пойду! Ты чего, мужик, белены объелся? Иди проспись!
— Вы не понимаете, — тем же торопливым шепотом пробормотал доброхот и опять вцепился Костылеву в рукав. — Это очень важно. Вы должны пойти со мной. Должны!
— Прости, земляк, но я тебе ничего не должен, — сказал Костылев, с трудом отцепляя длинноволосого от своего рукава. Это оказалось нелегко. Длинноволосый держался, как клещ, и Костылев с трудом подавил желание дать этому малахольному по шее, чтобы отстал. — Спасибо тебе, конечно, за помощь, но дальше я уж как-нибудь сам. Меня девушка ждет, волнуется...
Он выбросил в темноту растерзанный букет и снова покосился на второго доброхота. Теперь сомнений быть не могло, тот стоял гораздо ближе, чем в прошлый раз, сейчас его отделяли от Костылева каких-нибудь два, два с половиной метра.
— Извините, — неожиданно нормальным голосом сказал длинноволосый, — но вы действительно не понимаете, как это важно. Позже вам все объяснят, а пока — простите.
Он вдруг резко выбросил вперед правую руку таким жестом, словно намеревался выколоть Костылеву глаза. Костылев не успел осознать, что округлый металлический блеск в ладони незнакомца означает газовый баллончик, — тело среагировало раньше, чем мозг сумел разобраться в обстановке и выдать свое авторитетное заключение. Кулак чемпиона Московской области по кикбоксингу стремительно рванулся вперед и вошел в соприкосновение с челюстью длинноволосого за мгновение до того, как тот успел воспользоваться баллончиком. Длинноволосый сказал: “Ах!” — и, широко взмахнув руками, упал на спину, треснувшись затылком об асфальт. Отлетевший в сторону баллончик с жестяным дребезжанием покатился по дороге. Костылев резко развернулся навстречу второму доброхоту, принимая боевую стойку. Доброхот шагнул вперед. Он больше не прятал руку за спиной, и теперь Костылев видел, что в руке у него бейсбольная бита из доброго американского ясеня — тяжелая, крепкая и очень твердая. Предплечья у Костылева заныли в предвкушении привычной работы, но тут на въезде во двор вспыхнули яркие фары, зарычал на низкой передаче автомобильный движок, лязгнула на знакомой выбоине подвеска. Невдалеке засверкали красно-синие огни милицейской мигалки, и двор огласил медный клекот включенной сирены.
Человек с бейсбольной битой сделал странное движение, как будто намереваясь убежать на все четыре стороны, а потом, приняв окончательное решение, пулей бросился в темноту.
Костылев закурил, присел на корточки рядом с длинноволосым, убедился, что тот жив, уселся на тротуар и стал ждать, когда подъедут менты. Он по-прежнему ничего не понимал, кроме одного: ужин наедине с Аленой уже не состоится.
* * *
Паштет сидел в удобном кресле-качалке, слегка покачиваясь взад-вперед. Он молча курил, стряхивая пепел в пустую закопченную пасть камина. Было слышно, как в ванной плещутся, прикасаясь к больным местам, Нос, Кандыба, Варнак и Ерема; стоявший на самом краешке пушистого ковра Бурый не плескался и не шипел, хотя по его виду чувствовалось, что ему тоже не терпится этим заняться.
Вид у Бурого был ужасающий. Паштет даже не мог припомнить, когда в последний раз видел своего старого знакомого и ближайшего помощника в такой боевой раскраске. Да, пожалуй что, и никогда; бывали, конечно, у них на заре туманной юности крутые разборки без применения огнестрельного оружия, но и тогда Бурому ни разу так не доставалось. Губы у него распухли, как оладьи, и почернели, левый глаз заплыл страшным фингалом, лоб пересекала широкая ссадина, и правая щека была ободрана — явно об асфальт, никакие другие поверхности таких следов на лице не оставляют. Одежда Бурого выглядела так, будто его привязали к бамперу спортивного автомобиля и на большой скорости волоком протащили вокруг всей Москвы, а на размолоченной вдрызг морде с кровавыми потеками застыло почти комичное выражение детской обиды.
Именно это неуместное выражение окончательно решило исход дела. Паштет еще немного помолчал, старательно хмуря брови, искоса глянул на Бурого, не выдержал и расхохотался. Смеялся он в последнее время редко, можно сказать, совсем не смеялся, и сейчас, хохоча во все горло, до слез, до колик в сведенных судорогой мышцах, почувствовал странное облегчение. Будто камень с души упал, честное слово.
— Ты чего, Паштет? — настороженно спросил Бурый, ожидавший чего угодно, только не такой реакции на свой рассказ. С его точки зрения, в рассказе этом не было ничего смешного, и он испугался, не поехала ли у бригадира крыша. Могла ведь и поехать, и очень даже запросто: с тех пор как Хохол, эта жирная нерусская свинья, подстрелил его жену, Паштет ходил сам не свой. Эта его затея с биржей, вполне возможно, была не гениальной идеей, как Бурому показалось вначале, а просто первыми признаками сумасшествия. Ведь это только так говорится: железный, мол, мужик, — а на самом-то деле люди, даже самые крепкие, все из одного теста вылеплены. Из теста, понял, а не из какого не из железа... — Ты чего, командир? С тобой все в порядке?
— Со мной-то... да, — давясь неудержимым хохотом, едва сумел выговорить Паштет, — а вот с вами... Ой, не могу! Профессора поймали... Не могу я! Уморили, уроды!..
Бурый понял, что с бригадиром действительно все в порядке, и обиделся.
— Смешно ему, — сердито пробубнил он. — Смешно тебе, да? Он же, падла, нас пятерых чуть голыми руками не перемочил. Ни хрена себе, профессор! Ты, Паштет, конечно, тоже вдарить можешь, но тебе до него — как до Парижа раком, зуб даю. В натуре, как ураган. Как долбаный, блин, торнадо... Вот скажи мне, ну что тут смешного?
— А ты на себя в зеркало посмотри, — сказал Паштет, утирая кулаком выступившие на глазах слезы. — У тебя такая морда, как будто ты с небоскреба свалился. С самого, блин, верхнего этажа... — Он вдруг сделался серьезным. — Однако смех смехом, а дела наши — говно, братан. Торнадо там или не торнадо, а он теперь будет держать ушки на макушке, и второй раз мы к нему так запросто не подберемся. Черт, ну что вы за люди! Впятером с одним очкариком справиться не могли!
— Да какой там очкарик, — морщась от боли в разбитых губах, слегка невнятно возразил Бурый. — Не было на нем никаких очков...
— То есть как это — не было? — насторожился Паштет. — Он же слепой как крот! Балалайка сказала, у него стекла в очках, как донышки от бутылок из-под шампанского...
— Да там же темно, как у негра в ухе, — сказал Бурый. — Что с очками, что без очков, — один хрен, ни черта не видно...
Паштет нетерпеливо махнул на него рукой и, повернувшись в сторону спальни, громко, на весь дом, позвал:
— Эй! Подруга дней моих суровых! А ну иди сюда!
Дверь спальни открылась, и на пороге, зевая и кутаясь в слишком просторный халат Паштета, появилась всклокоченная и мятая со сна Балалайка. Она сладко потянулась, халат на ней распахнулся, и Бурый громко сглотнул слюну.
Балалайка протерла глаза, увидела Бурого, вздрогнула и запахнула халат.
— Ой, — сказала она, — это кто? Это кто его так?
— Это Бурый, — сказал Паштет. — А разрисовал его твой знакомый. Этот, который математик...
— Да ну, — недоверчиво протянула Балалайка, — не может быть. Он же щупленький, в очках... Не может быть! — уверенно повторила она.
— Это еще не все, — криво ухмыляясь, сказал Паштет. — Там, в ванной, еще четверо таких же, если не хуже. И всех уделал твой приятель — один, голыми руками...
Балалайка игриво и вместе с тем сонно махнула на него пухлой наманикюренной ладошкой.
— Ай, Паша, перестань, — зевая, сказала она. — Что я, девочка, что ли? Придумай что-нибудь посмешнее, а то сочиняешь какие-то сказки посреди ночи...
Она повернулась к присутствующим спиной и, споткнувшись о порог, скрылась в неосвещенной спальне. Дверь за ней закрылась, мягко чмокнув язычком защелки.
— Что за хрень? — растерянно сказал Бурый. — Ничего не понимаю! Подъехал на серебристой “десятке”...
— Да, — сказал Паштет, — редкая машина. Одна на всю Москву, а может, и на всю Россию. Пугачева с Киркоровым давно такую хотят, да все никак денег не накопят. Эксклюзив, блин!
— Ну а мы чего?.. — обиженно огрызнулся Бурый. — Откуда нам знать, что возле этого подъезда сразу две такие тачки ночуют? Полдня в машине прели, а тут смотрим — подваливает, как король...
— А может, их и не две, — задумчиво предположил Паштет. — Может, она одна. Может, наш профессор ее у приятеля одолжил — типа покататься, телку снять. Вот на этого приятеля вы, наверное, и наскочили...
— А мы чего?.. — повторил Бурый. — Мы откуда знали?
— Надо было знать, — устало произнес Паштет. — Посмотреть надо было, прежде чем прыгать. Спичку бы попросили, что ли, и хоть разок в рожу ему глянули. Башкой надо думать, башкой, а не задницей! Это, Бурый, по жизни так выходит: если думаешь жопой, получаешь по башке.
— Опытом делишься? — съязвил Бурый.
— Поговори у меня. Иди лучше в ванную, умойся. Да скажи там своим героям, чтобы сопли свои за собой подтерли, нечего у меня в доме свинарник разводить...
* * *
— Итак?
Учитель сидел за своим рабочим столом, по обыкновению подавшись вперед и сложив перед собой руки ладонью к ладони, как будто собирался помолиться. Настольная лампа освещала нижнюю половину его слегка одутловатого, не по-мужски мягкого, округлого лица с пухлыми щеками и двойным подбородком и бросала золотистый отблеск на корешки книг, которые неровными рядами стояли у Учителя за спиной. Книгами была заставлена вся задняя стена узкого кабинета, от пола до самого потолка. К книжному стеллажу была приставлена закапанная белой краской зеленая стремянка; вперемежку с книгами на полках лежали пыльные безделушки — не то сувениры, привезенные неизвестно откуда, не то принадлежности для проведения каких-то таинственных ритуалов. Среди этих предметов попадались довольно странные, а порою и жутковатые вещицы, да и книги на полках поражали разнообразием: здесь можно было найти и последние номера журналов по экономике, и одно из первых изданий “Молота ведьм” в покоробленном кожаном переплете, вид которого наводил на неприятные мысли о людях, заживо освежеванных в подвалах святой инквизиции.
Прямо за креслом Учителя в книжном стеллаже было свободное пространство наподобие высокой узкой ниши; в нише стояло массивное бронзовое распятие, у подножия которого лежал серовато-желтый человеческий череп без половины зубов. Рядом с черепом можно было разглядеть пухлую, тоже очень старую Библию в кожаном переплете, поверх которой лежал обоюдоострый кинжал с потемневшим лезвием и покрытой зеленым налетом бронзовой рукоятью в форме креста. Все это напоминало алтарь для жертвоприношений — может быть, даже человеческих. Это и был алтарь, но бутафорский, чисто символический — Учитель никогда не проливал крови, он считал, что в наше время Богу нужны от человека не продукты питания и уж тем более не кровь живых тварей, а любовь и понимание. Настоящая любовь без понимания невозможна, говорил он, а понимание приходит только вместе со знанием. Торцы книжных полок были изрезаны корявой вязью каббалистических знаков, на заваленном книгами и многочисленными листками каких-то расчетов столе смотрелся пришельцем из далекого будущего плоский жидкокристаллический монитор компьютера.
Сказав: “Итак”, Учитель указал бармену на стул с высокой прямой спинкой, стоявший напротив стола. Комната была узковата, места в ней и без того было немного, и громоздкий стул торчал прямо посередине, не так, как в обычных домах. С точки зрения бармена, стул логичнее было бы поставить боком, вплотную к столу, но Учитель, видимо, считал иначе. И, как всегда, он был прав: стоящий посередине комнаты стул частично лишал помещение уюта, зато придавал ему какую-то значительность и торжественность. Сразу чувствовалось, что место это предназначено не для дружеских посиделок, не для пустопорожней болтовни за чашкой чая или, того хуже, бутылкой водки, а для серьезных, богоугодных бесед...
Бармен осторожно обогнул стул и тихо опустился на краешек сиденья, смиренно сложив на коленях руки — большие, сильные, одинаково ловко управлявшиеся как с шейкером для сбивания коктейлей, так и с тяжелой бейсбольной битой.
— Итак, — повторил Учитель, — я слушаю тебя, брат Валерий.
Брат Валерий осторожно кашлянул в кулак, сел прямее и заговорил:
— Мы упустили его, Учитель. Людей Паштета оказалось слишком много, и они не стали наблюдать, а сразу же напали на него. Их было пятеро, а мы находились слишком далеко, потому что вы запретили нам себя обнаруживать...
— Куда они его увезли? — с нетерпением перебил Учитель.
— Они его не увезли. У них просто ничего не вышло. Этот человек сражается, как Самсон. Он обратил всех пятерых в бегство раньше; чем мы с Ке... простите, Учитель... с братом Иннокентием успели добежать до места побоища.
— Так каким же образом вы его упустили?
— Брат Иннокентий предложил ему пойти с нами. Он предложил безопасное убежище и попытался убедить его, что это необходимо. Однако этот человек то ли что-то заподозрил, то ли еще не остыл после своей победы над слугами дьявола — он в довольно резкой форме отклонил предложение. Тогда брат Иннокентий, видя, что словами ничего не добьешься, попытался прибегнуть к помощи газового баллончика. Но он не успел воспользоваться газом, этот человек его ударил...
— А ты?
— Я бросился на помощь, но тут приехала милиция, вызванная, по всей видимости, кем-то из жильцов дома, и мне пришлось бежать.
— Где брат Иннокентий?
Бармен потупился.
— Он остался... там. Я ничего не успел, Учитель, я даже не знаю, потерял он сознание или этот человек его убил. Может быть, и убил, я слышал, как он ударился затылком об асфальт... Я просто не мог успеть! — с мольбой в голосе воскликнул он. — Если бы я попытался поднять брата Иннокентия, этот человек задержал бы меня, и я сейчас сидел бы не здесь, а в отделении милиции...
— Подытожим, — прервал его Учитель тем особым, шелестящим голосом, которым разговаривал всякий раз, когда ему приходилось усилием воли преодолевать сильные отрицательные эмоции — гнев, например. — Сначала вы опоздали, потому что вам было запрещено себя обнаруживать. Затем вы все-таки обнаружили себя и при этом повели дело таким образом, что не только упустили нужного нам человека, но и дали в руки милиции ключ к разгадке наших намерений. Я бы сказал, вы отдали в руки безбожного государства ключ к божественному шифру, если бы не боялся накликать беду, которая, может быть, еще пройдет стороной. Я разочарован, брат Валерий. Я очень, очень разочарован.
Бармен виновато потупился и со смирением подумал, что на месте Учителя сам он был бы не разочарован, а попросту взбешен. Ведь они были в шаге от... Даже страшно подумать, от чего! Сложись все немного иначе, и уже к утру спрятанное в неудобочитаемых строках Ветхого Завета послание Господа к людям Земли было бы расшифровано, а тогда... Мороз продрал его по коже и благоговейный ужас коснулся сердца, когда бармен представил, как Учитель, выпрямившись во весь рост перед алтарем, громовым голосом называет имя Господа и провозглашает Его волю...
— Простите, Учитель, — едва слышно прошептал он. — Мы просто не могли предположить, что он окажется таким проворным и сильным. Он разит врагов, как молния. И брата Иннокентия он поразил так же — стремительно и беспощадно...
Учитель снял очки и принялся осторожно массировать двумя пальцами натруженную переносицу.
— Этого следовало ожидать, — сказал он, не прерывая своего занятия. — Господь простер над этим человеком свою длань, чтобы Его послание не попало в руки прихвостней Сатаны. Милость Его безгранична, но нам не следует слишком долго испытывать Его терпение. Именно это и делали вы с братом Иннокентием — упорно и настойчиво испытывали Его терпение, и за это Он отвернул от вас лицо свое. А тот, от кого Господь отворачивает свое лицо, сам получает по лицу — это как минимум... — Он помолчал, грустно улыбаясь и даже не подозревая, что примерно в это же время Паштет на своей загородной даче обращался к Бурому почти с такими же словами. — Что ж, брат Валерий, ступай. Поезжай домой и постарайся узнать, что сталось с братом Иннокентием. А я подумаю, как нам быть дальше. Положение тяжелое, но нам не следует отчаиваться, ведь теперь мы точно знаем, что ключ к шифру существует. Более того, мы знаем, в чьих руках он находится, так что, если милость Господа пребудет с нами и далее, успех, можно сказать, гарантирован. Ступай, брат, мне действительно нужно подумать. И помолиться, — добавил он, будто спохватившись.
Бармен поспешно вскочил со стула, неумело поклонился и вышел. Было слышно, как в прихожей захлопнулась дверь, а потом с лестничной клетки донеслись его торопливые шаги. Внизу гулко ахнула дверь подъезда. Тогда Эдуард Альбертович Шершнев снова надел очки и включил компьютер. Его все еще одолевали сомнения в том, что он на правильном пути. Путаная речь полусумасшедшего математика в еще более путаном изложении уличной проститутки и в совершенно ни на что не похожем пересказе тупоголового сутенера, конечно же, была слишком тонкой соломинкой, чтобы налегать на нее всем весом. Однако, несмотря на искажения при передаче, речь эта содержала вполне конкретные факты; более того, факты эти были такого свойства, что доктору экономических наук Шершневу было несложно в них разобраться.
Он вошел в Интернет, и через минуту электронная версия последнего биржевого бюллетеня уже мерцала перед ним на экране компьютера. Доллар опять упал на целый пункт, ученый-экономист Шершнев снова попытался подыскать этому хоть какое-то рациональное объяснение и снова ничего не нашел, Эдуард Альбертович был очень знающим специалистом, и взгляд его не бегал по строчкам биржевого бюллетеня — Шершнев видел всю картину разом, и картина эта была неправдоподобной, нереальной, как картины Босха. Да, вот именно, Босха, потому что с экрана компьютера, как и с полотен давно умершего художника, прямо в глаза Эдуарду Альбертовичу смотрел Ад — беспорядочный, жуткий, хаотичный, живущий по своим, непостижимым для человеческого разума законам.
“Действительно, ад, — подумал Шершнев, представив, что творится теперь на валютной бирже. — И это только начало. Пока что этот ад заперт в стенах биржи, но еще чуть-чуть, и он выплеснется на улицы, затопит города, парализует жизнь сначала в этой несчастной стране, а потом, быть может, и на всей планете. Математик, — подумал он, выключая компьютер и снимая очки. — Где же тебя искать? После сегодняшнего двойного нападения я бы на твоем месте просто исчез, растворился и больше никогда даже близко не подошел бы к тому дому. Квартира, в которой побывала проститутка, у тебя наверняка не единственная. Ведь ты богат, математик, ты очень богат, потому что нищему на валютной бирже делать нечего, даже если он знает все ее секреты...”
Последняя мысль его неожиданно заинтересовала. Откинувшись на спинку кресла и сложив руки, Шершнев попытался хотя бы в общих чертах прикинуть, каким нужно обладать капиталом, чтобы целенаправленно и регулярно влиять на результаты биржевых торгов. Получалось, что для этого нужны фантастические, небывало огромные по любым, даже самым высоким меркам, деньги. У непризнанного математического гения, живущего в России и ездящего на “Жигулях”, таких денег быть просто не могло.
"Что же это получается? — озадаченно подумал он. — Чепуха какая-то, мистика... Взять, к примеру, меня. Я хороший экономист — не гений, прямо скажем, но крепкий, солидный ученый, доктор наук... Экономических. А в математике зато полный профан, да и во всем остальном тоже — так, отрывочные сведения на уровне научно-популярных телепередач. И большинство моих знакомых грешат такой же однобокостью, потому что время такое — кругом узкая специализация, и чем дальше, тем уже... А этот что же? В математике он гений, в экономике и финансах — гений... В информатике он тоже гений, потому что такие деньги в наше время можно украсть и пустить в оборот только через Интернет, за которым, кстати, нынче очень бдительно следят. Гений незаметности, гений восточных единоборств... Что же в итоге? Универсальный гений? Э, нет, так можно до многого договориться. Еще шаг в этом направлении, и я решу, что это личный порученец Бога-Отца. Хотя зачем Богу-Отцу валютная биржа? Разве только затем, чтобы уничтожить это гнусное гнездо порока, источник бед и несчастий, алтарь человеческой алчности...
Так, стоп. Гипотезу о посланце небес мы пока отложим в сторонку. Пускай полежит, потому что если это ангел, то мне ни о чем не надо думать — без меня обойдутся. А мне как-то неохота, чтобы без меня обходились...
Итак, универсальный гений. Черта с два! Господи, прости меня, грешного... Я хотел сказать — дудки. В наше время узкой специализации универсальных гениев не бывает.
Стоп! — снова сказал он себе. — В любом деле надо найти главное. А что главное в нашем гении? Экономическое образование? Знание компьютера? Нет. Биржа — это же просто азартная игра, освоить правила которой может любой человек с мозгами. Компьютер — тоже игрушка, сейчас некоторые детишки просто от нечего делать, играючи, могут забраться в любую базу данных...
Это все он умеет, и умеет хорошо, но это не главное.
Главное — математика, и вот тут он действительно гений. Сам, один, без помощи и поддержки, наверняка в нерабочее время, по ночам, нашел то, что искали и не могли найти многие и многие поколения математиков, богословов, нумерологов и просто талантливых мошенников... Гений! И гений этот явно работает не по специальности, потому что только от тоски, от невозможности выразить себя, применить свои способности в любимом деле люди берутся за решение таких задач.
Итак, что мы имеем? Гениальный математик, занятый не математикой и не бизнесом, который отнимает у человека по сорок восемь часов в сутки, а чем-то не слишком обременительным, связанным с компьютерами, биржевыми операциями и доступом к крупным финансовым средствам. Что это может быть? Биржа? Какой-нибудь банк? Министерство финансов? До тридцати лет, темноволосый, субтильного телосложения... кажется, в очках. Кстати, как это он, такой субтильный мозгляк, ухитрился разбросать пятерых здоровых бандитов? Даже шестерых, считая этого дурака, брата Иннокентия... Неужто над ним и впрямь простерта длань Господня? Ну, это бы еще ничего, тогда это получилась бы игра в одни ворота... А если он сам по себе? А если бережет и укрывает его вовсе не Господь, а Его оппонент?
Нет, не об этом сейчас надо думать. Надо думать, как найти скромного финансового служащего, который ездит на серебристой “десятке” и редко ночует на одном месте. Да, это уже что-то. Зыбко, конечно, и вдобавок трудновыполнимо, но реально. Авось с Божьей помощью справимся".
Несколько приободрившись, Эдуард Альбертович выбрался из-за стола, погасил лампу и отправился в постель, благо был уже второй час ночи. Уже коснувшись щекой подушки, он вдруг вспомнил о судьбе брата Иннокентия и слегка взволновался, но тут же мысленно махнул рукой. Если брат Иннокентий умер, то царствие ему небесное, а если не умер и попал в милицию, это тоже не страшно. Даже если он расскажет на допросе то немногое, что ему известно, в милиции наверняка решат, что он повредился рассудком вследствие черепно-мозговой травмы, и в самом худшем случае упекут в знаменитую психиатрическую больницу имени Кащенко. “Туда ему и дорога”, — сердито подумал Эдуард Альбертович за секунду до того, как погрузиться в сон.