Проезжая мимо уличного обменного пункта за рулем своей серебристой “десятки”, скромный банковский служащий Алексей Мансуров слегка притормозил, чтобы насладиться зрелищем довольно приличной очереди желающих сдать валюту. Даже из второго ряда и даже на скорости шестьдесят километров в час он увидел и сумел прочесть укрепленную в окне обменника картонную табличку с категоричной надписью: “Евро в продаже нет!” На табло с курсами валют он смотреть не стал: эти курсы были известны ему задолго до того, как их обнародовали.
Резко возросшая популярность евро его слегка покоробила, но он решил, что разбрасываться пока не стоит: сначала нужно было покончить с долларом, поставить эту кичливую бумажку на колени и так, на коленях, гнать до самой Америки, чтобы тамошние умники, наводнившие мир сотнями тонн этой макулатуры, захлебнулись в собственном дерьме и поняли наконец, где их настоящее место. А уж потом, и только потом дойдет очередь до евро. А почему бы и нет? Эксперимент может считаться чистым только тогда, когда он доведен до конца, и патриотизм тут ни при чем. Если бы вместо долларов и евро весь мир производил взаиморасчеты в российских рублях, Мансуров сделал бы с рублем то же, что он сейчас делал с долларом. Он не спекулировал, а проводил научный эксперимент; кроме того он был не прочь отомстить американцам за отечественную математику, которая почти прекратила свое существование после развала Союза. О, он многим хотел отомстить! Например, Сашке Клюеву, Борьке Слепакову и многим другим выпускникам сотен технических вузов России, ныне процветавшим на Западе. “Вы долларов хотели, за зеленью гнались? Ну так получайте! Жрите вашу зелень. Хотите — так, всухомятку, а хотите — майонезом полейте...”
Он почувствовал нарастающий шум в ушах, виски сдавило железным обручем, а в глазах появилось такое ощущение, словно кто-то упирался в них пальцами изнутри черепа, силясь вытолкнуть наружу. Такое с ним бывало, когда он волновался, особенно когда злился: кровяное давление сначала резко подскакивало, а потом, когда он немного успокаивался, так же неожиданно падало. Эти скачки сопровождались приступами жесточайшей головной боли, продолжавшимися иногда по нескольку часов. Прислушиваясь к шуму в ушах, который уже начал как будто складываться в какие-то ритмичные возгласы на незнакомом языке, Алексей задумался о том, что найденный им коэффициент, очень может быть, способен открыть ему, помимо всего прочего, и тайну этих приступов, и способ их предотвратить...
Он тряхнул головой, приводя себя в чувство, прибавил газу и нашарил в кармане пиджака мятую пластиковую упаковку с таблетками. Таблеток осталось всего три, и он проглотил их все, не запивая, поскольку запивать было нечем. У него еще оставалась надежда, что приступа не будет, но рисковать, да еще сидя за рулем, конечно же, не следовало.
Мансуров вспомнил, как совсем недавно, буквально на днях, в приливе энтузиазма и гордости полагал себя здоровым как бык. Да уж, бык... А впрочем, удивляться было нечему: природа всегда стремится к сохранению равновесия и если уж льет тебе в миску суп сверх нормы, то можешь не сомневаться, что каши в твоей тарелке будет — кот наплакал, воробей нагадил... То есть если ты умнее окружающих, то у тебя непременно будут проблемы либо со здоровьем, либо с личной жизнью, либо и с тем и с другим. А если ты можешь гнуть пальцами подковы и глотать бритвенные лезвия без вредных последствий для организма, то с мозгами у тебя явно что-то не в порядке.
Он остановил машину перед подъездом и прислушался к своим ощущениям. Шум в ушах пошел на убыль, глаза больше не стремились выскочить из орбит, железный обруч на висках ослаб. Головная боль исчезла. Скорее всего помогли таблетки, Мансуров прежде никогда не принимал их сразу по три. Ударная доза, что тут еще скажешь...
Он попытался припомнить, что было написано в аннотации к этому препарату, но так и не смог. Что-то там было про повышенную нервную возбудимость, про какие-то возможные последствия — поганые какие-то последствия, чуть ли не до нервного срыва включительно... Впрочем, это могла быть
Анонс
к другим таблеткам, которые он принимал до того, как сосед, работавший санитаром в психушке, продал ему из-под полы эти, теперешние. Теперешние были лучше прежних, а последствия... Что ж, обыкновенный аспирин тоже вреден, если с ним регулярно перебарщивать, можно нажить такую язву желудка, что любо-дорого глянуть. Или взять антибиотики...
Он обнаружил, что уже стоит у двери подъезда и держится за липкую деревянную ручку. В зубах у него дымилась сигарета; ни того, как и когда он ее закурил, ни того, каким образом очутился здесь, на крылечке, Мансуров не помнил. Не помнил он также и того, как запирал машину и запирал ли он ее вообще. “Ай да таблетки, — подумал он. — Ай да ударная доза! Так ведь можно и помереть ненароком. Или заснуть, а потом проснуться полным дауном, клиническим дебилом... Ай да таблетки!”
Он выпустил дверную ручку и похлопал ладонями по карманам пиджака. Портмоне и ключ от машины лежали на своих местах, а вот зубной щетки не было — осталась в машине. Он всегда возил зубную щетку с собой, потому что, выходя утром из дома, никогда не знал, где будет ночевать. Узнавал он это на работе, обычно во время обеденного перерыва, когда операционный зал пустел и можно было без помех связаться через Интернет со своим домашним компьютером и получить инструкции относительно предстоящей ночевки. Компьютер выдавал эти инструкции, действуя согласно составленной Мансуровым программе, и предугадать, куда хитроумная жестянка отправит его в следующий раз, не мог даже сам Мансуров. Бывало, он по три-четыре ночи подряд спал в одной и той же квартире, а бывало и так, что компьютер предлагал ему заночевать в гостинице. Это была довольно утомительная жизнь, но Мансуров понимал, что иначе нельзя: непредсказуемость была залогом безопасности. В конце концов, он ведь сам это придумал, сам составил программу и сам ввел ее в компьютер, так что машина ни в чем не виновата и нечего на нее обижаться...
Сегодня компьютер направил его домой — в то самое место, где он родился, вырос, откуда ходил сначала в школу, потом в университет, где был прописан и где на полке, между старым системным блоком и стопкой журналов, пылилась неприметная металлическая посудина с серым порошком — все, что осталось от строгой, но справедливой мамы.
Мансуров вернулся к машине, отпер ее — она таки оказалась заперта, — достал из бардачка зубную щетку, забрал с заднего сиденья забытый пакет с продуктами и пошел было обратно к подъезду, но спохватился, опять вернулся к машине и запер дверцу.
Квартира встретила его затхлым, нежилым запахом. Мансуров попытался припомнить, когда заходил сюда в последний раз. Получалось, что давненько — недели две, а то и все три назад. Черт! Ведь это был его родной дом! К тому же из семи принадлежавших ему квартир только эта была обставлена более или менее по-человечески. Остальные же представляли собой просто норы, где можно было кое-как переночевать, в двух из них даже не было кроватей, и спать приходилось на полу, в туристском спальном мешке, который всегда лежал в багажнике его машины. Мансуров усмехнулся, поймав себя на том, что опять начинает злиться на компьютер, как будто тот нарочно, по какому-то злому капризу, принуждал его влачить это собачье существование.
Он прошел на кухню, поставил на стол пакет с едой, бросил окурок в раковину и зажег газ. Кастрюли были под рукой, в шкафчике, тарелки стопками стояли в соседнем, в выдвижном ящике лежали вилки и ложки — много вилок и ложек, гораздо больше, чем требовалось Мансурову. Родители когда-то любили принимать гостей, любили шумные веселые застолья — чтобы было вдоволь выпивки и закуски, чтобы все смеялись, пели хором, танцевали под старенький бобинный магнитофон и чтобы всем было весело и хорошо. Маленького Алешу, как и большинство детей в таких случаях, водружали на табуретку и просили прочесть стишок. Стишки Алеша запоминал плохо, зато, когда обнаружилось, что он превосходно считает в уме, у него появился свой собственный сольный номер. Карманных калькуляторов тогда еще не было, и веселые подвыпившие дяди и тети проверяли выданные семилетним ребенком ответы, перемножая числа столбиком на какой-нибудь салфетке, а перемножив, разводили руками, аплодировали, говорили: “Вот это да!” — и прочили Алеше великое будущее...
Ожидая, пока закипит вода, он прошел в большую комнату, где в последнее время работал, отдыхал, спал — короче говоря, жил. Вторая, маленькая комната когда-то была его спальней. Потом ему пришлось уступить ее заболевшей маме. Там она и умерла, и с тех пор Мансуров заходил туда очень редко — в основном для того, чтобы взять из шкафа постельное белье, свежую рубашку или свитер. Там все осталось, как при маме, зато большая комната преобразилась, если можно назвать преображением превращение порядка в хаос. Впрочем, царивший здесь беспорядок казался хаотичным только на первый взгляд. Мансурова этот беспорядок вполне устраивал; более того, он вовсе не считал его беспорядком. Каждая вещь лежала не там, где она должна была лежать согласно общепринятым правилам, а там, куда он привык ее класть и откуда мог ее взять не глядя, просто протянув руку.
Он остановился перед обшарпанным сервантом. Хрусталя и фарфора в серванте больше не было — все это добро, завернутое в скатерть, лежало в самом дальнем углу кладовки. Стеклянные дверцы с серванта были сняты, а на полках грудами лежали журналы, книги по математике и мелкий электронный хлам — какие-то платы, провода, разъемы, шлейфы... Кое-что из этого было куплено Мансуровым про запас, но основная масса запчастей представляла собой то, что Алексей выбросил из первого компьютера в процессе модернизации.
Он отодвинул в сторону вскрытый и выпотрошенный системный блок, взял с полки урну с прахом, обтер с нее пыль и поставил на стол. Голова у него все еще немного кружилась, он чувствовал себя не совсем трезвым — таблетки действительно были хороши.
— Здравствуй, мама, — сказал он, обращаясь к урне. Говорить стоя было неудобно, и он сел на диван, закинув ногу на ногу, и закурил. — Давно мы с тобой не виделись. Поговорим?
Урна молчала.
— Молчишь? — сказал Мансуров. — Правильно, молчи. Я сегодня не хочу слушать. Я сегодня хочу говорить. Знаешь, мама, я тебя ненавижу за то, что ты со мной сделала. Я не мог тебе этого сказать, пока ты была жива, а теперь вот говорю. Если бы ты тогда не заболела, я бы не стал тем, кем я стал. Я бы математикой занимался! Ты ведь сама этого хотела — чтобы я занимался математикой, и только математикой. А заниматься пришлось тобой... — Он глубоко затянулся сигаретой и толстой струей выпустил дым в сторону урны. — Тебе надо было умереть сразу, — заявил он. — Тогда бы я не бросил аспирантуру и не пошел работать в этот вонючий банк. Ты думаешь, это приятно — работать в “Казбанке”? Что ты говоришь? На стройке хуже? Ну, во-первых, нужно быть полным идиотом, чтобы после мехмата пойти в каменщики, а во-вторых... Во-вторых, мама, тебе здорово повезло, что ты ни разу в жизни не встречалась с нашим боссом, Андреем Васильевичем Казаковым. Ты бы послушала частушки в его исполнении!
Урна по-прежнему молчала — как показалось Мансурову, неодобрительно. Вообще, у него вдруг возникло очень неприятное ощущение, что мама, где бы она сейчас ни была, отлично его слышит. Того и гляди, отвечать начнет...
— А с другой стороны, — упрямо продолжал он, — я тебе чертовски благодарен. Ну, закончил бы я аспирантуру, защитил бы диссертацию, получил в зубы какую-нибудь никому не нужную тему плюс оклад младшего научного сотрудника и тянул бы лямку до самой пенсии... А так я сделал открытие — великое, черт бы его побрал, открытие! Я тебе не говорил, что твой сын — гений? Что сделал гениальное открытие — не говорил, нет? Ах да, конечно... Мы же сто лет не разговаривали, так откуда тебе... Хотя, между прочим, могла бы и сама поинтересоваться: как, мол, ты там, сынок, не нужно ли чего? Ведь оттуда, — он ткнул пальцем в потолок, — говорят, все видно...
Ощущение, что он порет чепуху и вообще занимается чем-то не тем, достигло в нем апогея. “Что это со мной? — подумал он почти испуганно. — Обалдел, что ли? Ай да таблетки!..”
Он встал, держа окурок в зубах и щурясь от попадавшего в глаза дыма, осторожно взял урну обеими руками и водрузил ее обратно на полку, с ненужной старательностью задвинув на место пыльный системный блок. Вода на кухне кипела и бурлила так, что было слышно даже здесь. Он пошел туда, посолил воду и высыпал в нее пельмени. Когда пельмени всплыли и закачались на поверхности, похожие на бледные вздутые трупики каких-то мелких безволосых животных, он выключил газ и выложил их в глубокую тарелку. Ни сметаны, ни кетчупа, ни даже уксуса у него не было, зато в выдвижном ящике кухонной тумбы обнаружился молотый черный перец. Мансуров обильно посыпал пельмени перцем, взял тарелку и вернулся в большую комнату — ему вдруг пришло в голову, что для разнообразия было бы не худо посмотреть телевизор.
Он включил старенький “Рубин” и стал смотреть новости, а точнее — “Вести” по РТР, а еще точнее — “Дежурную часть”, криминальную хронику истекших суток. Мелькавшие на экране картинки были по большей части не слишком аппетитными, но Мансуров не отличался излишней чувствительностью, и испортить ему аппетит было не так-то просто. Правда, его не оставляло ощущение, что в квартире он не один, что его речь, обращенная к урне с прахом, не прошла ему даром и что теперь за ним действительно наблюдают сверху, и, чтобы прощать это неприятное ощущение или хотя бы приглушить его, Мансуров увеличил громкость телевизора. Хорошенькая глазастая дикторша с пухлыми губками рассказала ему о том, что накануне в каком-то московском дворе взорвался автомобиль — четыреста граммов тротилового эквивалента, машину разнесло вдребезги, две соседние выгорели дотла, а возле машины нашли обгоревший труп хозяина — не то осетина, не то чеченца... Мансуров решил, что так ему, черному, и надо. Вот только соседних машин было жаль — их-то хозяева за что пострадали?
— Вчера вечером, — продолжала дикторша, — в Измайлово, во дворе одного из домов по Второй Парковой улице, было совершено нападение на чемпиона Московской области по кикбоксингу Владимира Костылева.
— Мммм? — вопросительно промычал Мансуров, услышав про Вторую Парковую, где находилась одна из его запасных нор.
— Подробности с места происшествия передает наш корреспондент, — заявила дикторша.
— Ага, — проглотив наконец пельмень, сказал Мансуров, — давай передавай.
Корреспондент оказался мордатым дядькой противной наружности, но Мансуров сразу перестал обращать на него внимание, сосредоточившись на фоне. Фоном мордатому корреспонденту служила очень знакомая пятиэтажная хрущоба из силикатного кирпича; последние сомнения развеялись, когда оператор крупным планом показал табличку с названием улицы и номер дома.
— Елки-палки, — сказал Мансуров. — У меня во дворе кино снимают, а меня на месте нету!
Впрочем, шутить ему быстро расхотелось — сразу же, как только корреспондент начал сообщать подробности.
— Вечером, — сказал корреспондент, — около двадцати трех часов, водитель автомобиля “ВАЗ-2110” серебристого цвета Владимир Костылев въехал в этот вот двор и остановил машину...
Вот тут-то Мансурову и расхотелось шутить. Нападение на Второй Парковой — это была ерунда. Нападение во дворе того дома, где у него был “аэродром подскока”, тоже могло быть случайным совпадением. Но то, что именно в этом дворе напали не на кого-нибудь, а на водителя серебристой “десятки”...
— Неизвестные в количестве пяти человек пытались силой погрузить Владимира Костылева в стоявший рядом микроавтобус, — вещал с экрана мордатый корреспондент. — Потерпевший утверждает, что они не пытались причинить ему какой-то вред, их целью, очевидно, было похищение. Необходимо заметить, что эта история отличается от множества подобных ей историй тем, что объект нападения сумел оказать преступникам достойный отпор и сам, без посторонней помощи, обратил их в бегство. Один из участников нападения в бессознательном состоянии доставлен в институт имени Склифосовского, остальным удалось скрыться. Владимир Костылев, чемпион Москвы и Московской области по кикбоксингу, не пострадал.
— Оказать отпор, — механически повторил Мансуров. — Чтобы такое ляпнуть, неужели нужно быть членом Союза журналистов? Оказать отпор и дать сопротивление... Черт, что же это такое?!
Вопрос был сугубо риторический: Мансуров отлично знал, что это такое, откуда оно взялось и кто во всем виноват. Чемпион Москвы и области по кикбоксингу, этот силач, тупой, как все силачи, и самовлюбленный, как все чемпионы, совершенно напрасно считал себя пупом земли. Напрасно он думал, что конкуренты, отчаявшись победить его в честном бою, предприняли попытку убрать его с ринга таким сомнительным и рискованным способом. Если бы хотели убрать — убрали бы как миленького! Просто подложили бы в машину четыреста граммов тротила, как тому кавказцу, и дело с концом. Очень нужно его похищать... Нет, похитить хотели вовсе не эту дубинноголовую груду мяса, а кого-то другого, и Алексей Мансуров точно знал, кого именно.
По телевизору начался другой сюжет, и Мансуров выключил чертов ящик, чтобы не мешал размышлять. На столе в глубокой тарелке остывали густо посыпанные черным перцем пельмени. От них несло дохлятиной, и Мансуров удивился, как он раньше этого не замечал. То есть замечал, конечно, но почему-то считал этот запах вкусным, возбуждающим аппетит. А ведь пахло-то трупом, лежалым трупом, пусть даже и подвергнутым легкой термической обработке...
Итак, он пожинал плоды собственной несдержанности. Допраздновался, скотина. Доболтался, идиот...
Он вспомнил, как разглагольствовал, стоя со стаканом шампанского в руке и с голым задом, перед развалившейся на кровати проституткой, и ему стало нестерпимо стыдно. Раздухарился, кретин! Признания захотелось, захотелось увидеть хоть в чьих-то глазах восхищенный блеск, услышать аплодисменты в свой адрес.
Впрочем, продемонстрированный им фокус можно было оценить лишь спустя некоторое время, а именно наутро, сравнив официальной курс доллара с тем, что был записан губной помадой на клочке бумаги. Вот она и сравнила, сучка, как и обещала, и тогда все к ней пришло — и понимание, и восхищение, и желание с кем-нибудь поделиться, похвастаться знакомством с гением, который научился делать денежки из ничего. Вот она и похвасталась, и среди тех, кто ее слушал, нашелся, наверное, умный человек, сообразивший, что дыма без огня не бывает, и решивший на всякий случай пощупать этого неизвестного гения за вымя.
Мансурову стало очень неуютно. Когда долго занимаешься чем-то не совсем законным и тебя при этом никто не трогает, к такому положению вещей быстро привыкаешь и начинаешь думать, что так и должно быть. Невидимкой начинаешь себе казаться, волшебником, который все может. Начинаешь поглядывать на окружающих сверху вниз, отпускать снисходительные замечания, сорить деньгами и даже хвастаться — я, мол, умный и поэтому богатый, а вы все нищие, потому что дураки. А если не нищие, значит, воры. Но все равно дураки... И поначалу это даже сходит с рук, некоторое время на тебя просто не обращают внимания, и ты начинаешь из кожи вон лезть, чтобы тебя наконец заметили. Умом понимаешь, что высовываться нельзя, но все равно высовываешься, потому что тщеславие — жуткая вещь. А потом настает день, когда ты начинаешь пожинать плоды своих усилий: тебя наконец замечают, и все неприятности, которые скопились за годы твоего незаметного существования, разом обрушиваются на твою глупую голову — ту самую, которую ты полагал самой умной на свете.
“Мне повезло, — понял Мансуров. — Господи, как мне повезло! Если бы этот чемпион ездил на машине другой марки или хотя бы другого цвета, рано или поздно я бы обязательно попал в руки к этим ребятам. Сидел бы тогда в каком-нибудь застенке с включенным утюгом на брюхе и подробно излагал суть своего великого открытия двухметровым гориллам с цыплячьими мозгами. Но чемпион просто дал мне отсрочку, потому что эти парни так просто от меня не отстанут. Да еще тот тип, который сейчас отдыхает в Склифе... Рано или поздно он придет в себя, и тогда его переведут в уютную камеру и начнут выбивать показания. Ого! Они из него ТАКОЕ выбьют, что у них глаза на лоб полезут. Хорошо, если они ему не поверят. А если поверят, мигом передадут это дело ФСБ, потому что тут, ребята, пахнет уже не хищением, пусть себе и в особо крупных размерах, а деяниями, ставящими под угрозу национальную безопасность. Вот влип! А с другой стороны, в большой игре и проигрыши большие. В конце концов, те ученые, которые погибли от лейкемии на заре ядерной физики, влипли похлестче меня. И памятников им никто не собирается ставить — так же, как и мне. Так что с этой стороны жаловаться мне не на что, да и бандиты — это все-таки не лейкемия. Лейкемию обмануть нельзя, а бандитов можно. И милицию можно обмануть, и ФСБ...”
Стало немного легче. Мансуров с отвращением оттолкнул тарелку с недоеденными пельменями, закурил и стал составлять план предстоящих действий — сам, без компьютера. Между делом он с некоторой опаской прислушивался к своим ощущениям, но знакомые признаки надвигающегося приступа не возвращались — надо полагать, принесенные соседом таблетки и впрямь были хороши.
“Первым делом нужно поменять машину, — решил он. — Взять подержанную „шестерку“ или даже иномарку лет десяти — двенадцати, на них теперь тоже никто не обращает внимания, стоят они совсем дешево, а бегают лучше моей „десятки“. Это раз. Дальше — этот тип, который загорает в институте Склифосовского. Бессознательное состояние — это хорошо. Это означает, что пара-тройка дней у меня есть. За это время сосед успеет притащить мне из своей психушки что-нибудь этакое, от бессонницы... Морфинчику какого-нибудь, что ли. Ему ведь все равно, что продавать и кому, лишь бы деньги платили. У палаты этого горемыки — там, в Склифе, — наверняка милицейский пост. Что ж, придется придумать, как его обойти... Что ты говоришь, мама? Я планирую убийство? Да, представь себе! Именно этим я и занимаюсь: планирую убийство. Потому что вопрос сейчас стоит ребром: или он, или я. Или этот бандит, отморозок, тупое кровожадное животное, или твой сын, совершивший великое математическое открытие, которое может умереть вместе с ним... И не надо этих сказок про гуманизм и десять заповедей!”
Он закрыл глаза и попытался представить, как это будет выглядеть, — не спланировать, не продумать детали, а именно представить, нарисовать красочную картинку и посмотреть, как отреагирует на эту картинку его совесть. Ну, пусть не совесть, а хотя бы желудок — не вывернет ли его наизнанку, не запросятся ли наружу только что съеденные пельмени?
Пельмени вели себя спокойно, да и совесть, в общем-то, тоже, хотя картинка получилась хоть куда — пожалуй, даже страшнее, чем могла бы получиться на самом деле. Собственно, ничего другого Мансуров и не ожидал: к людям он был равнодушен всегда, а в последнее время это равнодушие стало переходить в стойкую неприязнь. Люди все время мешали ему заниматься делом: топали над головой, орали дурными голосами во дворе, мельтешили перед глазами, лезли с какими-то дурацкими вопросами, все время чего-то требовали — сто пятьдесят рублей на банкет, квартальный отчет на стол... руки на руль, документы сюда.
Через несколько минут он без проблем вошел в базу данных института Склифосовского. Здесь все было до предела стандартизовано и упрощено — так, чтобы даже самая глупая из медсестер, какая-нибудь пожилая клистирная трубка, знающая о компьютере только то, что у него есть экран и какие-то кнопки, могла без труда разобраться, что к чему. Фамилии интересующего его больного Мансуров не знал; впрочем, можно было предположить, что в Склифе ее тоже не знали, поскольку больной туда поступил в бессознательном состоянии.
Так оно и оказалось. Просмотрев списки больных, поступивших в институт накануне, Мансуров обнаружил неизвестного с черепно-мозговой травмой и трещиной в основании черепа. Здесь было все: номер палаты, диагноз, назначения врача, дозировки и даже время проведения процедур — перевязок и уколов. Здесь был даже рентгеновский снимок, но Мансурова он не заинтересовал.
Он вышел из сети, выключил компьютер и закурил новую сигарету. Нужно было идти к соседу — поставщику лекарственных препаратов. Идти не хотелось, а не идти нельзя: принимая во внимание наличие за дверью палаты вооруженной охраны и субтильное телосложение Мансурова, ему вряд ли стоило полагаться на холодное оружие и тем более на голые руки. Надо идти. Надо!
Мансуров терпеть не мог это словечко — “надо”. Нехотя вставая из-за стола, он подумал, что его болтливость продолжает приносить горькие плоды: всевозможные, разнообразные, но при этом одинаково неприятные “надо” возникали теперь чуть ли не каждую минуту. И ведь это было только начало!
Он шагнул в сторону прихожей, и в это мгновение в дверь позвонили. У Мансурова упало сердце. Он хотел притвориться, что его нет дома, но потом вспомнил об оставленной прямо у подъезда машине и понял, что открыть придется. Надо!
Судорожно сглотнув, Мансуров решительно прошел в прихожую и повернул барашек замка.
* * *
Лев Андреевич Арнаутский долго не мог успокоиться после беседы с сотрудником ФСБ, который, кстати, так ему и не представился. Причин для беспокойства в связи с этой беседой у профессора Арнаутского было несколько.
Во-первых, его беспокоил сам факт появления на горизонте сотрудника ФСБ. Профессор почему-то надеялся, что связь его с КГБ давно и прочно забыта и что документы, в которых эта предосудительная связь была отражена, как-нибудь тихо прекратили свое существование — сгорели, размокли, потерялись, испарились или были уничтожены во время памятной осады Лубянки митингующими демократами. Ему так хотелось, чтобы компрометирующие его бумажки исчезли, что он в это почти поверил, и звонок с Лубянки его, естественно, обрадовать не мог. Ему сразу представилось, что за первой научной “консультацией” последует вторая, за второй — третья, а там, глядишь, ему опять предложат что-нибудь подписать, и все начнется сначала. Он знал, как умеют уговаривать люди с Лубянки, и знал, что отказаться от сотрудничества у него, как и в первый раз, просто не хватит мужества.
Профессор нервничал еще из-за того, что, кажется, наговорил лишнего, сам, по собственной инициативе, упомянув фамилию Шершнева. Никто ведь его за язык не тянул! Ведь давал же он себе слово, идя на эту встречу, не называть никаких имен! Так нет же, все равно не удержался, продемонстрировал свою широкую информированность... Старый стукач!
Кроме того, ему не давала покоя загадка, в общих чертах обрисованная вежливым агентом ФСБ — настолько вежливым, что он не постеснялся обозвать Льва Андреевича старой проституткой. Впрочем, на “старую проститутку” профессор напросился сам. Это было не оскорбление, а очень меткое, хотя и несколько грубоватое сравнение. Бывали в жизни профессора Арнаутского минуты, когда он сам обзывал себя покруче, так что на “старую проститутку” он почти не обратил внимания. Зато описанная собеседником ситуация на валютной бирже настолько захватила его воображение, что профессор не поленился проконсультироваться с коллегой, который теперь возглавлял факультет экономики и управления. Фамилия коллеги была Рыжов, а имя-отчество его Лев Андреевич запамятовал — к старости он стал забывать многие имена.
Консультация не только не успокоила Льва Андреевича, но, напротив, взволновала еще сильнее. Встретившись с Рыжовым в кафе за чашкой кофе, Лев Андреевич прямо спросил, не кажется ли ему странной ситуация на валютной бирже.
— Мне кажется странным другое, — мелкими птичьими глотками попивая кофе, ответил Рыжов. — Странно, что об этом до сих пор не трубят все средства массовой информации. Ведь надвигается настоящая катастрофа, по сравнению с которой устроенный Кириенко дефолт — просто детская шалость. Поверьте мне, коллега, если так пойдет и дальше, нас ждут тяжелые времена.
Идя на встречу с Рыжовым, профессор очень рассчитывал, что тот поднимет его на смех, сказав, что все это ерунда и что ситуация на бирже самая обыкновенная, в рамках прогнозных показателей. Тогда оставалось бы только предположить, что весь вчерашний разговор был хитроумной провокацией, направленной на то, чтобы собрать компромат на Шершнева. Но оказалось, что вежливый чекист не врал, говоря о приближении биржевого краха.
Но все это были мелочи, простая и скучная бытовая чепуха по сравнению с главным: судя по всему, кто-то сделал настоящее открытие, вплотную приблизившись к разгадке тайны мифического универсального коэффициента, или, как назвал его, находясь в легком подпитии, кто-то из коллег Льва Андреевича, числа власти. Когда-то давно, сразу после аспирантуры, Лев Андреевич и сам посвятил какое-то время поискам этого числа. Но в то время такая задача была ему не по зубам: для такой работы требовался огромный наблюдательный и статистический материал, на обработку которого при тогдашнем уровне развития вычислительной техники ушла бы половина жизни. К тому же Лев Андреевич отдавал себе отчет в том, что для решения этой задачи у него маловато фантазии: он так и не придумал, с какого конца за нее взяться. Однако мальчишеская мечта, оказывается, все еще не умерла в его душе и, думая о том, что кто-то вырвал у природы один из самых главных, наиболее тщательно оберегаемых ею секретов, заставляла сердце профессора Арнаутского биться чаще. Нельзя сказать, чтобы он не завидовал; зависть была, не без того, но ее решительно заслоняли восхищение и гордость: вот так голова у парня!
Правда, к этим возвышенным чувствам примешивалась изрядная доля тревоги и разочарования. Ну что это такое, в самом деле! Разве так поступают с великими открытиями? Микроскопом, в принципе, можно забить гвоздь, но ведь предназначен-то он не для этого! Забивание гвоздей микроскопом, чесание спины логарифмической линейкой, прикуривание сигареты от луча лазера — вот что такое биржевые игры. Арнаутский понимал, что невидимый гений просто экспериментирует, играет со своим открытием, как ребенок с найденным в кустах заряженным пистолетом. Однако эти игры, как и в случае с пистолетом, могли дорого обойтись и окружающим, и прежде всего самому экспериментатору. Окружающие могли пострадать материально; что же до незадачливого экспериментатора, то он рисковал лишиться головы. Профессор свято верил в могущество математики и в принципе допускал, что один человек с ее помощью может обрести способность перевернуть мир. Но кто, скажите на милость, позволит ему это сделать? Как только переворачиваемый мир чуточку накренится, это неминуемо будет замечено, и тысячи ищеек устремятся на поиски возмутителя спокойствия.
Будь профессор Арнаутский на месте этого неизвестного ученого и захоти он отомстить всему миру за поруганную честь отечественной науки, он тоже начал бы с валютной биржи. Это было зловонное сердце мира наживы, и это сердце уже начало работать с перебоями.
Еще немного, и оно остановится. Но вместе с ним остановится и все остальное: эта опухоль дала такие метастазы, что удалить ее, не убив при этом больного, было уже невозможно. Вот чего не учел одинокий мститель, вот в чем была его ошибка. А если это не было ошибкой, то, следовательно, мститель этот был настоящим маньяком, больным человеком, поставившим перед собой задачу доставить как можно больше неприятностей человечеству.
Мысль о том, что открытие могло быть сделано кем-то из солидных математиков, Арнаутский отметал сразу. Время великих амбиций и работы на отдаленную перспективу миновало, наука стала прагматичной до предела, и ни одно учреждение, ни одна фирма, ни одна хоть сколько-нибудь серьезная структура не выделили бы ни гроша на сомнительные исследования. Следовательно, открытие сделал гениальный одиночка, не обремененный необходимостью разрабатывать закрепленную за ним тему. Арнаутскому казалось, что он знает, по крайней мере, одного такого человека. Вообще-то, таких людей было несколько, за последнее десятилетие через руки Льва Андреевича прошло не менее полутора десятков по-настоящему талантливых, дерзких умом, наделенных богатой фантазией студентов и аспирантов. Они никому не были нужны у себя на родине, и всех их ждала одна дорога: на Запад, в интеллектуальное рабство.
И они пошли по этой дороге — все, кого знал профессор, кроме, пожалуй, одного. И у этого одного, насколько мог судить Лев Андреевич, были веские причины обижаться на весь белый свет.
Он сходил в отдел кадров — сам, лично, не передоверяя этого ответственного дела телефону, — и по его нижайшей просьбе ему дали посмотреть личное дело аспиранта Мансурова. Профессор отлично помнил этого талантливого юношу. Когда тот окончил мехмат и поступил в аспирантуру, они сблизились настолько, насколько вообще могут сблизиться убеленный сединами профессор и молоденький, подающий огромные надежды аспирант. Потом Алексей бросил аспирантуру — внезапно, резко, даже не объясняя причин, — и лишь через год Арнаутский совершенно случайно узнал, что у него неизлечимо больна мать.
С тех пор Мансуров не давал о себе знать, не показывался на факультете и вообще как будто умер, отгородившись от всех стеной молчания и неизвестности. Профессор Арнаутский понятия не имел, что он там делает, за этой стеной, и лишь изредка, случайно вспомнив Мансурова, сожалел о великом математике, который погиб в этом талантливом юноше.
Так, может быть, все-таки не погиб? Может быть, там, за стеклянной стеной безвестности и забвения, он продолжал работать? Ведь, слава богу, главный инструмент настоящего ученого — голова. Это единственный прибор, без которого ему не обойтись, все остальное легко заменимо...
Профессор отыскал в университетском вестибюле таксофон и позвонил по номеру, который пять минут назад списал из личного дела Мансурова вместе с его домашним адресом. Номер был занят. Арнаутский немного послушал короткие гудки, перезвонил и повесил трубку — занято было глухо, и чувствовалось, что надолго.
Арнаутский оказался недалек от истины. Компьютер Мансурова в данный момент в автоматическом режиме перекачивал излишки денежных средств со счета банкира Казакова, который тот считал тайным. Мансуров распределял эти излишки по своим многочисленным анонимным счетам. Часть этих средств, согласно оставленным Мансуровым указаниям, сразу же направлялась на биржу: это были капли, днем и ночью неустанно точившие камень, на котором зижделось могущество американского доллара. Словом, работы у мансуровского суперкомпьютера было хоть отбавляй, поэтому профессор Арнаутский поступил весьма разумно, оставив попытку дозвониться бывшему ученику.
Однако возникшая в его мозгу догадка требовала подтверждения или хотя бы опровержения. Поэтому профессор схватил первое попавшееся такси, погрузился в него вместе со своим портфелем и тростью и, сверившись с добытой в отделе кадров бумажкой, назвал адрес.
Ярко-желтая, исполосованная рекламными надписями, похожая на детскую игрушку “Волга” за каких-нибудь полчаса доставила его на место. Уже поднявшись по лестнице, отыскав нужную квартиру и протянув руку к кнопке звонка, профессор вдруг заколебался. Только что его снедало нетерпение, а в шаге от цели оно внезапно куда-то ушло, и теперь Лев Андреевич не испытывал ничего, кроме мучительной неловкости. Он не знал, как Мансуров воспримет его неожиданное появление после стольких лет, в течение которых они не виделись и даже ничего не слышали друг о друге. Более того, профессор только теперь сообразил, что сам не знает, зачем, собственно, явился. Что он хотел сказать Мансурову, о чем спросить? Ведь если ситуация на валютной бирже действительно была делом рук Алексея Мансурова, он вряд ли горел желанием поделиться с кем бы то ни было подробностями. Вдобавок ко всему Арнаутскому было неловко являться в чужой дом без звонка, как снег на голову, — сказывалось интеллигентное воспитание, будь оно неладно.
“Полно, — сердито подумал профессор и снова решительно поднес руку к дверному звонку. — Что за детские комплексы? Я должен, как минимум, предупредить этого мальчишку о том, что его забавами заинтересовалась ФСБ, а дальше пусть поступает, как сочтет нужным. И потом, уважаемый профессор, представьте, что вы сейчас просто повернетесь к этой двери спиной и тихонечко уйдете. Ого! Уйти, так и не узнав, верна ли моя догадка? Да я же до угла не дойду — просто умру от любопытства!”
И, вздохнув, профессор твердой рукой нажал кнопку звонка. За дверью что-то задребезжало. Через какое-то время, когда Арнаутский уже решил, что в квартире никого нет, и собирался уйти, оттуда послышались быстрые шаги. Щелкнул замок, и обитая старым дерматином дверь отворилась.
Арнаутский был готов к тому, что ему откроет совершенно незнакомый человек, — за столько лет Мансуров мог сто раз сменить адрес, — но на пороге стоял именно он, Алексей Мансуров собственной персоной. На нем были черные брюки делового покроя и белая рубашка с коротким рукавом, из кармана брюк свешивался галстук — одна из тех хитрых штуковин на резинке, которые не надо каждый раз завязывать, мучаясь и проклиная все на свете. Волосы у Мансурова, как и прежде, торчали в разные стороны из-за его привычки, обдумывая что-нибудь, ерошить их ладонью; на переносице, как и раньше, поблескивали очки в тонкой оправе. Вообще, Мансуров за эти годы изменился очень мало, и Лев Андреевич узнал его с первого взгляда.
Мансуров тоже его узнал, и это слегка польстило Льву Андреевичу: сознавать, что тебя помнят и что ты еще узнаваем, было приятно.
— Лев Андреевич? — удивленно и, как показалось Арнаутскому, с облегчением произнес Мансуров. — Профессор, это правда вы?
— Как видите, Алексей... э... Простите, запамятовал ваше отчество. Как видите! Вот, решил зайти, узнать, каковы ваши дела...
Лицо Мансурова заметно помрачнело, и профессор понял, что сморозил чушь. В самом деле, если бы его действительно интересовали дела Алексея Мансурова, он зашел бы сюда уже несколько лет назад. И вообще, объяснение типа “проходил мимо, решил заглянуть” не лезло ни в какие ворота. Он никогда прежде не бывал у Мансурова дома, и у того наверняка возник законный вопрос: а откуда, собственно, профессор узнал его адрес? И, главное, зачем?
Но Мансуров быстро взял себя в руки, и его лицо расплылось в радушной улыбке.
— Ну что вы, профессор, какое отчество, можно просто Алексей... Входите же, входите, что мы с вами стоим на пороге? Я так рад вас видеть!
Разумеется, это была просто дань элементарной вежливости — Алексей Мансуров всегда отличался хорошим воспитанием, — но на душе у профессора Арнаутского немного потеплело, и он почти поверил, что ему тут рады.
— Простите, у меня тут не прибрано, — извинился Мансуров, торопливо убирая с дороги какие-то стулья, отфутболивая валявшиеся под ногами тряпки и накрывая старой пожелтевшей газетой тарелку с какой-то едой, стоявшую посреди захламленного стола. В квартире пахло пельменями — вероятно, в тарелке были именно они. — Все никак не соберусь навести здесь порядок. Живу, как медведь в берлоге, домой прихожу только на ночь, да и то не всегда. Между прочим, вам повезло, что вы меня застали. Хотите чаю? У меня есть хороший чай и свежие булочки с марципаном. Хотите?
— Это, наверное, хлопотно... — с некоторым смущением произнес Арнаутский, усаживаясь на придвинутый Мансуровым стул.
— Чепуха, — решительно ответил тот. — Я тоже еще не пил. Только-только успел перекусить после работы...
— Я не вовремя? — всполошился профессор и испугался, что Мансуров ответит “да”, и тогда придется уходить несолоно хлебавши.
— Что вы, профессор! — воскликнул Мансуров. — Как можно! Сто лет не виделись, и вдруг — “не вовремя”... Не обращайте внимания на беспорядок, у меня теперь всегда так. Я, знаете ли, живу один, гостей не приглашаю и потому плевать хотел на чистоту. Если вам неприятно, мы можем пройти в спальню, а еще лучше — на кухню. Там почти чисто...
— Перестаньте, Алексей, — остановил его Арнаутский. — Я тоже одинок и не являюсь фанатиком казарменного порядка. Порядок должен быть здесь, — он постучал себя пальцем по морщинистому загорелому лбу, — а остальное не имеет ни малейшего значения... Я вижу, вы увлеклись электроникой? — добавил он, с откровенным любопытством разглядывая заваленный пыльными печатными схемами сервант и стоявший на столике в углу компьютер.
— Да так, пустяки, — с легким смущением махнул рукой Мансуров. — Что называется, от скуки на все руки. Так не хотите на кухню? В таком случае, я отлучусь на минутку.
Он принес с кухни наполненный водой электрочайник и картонную коробочку, в которой лежали пакетики с заваркой. Две чайные чашки он нес, повесив их на пальцы, а сахарницу с торчащими из нее двумя ложками прижимал к животу локтем. На мизинце той руки, в которой был чайник, у него висел пакет с обещанными булочками. Словом, Мансуров навьючился, как верблюд, явно для того, чтобы принести все за один раз. Да и вернулся он как-то уж очень быстро, как будто опасался надолго оставить профессора одного.
Чайник засипел, тихонечко забулькал. Мансуров сдвинул в сторону накрытую газетой тарелку и выставил на освободившееся место чашки, сахарницу и пакет с булочками. Принести блюдо для булочек он то ли забыл, то ли попросту не сумел, но исправлять оплошность не стал. Вместо этого он, виновато улыбнувшись Арнаутскому, отогнул края пакета таким образом, чтобы в него легко было залезть рукой. Закончив эту, с позволения сказать, сервировку, он присел на подлокотник дивана, на котором красовалась неубранная постель с сероватым, несвежим бельем, и смущенно кашлянул в кулак, не зная, что сказать.
— Что же, Алексей, — сказал тогда профессор, понимая, что говорить придется ему, — вы совсем забросили занятия математикой? Или все-таки иногда позволяете себе слегка интеллектуально размяться?
Мансуров бросил на него испытующий взгляд из-под очков и сразу же отвел глаза.
— Ну, Лев Андреевич, — сказал он медленно, — ведь вы же должны понимать, что математика в качестве хобби — вещь довольно странная и нелепая. Заниматься фундаментальными математическими исследованиями вне научной среды невозможно, а так... Что, собственно, вы имели в виду, говоря об интеллектуальной разминке? Решение шахматных задач? Повторение вслух таблицы логарифмов?
— Простите, Алексей, — виновато сказал Арнаутский, сообразив, что надо отработать назад, — если мой вопрос показался вам бестактным. Но почему же сразу — повторение таблицы логарифмов? Ведь существуют интересные, перспективные задачи, решение которых официальная наука отложила до лучших времен ввиду недостатка денежных средств. Ах, если б вы знали, какое это болото — официальная наука! Это ведь только кажется, что можно заставить себя с девяти до шести парить в высях чистой математики. Как бы не так! То студенты эти тупоголовые, то поясница ноет, то председатель профкома пристает с какой-то ерундой, а порой, вы не поверите, сядешь за работу, а в голове только одна трусливая мыслишка: урежут нам финансирование или не урежут, выгонят меня на пенсию или не выгонят... Вы не будете против, если я закурю?
Мансуров молча встал, взял с подоконника пепельницу. Пепельница была полна окурков, половина которых уже успела пожелтеть. Мансуров сделал движение в сторону кухни, но почему-то передумал, свернул кулек из куска валявшейся на полу оберточной бумаги, ссыпал туда окурки и пепел, а кулек скомкал и положил на подоконник.
Арнаутский тем временем продул “Герцеговину Флор”, затейливо смял мундштук и прикурил от спички. Он всегда курил только эти папиросы и всегда пользовался спичками Балабановской фабрики — теми, у которых зеленые головки. Он бросил обгорелую спичку в поданную Мансуровым пепельницу, благодарно кивнул и продолжил:
— Иногда так хочется послать все это к чертям, запереться дома и засесть за настоящую работу! Временами это желание превращается почти в навязчивую идею. Бывает, говоришь с ректором и с огромным трудом преодолеваешь желание повернуться и выйти вон...
— Что же вам мешает? — погружая кончик сигареты в огонек зажигалки, спросил Мансуров.
Арнаутский усмехнулся, задумчиво жуя мундштук папиросы.
— Что мешает... Мешает многое, друг мой. И прежде всего — возраст. Ведь мне уже под семьдесят. Впору о душе думать, где уж тут замахиваться на большие проблемы, браться за работу, которую почти наверняка не сумеешь довести до конца... Да и мозги уже не те. Закостенели мозги, Алексей, и ни любопытства, ни дерзости, ни фантазии — ничего в них не осталось, одна только тоска по тому, чего уже не вернешь...
— Да, — глухо сказал Мансуров, — это чувство мне знакомо.
— Полноте, какие ваши годы! Ведь вам еще и тридцати нет, правда? Вот видите, вся жизнь впереди, и все в ваших руках...
— Это неправда, — резко перебил его Мансуров, — и вы об этом отлично знаете, профессор. Когда на полном ходу выпадаешь из поезда, глупо твердить, что у тебя все впереди, что ты их всех еще догонишь и перегонишь... Ты можешь только дохромать до ближайшей станции и снова сесть в поезд, но уже в другой... В другой, понимаете?
Арнаутский поджал губы.
— Простите, Алексей, — сказал он сухо. — Вы что же, считаете меня виновником собственного ухода из аспирантуры? Но ведь вы со мной даже не посоветовались, просто взяли и ушли! Я год не мог опомниться от шока! Я, между прочим, до сих пор о вас вспоминаю и уверен, что вы могли бы пойти очень далеко...
— Занять ваше место, например, — криво улыбнувшись, сказал Мансуров, — сделаться деканом мехмата. Или уехать за океан и там всю жизнь вкалывать на какую-нибудь “Дженерал электрик”, “Ай-Би-Эм” или НАСА... Послушайте, Лев Андреевич, зачем вы пришли? Ведь вы же не напрасно пошли на хлопоты, связанные с поиском моего адреса, правда? Это же надо было, как минимум, пойти в отдел кадров и уговорить тамошних бездельниц оторвать зады от стульев и порыться в пыльных папках! Невооруженным глазом видно, что вам не дает покоя какой-то вопрос. Так почему бы вам прямо не спросить о том, что вас интересует?
Он раздраженно раздавил в пепельнице только что закуренную сигарету, вскочил с подлокотника, пробежался взад-вперед по комнате, ловко огибая мебель и разбрасывая ногами мусор, снова примостился на подлокотнике и принялся закуривать, нервно чиркая колесиком зажигалки.
— Если вам неприятен мой визит, я могу уйти, — с достоинством произнес профессор, выпрямляясь на стуле и кладя дымящуюся папиросу на край пепельницы.
— Правда? — саркастически удивился Мансуров. — А как же ваше дело? Полно, профессор, не стесняйтесь! Вы меня уже заинтриговали, так что валяйте выкладывайте, с чем пришли.
Тон его был возмутительно грубым, но в нем угадывался еще какой-то оттенок, показавшийся профессору довольно любопытным. Лев Андреевич прожил долгую, полную событий жизнь, повидал разных людей и теперь без особого труда распознал этот оттенок. В тоне, которым разговаривал с ним Алексей Мансуров, сквозило чувство собственного превосходства. Вряд ли причиной этого высокомерия были деньги: для того, чтобы обогнать профессора математики по уровню личного благосостояния, в России достаточно более или менее успешно торговать косметикой или женскими колготками. Значит, у Мансурова была какая-то причина ощущать себя выше профессора Арнаутского в интеллектуальном плане. А раз так, значит, он действительно продолжал заниматься математикой и открыл что-то по-настоящему большое...
— Хорошо, — сказал Лев Андреевич. — Ваш тон недопустим, тем более что я вам не сделал ничего плохого, но вы правы: у меня есть вопрос, и я скорее умру, чем уйду отсюда, не добившись ответа. Можете продолжать хамить, я в своей жизни и не такого наслушался...
— Вопрос, — нетерпеливо дернув плечом, напомнил Мансуров.
— Вопрос? Извольте! Скажите, вам действительно удалось найти всеобщий коэффициент?
Мансуров посмотрел на него долгим взглядом. Взгляд этот был пристальным и недобрым, но Арнаутский постарался его выдержать и справился с этой нелегкой задачей.
— С чего это вы взяли? — медленно спросил Мансуров.
— Это не ответ.
— Еще какой ответ! Во-первых, с чего вы взяли, что я занимаюсь математикой, ищу какой-то всеобщий коэффициент? Всеобщий коэффициент, это ваше число власти, про которое вы нам с таким жаром рассказывали на первом курсе, — помните? — это просто байка. Но даже если бы мне удалось его найти, то почему вы решили, что я стану вам об этом рассказывать?
Задавая свой вопрос, Арнаутский дал себе слово не выходить из душевного равновесия, однако презрительное превосходство, звучавшее в голосе Мансурова, вывело его из терпения.
— Потому что даже вам наверняка хочется этим поделиться! — сердито воскликнул он. — Потому что настоящий ученый работает не только для себя, но и для людей. Потому что нормальному человеку жизненно необходимо одобрение окружающих! Потому что, когда ученый решил сложную задачу, которую до него никто не мог решить, он должен поделиться своей радостью с человеком, который, как минимум, способен понять, о чем идет речь! А вы? С кем вы поделились своим открытием? С соседом-алкоголиком? С девушкой на одну ночь?
Мансуров вздрогнул и уронил пепел с сигареты на свои шикарные черные брюки.
— Откуда вы знаете? — резко подавшись вперед, спросил он. Глаза его за стеклами очков сузились, превратившись в недобрые черные щелки, тонкогубый рот поджался и побелел.
— Ага! — горько и язвительно воскликнул профессор. — Значит, это действительно была проститутка! Ну, и как, оценила она ваше открытие по достоинству? Впечатлило ли ее изящество вашей логики и полет вашей фантазии?
— Откуда вам известно, над чем я работаю? — с угрозой прорычал Мансуров. — Откуда вам известно, с кем я встречаюсь и о чем разговариваю? Кто вас сюда прислал? На кого ты работаешь, старый сексот? Ведь КГБ уже нет! Новыми хозяевами обзавелся?!
— Молчать, мальчишка! — выкрикнул профессор, вскакивая и ударяя в пол концом своей трости. — Не сметь оскорблять меня! Откуда я узнал... Ты думаешь, это так трудно? Думаешь, нужно следить за каждым твоим шагом, чтобы узнать, чем ты занят? Черта с два! Я тебя вычислил, потому что ты забылся и начал действовать почти в открытую! А про проститутку ты мне, можно сказать, сам признался. Стыдно, Мансуров! Стыдно использовать великое открытие в таких презренных целях! Стыд и срам!
Мансуров неожиданно успокоился.
— А как? — с любопытством спросил он. — Как я должен был его использовать? Молчите? Не знаете? Ну еще бы! Откуда вам это знать, вы ведь сроду ничего не открывали, кроме банок с консервами да дверей сортира... Кому, по-вашему, я должен был отдать коэффициент? Родному университету? Военным? Спецслужбам? Продать за доллары американцам? Подарить свидетелям Иеговы? Хватит, профессор! Всему, чему могли, вы меня уже научили. Теперь пришла моя очередь учить, и я вас всех научу уважать национальную валюту! Мелко? Предположим. Попробуйте сами сделать что-нибудь покрупнее. Кишка тонка? Тогда молчите и не путайтесь под ногами. Вы, кажется, вообразили, что я работаю исключительно ради наживы? Черта с два! Это просто эксперимент — первый в длинном, очень длинном ряду запланированных мной экспериментов.
— А цель? — спросил ошарашенный профессор. — Неужели мировое господство? Неужели ты настолько болен, что воображаешь себя способным...
— И вы еще обзываете меня мелочным! — перебил его Мансуров. — Мировое господство! Боже, профессор, какая у вас убогая фантазия! Цель любого научного эксперимента, так же как и любого порядочного ученого, — познание окружающего мира. Ведь вы же сами нас этому учили! Неужели врали? Неужели, по-вашему, цель ученого — заработать побольше “зеленых” и отгрохать дачу в природоохранной зоне? Бросьте, Лев Андреевич! Не пытайтесь казаться глупее и хуже, чем вы есть на самом деле. А хотите своими глазами увидеть универсальный коэффициент? — спросил он неожиданно. — Хотите попытаться запомнить пресловутое число власти?
— Что... — В горле у профессора пересохло, из него вырвался какой-то мышиный писк, и ему пришлось откашляться, чтобы вернуть голосу нормальное звучание. — Что ты хочешь этим сказать? Неужели ты действительно...
— Да, действительно, — усаживаясь за стол у окна и включая компьютер, сказал Мансуров. — Действительно я, действительно нашел, действительно универсальный, действительно коэффициент... Сейчас я вам покажу... Вы имеете на это право, потому что вы — мой учитель и без вас бы я ничего не добился. Кому же показать, как не вам? Вы что, не верите мне? Но ведь вы же пришли сюда именно для того, чтобы это услышать!
— Да, в самом деле, — пробормотал Арнаутский. — Извини, это я просто от неожиданности... Послушай, а ты уверен?.. Ведь это же... это...
— В том-то и дело, — ловко набирая на клавиатуре какую-то длинную команду, отозвался Мансуров. — В том-то и дело, профессор, что полной уверенности нет. Для этого и нужны эксперименты, о которых я упоминал выше. Машина выдала некое число, но откуда мне знать, что оно имеет смысл? Может быть, у нее, у машины, просто крыша поехала... Все нуждается в тщательной проверке, а вы говорите — поделиться... Вы бы еще предложили опубликовать статью в научном журнале!
— А почему бы и нет, в конце-то концов?
— Потому, Лев Андреевич, что, если я прав, это будет позабористее атомной бомбы. Да о чем это я? Какая к дьяволу атомная бомба? Я как-то даже не знаю, с чем это можно сравнить... Ну вот, пожалуйста, можете полюбоваться.
Он встал, освободив профессору стул, и тот уселся, не отрывая взгляда от экрана.
Экран был густо исписан какими-то формулами, на первый взгляд и впрямь казавшимися бессмысленными. Мансуров наклонился над плечом профессора и стал, нажимая клавишу, листать страницы. Когда черные строчки перестали мельтешить и остановились, профессор увидел на экране какую-то обведенную жирной красной рамкой формулу и полторы строчки цифр, которые шли друг за другом плотно, без единого пробела, и составляли, очевидно, одно число.
— Это он? — с трудом шевеля непослушными губами, спросил профессор.
— Не совсем, — раздался у него за плечом голос Мансурова. От Алексея пахло табаком, одеколоном и магазинными пельменями, но Арнаутский этого не замечал. — Это, как я понимаю, только часть универсального коэффициента — та самая, с помощью которой я держу в кулаке валютную биржу. А формула, которую вы видите, описывает процесс превращения доллара в макулатуру... А сам коэффициент, — он снова перелистнул страницу, — вот он. Тут еще много непонятного, во многом, наверное, мне так и не удастся разобраться — не успею, жизнь слишком коротка, — но я не верю, что это просто бессмысленный набор цифр. Вот, взгляните сюда, — он постучал ногтем по экрану, — видите? Вот это мой биржевой коэффициент, это — небезызвестное вам число Пи... Здесь все. Или, по крайней мере, очень многое — больше, чем человечество в состоянии осмыслить.
— Да-да, — рассеянно поддакивал профессор, пожирая взглядом светящееся на экране число. — Нет, это не абракадабра, в этом чувствуется порядок и смысл... И эти формулы... Непонятно, что они означают, какие процессы описывают, но это не произвольный набор символов... Послушай, это невероятно! Это гениально, черт бы меня побрал! У меня просто нет слов, чтобы высказать свое восхищение! Я преклоняюсь перед твоим талантом!
— Спасибо, профессор, — сказал Мансуров. — Вы были правы, я действительно мечтал услышать эти слова, и притом не от кого попало, а от вас — моего учителя и коллеги, маститого, всеми признанного ученого. А теперь, когда эти слова прозвучали... Познакомься, мама, это мой учитель, профессор Арнаутский. Он пришел сюда, чтобы высматривать, вынюхивать и доносить... Поздоровайся с профессором, мама!
— Что? — Смысл последних слов Мансурова не сразу дошел до поглощенного созерцанием числа власти Льва Андреевича. — Что ты...
Он хотел обернуться, но не успел, потому что на голову ему вдруг обрушился какой-то угловатый металлический предмет. Это была урна с прахом, крышка слетела от удара, и невесомый серый порошок разлетелся по комнате.
Удар оказался недостаточно силен. Арнаутский встал, опрокинув стул, и боком, шатаясь, двинулся к двери. По его загорелому лицу текла кровь, пачкая белоснежную бороду и ворот рубашки, но он этого словно не замечал. Мансуров отшвырнул пустую урну с налипшей на нее прядью седых волос, выхватил из кармана галстук и, как удавку, набросил его на шею профессора.
Лев Андреевич попытался вырваться, не устояв на ногах, они оба упали на обеденный стол, сбив с него чайник с так и не выпитым чаем. Чай расплескался по полу коричневой лужей, сверху в эту лужу посыпались недоеденные Мансуровым пельмени, а поверх пельменей с грохотом рухнули сплетенные в смертельном объятии тела ученика и учителя. Мансуров все туже затягивал шелковую удавку на горле старика. Очки с обоих свалились, лицо профессора посинело, полные смертной муки глаза вылезли из орбит. Он еще жил, цепляясь ногтями за удавку и дробно стуча по полу пятками. В ответ послышался раздраженный стук снизу — соседи требовали соблюдения тишины. Мансуров глухо зарычал, поднатужился и перевернулся, оседлав профессора. Он заметил у себя на рукаве прилипший, раздавленный в кашу пельмень, с рубашки капал остывший чай, на плече неровным пятном расплывалась кровь Арнаутского. Профессор дергался под ним, судорожно разевая рот, елозил лицом по мокрому грязному полу, давя щекой скользкие пельмени, и никак не хотел умирать. Это было отвратительно.
— Да подыхай же ты скорее! — пыхтя от натуги, простонал Мансуров.
Но прошло еще минуты две, прежде чем тело профессора Арнаутского перестало конвульсивно вздрагивать и застыло на полу, окончательно превратившись в неодушевленный предмет.