Города, особенно такие большие, как Москва, встречают весну первыми. Всю зиму погребенные под снегом каменные извилины улиц грезят о тепле; в огромных топках чадно сгорают тонны угля и мазута, гоня по ржавым трубам горячую воду, и гигаватты электрической энергии круглые сутки озаряют кирпичные ущелья ровным желтоватым светом, тщась заменить собой загостившееся в теплых краях солнце. Днем и ночью над городом висит плохо различимое простым глазом одеяло смога, удерживающее драгоценное тепло – смрадное, нездоровое, но все-таки тепло.

Город живет по календарю. Нетерпеливо срывая со стены листок за листком, горожане воровато заглядывают вперед: скорее бы! И как только февраль сменяется мартом, город вздыхает с облегчением и во всеуслышание объявляет: все, господа, весна! Отмучились. Добро пожаловать на сезонные распродажи…

И природа, загнанная в черте города в обнесенные чугунными решетками резервации парков и скверов, послушно уступает: весна так весна. Как скажете, ребята, вам тут, в городе, виднее. Давайте подгоняйте ваши погрузчики и самосвалы, сгребайте грязный снег, сметайте с мостовой песок и соль, которые сами же и набросали за зиму едва ли не по колено, – словом, действуйте по плану.

И горожане действуют по плану. Слежавшиеся сугробы вывозят за город и сваливают в овраги, предоставляя им спокойно ждать весны – не календарной, а настоящей. На подоконниках городских квартир победно зеленеет в длинных деревянных ящиках рассада, на рынках откуда ни возьмись возникают ржавые грузовики, доверху набитые саженцами плодовых деревьев и кустарников, а возле киосков, торгующих семенами и удобрениями, собираются шумные очереди.

Ртутный столбик термометра все еще неуверенно колеблется возле нулевой отметки, но царящая в городе суета так заразительна, что ранний дачник, впервые в этом году свернувший с шоссе на знакомый проселок, всякий раз жутко удивляется, обнаружив, что в лесу до сих пор лежит снег. Да и то сказать: в городе давно уже ждут первой зелени, а тут, изволите ли видеть, зима! Дичь, тундра… И как они круглый год живут в этой своей деревне?

Рыба дачником не был и к ковырянию в земле относился с нескрываемым презрением коренного горожанина, достаточно хорошо обеспеченного, чтобы не отказывать себе в овощах и фруктах независимо от времени года. Он, конечно, не думал, что картошка растет на деревьях, а бананы вызревают на огуречных грядках, но рыться в грязи на заре третьего тысячелетия полагал делом глупым и недостойным человека разумного, каковым считал себя без тени сомнения.

Охотой Рыба тоже не баловался, не говоря уже о такой ерунде, как собирание грибов и ягод; в лесу он бывал очень редко, исключительно по необходимости или случайно – ну, к примеру, когда в дороге подпирала вдруг нужда и приходилось волей-неволей выходить из машины и общаться с «зеленым другом», – и то обстоятельство, что в начале апреля под соснами и елями еще прячутся, дыша промозглым холодом, почерневшие сугробы, оказалось для него настоящим открытием.

– Еханый бабай, – сказал Рыба, озадаченно вертя большой круглой головой, – гля, пацаны, снег! В натуре, снег!

– На дорогу смотри, – ворчливо посоветовал сидевший рядом с Рыбой Простатит. – Того и гляди, колеса в какой-нибудь ямине оставишь. Снега он не видал, блин. Задолбал твой снег, в натуре. Скорей бы лето! С телками на бережке шашлычок поджарить – это ж милое дело!

Рыба молча покосился на соседа и стал смотреть на дорогу. Простатит громоздился рядом с ним горой мускулов и жира – огромный, с синей от бритья тяжелой челюстью, туго обтянутый кожаной курткой, внутри которой свободно могли бы разместиться три человека нормального телосложения. Хозяйский джип, на котором они ехали, был новенький, и подвеска у него была в полном порядке, но Рыбе все равно казалось, что под тяжестью Простатита мощный японский внедорожник заметно перекашивает на правую сторону.

Дорога была, мягко говоря, так себе. Пока они ехали полем, покрытие было еще куда ни шло, хотя и там любая легковая иномарка за пять минут превратилась бы в металлолом. Но здесь, в лесу, без проблем проехать можно было разве что на тракторе или грузовике повышенной проходимости – на «Урале», скажем, или армейском КамАЗе. Две глубокие вязкие колеи все время карабкались на какие-то косые бугры – карабкались исключительно для того, чтобы тут же нырнуть в очередную страховидную ямищу, наполненную желтоватой глинистой водой. Мощный джип модного серебристого цвета с плеском погружался в ямы, мутная жижа шумно плюхала в днище, иногда брызгая на стекло; высокие колеса с титановыми дисками погружались в воду целиком, округлый бампер гнал перед собой волну, которая выплескивалась на обочины, заливая придорожные кусты.

Из ям Рыба выводил машину на пониженной передаче. Пару раз они даже забуксовали, но бог их миловал, и толкать машину не пришлось.

Там, где дорога была поровнее, любивший скорость Рыба не упускал случая разогнать машину. Тогда тяжелый джип принимался козлом скакать по рытвинам и узловатым корням деревьев. В багажнике при этом всякий раз глухо лязгали лопаты, и запасная канистра с бензином, подпрыгивая в воздух, тяжело ухала в пол, грозя проломить днище. Каждый такой прыжок сопровождался однообразным матом, доносившимся с заднего сиденья. Пассажиров сзади было двое, но ругался только один из них, по виду мало отличавшийся от Рыбы и Простатита. Пассажир этот из-за своего длинного и вислого, как соленый огурец, носа прозывался Хоботом. Сосед Хобота был щуплым молодым человеком в очках, одетым просто и безвкусно. Сидел он тихо, как мышь под веником, и явно чувствовал себя не в своей тарелке. Говоря по правде, молодой человек побаивался своих гориллоподобных спутников.

Что с того, что они называются личной охраной господина Майкова? Если человек выглядит как бандит, разговаривает как бандит, щеголяет бандитскими повадками и таскает под полой куртки заряженный пистолет, а в кармане пружинный нож, то он, скорее всего, и есть самый настоящий бандит, назови ты его хоть охранником, хоть помощником депутата, хоть папой римским. Телохранители господина Майкова выглядели бандитами девяносто шестой пробы, да и сам господин Майков, не к ночи будь помянут, недалеко от них ушел.

А то, что он, господин Майков, называет себя предпринимателем, так ото ничего не значит. Вот Валера Лукьянов, к примеру, везде и всюду называет себя ландшафтным архитектором, и, что смешнее всего, ему, как правило, верят, но суть-то от названия не меняется. Он, Валера, был и останется всего-навсего выпускником сельскохозяйственной академии, агрономом, которому повезло хорошо пристроиться, а его работодатель господин Майков – просто разбогатевший, слегка остепенившийся бандит, и телохранители его тоже бандиты, разве что помоложе да победнее, и приличному человеку в их обществе, ясное дело, неуютно…

За грязным, забрызганным мутной талой жижей окном рывками проплывал лес – запущенный, дремучий, с непролазно густым подлеском, все еще засыпанный почерневшим ноздреватым снегом, неприветливый и холодный. Выпускник сельхозакадемии Валерий Лукьянов снова зашуршал картой Брянской области, хотя уже около часа назад окончательно понял, что толку с этой карты мало, можно сказать, нет совсем. На карте все выглядело просто и ясно. Не было там ни этих дремучих, протянувшихся на сотни километров лесов, ни лесных дорог и просек, перепутанных, как намотанные на вилку спагетти или как дождевые черви в баночке для наживки. Половины деревень, через которые они проезжали, на карте не было тоже, зато там значилась тьма населенных пунктов, которых на деле, похоже, попросту не существовало. Валерий чувствовал, что еще немного, и спутники обвинят его в том, что они заблудились, хотя вел машину не он и поездку эту затеял тоже не он. Правда, насчет последнего… М-да… И дернул же его черт брякнуть Майкову про старика Макарыча! Макарыч – это же просто легенда, слух, который витает в воздухе с незапамятных времен. Никто ведь толком не знает, жив ли он до сих пор, Макарыч-то, а если жив, то продолжает ли заниматься своим ремеслом. Кого ни спроси, все про него слышали, и все хором твердят одно: о да, Макарыч – это ас! Да какой там ас – чародей! В старину про таких говаривали, что у него, дескать, зеленая рука. Мол, к чему ни прикоснется, все цветет, зеленеет, а плодоносит так, что урожай на самосвале не упрешь. Словом, таких садоводов, как Макарыч, нынче днем с огнем не сыщешь – и не только в России, но и, пожалуй, во всем мире.

Это если верить слухам. Сам-то Валера Лукьянов легендарного Макарыча, ясное дело, сроду в глаза не видел и никогда, по большому счету, в его существование до конца не верил. То есть, может, и был когда-то такой садовод, на всю страну знаменитый, да только с тех пор уж больно много воды утекло. И страны той больше нет, и известность тогдашняя в наше время ни хрена, извините, не стоит. Спился он, наверное, давно. Спился и помер, а Валера Лукьянов должен его, старого хрыча, по лесу искать, как та девчонка из сказки про двенадцать месяцев под Новый год подснежники искала. Милое дело, как сказал бы Простатит. Блин, ну и кличка! И как он с такой живет? Неужели не обидно?

Сидевший за рулем Рыба услышал шелест карты и слегка повернул голову в сторону заднего сиденья. Лукьянов увидел его круглую румяную щеку и большое, красное, похожее на раздавленный пельмень ухо.

– Ну, профессор, – спросил он с насмешкой, – чего там пишут-то в твоем талмуде? Приедем мы сегодня куда-нибудь или так и будем попусту бензин жечь? Бензин девяносто пятый, стоит недешево, и жрет его наша машинка за милую душу. Смотри, наука, как бы тебе не пришлось папе Маю за бензинчик башлять. Он бабки зря тратить не любит. Скоро там твоя деревня?

«Начинается», – понял Лукьянов и, чтобы не показать, что оробел, с вызовом ответил, остро блеснув стеклами очков:

– А я откуда знаю? Я, что ли, за рулем?

Рыба поперхнулся и ударил ногой по педали тормоза.

Не ожидавший этого Простатит с глухим деревянным стуком боднул головой ветровое стекло. Хобот коротко заржал, но, когда Простатит тяжело повернулся к нему и смерил его холодным, не сулящим ничего хорошего взглядом, сразу же заткнулся.

– Ты чего, четырехглазый? – с угрозой протянул Рыба, разворачиваясь назад всем телом и просовывая в промежуток между спинками сидений свирепую круглую физиономию, в которой не было ровным счетом ничего рыбьего. – Ты чего гонишь, урод? Мое дело – баранку крутить, а твое – дорогу показывать, понял, Сусанин? Ты куда нас завез, козья морда?

– Хорош быковать. Рыба, – к большому облегчению Лукьянова сказал сидевший рядом с ним Хобот и лениво отпихнул водителя ладонью. – Помнешь этого фраера – папа Май тебе бубну выбьет. Чего ты, в натуре, прыгаешь? Профессор не виноват, что ты указатели читать не умеешь. Крутишь баранку – крути помаленьку и не ной. Какого хрена стал? Поехали, в натуре, а то до завтра не доедем! Заколебало уже по кочкам прыгать!

– Типа, я от этого кайф ловлю, – неохотно убирая голову из просвета между спинками сидений, проворчал Рыба. – Ты, Хобот, базар-то фильтруй! Какие тут, на хрен, указатели? Тайга! Мне, между прочим, еще тачку от этого дерьма отмывать.

– Зато, когда мы на деле, ты за баранкой сидишь и кокс нюхаешь, – сказал Хобот. – Чем плохо? При таком раскладе не в падлу раз в год тачку сполоснуть. Давай заводи, кончай это профсоюзное собрание!

– Заводи, заводи, – проворчал Рыба, берясь за ключ зажигания. – А толку ее заводить? Куда ехать-то? Это, по-твоему, что – дорога в деревню?.

Он ткнул пальцем вперед.

Прямо по курсу опять была лужа – огромная, мутная, с торчащим прямо из середины здоровенным не то корнем, не то суком. На том берегу этого зловещего водоема дорога превращалась в две постепенно сходившие на нет, заросшие мертвой прошлогодней травой, засыпанные прелыми листьями, серой хвоей и растопыренными сосновыми шишками колеи. Метрах в двадцати от лужи поперек дороги лежал длинный язык осевшего ноздреватого сугроба.

– Кончайте орать, уроды, – сказал Простатит. – Чего вы воняете, как два ичкера над лотком с арбузами? Ясный хрен, заблудились. Это тот козел в телогрейке нас сюда заслал, зуб даю. Надо вернуться, отловить этого ухаря и объяснить ему, что обманывать серьезных пацанов нехорошо.

Он имел в виду аборигена, который встретился им около получаса назад. При нем была запряженная в подводу лошаденка. В подводе лежали дрова – несомненно, ворованные.

Сам абориген был пьян в дымину и держался на ногах исключительно благодаря поводьям, за которые цеплялся, скорее всего, чисто инстинктивно. Именно Простатит спрашивал у него дорогу к старому графскому имению и говорил при этом таким тоном и так вертел жирными пальцами, что даже у пьяненького российского мужичонки, по всей видимости, не выдержала душа. Дорогу-то он показал, но вот куда она, эта дорога, вела, было решительно непонятно. Скорее всего, и вовсе никуда. Бывают в русских лесах такие вот дороги: едешь по ней, едешь, а она возьми да и кончись. Растворилась в траве, растаяла, пропала… Ездил по ней кто-то когда-то все за теми же дровами, доезжал вот до этого самого места, грузился, а потом разворачивался и уезжал. А что там дальше, за ельничком, – одному богу известно. Может, топь непролазная или еще чего похуже…

Лукьянов почувствовал глухую тоску и новый прилив раздражения: в самом деле, какого дьявола было упоминать при Майкове о Макарыче? Расхвастался, распустил хвост – вот, мол, какой я грамотный да осведомленный. Вот и чеши теперь свою сельскохозяйственную голову, репу свою дурацкую, думай, как выпутываться. Ведь Рыба, черт бы его побрал, и вправду может потребовать деньги за сожженный попусту бензин, и сумма наверняка получится немалая. Майкову Рыба деньги, конечно, не отдаст, пропьет вместе с Хоботом и Простатитом, но ему-то, Валере Лукьянову, это все едино – что в лоб, что по лбу… Да, ничего не скажешь, хорошенькое начало работы!

– Кончайте кипеж, орлы, – лениво сказал Хобот. Он достал откуда-то жестянку с пивом и ловко вскрыл ее, подавшись вперед, чтобы не закапать брюки. – Станет этот пейзанин вас дожидаться. Его уж, наверное, и след простыл. И потом, Простатит, ты же не в деревню дорогу спрашивал, а к графскому дому. Может, это она и есть. Поглядеть надо.

– Поглядеть, – проворчал Рыба, с завистью наблюдая в зеркало за тем, как Хобот жадно пьет пиво. – Ты приколись, какая в этой луже дровина. Поцарапаем папе машину – мало не покажется.

– Не поцарапаем, – наставительно сказал Хобот, утирая губы, – а поцарапаешь. Ты. Персонально. Кто за аппарат отвечает, в натуре? Ты. Значит, и проблема твоя. Можешь пешком слетать.

– Вот пидор, – пробормотал Рыба и запустил двигатель.

– Поедем в таксо, Эрнестуля? – хладнокровно поинтересовался Хобот, знавший «Двенадцать стульев» и «Золотого теленка» едва ли не наизусть и никогда не упускавший случая ввернуть подходящую цитату из этих бессмертных произведений.

– Пидор, – повторил Рыба, дал газ и бросил сцепление.

Машина рывком прыгнула вперед. Хобот как раз в этот момент поднес ко рту банку, и пиво, выплеснувшись от толчка, обильно оросило его физиономию.

– Извозчик! – возмутился Хобот. – Не дрова, блин, везешь!

– С дровами, в натуре, спокойнее, – не оборачиваясь, отозвался Рыба.

Перед лужей он притормозил, и джип осторожно вполз в глубокую мутную воду. Под колесами затрещала гнилая древесина, послышался глухой удар в днище – машина наехала на лежавшую в луже корягу.

– Форсирование водной преграды, – прокомментировал это событие Хобот, выбрасывая в окно пустую пивную жестянку и вынимая из кармана сигареты. – Слышали, чего Борюсик учудил?

– Это который? – со скрипом поворачиваясь на сиденье, заинтересованно спросил Простатит. – Клюваетый, что ли?

– Ага. Ему какой-то фраер из Подольска двенадцать косых висел. Долго висел. Они, типа, корешами были, что ля.

В общем, Клюваетый на него не наезжал. А тут такая ботва: слушок пошел, что фраер этот в Австралию собрался – типа, насовсем. Ну, Борюсик, ясное дело, хватает трубу и вызванивает этого умника. Тот, натурально, бакланит: типа, нет проблем, приезжай, братан, разойдемся краями. Живых бабок, типа, нет, хоть режь ты меня, хоть стреляй, так забери, бакланит, мой «черкан». Клюваетый поехал, посмотрел тачку.

«Черкан» еще не старый, салон кожаный, все навороты – ну, как положено. В общем, стоит такое корыто как-нибудь побольше двенадцати косых. Ну, ксиву оформили – типа, доверенность, – спрыснули это-дело, насажали полную машину баб и поехали за город обновку пробовать. А Борюсик, ты же в курсе, когда выпьет, с головой не дружит. Ночь, в поле снег лежит, а он с дороги съехал и давай по кочкам скакать! Типа, техасский рейнджер.

– Ну? – заинтересованно спросил Простатит.

– Ну и нырнули в какой-то пруд. То есть это они думали, что пруд, а оказалось – очистные сооружения. Свиноферма там, понимаешь. Вылезли оттуда все как есть в этом самом… «Черкан» потонул, на хрен, попутки не берут – ночь, блин, а тут целая банда, и все в говне, как шоколадные зайцы. Пока они телок своих в город отправляли, пока посреди ночи трактор искали, забыли, на хрен, где джип утопили. До утра по кочкам ползали.

– И что? – подал голос Рыба. – С концами?

– Да лучше бы с концами, – сказал Хобот. – Нет, нашли, конечно. Выудили, отмыли, проводку поменяли, обивку, то да се… Клюваетый эту тачку уже третью неделю втирает и никак втереть не может.

– – Ну?! – опять сказал Простатит. Сказал с каким-то странным выражением. – Вот урод! Вернемся – рыло на бок сворочу. Он же мне этот «черкан» три дня назад предлагал. Десять косых просил, падло. Я ему говорю: «Слышь, Клюваетый, а чего это в салоне вроде говнецом попахивает?»

А он мне: «Это я вчера гороха нажрался. Страсть как горох люблю…»

Рыба заржал во все горло и от полноты чувств ударил кулаком по баранке. Хобот поперхнулся сигаретным дымом, закашлялся, а потом тоже захохотал. Даже забившийся в угол сиденья выпускник сельскохозяйственной академии позволил себе бледно улыбнуться, на всякий случай прикрыв улыбку сложенной вчетверо картой.

Машина тем временем миновала лужу, вскарабкалась на очередной бугор и пошла перемалывать высокими колесами перегородивший дорогу сугроб. То, что с противоположного берега лужи выглядело просто языком нерастаявшего снега, оказалось кончиком сплошного снежного покрывала, под которым окончательно терялась дорога. Различить ее теперь можно было лишь по отсутствию на ней деревьев. Рыба снова включил пониженную, и джип, утробно завывая, попер вперед, разбрасывая колесами снег. Позади него оставалась глубокая колея, сизый дымок выхлопа стелился по снегу и путался в подлеске. Потом дорогу перебежал отощавший за зиму заяц. Это событие вызвало в машине небольшой переполох.

Азартный Хобот даже вынул из-за пазухи пистолет, но Рыба, на котором тяжким грузом лежала ответственность за хозяйский автомобиль, наотрез отказался бить подвеску и царапать недавно отполированные борта ради какой-то тощей лесной дохлятины.

– Заглохни, Хобот, – сказал он. – Вернемся в город – я лично подстрелю кошку и принесу тебе. Это будет хорошая .кошка, жирная, отвечаю. У моей соседки есть как раз то, что тебе надо. Повадилась гадить у меня под дверью, тварь. Так что и тебе удовольствие будет, и мне польза. А без шкурки ты и не поймешь, что сожрал – кошку, зайца или вообще ящерицу какую-нибудь.

– Варана, – подсказал Простатит. – Или жабу. Хочешь жабу, Хобот?

– Не хочу, – сказал Хобот, неохотно возвращая пистолет в кобуру. – Круглые сутки с жабами общаюсь, уже с души воротит. Квакаете, квакаете… Слышь, наука, – меняя тему, обратился он к Лукьянову, – так я не понял, что это за кусты такие особенные, за которыми мы в эту тундру забрались?

– Не кусты, – откладывая в сторону бесполезную карту, сказал Лукьянов, – деревья.

– Да мне по барабану, хоть пеньки. Ты растолкуй народу, почему деревья нельзя в Москве купить. Я бы понял, если бы папа Май нас, к примеру, на Дальний Восток заслал.

Там всякой субтропической дребедени хватает – лимонник там всякий, карликовая береза." А тут чего? Это ж Брянская область!

– Ехал Гитлер на машине через брянские леса, – вдруг сказал Простатит, ни к кому персонально не обращаясь. – Подорвался он на мине, подлетел, как колбаса.

– Типун тебе на язык, – сказал Рыба и переключил передачу.

– Во-во, – живо подхватил Хобот. – Вот и объясни нам, необразованным, на кой хрен папе этот геморрой? Чего-то я тут никакой экзотики не наблюдаю. Сосны, елки да березы – то же самое, что под Москвой. Что это за дед такой, к которому мы едем? У него что, оранжереи?

– В том-то и дело, что нет, – сказал Лукьянов. – В оранжерее можно вырастить все что угодно, это не проблема. А этот старик выращивает деревья в открытом грунте. У него даже черешня вызревает.

– Ну и что? – удивился с переднего сиденья Рыба. – Тоже мне, фрукт – черешня! Эксклюзив, блин, на фиг. Я думал, баобаб…

Его презрительный, самоуверенный тон задел Лукьянова за живое.

– Между прочим, – сказал он, – черешня в Москве и Подмосковье не растет. Не то что не вызревает, а просто не приживается! Вымерзает в первую же зиму. А вот у Макарыча – ничего, живет. Говорят, вкуснее украинской.

– Говорят, что кур доят, – проворчал Хобот. – Где Москва, а где Брянск! Здесь вон на сколько южнее! Вот забашляешь ты этому деду папиными бабками, привезешь саженцы, воткнешь у папы во дворе, а они – фьють! – и засохнут. Чего делать-то будешь, наука? Думаешь, до зимы слинять успеешь? Успеть-то успеешь, да только папа тебя из-под земли достанет. Очень он не любит, когда его, как лоха, на пальцах разводят.

Лукьянов промолчал, всем своим видом демонстрируя оскорбленное достоинство. Чувство, которое он при этом испытал, было очень неприятным, поскольку Хобот, болтая от нечего делать, высказал его собственные опасения, причем, увы, далеко не все. Выходить капризные саженцы черешни – это только полдела, причем вторая, не самая трудная его половина; сначала их нужно било найти. Выдающий себя за ландшафтного архитектора агроном старался пореже смотреть на дорогу, которая к этому времени уже, можно сказать, исчезла.

По гладким, уже основательно забрызганным грязью бортам джипа все чаще с противным шорохом скребли ветви кустов.

Рыба, скорчившись над приборной доской, ожесточенно крутил баранку, поминутно переключал передачи и тихо матерился сквозь зубы. Машина больше не скакала козлом; теперь она тяжело, неторопливо раскачивалась, как нефтеналивной танкер на мертвой зыби, переваливаясь с ухаба на ухаб, подминая под себя кусты и с трудом переползая через стволы поваленных деревьев.

– Блин, – сказал с водительского места Рыба, – у папы шило в одном месте, а мы должны мотаться, как эти… А он потом посмотрит и скажет: «Ты зачем мою машину убил? Тебя кто учил на новеньком японце по пням ездить?» Что я ему отвечу?

– Да, – с издевательским сочувствием вздохнул Хобот, – тяжелое положение. Ответить нечего, а отвечать придется.

– Вот я и говорю, – продолжал Рыба. – Вот на кой хрен, скажи, ему эта черешня? Витаминов не хватает? Ну так купил бы в магазине…

– Темный ты, Рыба, – сказал Хобот. – Это ж, типа, увлечение. Посадит папа Май у себя во дворе эту черешню и пойдет пальцы веером распускать: видали, чего у меня есть?

Ни у кого не растет, а у меня растет! Это вам не голубая елка и не папоротник какой-нибудь!

– Все равно не понимаю, на хрена это надо, – упрямо сказал Рыба.

– Вот поэтому ты баранку крутишь, а папа командует, в какую сторону крутить.

– Слушайте, пацаны, – оставив эту обидную реплику без внимания, сказал Рыба, – что-то мне все это перестает нравиться. А может, тот мужик, у которого мы дорогу узнавали, совсем не такой лох, каким выглядит? Может, он, типа, наводчик? Он нас заслал к черту на рога, а где-нибудь в лесу его кореша с обрезами сидят и нас поджидают. А мы, как бараны, сами прямо к ним в руки премся… Вы кругом посмотрите. Какое тут, на хрен, может быть графское имение?

– Гений, – сказал Хобот. – Во отмочил! Говоришь, кореша с обрезами? Это, типа, партизаны, да? Еще с войны, наверное. Им, типа, забыли на пейджер сбросить, что война кончилась, так они до сих пор поезда под откос пускают и иномарки расстреливают. А чего? Машина у нас японская, а японцы в ту войну за Гитлера воевали. Простатит у нас будет японский генерал, а ты…

Молодой ельник, через который они ехали, вдруг кончился, и джип выкатился на укатанную, относительно ровную дорогу. Впереди, метрах в ста, сквозь частокол сосновых стволов виднелись какие-то постройки – судя по виду, очень старые, но при этом не деревянные, а кирпичные, даже оштукатуренные. Как следует разглядеть их мешали деревья, но и отсюда комплекс строений выглядел достаточно обширным для того, чтобы не спутать его с трансформаторной будкой или коровником. Да и откуда взяться коровнику в лесу?

– Кажись, приехали, – сказал Рыба.

В его голосе слышалось явное облегчение.

Сидевший сзади Лукьянов подался вперед.

– Да, похоже, – сказал он, хотя его никто ни о чем не спрашивал.

У него отлегло от сердца. Все-таки графское имение существовало, а значит, и старик Макарыч со своим фантастическим садом тоже вполне мог оказаться реальностью. Валерий Лукьянов очень боялся, что эта их экспедиция будет погоней за призраком, но теперь, когда выяснилось, что имение графов Куделиных действительно стоит там, где должно было стоять, и даже неплохо сохранилось, поездка вновь превращалась во вполне благопристойный деловой вояж. Оставалось только отыскать легендарного Макарыча. Впрочем, даже если старик давно помер, в саду почти наверняка найдется, чем поживиться. Ну а если не найдется, то вины Валерия Лукьянова в этом уже не будет.* * *

Василий Макарович Куделин был худым, жилистым человеком лет шестидесяти пяти, а то и семидесяти. Точно определить на глаз его возраст было трудно: его покрытое несходящим кирпичным загаром лицо было морщинистым не то от возраста, не то от привычки щуриться на солнце, густые, совершенно седые усы пожелтели от никотина, волос на голове почти не осталось, но спину он до сих пор держал на удивление прямо – пожалуй, чересчур прямо даже для горожанина, не говоря уже о человеке, который всю жизнь ковырялся в земле.

В деревне про Василия Макаровича поговаривали, будто он на самом деле является прямым потомком последнего из графов Куделиных. Никто, естественно, не знал и не помнил, что стало в семнадцатом году с графской семьей: были и сплыли, и кому до них какое дело? Графский садовник, носивший, как это частенько бывало в старину, фамилию хозяев, исчез из имения примерно в ту же пору, и никто не знал, где, по каким фронтам и на чьей стороне носили его дымные ветры гражданской войны. Вернулся он уже в середине тридцатых, и не один, а с молодой женой. Имение в ту пору уже перешло в распоряжение колхоза, но что с ним делать, в колхозе никто не знал: стояло оно на отшибе, далековато от деревни, в лесу, и использовать его для хозяйственных нужд было тяжело и неудобно. Все, что можно было оттуда украсть, новоявленные колхозники украли еще в семнадцатом, и с тех пор просторный каменный дом с колоннами и многочисленные надворные постройки медленно приходили в упадок. Английский регулярный парк и великолепный сад, полюбоваться которым приезжали, бывало, из Москвы и Петербурга, тоже пришли в запустение, заросли сорными кустами и травой, а частично были даже вырублены на дрова, хотя кругом стеной стоял лес. Бывший графский садовник Макар Куделин, поселившись на краю деревни, стал похаживать в имение и потихоньку, не спеша, начал приводить в порядок сад. Местные власти, как ни странно, смотрели на это сквозь пальцы: у председателя колхоза каким-то чудом хватило ума понять, что хороший сад, как ни крути, лучше, чем несколько кубометров дров.

Постепенно Макар Куделин переселился в имение совсем, обосновавшись вместе с семьей в сторожке у ворот, – так, чтобы быть поближе к саду. Против этого председатель тоже не возражал, а однажды, пребывая в юмористическом расположении духа, сказал: «Ты, Макар, сидишь тут, ровно как настоящий граф. И имение при тебе, и сад, и парк, и фамилия подходящая. Граф, как есть граф!»

С тех пор и пошло: граф да граф. Старики, которые знали, откуда взялось это прозвище, со временем вымерли; молодежи же было все равно. В сорок первом Макар Куделин, которого все звали уже не иначе как Граф или даже «ваше сиятельство», ушел на фронт и пропал без вести под Ржевом.

Злые языки поговаривали, будто сдался он в плен немцам и теперь живет себе, поживает в Германии, а то и в самой Америке; ну да на каждый роток не накинешь платок. Жена Графа умерла в пятьдесят четвертом, а сын его Василий, от" служив срочную, вернулся в родные края, чтобы продолжить отцовское дело, к которому питал великую склонность.

В свой срок он женился. Жена ему попалась болезненная, недужная и прожила с ним недолго – умерла родами, оставив Василию Макаровичу наследника, названного в честь ее отца Петром. В возрасте пяти с небольшим лет Петьку Куделина сильно напугал колхозный племенной бык Евграф, после чего Петька напрочь перестал разговаривать и, кажется, слегка повредился умом. Ни в какие новомодные клиники Василий Макарович сына не повез, поскольку в медицину, особенно советскую, верил примерно столько же, сколько в летающие тарелки и потусторонние голоса, то есть не верил вовсе. Лечил он своего Петра Васильевича травами, да так и не вылечил. Ну, да это не беда: слово – серебро, а молчание – золото. Да и не с кем ему, Петьке Куделину, было разговаривать.

Жили они все там же, в графском имении, в ветхой сторожке, ухаживали за садом и ни в чем не ведали нужды, потому как садоводом Василий Макарович был, что называется, от бога, и не раз приезжали к нему столичные профессора – совета попросить, послушать умного человека и самим ума поднабраться. Приезжали и люди попроще: садоводы, селекционеры, даже дачники обыкновенные наведывались, потому что при удачном стечении обстоятельств здесь, в имении, можно было разжиться саженцами деревьев редкостных и небывалых, какими не мог похвастаться больше никто на всем белом свете.

Василий Макарович перед заезжими академиками не лебезил – ни при Хрущеве, ни при Брежневе, ни тем более потом, когда все развалилось к чертям и в глазах у академиков появился голодный блеск. Однако и перед простым людом носа не драл, и денег за семена и саженцы не брал почти никогда. Понравится человек – отдаст даром, а не понравится… Ну, тут разговор у него был короткий и решительный, хотя, опять же, без всяких этих грубостей. Дескать, извини, милый человек, но поезжай-ка ты домой несолоно хлебавши, нечего мне тебе дать, а что есть, то, как говорится, не про вашу честь.

Крутой, одним словом, был старик, непростой, – как есть граф, – и сыну его, Петьке немому, частенько доставалось на орехи, особенно по малолетству, когда голова у него не успевала за руками и ногами. С возрастом, однако же, Василий Макарович слегка смягчился – по крайней мере, по отношению к сыну. Любил он своего Петьку, и растения его любили – хотя, конечно, не так сильно, как самого Макарыча. В деревне отец и сын почти не появлялись – разве что хлеба купить, спичек, да иногда, в большой праздник, – бутылку водки. Нечего им было делать в деревне, да и дом их, выстроенный Макаром Куделиным еще до революции, сгорел лет двадцать назад – не то от молнии сгорел, не то подожгла какая-то добрая душа шутки ради, кто ж теперь разберет? Так и жили в медленно разрушающемся имении – ели, что бог пошлет, кур разводили, а больше никакой скотины у них не было. Ни коров не было, ни овец или, боже сохрани, коз. Был здоровенный лохматый пес неизвестной породы, и кошка была, а скотины – ни-ни. Того чище, когда забрела однажды в имение отбившаяся от стада корова, Макарыч лично пригнал ее обратно в деревню, колотя по хребту стволом старинной отцовской берданки. Пригнал, завел во двор к хозяину и пообещал в следующий раз пристрелить норовистую скотину без суда и следствия, потому как изловил он ее в саду, где росли у него уникальные яблони и знаменитые на всю страну районированные черешни. И между прочим, никто и не пикнул – ни корова, ни ее хозяин, ни даже хозяйка. Знали: если Макарыч пообещал пристрелить – пристрелит непременно, и концов не найдешь. Сожрут со своим немым Петькой, а косточки в саду закопают, вот и весь разговор. А придешь права качать – того и гляди, с тобой то же самое случится, потому что – граф. Черт его знает, а вдруг и впрямь граф? А они, графья, такие – чуть что, за ружье хватаются. Порода у них такая, тут уж ничего не попишешь Да и понимали, опять же, что Макарыч тут в своем праве. Корова – она корова и есть, ей все одно в суп идти, а хорошую яблоню попробуй-ка вырастить! Макарычевы деревья в каждом дворе росли, по всей деревне, по всему району, да и по всей области, коли уж на то пошло.

В последние годы характер Макарыча, и без того тяжелый, испортился окончательно. И виноват тут был не только и не столько его почтенный возраст, сколько иные, неподвластные старику Куделину обстоятельства. Уж очень широко разошлась о нем слава – в определенных кругах, естественно, но все-таки очень широко. Да и не в славе было дело, а в том, что, пока она росла, крепла и расползалась от Бреста до Владивостока, по Руси как-то незаметно для Макарыча распространилась новая, невиданная им раньше порода людей – мордатых, бритоголовых или, наоборот, сухопарых и аккуратно причесанных, но с одинаковым рыбьим выражением глаз и с сытой хозяйской повадкой. Пока они воровали и грабили у себя в городах, наживая свои капиталы, для Макарыча их будто бы и не существовало. Но потом капиталы легли в банки солидным, надежным грузом, и нажравшиеся волки начали благоустраивать свои логова. Вот тут-то и кончилась для Куделина спокойная жизнь. И ладно бы только за саженцами приезжали! Ладно бы только совета просили!

Нет, дошло до того, что какой-то скоробогатый брянский волчара заявился в здешние края, намереваясь занять графский особняк под свою, понимаете ли, дачу. Спасла Макарыча только тяжелая, уже тронутая по углам ржавчиной чугунная доска, намертво прикрученная болтами к стене хозяйского дома. На ней значилось: «Памятник архитектуры XVIII века. Охраняется государством». Купчика это, ясное дело, остановить не могло, но рядом с доской встал Макарыч с берданкой наперевес, а тут и участковый, дай ему бог здоровья, подоспел, не дал в обиду…

Участковый был свой человек, и денег грязных, как это ни удивительно, брать не стал, и помогал Макарычу безотказно, но с тех самых пор, просыпаясь по утрам, старик Куделин начинал ждать очередных неприятностей. Весь день ждал, и спать ложился все с тем же предчувствием неминуемой беды, и во сне ему виделось черт знает что – какие-то пьяные рожи, невиданные иностранные машины и огромные камины, в которых жарко горели расколотые вдоль яблоневые и грушевые стволы…

В общем, нервы у Василия Макаровича стали заметно сдавать, и ворчал он теперь с утра до вечера – на сына, на собаку, на кошку, на погоду и вообще на все на свете. Больше всего, конечно, на сына, потому что был он всегда под рукой, сносил стариковскую воркотню молча – а как еще-то, немой ведь он был! – и, кажется, даже не обижался, только мычал успокаивающе да ласково похлопывал сурового родителя по плечу. Жалел его Макарыч, до слез жалел, и стыдно ему было, что срывает зло на единственном родном человеке, который и возразить-то не может; жалел, но поделать с собой ничего не мог, да и не хотел, справедливо полагая, что перекраивать собственный норов в семьдесят лет – дело не только бесполезное, но и смешное.

Вот и сегодня, едва успев продрать глаза, Макарыч принялся кряхтеть, скрипеть и делать замечания: и печка-де не греет, и пол неделю не метен, и в чугунке с картошкой песок какой-то, не говоря уже о саже. Глаза у него в последние десять лет начали заметно слабеть, и сослепу наступил он на хвост кошке, которая, развалившись посреди кухни, вылизывала переднюю лапу. Кошка шарахнулась с диким мявом, Макарыч с перепугу шарахнулся в другую сторону, чуть было не упал, споткнувшись о скамейку, перевернул ведро – слава богу, пустое – ив сердцах во весь голос загнул в бога, в душу и в святую троицу, что делал, в общем-то, только в исключительных случаях. На шум из сеней прибежал сын Петр, торопливо бросил на пол у печки охапку пахнущих смолой и ночным морозцем дров, взял Макарыча за плечо мягкими пальцами и сбоку участливо заглянул в глаза. Макарыч уже наладился было обругать и его, но сдержался: в том, что он состарился, не было вины сына.

День предстоял долгий и пустой, потому что делать в саду, по сути, было нечего. Поддержание сада в идеальном порядке, конечно, требовало определенных усилий, но усилия эти были Макарычу не в тягость, да и по весне не надо было суетиться, обрезая ветки и сгребая мусор: все это было сделано еще в прошлом году, до снега.

Перекусив чем бог послал, Макарыч закурил козью ножку, набив ее самосадом, который собственноручно выращивал в огороде за сторожкой. Курево это было такого свойства, что за ним к Макарычу приезжали не только из окрестных деревень, но даже и из Брянска – были и там ценители настоящего табака. Один знаток из городских, посасывая трубку, утверждал, помнится, что знаменитый на весь мир виргинский табак, что растет за морем, в самой Америке, в подметки не годится макарычеву самосаду. Что ж, они городские, им виднее…

Макарыч набросил на широкие костлявые плечи поношенный козий тулупчик со свалявшимся мехом и засаленным, потерявшим цвет верхом и, дымя самокруткой, вышел на крыльцо. Утро было серое, над землей висел холодный туман, и пах этот туман весной – мокрой корой, просыпающейся землей, лесом и немного печным дымом. Сад был отлично виден отсюда – ровные, уходящие в перспективу ряды черных стволов на сероватом снегу. Макарыч представил себе, как это будет выглядеть в мае, в пору цветения, и вздохнул: дожить бы.

Докурив, он вернулся в дом, оделся для выхода, взял ружье и, кликнув собаку, отправился обходить сад. В саду у него были расставлены силки – не столько ради пропитания, сколько для защиты от мародерствующих зайцев. Стволы деревьев были надежно укрыты колючим еловым лапником, но проклятым грызунам все было нипочем – они хотели есть, а глодать яблоню или вишню, конечно, вкуснее, чем елку.

Силки почти никогда не пустовали, так что без мяса Макарыч с сыном не сидели. Местный егерь смотрел на макарычево браконьерство сквозь пальцы, поскольку это была чистой воды самозащита. А если бы даже и не так, что ж с того?

У егеря в саду тоже росли макарычевы груши и сливы, и табачок колосился на грядке все того же происхождения, графский.

Обходя сад, Макарыч дошел до питомника, где сидели в ожидании своего часа саженцы – крепкие, ровные, здоровые, один к одному. Были тут и яблоки, и груши, и сливы, и вишни, и даже районированные черешни, плод многолетнего труда и предмет жгучей зависти всех без исключения знакомых садоводов, тоже были здесь – ровным счетом восемь саженцев, уже готовых к переезду на новое место. Скоро, скоро потянется в графскую усадьбу народ, и пойдут макарычевы черешни по Руси – до самой Москвы, а может быть, даже дальше, на север, к Пскову, к Санкт-Петербургу или, чем черт ни шутит, даже к Мурманску. Теперь-то Макарыч был уверен: опыт удался, черешни приживутся даже в более суровом климате, чем здесь. Да, пришла, пришла пора расставаться, настало время им выходить в свет на радость людям…

Бродил он по саду почти до обеда, замерз и проголодался, но зато настроение у него поднялось, как по волшебству, и, вернувшись в сторожку, которую с давних пор привык считать единственным своим домом, на сына глянул ласково, без обычной своей угрюмости, и сказал:

– Давай, Петруха, обед стряпать. Нынче опять зайчатина. Ох, и опостылела же она мне! Ананасы, что ли, в огороде развести, чтобы ее заедать? А? Как думаешь, Петруха? Пойдет нам зайчатина с ананасами или как?

С этими словами он бросил на стол трех крупных зайцев.

Зайцы были мертвые – Макарыч всегда забивал попавшую в силки дичь на месте, чтобы лишний раз не расстраивать сына. Петр подошел к столу и, как обычно, осторожно погладил большой белой ладонью пушистую заячью шерсть с застрявшими в ней крупинками подтаявшего снега. Глаза у него подозрительно заблестели, и Макарыч, отвернувшись в сторону, сокрушенно вздохнул: сын был велик ростом и широк в плечах, как и он сам, но при этом вял, рыхл и слабоват рассудком – ни дать ни взять, большой ребенок с усами и кучерявой русой бородкой.

Свежевать зайцев, как всегда, пришлось Макарычу. Петр тем временем развел огонь в плите, поставил греться воду и, присев на скамеечку, стал чистить картошку. Получалось это у него сноровисто и чисто. Картошки было сколько хочешь, по осени деревенские везли ее в поместье мешками и целыми телегами в обмен на саженцы. И мясо везли, и рыбу, и самогон – словом, Макарыч, как настоящий помещик, жил с крестьянского оброка.

Нагревшаяся сковорода шипела и скворчала, плюясь жиром, и Макарыч из-за этого далеко не сразу различил шум подъехавшего автомобиля, а когда различил, сразу понял, что дождался-таки неприятностей. Звук у машины был какой-то не такой, непривычный был звук. Мотора, считай, не слыхать, зато колеса шуршат так, будто к сторожке грузовик подкатил… В здешних краях таких машин не водилось.

Макарыч отложил нож, которым разделывал зайца, и, вытирая руки цветастой засаленной тряпкой, выглянул в подслеповатое окошко. Так и есть: у ворот стоял огромный серебристый автомобиль на высоких блестящих колесах, весь обтекаемый и сверкающий, несмотря на густо облепившую борта дорожную грязь. Таких Макарыч еще не видел, хотя и понимал, что перед ним джип. Видно, машина была из новых, из последних, и стоила таких денег, что на них можно было скупить все деревни, мимо которых она проехала по дороге из Москвы. А если еще немного накинуть на водку – покупай вместе с жителями, никто даже слова поперек не скажет…

Из машины полезли какие-то люди в кожаных куртках, и Макарыч, кряхтя, пошел встречать гостей. У него еще теплилась надежда, что эти люди просто заблудились, не туда свернули, вот и попали в богом забытый угол… Впрочем, он тут же мысленно оборвал себя: чтобы попасть сюда случайно, нужно было быть пьяным в дрезину и километров двести ехать, не открывая глаз. Разве что они ехали в деревню…

А что им делать в деревне на такой машине и с такими рожами?

Приезжих было четверо. Трое были одеты в кожаные куртки, просторные черные брюки и тупоносые дорогие туфли – словом, в привычную даже глазу деревенского жителя униформу российского «братка». Они были разного роста и телосложения, и волосы у них были разные – вернее, то, что от этих волос осталось после стрижки, – и лица, конечно же, были друг на друга совершенно непохожи, но Макарычу вдруг показалось, что перед ним стоят трое единоутробных близнецов, до того одинаковым было выражение их лиц. Старик Куделин хорошо знал это выражение – слава богу, насмотрелся, когда с отцовской однозарядной берданкой в руках оборонял поместье от новых хозяев. Да и, кроме того, бывали случаи – приезжали братишечки за «эксклюзивом», а один, помнится, и вовсе заявился с деловым предложением: давай-ка, дед, посади у себя марихуанку, конопельку посей, а я у тебя буду урожай на корню скупать. И людям, типа, хорошо, и тебе, старый, лишняя копейка не помешает – в смысле, лишний цент…

Итак, с троими из четверых приехавших на серебристом джипе людей все было ясно. Перед Макарычем, разминая затекшие от долгого сидения в машине ноги, стояли типичные бойцы, охранники – быки, одним словом. Зато четвертый заставил Василия Макаровича озадаченно нахмурить седые кустистые брови. На бандита он не походил, на хозяина – тоже. Щуплый такой парнишечка в матерчатой курточке, в неновых джинсах и потрепанных рыжих сапогах на толстой подошве, на переносице – очки, на лохматой голове – картуз с козырьком, как у дореволюционного приказчика. Вроде парень был как парень, но уж очень он не вписывался в компанию, с которой приехал, да и машина, из которой он выгрузился, была ему как будто не по чину.

Мордовороты в черной коже остались возле машины, закурили и стали с ленивым любопытством озираться по сторонам, будто в музее каком-нибудь или, скажем, в ботаническом саду: и скучно беднягам, и уйти нельзя. Их спутник шагнул вперед, и Макарыч понял, что разговаривать будет именно он.

– Здорово, отец, – развязно поздоровался парень в очках. Получилось это у него как-то ненатурально, видно было, что разговаривать он привык совсем по-другому, но изо всех сил старается не ударить лицом в грязь перед своими товарищами. А может, и не товарищами вовсе, а, наоборот, конвоирами… Кто их теперь разберет?

– Здорово, коли не шутишь, – довольно прохладно ответил Макарыч. – Только не припомню я у себя таких сыновей.

– Ну, с мужиками это бывает, – прежним неестественно развязным тоном сказал приезжий. – Думаешь, ты холостой и бездетный, а на поверку оказывается, что у тебя двадцать пять детишек по всем регионам России.

– Ты, парень, кончай придуриваться, – напрямик резанул Макарыч. – Года мои не те, чтобы зубы с тобой за компанию сушить. Говори, зачем приехал, или проваливай восвояси. Чего вам? Заблудились, что ли?

– Еще не знаем, – сказал очкастый. – Сейчас разберемся. Если ты – Макарыч, садовод, то, значит, не заблудились.

– Я садовод, – сказал Куделин, – только я тебе не Макарыч, а Василий Макарович, понял?

Возле машины кто-то коротко, неприятно рассмеялся, и один из кожаных близнецов – самый здоровый, с черной шерстью на плоской макушке и с огромной, синей от бритья челюстью – отчетливо произнес:

– Во, блин, дает Мичурин!

Очкастый парень смущенно передернул плечами и наконец улыбнулся почти по-человечески.

– Очень рад, – сказал он искренне. – А я, знаете, сомневался, существуете вы на самом деле или это все байки…

Видите ли, я ландшафтный архитектор…

– Кто? – спросил Макарыч. – Кто-кто?

– Ландшафтный ар… Гм, – молодой человек зачем-то воровато оглянулся на своих спутников и, сильно понизив голос, продолжал:

– Агроном. Закончил сельскохозяйственную академию, но работы по специальности сейчас маловато…

– Скажи лучше, что ее в Москве маловато, – вставил Макарыч, – и платят за нее тоже маловато. Так, что ли? На земле, парень, не за деньги работают, а за любовь. Хотя, конечно, любовью сыт не будешь. Так чего тебе надо, ландшафтный архитектор?

– У меня подряд на обустройство приусадебного участка! – сказал парень. – Клиент состоятельный, платит хорошо, но и работа сложная. Лужайки, там, пруд, водопад, альпийские горки, растения всякие – кусты, деревья… Понимаете?

– Понимаю, – сказал Макарыч. У него немного отлегло от сердца. – Так ты, парень, не по адресу приехал. Был тут когда-то парк, и хороший, но загубили, профукали… Только сад и остался, а в саду у меня, сам понимаешь, декоративных растений нет.

– Декоративные растения – не проблема, – заверил его Лукьянов. – Мы приехали именно за плодовыми деревьями.

Они и цветут красиво, и польза какая-никакая от них есть…

Знаете, у меня такой замысел: в сторонке, на отшибе, разбить небольшой садик. Клиент, насколько я понял, родом из деревни, ему будет приятно иногда посидеть за простым дощатым столом под цветущей яблоней или, там, черешней…

– В Москве черешни не приживаются, – перебил Макарыч. – Агроном… Или вы не из Москвы?

– Из Москвы, из Москвы… Знаю, что не приживаются.

Но я слышал, что вам удалось вывести особый сорт, районированный. Нам всего-то и надо, что саженцев десять. Мы хорошо заплатим. По сто долларов за саженец вас устроит? Это будет ровным счетом тысяча. Ну, по рукам?

Макарыч огляделся по сторонам и мысленно обругал последними словами своего пса, который где-то бегал как раз в тот момент, когда в нем возникла нужда. То есть пока еще не возникла, но могла возникнуть в любую минуту.

– Сказки, – сказал он. – Нет у меня никакой черешни.

А была бы, так не дал. Дерево – оно для людей, а твой новый русский посадит его за бетонным забором и никому даже поглядеть не даст, не то что саженцем поделиться. Давай, парень, поворачивай оглобли и катись в свою Москву, покуда я собаку не кликнул.

– То есть как это – катись? – опешил Лукьянов. – Что же мы, зря, что ли, сюда ехали?

– Выходит, что зря.

Лукьянов беспомощно огляделся по сторонам. Он многого боялся, когда собирался в эту поездку: своих спутников или того, что никакого Макарыча попросту не существует. Но такого он просто не ожидал. Не думал он, что старик окажется таким норовистым и даже не захочет с ним разговаривать!

Старики, конечно, народ сложный, но не до такой же степени, чтобы отказываться от денег, которые сами идут в руки!

Справа от него, среди осевших пятнистых сугробов, из-под которых местами уже проглядывала черная мокрая земля, ровными, будто проведенными под линейку, рядами стояли деревья. Деревья были приземистые с идеально ухоженными округлыми кронами, и комли их были заботливо укрыты еловым лапником, а кое-где и обвязаны соломой на случай сильных морозов. Немного дальше Лукьянов разглядел шеренги тонких прутиков с растопыренными ветками – надо полагать, питомник, где подрастали молодые деревца.

– Посмотреть-то хоть можно? – спросил он и тут же убедился, что старик насчет черешни соврал, причем соврал неумело.

Макарыч насупился, по-бычьи наклонил голову и неприятным скрипучим голосом ответил:

– Нечего тебе там смотреть. Сказано, уезжай, откуда приехал, пока я собаку не кликнул!

– Зря вы так, папаша, – сказал Лукьянов. Он видел, что договориться со старым хрычом не удастся, но при этом отлично знал, что, если вернется с пустыми руками, Майков будет очень недоволен. Если бы они не нашли усадьбу – другое дело, а так… Усадьба – вот она, и черешня, о которой болтали в Москве и за которой они сюда приехали, тоже наверняка здесь, иначе дед не стал бы так кипятиться. Всего и делов-то, что купить саженцы, а чертов старик уперся, как баран. Хоть ты и вправду поворачивай оглобли… – Зря вы так, – повторил он. – Вы подумайте, стоит ли лезть в бутылку только из-за того, что вам чье-то лицо не понравилось.

– Стоит, – проворчал Макарыч. – Если бы я дрова продавал, тогда, конечно, разницы нету, кому, лишь бы подороже. А саженец – он как человек. Да какое там – человек! Он ведь ни убежать, ни пожаловаться не может. Загубишь ты мне деревья, ландшафтный архитектор, как пить дать загубишь. Не верю я тебе, понял? Так что собирай своих бандюков и будь здоров. Кончен разговор!

– Мы ведь можем просто пройти и посмотреть, – сказал Лукьянов, – и никого не спрашивать. Много на себя берешь, отец. Тебе такие деньги предлагают! Сказал бы спасибо, а ты выеживаешься, как муха на стекле… Ну, как знаешь.

Мужики! – позвал он своих спутников. – Аида, посмотрим, что да как.

– Ты ученый, ты и смотри, – лениво откликнулся Хобот.

– Ты в очках, тебе виднее, – поддержал его Рыба.

– Нашел себе мужиков, – добавил молчаливый Простатит. – Тут нормальные пацаны, а мужиков в деревне поищи.

Лукьянов замялся. Сказать, что его не пускает в сад семидесятилетний старик, было как-то неловко. Он вообще не знал, как разговаривать с этими людьми. Пацаны… Простатиту скоро сорок, а туда же – пацан. И что теперь? А теперь делать нечего, взялся за гуж – не говори, что не дюж…

Валерий украдкой вздохнул, поправил на голове картуз и решительно двинулся мимо крыльца сторожки, где стоял зловредный старикан, к саду. Макарыч ухватил его за плечо и рывком развернул к себе. Рука у него оказалась неожиданно тяжелой, и Лукьянов с трудом удержался на ногах. От этого в его душе вспыхнуло дикое раздражение. Старик вел себя странно, как будто прибыл с другой планеты или как есть, целиком вывалился из какой-то старой советской книжки про неподкупных радетелей за общественное благо, презирающих деньги. Ну, если хочет корчить из себя идиота, это его личное дело, но руки-то зачем распускать?! И еще эти уроды, детишки папы Мая, стоят, наблюдают, скалятся… В цирк их привезли, сволочей!

– Руки убери, старый! – грубо выкрикнул он и сначала ударил по запястью сжимавшей его плечо руки, а потом отпихнул Куделина, толкнув его в грудь кулаком.

Старик покачнулся и выпустил плечо Валерия. Губы у него задрожали от обиды и ярости.

– Ах ты сопляк! Ты на кого руку поднимаешь?! А ну убирайся отсюда ко всем чертям!

– Рот закрой, – спокойно посоветовал ему Лукьянов, чувствуя, что нащупал правильный путь. Место тут глухое, если что, все будет шито-крыто… – Не разевай варежку, старик, а то ворона залетит. Сказано тебе, нам саженцы нужны!

Он двинулся в сторону сада. Макарыч снова попытался схватить его за куртку, но Валерий, обернувшись, оттолкнул его обеими руками с такой силой, что старик поскользнулся и упал в снег.

– Аут! – заорал веселый Хобот, и его приятели довольно заржали.

Макарыч уже понял, что сопротивляться бесполезно, и меньше всего ему хотелось поднимать шум. Крики и ругань мог услышать сын, услышать и прибежать на помощь. А какая от него, убогого, помощь? Он в жизни своей мухи не обидел, а вот его обидеть любой дурак может. Есть такие люди, которых хлебом не корми, а дай покуражиться над тем, кто слабее. Их не так уж много, но те, кто приехал в поместье на серебристом джипе, явно принадлежали именно к этой ненавистной Макарычу породе.

Словом, Макарыч решил больше не шуметь. Ну выкопают саженцы, чего уж тут… Снявши голову, по волосам не плачут. Взрослые деревья они, даст бог, трогать не станут, очкарик этот хоть и плохонький, а все ж таки агроном, разберется, что к чему. А саженцы – дело наживное. Новые вырастут, было бы здоровье…

И все, возможно, обошлось бы без кровопролития, но тут откуда-то из-за сарая с утробным рычанием, похожим на гул приближающейся грозы, выскочил чертов гулящий кобель. Эта лохматая скотина достигала в холке чуть ли не метра и имела скверную привычку нападать молча, без предупреждающего лая. Другое дело, что на людей пес бросался редко, в случаях особой необходимости, и сейчас, как видно, лохматый бродяга решил, что имеет место именно такой случай.

Заметили его не сразу, а когда заметили, было уже поздно. В одно мгновение лохматая черно-белая торпеда со всего маху врезалась Лукьянову в грудь и сбила с ног, норовя вцепиться в глотку.

Заезжий агроном заверещал, как попавший в силки заяц, и, барахтаясь в снегу, попытался сбросить с себя собаку.

От машины бежали охранники, вопя на разные голоса и поливая Макарыча вместе с его псом отборным матом. Макарыч сорвал голос, пытаясь отозвать пса, но в поднявшемся содоме кобель его не услышал. А может, и услышал, но пораскинул своими собачьими мозгами и решил, что макарычево дело теперь маленькое – лежать в снегу и отдыхать, пока он, кобель Прошка, будет спасать драгоценную хозяйскую жизнь.

Самым проворным оказался Хобот. Он первым добежал до валявшегося в перемешанном с грязью апрельском снегу Лукьянова и, недолго думая, попытался оттащить пса, схватив его за загривок. Лохматый Прошка немедленно продемонстрировал быстроту реакции, молниеносно повернув голову и цапнув Хобота за ладонь. Хобот взвыл, как милицейская сирена. В следующую секунду у него в руке оказался пистолет. Хобот не стал пугать пса оружием, а сразу снял «ТТ» с предохранителя и трижды выстрелил в оскаленную собачью морду. Утробное рычание сменилось жалобным поскуливанием, пес опрокинулся на спину, в последний раз перебрал лапами и затих.

– Вы что же это делаете, ироды? – неожиданно тихо, с удивлением спросил Макарыч, поднимаясь с земли. – Ты зачем собаку застрелил, сволочь носатая?

– Будешь гавкать, и тебя застрелю, старый козел, – сказал Хобот, засовывая пистолет в кобуру. Руки у него тряслись от бешенства, ствол прыгал и никак не попадал под клапан.

– А, ч-черт!.. Молчи, падло! Молчи, понял?! Будешь знать, паскуда старая, как людей собаками травить!

Он уже почти визжал, тряся в воздухе растопыренными пальцами и страшно выкатывая глаза. Лицо его исказилось в гримасе ярости, губы побелели, и в их углах собралась густая белая пена. Рыба и Простатит хорошо знали эти симптомы. Хобот был, что называется, немного того; в жизни ему не везло, он часто ударялся головой и получал по ней удары от других людей, так что его по этой причине даже не взяли в свое время в армию. Есть такая статья, 7"б" называется. Так вот, по ней призывник освобождается от воинской службы по причине необратимых последствий черепно-мозговой травмы.

У Хобота этих последствий был целый букет, и забить человека до смерти, скажем, ногами ему ничего не стоило, бывали такие случаи. Забьет или, там, пристрелит, а потом руками разводит: кто, я? Ну, это ж надо! Нечего было меня злить, я нервный, у меня и справка есть…

Справка у него действительно была, и таскал он ее в бумажнике, рядом с водительскими правами, которые неизвестно как ухитрился получить. У него-то справка была, но вот у Рыбы и Простатита никаких справок не было, и прятаться от ментов из-за психованного Хобота и десятка саженцев они не желали. Поэтому грузный Простатит осторожненько, бочком двинулся к продолжавшему бесноваться Хоботу. Рыба остался на месте: умиротворение Хобота было делом непростым, и удовлетворительно справиться с ним мог только Простатит, который, как и большинство крупных, очень сильных людей, был, по большому счету, добродушен и покладист. Только он мог подойти к махавшему пистолетом Хоботу без опаски – или почти без опаски – и заставить этого психа угомониться.

Увы, Простатит опоздал. Он немного задержался, помогая встать вывалянному в грязи, мокрому и жалкому агроному, и, пока он этим занимался, Хобот добрался-таки до старика.

– Что ты смотришь?! – проорал он, подскакивая к Макарычу и толкая его в грудь. – Что ты пялишься на меня своими буркалами, сука?! Ты что, недоволен?!

– Доволен, – спокойно сказал старик. – Просто хочу твою рожу получше запомнить, чтобы потом при встрече не ошибиться.

– Ах ты пидор, – внезапно переставая орать, с каким-то удивлением сказал Хобот. – Запомнить, говоришь? Ну, держи на память!

Пистолет все еще был у него в руке, засунуть оружие в кобуру Хоботу так и не удалось, и теперь он ударил старика этим пистолетом по лицу – наотмашь, рукояткой, прямо по челюсти. Бил он не шутя, и старик, конечно, не устоял на ногах, свалился мешком прямо в грязь, а Хобот, подскочив к нему, успел трижды пнуть его в живот своим тупоносым модным ботинком. Потом подоспел Простатит и оттащил приятеля в сторонку, первым делом мягко ухватив его за руку с пистолетом. Напоследок Хобот, набрав побольше слюны, успел харкнуть в лежавшего на земле старика. Была у него такая привычка – неаппетитная, но, несомненно, помогавшая ему самоутвердиться.

– Ну все, все, – мягко бормотал Простатит, отбирая у него пистолет. – Хорош быковать, братан, завязывай. Тихо, тихо, успокойся. Чего ты, в натуре, на стенку лезешь?

Хобот еще пару раз дернулся, но вырваться из рук Простатита было не так-то просто, и он угомонился – как всегда, сразу, без перехода. Простатит осторожно выпустил его и отдал пистолет.

– Будет знать, падло, на кого хвост задирать, а на кого не надо, – отдуваясь и засовывая наконец в кобуру пистолет, сказал Хобот. – Ненавижу этих старых козлов. Кто он, в натуре, такой, чтобы права свои вонючие качать? В собесе пускай права качает, пень трухлявый!

– Само собой, братан, само собой, – сказал Простатит и повернулся к Лукьянову:

– Давай, студент, бери лопату, выкапывай, что надо. Пора отсюда сваливать. Только не перепутай. Привезем папе что-нибудь не то – он нам головы поотрывает. Рыба, помоги ему.

Лукьянов, все еще бледный и дрожащий, заковылял к машине и, покопавшись в багажнике, вынул оттуда лопату.

Рыба нехотя, с ворчанием последовал за ним, осторожно ступая по скользкой грязи в своих сверкающих ботинках. Старик тяжело поднялся с земли и ушел в дом. Простатит покосился на дверь, но за стариком не пошел, резонно рассудив, что тот, как человек разумный, вряд ли станет искать новых приключений на свою плешивую голову.

Он ошибся. Лукьянов и Рыба, вооруженные лопатами и охапкой джутовых мешков, еще не успели отойти от машины, когда старик снова появился на крыльце. В руках у него была древняя однозарядная винтовка с потемневшим от времени прикладом и длинным, тускло поблескивающим вороненым стволом.

– А ну назад! – зычно, совсем не по-стариковски крикнул он и уверенным движением вскинул берданку к плечу. – Положу на месте стервецов!

Лукьянов уронил лопату, Рыба удивленно разинул рот.

Простатит еще не успел решить, как быть в этой не вполне ординарной ситуации, и тут Хобот хищно метнулся вперед, подскочил к старику сбоку, ловко ухватился за ствол берданки обеими руками и сильно рванул на себя, одновременно задрав дуло к серому, пасмурному небу. Винтовка звонко бахнула, когда старик от неожиданности непроизвольно нажал на спуск. В следующее мгновение Хобот вывернул оружие из рук Куделина и ударил старика прикладом в живот.

На его оскаленной физиономии снова появилось выражение хищной радости, и Простатит больше не стал вмешиваться: старый дурак сам напросился, вот пускай теперь и расхлебывает…

Хобот принялся, сладострастно хэкая, избивать старика ногами. Из дверей сторожки выскочил какой-то парень лет тридцати – с виду здоровенный, но какой-то не от мира сего, словно припыленный. Он попытался оттолкнуть Хобота, что-то неразборчиво мыча, но тот уже вошел в раж и не обращал внимания на мелкие помехи. Он отмахнулся от парня, как от мухи, и тот, отлетев в сторону, ударился спиной о дверной косяк, Простатит шагнул вперед и придержал недоумка – от греха подальше.

– Натешившись вдоволь, Хобот оставил старика в покое. Тот неподвижно лежал в грязи, лицо его было выпачкано землей и кровью. Хобот перевел дыхание. Берданка все еще была у него в руках, и он, держа винтовку за ствол, размахнулся ею, как бейсбольной битой, и со всего маху ударил прикладом об угол кирпичной сторожки. Приклад отломился с сухим деревянным треском и, кувыркаясь, улетел за угол. Хобот отшвырнул ружье, высморкался в два пальца, отошел в сторонку и принялся брезгливо оттирать об снег испачканные ботинки.

Теперь тишину нарушало только горестное мычание парня, которого держал Простатит.

– Чего ты с ним нянчишься? – одышливо спросил Хобот, придирчиво разглядывая подошву. – Отверни ему башку, на хрен нам свидетель?

– Да какой из него свидетель? – возразил рассудительный Простатит. – Он же глухонемой, ты что, не видишь?

Недоумков даже дикари не трогают, я читал.

– Чего ты делал? – недоверчиво переспросил Хобот, снова приходя в отличное расположение духа. – Читал?! Да ты чего, в натуре, читать умеешь? Никогда бы не подумал.

– Да пошел ты, – беззлобно сказал Простатит, отпуская немого. – Блин, Хобот, сколько можно? Что ты тут устроил?

– А чего? Поучил немного старого пердуна. Подумаешь, событие! В следующий раз трижды подумает, прежде чем пасть разевать.

Через четверть часа серебристый джип, тяжело переваливаясь на ухабах и разбрызгивая грязь высокими колесами, покинул старую усадьбу и взял курс на Москву. В багажном отсеке, распространяя тяжелый запах мокрой земли, лежали драгоценные саженцы черешни с заботливо укутанными сырой мешковиной корнями.