– Ты еще не устал, Марат Иванович? – пряча в углах губ усмешку, спросил Илларион Забродов.

Он сидел в глубоком, обитом ярко-красным плюшем кресле с гнутыми, покрытыми стершейся позолотой ножками и вертел в пальцах незажженную сигарету. Поза его, как всегда в минуты отдыха, наводила на мысль о том, что в теле этого человека не осталось ни одной целой кости. Вряд ли кто-то еще смог бы чувствовать себя удобно в такой позе; Забродов же, казалось, не испытывал ни малейших неудобств. Он втянул ноздрями аромат дорогого табака, проведя сигаретой под носом, и мечтательно закатил глаза. Ему хотелось курить, но не хотелось в десятитысячный раз выслушивать многословные рассуждения Пигулевского о том, почему курение в букинистической лавке, совмещенной с антикварным магазином, следует приравнивать к террористическому акту и преследовать в уголовном порядке. К тому же Марат Иванович был бы только рад затеять ссору, чтобы отвлечь внимание партнера от совершенно безнадежной партии.

– С чего бы это мне уставать? – сварливо осведомился старый антиквар, нерешительно теребя своего коня.

Он играл белыми. Фигуры были мастерски вырезаны вручную из слоновой кости и стояли на большой, инкрустированной ценными сортами дерева доске. Этот набор Марат Иванович приобрел недавно, и сегодня они играли за этой доской впервые. Илларион сильно подозревал, что Марат Иванович пошел на такую жертву неспроста: хитрый старик наверняка рассчитывал, что утонченная красота вырезанных в конце позапрошлого века неизвестным мастером фигур отвлечет Забродова от игры и окажет влияние на исход партии. Забродов видел его насквозь, но не возражал против подобного коварства: шахматы – это война в миниатюре, а на войне, как и в любви, хороши любые средства. Сигарета, которой Илларион вот уже в течение десяти минут старательно водил у себя под носом, была маленькой местью хитроумному противнику: она отвлекала Пигулевского от игры точно так же, как фигурки из слоновой кости должны были, по его замыслу, отвлекать Иллариона. Марат Иванович наверняка с нетерпением ожидал появления на сцене зажигалки, чтобы немедленно поднять крик, и это нетерпеливое ожидание сбивало его с толку почище дымовой завесы.

Забродов сунул сигарету за ухо, взял со стола тонкую, как розовый лепесток, чашку кузнецовского фарфора и сделал аккуратный глоток. Чай уже основательно остыл, но не потерял удивительного аромата. Заварка была хороша, но Илларион знал, что дело тут не только в заварке: никто из его знакомых не умел заваривать чай так, как это делая Марат Иванович.

– Грамотные люди, – сказал он, стараясь, чтобы голос звучал как можно серьезнее, – полагают, что умственная деятельность отнимает наибольшее количество энергии.

Кстати, именно поэтому, наверное, большинство людей предпочитают вообще не напрягать голову. Орудовать руками как-то спокойнее. Вот я и спрашиваю: ты не устал, Марат Иванович?

– Нахал, – рассеянно сказал Пигулевский и принялся задумчиво жевать нижнюю губу, разглядывая доску. Ситуация на игровом поле складывалась явно не в его пользу. – Ты хочешь сказать, что мои мозги менее тренированные, чем твои? Придется тебя проучить, мальчишка, чтобы ты относился к старикам с должным почтением.

– В следующий раз, – сказал Илларион. – Сдавайся, Марат Иванович, партия-то безнадежная.

– Черта с два! – запальчиво ответил Пигулевский. – На моей стороне теория вероятности!

– Э, – разочарованно протянул Илларион, – эка, куда тебя занесло! Теория вероятности… Ты бы еще ОМОН вызвал.

– Да?!

– Ага.

Пигулевский сердито засопел, залпом допил свой чай, оставил в покое коня и сделал ход ферзем, сметя с доски Илларионова слона и объявив ему шах.

– А это ты видел, корифей мысли?! Ну, что ты теперь скажешь?

Забродов сделал озабоченное лицо, что стоило ему немалых усилий. Марат Иванович был очень грамотным антикваром и одним из лучших букинистов в Москве, а может быть, и во всей России, но гроссмейстером это его, увы, не делало.

– Да, – сказал Илларион, – это серьезно. Это, пожалуй, партия.

– То-то же, – сказал Пигулевский с воодушевлением и попытался снова отхлебнуть из чашки. Чашка оказалась пуста, и он заглянул в нее с некоторым удивлением. – Ну что, сдаешься?

– Да нет, пожалуй, – сказал Илларион, снимая с доски его ферзя и ставя на опустевшую клетку своего коня. – Пожалуй, я все-таки доведу дело до логического завершения. Заметь, Марат Иванович, тебе шах.

– Как шах?! – всполошился Пигулевский. – Почему шах? Откуда? Не может быть никакого шаха! Ты мошенник, Илларион.

– Конечно, – сказал Илларион. – Ты ходить будешь или нет?

Пигулевский забрал в горсть нижнюю часть лица и сокрушенно покачал головой, глядя на доску.

– Ты знаешь, – невнятно произнес он, не отнимая ладонь от лица, – мне рассказали одну любопытную историю.

– Не поможет, – сказал жестокий Забродов. – Мат в два хода.

– Это мы еще поглядим, – немедленно вскинулся Марат Иванович. – А вот так?

– Ты вроде советских врачей, – ответил Илларион, забирая его ладью. – Пускай больной терпит непереносимые мучения, лишь бы их совесть была чиста. – Шах, Марат Иванович. И рыба. В смысле, мат.

– Глупости, – сказал Пигулевский, недоверчиво глядя на доску. – Какой еще мат? Да, действительно… Я же говорю, ты мошенник и нахальный мальчишка, не имеющий ни капли уважения к старости.

Он смешал фигуры и начал аккуратно складывать их в резной ящик красного дерева. Забродов заметил, что руки у него немного дрожат от огорчения.

– Какая еще старость, – сказал он. – Посмотри на себя, Марат Иванович, какой из тебя к чертям старик? В лучшем случае, вздорный старикашка. В жизни из тебя путного старика не получится. Как, впрочем, и из меня. Так что это за история, которую тебе рассказали? Пикантная, надеюсь?

Пигулевский немного покряхтел, успокаиваясь, закончил складывать шахматы, осторожно, двумя руками опустил узорчатую крышку ящика и накинул латунный крючок.

– Разговаривать с тобой, – пробормотал он. – Хоть бы раз поддался! Я вот тебе все время поддаюсь, а ты пользуешься этим и мнишь себя Ботвинником. И после этого я еще должен забавлять тебя рассказами… Пикантными!

Поскольку партия была закончена, Илларион отыскал взглядом массивную бронзовую пепельницу, придвинул ее к себе и вынул из-за уха сигарету. Пигулевский сердито пожевал губами, но ничего не сказал. Забродов чиркнул колесиком зажигалки и закурил, с наслаждением втянув в себя ароматный дым.

– Я повторяю, – сказал он, – путного старика из тебя, Марат Иванович, не получится. Старик – это спокойствие, неторопливость и презрение к житейским мелочам. А ты обижаешься, как маленький, проиграв партию в шахматы. Как будто в первый раз! Не умеешь проигрывать – выигрывай, а не умеешь выигрывать – не садись играть.

– Ты меня нарочно дразнишь? – спросил Пигулевский.

– Ага, – совершенно искренне ответил Илларион, обожавший подначивать старинного приятеля. – Ты так потешно дуешься, что я просто не могу упустить возможность поглядеть на это еще разок. Слушай, Марат Иванович, а коньяку у тебя нет?

– Еще чего, – проворчал Пигулевский. – Я, в отличие от некоторых бездельников, на работе. Чаю хочешь?

– Можно и чаю, – сказал Илларион.

Пигулевский, кряхтя, встал и поставил чайник. Чай он кипятил на старенькой электроплитке. Илларион тысячу раз говорил ему, что это древний прибор опаснее любого курения, но Марат Иванович на это возражал, что из-за его плитки пожара еще ни разу не было. Пока он возился, накрывая на стол для неспешного обстоятельного чаепития, Илларион с привычным любопытством оглядывался по сторонам: что новенького? Новенького, как всегда, хватало, но это были исключительно антикварные побрякушки да парочка недурных статуэток, выполненных, впрочем, не во вкусе Иллариона Забродова.

– Что смотришь? – сказал Пигулевский. – Нечего глазеть, сегодня мне тебя порадовать нечем.

– М-да, – сказал Илларион. Марат Иванович стоял к нему спиной, и оставалось только гадать, откуда он узнал, что Забродов именно глазеет по сторонам, а не занят чем-нибудь другим. – Действительно, ничего по-настоящему любопытного. Нищаешь, Марат Иванович. Кстати, тебе не приходило в голову, что твой бизнес, по большому счету, бесперспективен? Что такое антиквариат? Я имею в виду настоящий антиквариат, о котором только и стоит разговаривать. Это вещи, изготовленные, самое позднее, в конце девятнадцатого века. Ну, пускай в начале двадцатого. Объем этих вещей, особенно таких, которые до сих пор сохранили товарный вид и пригодны к употреблению, конечен. Вещи стареют медленнее, чем люди. Пока тот диван, что стоит у тебя на даче, станет антикварным, мы с тобой уже и помереть успеем.

– Оптимист, – фыркнул Пигулевский. – Тот диван, о котором ты говоришь, антиквариатом не станет никогда.

Дерьмо, даже если оно, скажем, окаменело и пролежало в земле десять тысяч лет, так и останется дерьмом. А мой диван даже не окаменеет, он просто развалится и сгниет, и произойдет это, надеюсь, еще при моей жизни. Нынче разучились делать хорошие вещи.

– Тем более, – сказал Илларион. – Значит, твой бизнес бесперспективен не только для тебя лично, но и вообще.

В глобальном, так сказать, смысле. Чем будут торговать антиквары через сто, пусть через двести лет? Пластиковыми ночными горшками? Да тебе уже сейчас, я вижу, туго с товаром приходится. Ни одного приличного раритета. А книги?

Ну, что это такое?

Он небрежно дотронулся до стопки потрепанных томиков серии «ЖЗЛ», выпущенных в начале семидесятых.

– Да, – заливая кипятком заварку, согласился Марат Иванович, – с книгами стало плохо. Даже то, что есть, выхватывают из-под носа. Коллекционеры! Ты знаешь, – признался он, – ненавижу эту новую генерацию коллекционеров. Гребут все под себя, а зачем им книги? Они ведь их даже не читают! Все, что их интересует в книгах, это их рыночная стоимость. Пришел ко мне недавно один – знаешь, из этих, с цепью на шее. Я, говорит, папаша, хочу кабинет себе обставить, так ты мне, типа, подгони книжонок покрасивее, чтобы переплеты с золотом… Подгони! Слово-то какое нашел!

– Ну а ты что же? – заинтересованно спросил Илларион.

– А что я? Продал ему Большую Советскую энциклопедию. Переплет у нее – закачаешься, и сразу на три полки хватит. Хотел еще полное собрание сочинений Ленина продать, да он отказался – золота на переплете маловато.

Илларион молча улыбнулся и с благодарным кивком принял курящуюся горячим паром чашку. Пигулевский уселся напротив него, поддел ложечкой варенье, запил его чаем и почмокал губами. Сделал он это как-то совсем по-стариковски, да и губы у него были нехорошего синеватого оттенка, и Илларион с большим беспокойством отметил про себя, что Марат Иванович начинает понемногу сдавать. Даже щегольской галстук-бабочка сегодня сидел на нем как-то криво, а под тонкой, как пергамент, и такой же коричневой кожей рук сильнее обычного проступали синие узловатые вены.

– Что бизнес, – дуя на чай, пренебрежительно сказал Пигулевский. – Бизнес меня не волнует, на мой век богатых дураков хватит. Душа болит, Илларион. Все меньше для нее отдушин, а это, согласись, печально. Эх, молодость, где ты?

Будь я помоложе, разве я бы тут сидел? Как подумаю, сколько бесценных книг прямо сейчас пропадает по чердакам и подвалам, сердце кровью обливается!

– Брось, Марат Иванович, – сказал Илларион. – Все, что пропадает, спасти невозможно, так же как нельзя заработать все деньги, сколько их есть на белом свете. Брось, береги нервы. Расскажи лучше свою историю.

– Так я же, можно сказать, и рассказываю, – старательно дуя в чашку, обронил Пигулевский.

Илларион осторожно поставил на стол свою чашку и искоса посмотрел на Марата Ивановича. Пигулевский пил чай, так внимательно глядя в чашку, будто там лежало что-то очень интересное.

– Так, – произнес Илларион. – По-человечески, значит, сказать нельзя. Надо, значит, подводить теоретическую базу. Ну-ну. Будем считать, что присказка уже исчерпана. Я жду сказки.

– Есть шанс раздобыть кое-что интересное, – отбросив стариковское кряхтенье, сообщил Пигулевский. Глаза у него заблестели, как у молодого, что было верным признаком того, что Марат Иванович напал на свежий след. Или считал, что напал.

– Это я уже слышал, – равнодушно сказал Илларион, – и слышал неоднократно. И ездил к черту на кулички по твоим советам не раз. Уволь, Марат Иванович, я ведь тоже не мальчик.

Пигулевский сердито запыхтел, но справился с раздражением и скандалить не стал. Не стал он также напоминать Иллариону о том, что настоящие жемчужины его, Иллариона, богатой личной библиотеки были добыты именно по наводкам Пигулевского. Оба и так это знали, и в напоминаниях не было нужды. Забродов просто дразнил старика, и тот, вопреки обыкновению, на сей раз не счел нужным ему подыгрывать.

– Ты слышал о графах Куделиных? – спросил он. – Была такая фамилия – не из самых богатых, не из обласканных, так сказать. Когда-то, по слухам, были сильны, а потом не поделили чего-то с царствующей фамилией и впали в немилость. Так вот, несколько последних поколений этих самых Куделиных безвыездно жили у себя в поместье на Брянщине.

Род был достаточно просвещенный, и от тоски, от невостребованное™ впали господа графы в то, что по тем временам считалось чудачествами. Парк регулярный разбили, да такой, что всем на зависть, а об их саде до сих пор легенды ходят среди специалистов. Но это нас, понятно, не интересует. Так вот, один из этих графов в незапамятные времена начал собирать библиотеку, сын продолжил, и внук тоже, и правнук… Пять поколений библиотеку собирали, представляешь?

– Представляю, – сказал Илларион. – Представляю, что со всем этим стало году этак в восемнадцатом. Тогдашние борцы за победу мировой революции печки, наверное, топили книгами, боролись одновременно с холодом и с чуждой идеологией.

– Это верно, – со вздохом сказал Пигулевский и вдруг оттолкнул от себя чашку. – Нет, не могу я! Как подумаю, сколько тогда всего погибло – и книг, и мыслей, и людей…

Нынешней молодежи этого не понять. Им что гражданская война, что Пуническая – все одно… Но давай-ка не будем отвлекаться. Дело в том, что надежда есть. Слабенькая, но есть.

Понимаешь, все эти годы за поместьем присматривали, присматривают и сейчас. Правда, в основном за садом, но и за домом тоже, в меру человеческих сил естественно. Живет там один старик садовник…

– Садовник? – перебил Илларион. – Вряд ли садовник станет беречь книги каких-то графов, которые жили чуть ли не сто лет назад.

– Фамилия садовника Куделин, – сказал Пигулевский таким тоном, будто вовсе не слышал последнего замечания Иллариона.

Забродов присвистнул.

– Подумаешь, фамилия, – сказал он. – Сколько крестьян носили господские фамилии? Откуда, по-твоему, на Руси до сих пор целые деревни однофамильцев?

– Больше там Куделиных нет, – возразил Пигулевский, – если не считать его сына. Я понимаю, Илларион, все это кажется в достаточной степени фантастичным, но." Когда я был, например, в Чехии, нас возили на экскурсию в замок. Старый замок в горах, но до сих пор в превосходном состоянии.

А знаешь почему? Его владелец – тоже, кстати, граф – с приходом к власти коммунистов никуда не побежал, а добился открытия в замке музея и сам работал там экскурсоводом. До самой старости работал, водил туристов по собственному дому, а в старости получил его обратно… Вот такая история. У нас, конечно, не Чехия, но все же… Угол там медвежий, могли и сквозь пальцы посмотреть.

– Это у нас-то? – усомнился Илларион.

– М-да, – сказал Пигулевский. – Ты прав. Надежда, сам понимаешь, умирает последней. Но ты, конечно, прав.

Это просто легенда… Значит, не поедешь?

– Тебе бы, Марат Иванович, в ФСБ работать, – сказал Илларион, – следователем. А еще лучше – вербовщиком.

Умеешь ты без мыла в любую щель залезть, ох, умеешь! Поеду, конечно. Шансов что-то найти – один на тысячу, но это все-таки шанс. Чем дольше я буду сидеть и внушать себе, что это дохлый номер, тем сильнее мне будет казаться, что книги там есть и что без меня они действительно пропадут. Помнишь старую шутку, когда кому-то предложили в течение десяти минут НЕ думать о белом медведе с голубыми глазами? Подсунул ты мне голубоглазого медведя, Марат Иванович, спасибо тебе! Дорог там, конечно, нет?

– Дороги есть даже на Колыме, – сказал Пигулевский и, подумав, добавил:

– В некотором роде.

– Вот именно, – сказал Илларион. – Ладно, рассказывай, как найти твоего графа, он же садовник.

– А что я с этого буду иметь? – быстро спросил Пигулевский.

– Половину расходов на бензин, – не растерялся Илларион.

Марат Иванович обозвал его нахалом и, ворча, принялся рисовать карту на обороте какого-то старого, еще брежневских времен, плаката.

* * *

У оперативника было длинное лило, состоявшее, казалось, из сплошных острых углов – острый длинный нос, острые скулы и острый, почти карикатурный подбородок. Глаза у него тоже были острые и холодные, как два торчащих из подтаявшего сугроба осколка бутылочного стекла. Не было в них ни доброжелательности, ни желания помочь любой ценой, и под взглядом этих равнодушных глаз не имевшая до сих пор опыта тесного общения с милицией Анна вдруг почувствовала себя до крайности неловко, будто сама была в чем-то виновата и не жаловаться пришла, а явилась по повестке на допрос.

В углах тонкогубого рта оперативника можно было без труда разглядеть скептические складки, которым оставалось всего ничего, чтобы превратиться в гримасу откровенного неудовольствия. По всей видимости, оперативник считал, что имеет дело с очередной вздорной бабой, явившейся попусту отнимать его драгоценное рабочее время.

– Итак, вы утверждаете, что яблоню у вас украли, – сказал он с таким выражением, будто намеревался вот-вот, буквально сию минуту, уличить Анну во лжи. – Выкопали ночью и увезли, так?

– Совершенно верно, – ответила Анна. Из-за неловкости, которую она ощущала, ответ прозвучал излишне независимо и резко, едва ли не с вызовом.

Оперативник протяжно вздохнул.

– Но вы же сами сказали, что на месте яблони остался пень. Как вас понимать? Может быть, вы сначала сами разберетесь, выкопали ее или спилили на дрова? Скажем, сторож замерз и решил погреться…

– В том-то и дело, что это не тот пень! – горячо воскликнула Анна. Оперативник поднял брови, изображая вежливое удивление, и Анна почувствовала себя полной идиоткой. – Это не тот пень, – упрямо повторила она, не зная, что еще сказать.

– Выходит, кто-то выкопал яблоню, а на ее место посадил пень? – в голосе оперативника звучала откровенная насмешка. – Прямо Агата Кристи! Не слишком ли сложно, как вы полагаете? Выкорчевать взрослое дерево, да еще ночью, тайком, – это такая работа, какой врагу не пожелаешь. А тут еще и пень надо посадить, да так, чтобы было незаметно, что тут кто-то рылся! Это же физически невозможно – в темноте, через забор… Или вы подозреваете охрану?

– Это ваше дело – подозревать, – сердито сказала Анна, чувствуя, что ничего не выходит.

Оперативник снова длинно вздохнул и без нужды переворошил лежавшие на столе бумаги.

– Ну вот что, – сказал он наконец, отбросив насмешливый, деланно вежливый тон. – Если вы будете настаивать, заявление я у вас приму, тем более что, как вы говорите, дерево это не простое, а… Простите, как вы выразились?

– Памятник живой природы, – повторила Анна и сама почувствовала, как глупо и неуместно это прозвучало. – Всероссийского значения, – добавила она упавшим голосом.

– Вот именно, – сказал оперативник. Он уныло покивал длинным носом и потер ладонью подбородок. – Тяжелое положение, – сказал он вдруг. – В городе такое творится…

Воруют машины по пятьдесят тысяч долларов, и доллары тоже воруют, в подъездах грабят… Да что там – грабят!

Убивают и фамилию не спрашивают. А вы говорите – яблоня. Нет, если угодно, можете написать заявление, будем разбираться, но шансы на успех… – Он развел руками. – Если честно, шансов никаких. Не думаете же вы, что злоумышленник потащит ваше дерево в аэропорт или, скажем, на вокзал. Нет, оно уже давно на месте назначения – либо в поленнице, либо в чьем-то саду, что мне лично кажется крайне маловероятным. Ну, допустим, я поверю в эту вашу историю с пнем, который, как вы утверждаете, от другой яблони. Да мне необязательно в это верить, это же очень легко установить. Допустим, я начну раскручивать охрану ботанического сада, допустим даже, что кто-то признается; мол, получил энную сумму от неизвестного мне лица, каковое ночью погрузило поименованное дерево в автомобиль, номера которого я не разглядел, и увезло в неизвестном направлении…

Ну и что? Легче вам от этого станет? Да и не признается никто, улик-то никаких. Вот так обстоят дела, если честно.

При всем моем сочувствии к вашему.., гм.., горю помочь вам ни я, ни кто бы то ни было другой просто не в состоянии. Это я вам неофициально говорю. А официально, повторяю, вы вправе подать заявление, а я не вправе его не принять. Ну, так как?

Анна растерянно молчала. Это были именно те слова, которых она больше всего боялась. Пока оперативник ерничал, играл бровями и отшучивался – в общем, что называется, вертел вола, – у нее еще оставалась какая-то надежда, что, натешившись всласть, он все-таки поможет. Но теперь все вещи были названы своими именами, и разговаривать стало не о чем.

– Но послушайте, – сделала она последнюю слабую попытку, – ведь это же не просто дерево! Не просто яблоня, а памятник! Чудо, если хотите. Чудо природы, чудо человеческого терпения и труда…

– Да, – сказал остролицый опер, – я помню, вы говорили. Памятник живой природы всероссийского значения, охраняется государством. Чудо природы, да. – У нас тут недавно был один случай, тоже с чудом природы. Был у одной старухи козел. По ее словам, умнейшая была скотина. Все понимал, вот разве что говорить не умел да газет не читал. Дом сторожил, представляете? В магазин с ней ходил, сумки таскал. А потом его украли. Бабка, естественно, к нам, а что мы?

Чем мы поможем? Пока она бегала, его, наверное, десять раз съели и косточки закопали. Я понимаю, конечно, что это вас мало утешает. Своя болячка всегда больнее, чужую пережить как-то легче… Но вы поймите, что нашим возможностям тоже есть предел. Помочь мы вам не поможем, зато жизнь отравим. Ну, напишете вы заявление, и начнется канитель: допросы, повестки, протоколы, подозрения, обидные намеки, копание в личной жизни – и вашей, и ваших коллег… А результат, поверьте, будет такой же, как если бы вы сюда вовсе не приходили. Вы скажете, что потомки, мол, будут нами недовольны. Что ж, очень может быть. Вы свое чудо природы не уберегли, я его не нашел… Но вы вот о чем подумайте: что скажут эти самые потомки, если я сейчас брошу дела о двух убийствах и четырех изнасилованиях и начну искать вашу яблоню? О кражах и ограблениях я уже не говорю. Современники у нас с вами, знаете ли, такие, что о потомках как-то даже и думать некогда.

Он замолчал и стал демонстративно перекладывать на столе бумаги.

– Охраняется государством, – повторила Анна. – Что ж, теперь я буду знать, что это просто слова. Пустой звук.

– Насчет охраны – это не ко мне, – сказал опер, делая вид, что не понял ее. – С кем у вас заключен договор об охране? Вот к ним и обращайтесь с претензиями. Мое дело – найти, задержать и изобличить преступника. Да, кража из городского ботанического сада – это тоже преступление.

Но что же вы мне предлагаете – мотаться по всем подмосковным деревням и дачным поселкам и инспектировать приусадебные участки?

– Не знаю, – сказала Анна. – Мне почему-то кажется, что вы просто хотите от меня отделаться. И потом, что значит – мотаться и инспектировать? Вы что же, расследуете карманные кражи, проверяя содержимое карманов поголовно у всех москвичей и гостей столицы? Есть же, наверное, и другие методы…

Длинное угловатое лицо оперативника приобрело кислое недовольное выражение.

– Отделаться, – повторил он. – Ну да, именно отделаться. Я ведь этого и не скрывал. Именно отделаться, совершенно верно. – Избавить вас от пустых хлопот и нервотрепки, а себя – от бесполезной и очень трудоемкой работы, она же – мартышкин труд. Но решать, повторяю, вам. Хотите усложнить жизнь и себе и мне – валяйте, пишите заявление.

– Я напишу, – решительно сказала Анна. – Извините, я все понимаю, но я же, помимо всего прочего, пришла к вам как официальное лицо.

Оперативник окончательно помрачнел и буквально на глазах утратил последние остатки приветливости.

– Это ваше право, – сказал он. – Ступайте к дежурному, он все оформит.

Покинув отделение милиции, Анна остановилась на тротуаре, невидящими глазами следя за проносившимися мимо машинами и торопящимися по каким-то своим делам людьми. Ощущения, которые она испытывала, были самыми неприятными. Легкие казались забитыми канцелярской вонью, на коже ощущался какой-то липкий налет, которого там, конечно же, не было и быть не могло. Мимо проехал милицейский УАЗик. Анна проводила его взглядом и криво улыбнулась. Романтический ореол вокруг родной российской милиции, и без того достаточно тусклый, теперь окончательно развеялся. Это были просто мелкие чиновники со светлыми пуговицами, только и всего. Они точно так же целыми днями перекладывали с места на место бумажки и главной целью своей деятельности полагали не общественное благо, как казалось когда-то Анне, а собственные покой и благополучие.

Ничего им не было нужно, кроме покоя, благополучия и порядка в их пыльных бумажках, и за дело они брались только тогда, когда у них не оставалось иного выхода – иными словами, когда посетителя не удавалось просто отфутболить.

Когда Анна шла сюда, ее предупреждали об этом, а она, дурочка, не верила. Ну вот и убедилась…

«Перестань, – мысленно сказала она себе, медленно бредя по улице в сторону метро. – Прекрати немедленно! Чиновники… Что ж, они и есть чиновники. По определению. Но в них, между прочим, иногда стреляют, и, если бы не они, здесь бы такое творилось…»

Это помогло, но не очень. Обида все равно осталась, и Анна чувствовала, что не скоро сможет забыть это двойное унижение – сначала утром, в ботаническом саду, возле свежего пня, оставшегося на том месте, где еще вчера стояла яблоня Азизбекова, а потом в милиции, в кабинете остролицего опера. Да, и потом еще в дежурной части, где она писала заявление, а люди в форме обменивались у нее за спиной ироничными замечаниями… Разве такое забудешь! И то, что в них иногда стреляют, оправдывает их лишь частично.

В обыкновенных людей, в обывателей, тоже время от времени стреляют, а они даже не имеют возможности выстрелить в ответ, потому что держать дома огнестрельное оружие им запрещает закон – тот самый закон, который не может и не хочет их защитить. Вот и получается, что прав сильный и наглый, а остальные дышат только до тех пор, пока на них не обратили внимание. Хорошо американцам! У них с этим делом все просто: забрался в чужой дом – не жалуйся, если получишь пулю в брюхо. Закон против этого не возражает.

А что у них на улицах иногда стреляют, так разве у нас этого нет?

Анна вдруг представила, как она застает некоего злоумышленника за выкапыванием бесценной яблони, выращенной покойным профессором Азизбековым, поднимает на уровень глаз тяжелый пистолет и нажимает на спусковой крючок.

Она даже остановилась на несколько секунд, таким неожиданно мощным было незнакомое ей чувство ненависти – не раздражения, не гнева, а именно ненависти, холодной и расчетливой. От нее все тело разом сделалось легким, как воздушный шарик, мышцы живота свело от напряжения, кожа на голове съежилась, и Анне показалось, что она ощущает на своем теле каждый волосок в отдельности.

Новое ощущение быстро прошло, Анна расслабилась, горько усмехнулась и двинулась дальше по уже просохшему, сделавшемуся из черного светло-серым асфальту. Что толку в ее ненависти? Что она может сделать? Что она могла бы сделать, даже будь у нее оружие? Она, Анна Беседина, не хищник и даже не охотник, а так, травоядное… А что ей на мгновение захотелось кого-нибудь убить – ну, так это просто от обиды, от бессилия, от унижения, наконец. Травоядным тоже иногда хочется кого-нибудь укусить, боднуть или лягнуть – в общем, покалечить, а то и убить, и происходит это, конечно же, не от хорошей жизни…

Было тридцатое апреля, и солнце вовсю сияло на безоблачном, непривычно синем после серой городской зимы небе.

Весна чувствовалось во всем, город радостно впитывал в себя забытое за долгие зимние месяцы тепло, и на лицах прохожих нет-нет да и мелькало выражение беспричинной радости. Весна была самым горячим временем для всех, кто работал с растениями и землей, в том числе, конечно же, и для работников ботанического сада, где Анна числилась старшим научным сотрудником. Год для нее и ее коллег начинался не в середине зимы, как у всех нормальных людей, а с наступлением весны. Это было радостное событие, и надо же было кому-то испортить все в самом начале, посадив на радость грязное пятно с отвратительным запахом. Вот уж, действительно, плюнули в душу… Кража – это всегда огромное унижение для того, кто обокраден, особенно если украли самое дорогое.

Яблоня, выращенная покойным Азизбековым, была гордостью ботанического сада. Разумеется, по сравнению с пальмами и другими экзотическими растениями она смотрелась бледновато, и экскурсантам зачастую было непонятно, что в ней такого особенного – яблоня как яблоня, подумаешь, невидаль! Только специалисты могли по достоинству оценить труд недавно умершего профессора – труд, результаты которого граничили с фантастикой.

То, что карликовая, не более полутора метров в высоту, яблоня при удачном стечении обстоятельств могла принести два урожая в год, было даже не самым главным, хотя люди, которым Анне доводилось об этом рассказывать, чаще всего недоверчиво улыбались. И то, что яблоки эти по размерам не уступали знаменитым алма-атинским яблокам, а на вкус напоминали воплощенную мечту, тоже было не так уж важно.

Золотые эти яблочки, употребляемые в пищу регулярно, как выяснилось, могли излечить человека от множества весьма серьезных хворей, не говоря уже о том, что они, как и любые витамины, заметно укрепляли иммунную систему. Азизбеков, помнится, в шутку называл их яблоками Гесперид – теми самыми, из-за которых Геракл совершил один из двенадцати своих подвигов. Азизбеков всерьез утверждал, что выведенный им сорт яблок со временем совершит настоящий переворот в геронтологии, и тогда эта отрасль медицины превратится из чисто косметической в целиком практическую, действенную, способную на деле излечить пациента от главной болезни всего живого – немощной старости. «Вот увидите, – говорил он, аппетитно хрустя яблоком, – я проживу лет до ста, не меньше. Хорошая у нас с вами специальность, ребята! Вот в физике, например, или в фармакологии, если ученый ставит эксперимент на себе, это жертва во имя науки. А у нас – удовольствие. Да еще какое!»

Проверить утверждение профессора так и не удалось – в ноябре прошлого года, переходя улицу на зеленый свет, он попал под машину, за рулем которой сидел пьяный водитель, и скончался на месте, не приходя в сознание. А теперь вот и яблоня пропала…

Анна вспомнила утро – по-весеннему прохладное, ясное, безветренное, предвещавшее отличный денек. По утрам она всегда приходила к яблоне Азизбекова – просто так, без какой бы то ни было конкретной цели. Когда Григорий Арутюнович был жив, она часто помогала ему в работе и была, наверное, единственным даже среди сотрудников ботанического сада человеком, кто безоговорочно верил профессору. Другие просто выжидали, наблюдая за процессом со стороны и не упуская случая пройтись насчет «молодильных яблочек»; Анна же просто верила, и даже ей самой было непонятно, чего больше в этой вере – взвешенной убежденности ученого в правоте коллеги или полудетского преклонения ученицы перед учителем. К тому же она всегда была неравнодушна к Григорию Арутюновичу, и это, наверное, тоже в какой-то мере влияло на ее объективность. Нет, никаких романов, никаких, упаси боже, адюльтеров не было; была романтическая влюбленность вчерашней студентки в своего пожилого мудрого учителя, и учитель оказался достаточно мудр, чтобы этого не замечать. С годами влюбленность прошла, а преклонение осталось.

«Дикость, – сердито подумала Анна, – девятнадцатый век. Влюбленность, преклонение… Когда-то эти слова что-то означали, а теперь от них осталась только пустая высушенная оболочка. Набор звуков, сотрясение воздуха.. До каких же пор я буду жить иллюзиями? Все кругом делают деньги и отлично себя чувствуют, а я копаюсь в земле и делаю вид, что это кому-то нужно…»

Так вот, утром, как обычно, Анна пришла к яблоне Азизбекова и обнаружила, что ее нет. Табличка с описанием валялась поодаль, втоптанная в рыхлую землю чьей-то ногой, а на месте яблони красовался свежий пенек. Старательно разрыхленная земля вокруг пенька была вся истоптана и густо посыпана опилками. Поначалу все решили, что это дело рук каких-то вандалов, перебравшихся с ближайшего кладбища сюда, в ботанический сад. К такому же выводу пришла и вызванная директором сада милиция, и только после ее отъезда Анне бросилось в глаза, что оставшийся на месте яблони пенек, кажется, сантиметра на три, а то и на все четыре толще, чем должен бы быть. Ощущение было, как от пощечины – уже второй пощечины за это отвратительное, ни на что не похожее утро. Не чуя под собой ног, Анна бросилась в лабораторный корпус, нашла журнал наблюдений, который вел покойный Азизбеков, и отыскала страницу с последней записью, касавшейся яблони. Григорий Арутюнович подходил к своей работе очень серьезно, и все, что касалось «яблони Гесперид», заносил в журнал с особой тщательностью. Были здесь и результаты замеров диаметра ствола по годам. Последняя запись была сделана двадцатого октября прошлого года, за две недели до смерти профессора. Чтобы ничего не перепутать, Анна выписала все данные на отдельный листок – и длину окружности ствола, и высоту, на которой был сделан замер, и вычисленный Азизбековым по известной еще со школьной скамьи формуле диаметр комля. С этим листком и рулеткой она вернулась к тому месту, где еще вчера стояла яблоня, и трижды тщательнейшим образом обмерила пень.

Глазомер ее не подвел: пенек оказался на три с половиной сантиметра толще, чем яблоня Азизбекова.

Пришедший на смену Азизбекову директор ботанического сада, услышав новость, выразил вежливое сомнение в том, что она соответствует, действительности. «Покойный Григорий Арутюнович мог ошибиться, – мягко сказал он, – да и яблоня, знаете ли, растет… Все эти замеры – вещь очень приблизительная, особенно на живом дереве». – «Дама сдавала в багаж диван, чемодан, саквояж, – язвительно сказала на это Анна, – картину, корзину, картонку и маленькую собачонку». – «Совершенно верно! – неизвестно чему обрадовавшись, подхватил директор. – Помните, как кончалось это стихотворение? Однако за время пути собака смогла подрасти…» – «На три с половиной сантиметра, – сказала Анна. – И не в длину, а в толщину. За зиму. Вы же ботаник по образованию, кандидат наук. Как вы можете такое говорить?»

Директор в ответ только пожал плечами и посоветовал Анне, если ей так уж неймется, самой обратиться в милицию со своими подозрениями. Глядя в его гладкое, чисто выбритое, немного рыхловатое лицо, Анна живо припомнила слухи о якобы имевшей место вражде между ним и Азизбековым, вражде карьериста, прирожденного администратора от науки с талантливым ученым. Раньше она не придавала этим слухам значения, но теперь ей показалось, что пропажа яблони Азизбекова директора нисколько не огорчила. Пропала и пропала, невелика потеря – яблоня. Вот если бы пальма!..

И вообще, теперь, когда результат многолетнего труда Азизбекова просто исчез, будто испарился, директору, наверное, стало намного легче дышать. По крайней мере, ничто больше не будет мозолить ему глаза, напоминая о предшественнике, которому он со своей кандидатской степенью в подметки не годился. Да и необходимость продолжать чужой эксперимент, в котором ты ни бельмеса не понимаешь и который тебе совершенно неинтересен, теперь отпала. Конечно, официально никто не обязывал директора продолжать работу с «яблоней Гесперид», но некие моральные обязательства все-таки существовали, и он, наверное, испытывал от этого определенный дискомфорт. Что ж, теперь дискомфорту конец…

«Уж не сам ли он все это подстроил? – вдруг подумала Анна. – Ботанический сад, конечно, не коммерческий банк, но все-таки нас тоже охраняют, и провернуть такую операцию самостоятельно, без помощи изнутри, постороннему человеку, наверное, было бы затруднительно».

Она тряхнула головой, отгоняя тревожные мысли, и недоверчиво улыбнулась: ну и ну! Надо же было до такого додуматься! Нет, сегодня с ней и впрямь творится что-то неладное.

Ее будто подменили: сначала это постыдное желание убивать, потом подозрения в адрес директора… Конечно, исчезновение яблони, на которую ее покойный учитель возлагал такие надежды, приятным событием не назовешь, но надо же все-таки и меру знать! Подозрения разъедают душу, как концентрированная серная кислота, а душа у человека, между прочим, одна. Испортишь эту – другую в магазине не купишь и по почте не выпишешь…

Анне вдруг стало жалко остролицего оперативника. Ведь подозревать всех и каждого и никому не верить на слово – его работа! Что же в таком случае творится в его душе? Там ведь, наверное, живого места не осталось, сплошные дыры да рубцы от старых ожогов… Потому-то он и смотрит на людей с чисто утилитарной точки зрения. Одни для него – раздражающая помеха, другие – враги, а третьи – оружие в борьбе с этими врагами или просто инструменты для достижения той или иной цели. Разве можно так жить? Ведь у него же, наверное, жена есть, дети… Как же он с ними? Кто они для него – помеха, обуза, враги или инструменты? Ах, да что там говорить об остролицем милиционере! Ведь сейчас многие именно так и живут – никому не веря, ничего по-настоящему не любя и идя по головам даже там, где в этом нет ни малейшей необходимости.

Не дойдя до метро, Анна свернула на бульвар, по-весеннему прозрачный и почти пустой в это время суток, и присела на скамейку. Было уже по-настоящему тепло, но не жарко – в самый раз для того, чтобы посидеть на солнышке и собраться с мыслями. Спереди и сзади, за низкими чугунными решетками сквера, шурша колесами по сухому асфальту, пролетали автомобили. Анна открыла сумочку, вынула сигареты, заглянула в пачку и вздохнула. Сигареты – это было громко сказано; в пачке осталась одна-единственная сигарета.

Впрочем, в данный момент больше ей и не требовалось. Анна вообще курила очень мало, пачки хватало ей на неделю, а иногда и на две, особенно когда она находилась в отпуске и поблизости не было курящих коллег. «Да, – решила она, – покурить – это идея. Это как раз то, что нам теперь требуется. Говорят, никотин успокаивает. Правда, те же самые люди утверждают, что он также и тонизирует, и помогает сосредоточиться, и даже сбросить лишний вес. Про курение вообще много говорят – и хорошего, и плохого. Совсем как про яблоки Азизбекова…»

Анна поморщилась, прикуривая сигарету. Опять." Разумеется, самый простой выход – это смириться и оставить все как есть. Остролицый опер, например, утверждал, что это не только самый простой выход, но и единственный. По его словам и, главное, по выражению лица выходило, что, сколько ни плутай по разным коридорам, все равно рано или поздно вернешься именно к этой двери, потому что только ее тебе под силу открыть. Поэтому лучшее, что ты можешь сделать, это не тратить понапрасну время, силы и нервные клетки, а сразу сложить ручки и плыть по течению, проглотив обиду. Можно просто плюнуть – в конце концов, это была просто яблоня, даже не ее личная, даже не ею выращенная, – а можно было попытаться повторить то, что сделал Григорий Арутюнович.

Ей всего двадцать девять, времени впереди предостаточно, и все записи профессора Азизбекова с разрешения его семьи остались в распоряжении Анны. Ах, да если бы дело было только в записях! Анна была не настолько глупа и самоуверенна, чтобы не отдавать себе отчета в том, что записи – это еще далеко не все. Да, она была неплохим специалистом, но до профессора Азизбекова с его феноменальным чутьем ей все-таки было очень далеко. Он умел понимать растения так, словно мог с ними общаться. И потом, разве теперь воспроизведешь неповторимое сочетание самых разнообразных факторов – погодных, например, – чтобы все получилось точь-в-точь как у Азизбекова? Об этом нечего и мечтать! Да еще под чутким руководством этого холеного прыща, который теперь с хозяйским видом восседает в кабинете Григория Арутюновича…

"Какой труд пропал! – с отчаянием подумала Анна. – Сколько лет труда, упорства, любви, тревог и радостей…

Сколько лет! Азизбеков вложил в это дерево всю душу. Он всегда вкладывал в работу всю душу, но к этой яблоне относился как к собственному ребенку, подающему большие надежды. И вот кто-то пришел, выкопал и унес. Теперь посадит у себя на даче и будет варить варенье из «яблок Гесперид». Или, того веселее, на базаре станет ими торговать. Ах, да о чем это я! Не будет ими никто торговать, и варенья никакого не будет, потому что пересадка взрослого дерева в другую почву – дело очень деликатное и далеко не всегда оно заканчивается успехом. А эта яблоня привыкла к особому уходу, к постоянной подкормке, и на новом месте она, скорее всего, медленно погибнет. Уж лучше бы, право, сразу пустили на дрова! Чтобы сразу, чтобы не мучилась… Но это, конечно, исключено. Какие там из нее дрова? Так, ведро воды вскипятить…"

От этих мыслей она окончательно расстроилась. Сигарета догорела до самого фильтра, еще одной у Анны не было, а успокоиться так и не удалось. Напротив, ее обида и раздражение только усилились, и она с полной ясностью поняла, что на работу сегодня уже не вернется. Завтра – может быть, но только не сегодня. Не было у нее никаких сил на то, чтобы снова встретиться с улыбающимся, похожим на сытого кота директором и опять увидеть жалкий и, главное, совершенно посторонний пенек на том месте, где еще вчера стояла яблоня Азизбекова.

На соседней скамейке старушка с внуком кормили голубей. А может быть, и не с внуком, а с правнуком – разница в возрасте, кажется, у них была подходящая. «Либо поздний внук, либо ранний правнук», – решила Анна, не совсем понимая, почему ее заинтересовала эта вполне обыкновенная парочка – седая старушка и ее кудрявый, непоседливый и, похоже, довольно капризный внук. Наверное, дело было в том, что затылок старухи с выглядывавшим из-под линялого красного берета пучком седых волос кого-то очень напоминал Анне – кого-то хорошо знакомого и, казалось, имевшего отношение к ее сегодняшним заботам и огорчениям.

Ребенок бросал голубям крошки, широко размахиваясь правой рукой и так далеко подаваясь при броске вперед, что с трудом удерживался на ногах. Было ему от силы года четыре, не больше, и крошки, которые он швырял с такой энергией, падали почти у самых его ног. Жирные московские голуби делали вид, что пугаются его резких движений, лениво, для вида, взмахивали крыльями и тут же, расталкивая друг друга, принимались торопливо и жадно клевать корм. Мальчик радостно, отрывисто хохотал и пытался – вероятно, из любопытства – отогнать голубей, топая на них обутой в красный ботиночек ногой. Голуби пятились бочком, не переставая клевать, мальчик оборачивался к бабушке (или прабабушке?), и та, размеренно, как китайский болванчик, кивая седой головой, отрывала от батона новый кусок и подавала ему. Лицо у старухи было совершенно незнакомое, и Анна никак не могла взять в толк, кого она ей напоминает.

Потом пожилая женщина убрала в клеенчатую хозяйственную сумку обгрызенную половинку батона, встала и взяла за руку ребенка. Мальчик немного поупирался, но все-таки пошел, увлекаемый вперед неумолимой старухой, похожий сейчас на привязанную к корме яхты надувную резиновую шлюпку. Сделав несколько шагов, он обернулся и прицельно плюнул в ближайшего голубя, но, похоже, промазал.

И тут Анна вдруг вспомнила, на кого похожа старуха.

Со спины она здорово смахивала на Валерию Матвеевну, соседку Анны по подъезду. Валерии Матвеевне было уже за семьдесят, но она продолжала каждое лето выезжать на дачу, где самозабвенно предавалась любимому занятию – огородничеству. Естественно, узнав, что по соседству с ней проживает сотрудница ботанического сада, Валерия Матвеевна зачастила к Анне – то за советом, то за семенами, а то и за саженцами. Старуха была вполне приличная, интеллигентная, хотя и несколько вздорная, и отношения у них с Анной сложились вполне добрососедские.

Но не это было главное. Главное, что у Валерии Матвеевны была дочка, а дочка эта в свое время, как положено, вышла замуж, подарив ей сначала зятя, а затем и внуков. Так вот, зять Валерии Матвеевны, насколько было известно Анне, служил на Петровке и даже ходил там, кажется, в весьма высоком чине. Анна никогда не беспокоила соседку просьбами, и теперь, похоже, настало время проверить их отношения на прочность.

Конечно, обычно Петровка не занимается такой чепухой, как украденные яблони, но, может быть, как-нибудь неофициально… На Руси ведь испокон веков все делалось по протекции, так, может быть, это сработает и на сей раз?

Попытаться, во всяком случае, стоило. Как бы то ни было, Анна чувствовала, что не успокоится, пока не сделает все, от нее зависящее. А если у нее ничего не выйдет, то, по крайней мере, ее хоть немного утешит сознание того, что ее вины в этом нет.