Марат Иванович Пигулевский содержал на Беговой небольшой магазинчик, представлявший собой странную, но очаровательную смесь антикварной и букинистической лавок. Иллариону это заведение неизменно напоминало айсберг: под тесным торговым залом и микроскопическим кабинетиком Марата Ивановича простирался огромный, тщательно оштукатуренный и очень сухой подвал, в котором во все времена года неусыпным бдением Марата Ивановича поддерживалась одна и та же температура. Подвал был полон книжных сокровищ, запрятанных среди гор бумажного хлама, изданного в советские времена и ждавшего своего часа, чтобы стать библиографической редкостью. В этом нагромождении разбирался только Марат Иванович, который мог с закрытыми глазами и даже, не спускаясь в подвал, сказать, на каком стеллаже, в каком ряду или в какой пачке находится та или иная книга.

Илларион больше всего любил именно этот подвал, хотя в тесном кабинете Марата Ивановича, время от времени выполнявшем роль подсобки, тоже было очень неплохо. Здесь пахло старыми книгами и крепким цейлонским чаем, и все вещи в кабинете неизменно радовали глаз. Они постоянно менялись — одни уходили, другие появлялись, — но всегда были отменного качества, несмотря на порой весьма и весьма почтенный возраст.

Кое-что, впрочем, оставалось без изменений, а именно фундаментальный, сработанный на века письменный стол Марата Ивановича, его любимое гамбсовское кресло, вечно смешившее Иллариона тем, что напоминало ему «Двенадцать стульев», и пыльные малиновые гардины на окнах, украшенные потемневшими золотыми кистями. Гардинам было что-то около ста лет, они изрядно выцвели и обветшали, но все равно придавали кабинету какой-то особенный, ни с чем не сравнимый шик и очарование настоящей, надежной, никуда не торопящейся старины.

С этими гардинами была связана какая-то страшная тайна: их совершенно не трогала моль. В ответ на все вопросы Забродова Марат Иванович только хихикал, а когда тот упорствовал в своем любопытстве, выходил из себя и принимался кричать скрипучим стариковским голосом, что он не потерпит насмешек от всяких невоспитанных молокососов. Илларион никак не мог взять в толк, при чем тут насмешки — у него и в мыслях не было смеяться, просто тайна неуязвимых для времени и моли гардин никак не выходила у него из головы, — но послушно умолкал до следующего раза, давая старику остыть. Он подозревал, что тут какой-то хитрый секрет, и десятки раз обнюхивал, ощупывал и чуть ли не пробовал гардины на зуб, но так ничего и не добился.

Вот и сегодня он первым делом потрогал гардину и, пожав плечами, уселся на сиденье для посетителей.

На сей раз его роль выполняло роскошное ореховое кресло на гнутых ножках, очень удобное и, вне всякого сомнения, очень старое. Илларион осторожно опустился в обтянутые вытертым красным плюшем глубины и, не удержавшись, снова потрогал гардину, для чего пришлось изогнуться всем телом. Гардина была как гардина — ничего особенного.

— Опять? — недовольно спросил Марат Иванович, глядя на гостя поверх очков. — Сколько можно мусолить эти несчастные занавески? Ты в них скоро дыру протрешь.

— И протру, — мстительно пообещал Илларион. — Должна же быть на них хоть какая-то управа, если даже моль их не берет.

— Негодяй, — вздохнул Марат Иванович. — У тебя уже виски седеют, а ведешь себя, как мальчишка.

— Это ты как мальчишка, — уперся Илларион. — Что тебе, жалко поделиться секретом? Я, может быть, от моли погибаю, скоро последние штаны дожуют, а ты кочевряжишься. В могилу, что ли, собираешься секрет унести?

Марат Иванович снова вздохнул.

— За что я всегда тебя любил, Илларион, — медленно произнес он, — так это за неизменную тактичность. Ты, конечно, вовсе не хотел сказать, что мне скоро на тот свет.

— Ага, — ничуть не смутившись, воскликнул Илларион, — заело? Открой тайну, несчастный!

— Открою когда-нибудь, — пообещал Марат Иванович. — Но учти, ты будешь сильно разочарован.

— Как-нибудь переживу, — легкомысленно ответил Илларион. — Ну, где твой магистр Тиниус? Только не говори, что уже продал, иначе я решу, что его у тебя вовсе не было.

— Молокосос! Не все сразу. Перед тем, как садиться за стол, надо нагулять аппетит. Сначала попьем чаю.

Он вынул из тумбы и расставил чайные причиндалы, предварительно подстелив газету, чтобы невзначай не испортить столешницу. Илларион заметил, что это была «Правда», датированная пятым ноября тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Передовица называлась «В канун юбилея Великого Октября москвичи выражают товарищу Сталину свою безграничную любовь». Улыбнувшись, Илларион встал и включил электроплитку, на которой уже стоял чайник.

— Ты знаешь, Марат Иванович, — сказал он, возвращаясь в кресло, — у меня была одна знакомая дама, которая часто выражалась буквально твоими словами: «Не все сразу, Илларион. Сначала попьем чаю.» Очень она чай любила, просто до беспамятства, и заваривала отменно. А к чаю и сушки, и пироги, и карамель, и рафинад тут же, и плошка с медом… Устоять ну просто невозможно. Тем более, что впереди, как и у тебя, главное блюдо…

— Ну? — подозрительно спросил Марат Иванович, который никогда не мог понять, рассказывает Забродов о реальных событиях или просто плетет небылицы, на ходу сочиняя из головы.

— Вот тебе и «ну»… Устоять, говорю, практически невозможно. Ну, я наемся до отвала, а уж чаем нальюсь по самые брови, а потом это… бегаю туда-сюда, как заведенный. А зима, мороз трескучий, удобства все во дворе и, главное, далеко. Оделся — разделся, оделся — разделся, как молодой солдат у глупого сержанта.

— И что?

— Да ничего. Сбегаешь раз пять, и уже не до главного блюда. Зачем, думаю, я сюда приперся? Еще отморожу что-нибудь, бегавши…

— Фи, — сказал Марат Иванович, — казарма. Так я не понял, ты отведал главное блюдо или нет?

— И этот человек обзывает меня казармой. Имей совесть, Марат Иванович, мы же все-таки о женщине говорим. И потом, это была притча. Ты главную идею понял?

— Понял, понял, — проворчал Пигулевский, снимая чайник с плиты и наполняя заварник.

— И что теперь?

— А ничего. Сейчас будем пить чай.

Илларион хмыкнул: сбить Пигулевского с намеченного курса было не так-то просто. Впрочем, чай у Марата Ивановича действительно был отменный. За чаем они болтали о пустяках, в соответствии с пожеланием Пигулевского «нагуливая аппетит». Наконец, чай был выпит, чашки убраны, и на поверхность стола лег тяжелый том в темном сафьяновом переплете. Илларион нетерпеливо сунулся вперед, чтобы взглянуть на дату издания, и весьма чувствительно получил по рукам.

— Драка — не аргумент, — заметил он.

Марат Иванович, не обратив на его слова внимания, бережно открыл книгу и, осторожно повернув, продемонстрировал Иллариону фронтиспис и титульный лист. Илларион взглянул на дату — 1836, - и попытался прочесть набранный готическим шрифтом латинский заголовок.

— Что-то такое насчет Святого Иоанна, — сказал он наконец. — Жаль, в латыни я не силен… Погоди, погоди…

Это что же — та самая?

— «Явление Святого Иоанна», — сияя, как новенький пятак, подтвердил Пигулевский.

«Явление Святого Иоанна» было написано магистром Тиниусом из Лейпцига в тюрьме, где этот почтенный ученый муж делился баландой с крысами в течение двадцати двух лет. Магистр был страстным библиофилом и в разное время убил двух человек, чтобы раздобыть денег на книги. Десять лет он отсидел за решеткой, пока длилось следствие, и еще двенадцать ему прописали за шалости, так что в сумме как раз и получилось двадцать два — законы в тогдашней Германии были не те, что в нынешней России, и срок заключения во время следствия в зачет не шел. Илларион узнал эту историю от Пигулевского, а потом вычитал в каком-то библиографическом исследовании.

— Ты посмотри, какой экслибрис! — подпрыгивая от нетерпения, как мальчишка, воскликнул Пигулевский и перевернул страницу.

Экслибрис оказался что надо. На нем был изображен могучий мужчина в маске палача, который стоял на фоне Г-образной виселицы, поставив ногу на плаху.

Правая рука этого мрачного персонажа опиралась на огромный топор с широким зазубренным лезвием, а из кулака левой красноречиво свисала веревка с петлей. Чтобы смысл картинки был предельно ясен, внизу красовалось набранное петитом латинское двустишие.

— Что написано-то? — поинтересовался Илларион.

— «Тот, кто книгу украдет, мимо плахи не пройдет», — ответил Пигулевский. — Не совсем так, но общий смысл такой. Я ведь не Маршак, добавил он, словно оправдываясь.

— Да, это заметно, — поддел его Илларион.

— Ну, знаешь! Этот стишок тоже, между прочим, не Гете писал.

— Как знать, как знать. Что ж, хорошая книга. Похожа на настоящую.

— Что?! Что значит — похожа? Что ты имеешь в виду? — вскинулся букинист.

— Ну, перестань, Марат Иванович, — продолжал дразнить его Илларион. Что ты кричишь? Всех покупателей распугаешь. Подумают, что я тебя здесь убиваю.

— Вот именно, убиваешь! Ты меня убиваешь дремучим невежеством и мальчишеской самоуверенностью.

И не увиливай от ответа. Что значит — похожа на настоящую?

— Мы же оба знаем, что купить настоящую ты не мог. Во-первых, взять негде, а во-вторых, откуда у тебя такие деньги?

— Так я, по-твоему, просто нищий самозванец, у которого нет ни знакомств, ни денег! Ну, разуй же глаза!

Посмотри на печать, посмотри на бумагу, посмотри на переплет, наконец!

Они еще долго препирались, вертя книгу так и этак — впрочем, достаточно осторожно. Пигулевский в доказательство своих утверждений выдергивал с полок книгу за книгой, совершенно загромоздив огромный стол, и Илларион, сам того не замечая, мало-помалу втянулся в спор, который затеял только для того, чтобы доставить старому приятелю удовольствие. Он тоже принялся стаскивать с полок увесистые тома, горячась все больше и больше. Постепенно их голоса поднялись до крика и проникли через плотно закрытую дверь в торговый зал. Вскоре в дверь постучали, и молоденькая продавщица робко сообщила им, что они действительно распугали всех покупателей. Продавщица была новая, и на ее лице без труда можно было прочесть, что доносившиеся из кабинета вопли напугали не только покупателей.

— Закройте дверь! — завопил Марат Иванович. — Мало мне здесь одного невежды!

Дверь захлопнулась. Пигулевский яростно обернулся к оппоненту и увидел, что Забродов смеется.

— Что тут смешного?

— Посмотри в зеркало и увидишь.

— Сам смотри в зеркало… солдафон.

— Я уже посмотрел, потому и смеюсь. Ну, скажи на милость, зачем ты девушку напугал?

— Кто напугал девушку?

— Ты, Марат Иванович. Я думал, она в обморок грянется от твоего крика.

— Я что, кричал?

Илларион расхохотался.

Марат Иванович поежился, на глазах утрачивая боевой пыл.

— Надо же, как неловко получилось, — пробормотал он и, сорвавшись с места, убежал в магазин утешать продавщицу и приносить ей свои извинения.

Слушая, как он что-то неразборчиво бубнит за дверью, Илларион неторопливо закурил, стараясь держать сигарету подальше от пожелтевших страниц. Здесь, в этом кабинете, он всегда ощущал на своем лице слабое, но ровное и постоянное дуновение ветра времени.

Вдыхая запах старой бумаги и переплетной кожи, он думал, что именно так, наверное, должна пахнуть История.

На ум ему пришла аналогия с компьютерной игрой. Однажды инструктору довелось наблюдать, как сын одного из его бывших сослуживцев вел через кишащий неприятельскими солдатами военный лагерь шустрого виртуального вояку, который палил во все стороны от живота и, подорвавшись на мине, через секунду вскакивал, как ни в чем ни бывало. Потом мальчик повернул своего солдата назад и повел обратно той же дорогой. Неприятеля там больше не было — остались только бараки, заграждения из колючей проволоки, мертвые камни и сложенные из мешков с песком пустые пулеметные гнезда. Это была История. Люди жили, сражались, любили и умирали, растворяясь в земле, оставляя после себя немые долговечные свидетельства своего существования. Илларион вспомнил теорию одного писателя-фантаста: человечество живет в рамках одной-единственной секунды и вместе с ней движется вперед сквозь время. А позади остается голая земля, пустые строения, осиротевшие ленты дорог и еще книги — самые живые из неодушевленных предметов.

Потом вернулся Марат Иванович, выбранил Иллариона за курение в святилище и предложил спуститься в подвал. Старик панически боялся потопа, который мог случиться, если бы проходившие через подвал канализационные и водопроводные трубы вдруг прорвало. Он не давал покоя сантехникам и не менее трех раз в день самолично спускался в хранилище, придирчиво проверяя, все ли там в порядке.

Пигулевский долго гремел связкой ключей, отпирая дверь, потом щелкнул укрепленным на стене выключателем и первым спустился по крутой узкой лестнице.

Илларион последовал за ним.

Здесь, внизу, было царство книг. Книги стояли на прочных дубовых стеллажах, книги лежали неразвязанными пачками, и какие-то растрепанные учебники и атласы шаткими пирамидами громоздились вдоль проходов, грозя засыпать неосторожного исследователя, рискнувшего углубиться в бумажные катакомбы. Пока Марат Иванович озабоченно ползал по углам, осматривая и даже выстукивая трубы, Илларион пустился в самостоятельное путешествие по книжному лабиринту.

Здесь был, в основном, ширпотреб, который Марат Иванович со скрежетом зубовным скупал у населения — он органически не переносил даже мысли о том, что заключенная в переплет печатная продукция может быть каким-либо способом уничтожена.

Внезапно из глубины помещения раздался придушенный, полный ужаса вопль. Илларион метнулся по коридору на голос. Вчерашний день был еще жив в его памяти, и по дороге он успел навоображать себе бог знает чего, так что, увидев Марата Ивановича живым и невредимым, хотя и побледневшим, едва сдержался, чтобы не дать ему по шее.

— Ну, что тут у тебя? — недовольно спросил он.

Марат Иванович вытянул перед собой дрожащую руку и трагическим шепотом произнес, указывая пальцем куда-то в угол:

— Там…

— Что, течь?

Букинист отрицательно замотал головой и повторил:

— Там…

Илларион вгляделся и увидел здоровенную коричневую крысу, с самым невинным видом расположившуюся на связанном в пачку потрепанном тридцатитомнике Диккенса. Равнодушно посмотрев на людей, упитанная зверюга спокойно возобновила прерванное их появлением умывание. Морда у нее была самая что ни на есть наглая, усы нахально топорщились, а голый розовый хвост кокетливо свешивался с верхушки книжной пирамиды. Это было немногим лучше наводнения, и Илларион целиком разделял чувства Марата Ивановича, хотя и был далек от того, чтобы бледнеть и вскрикивать.

— Мерзавцы, — простонал Пигулевский, — Они же обещали…

— Кто обещал? — опешил Забродов. — Крысы?

— Нет, — от расстройства старик даже позабыл вспылить, — эти халтурщики с санэпидемстанции. Они меня уверяли, что с крысами покончено раз и навсегда.

Что же делать, Илларион?

— Травить, конечно, — сквозь зубы ответил Забродов, на глаз прикидывая расстояние до крысы. — Дай-ка ключи.

— Зачем это тебе понадобились мои ключи? — подозрительно спросил Пигулевский.

— Сейф хочу обчистить, — ответил Илларион, продолжая внимательно смотреть на крысу. — Не валяй дурака, Марат Иванович, давай связку.

Пигулевский, что-то сообразив, протянул увесистую связку. Илларион подбросил ее на ладони. Ключи звякнули. Крыса, видимо, тоже что-то почуяла. Она перестала умываться и подозрительно уставилась на Иллариона.

— Что ты собираешься делать? — шепотом спросил Марат Иванович.

— Да так, — неопределенно ответил Илларион и сделал короткий, почти незаметный взмах рукой.

Крыса уловила движение и попыталась увернуться, но было поздно. Тяжелая связка ударила ее точно в голову, и она, кувыркаясь, покатилась по проходу.

Они подошли. Крыса лежала неподвижно, и возле оскаленной пасти алело на светлом бетоне яркое пятнышко крови. Илларион нагнулся, поднял ключи и отдал Пигулевскому.

— Вроде, не запачкались.

— Однако, — удивленно протянул Марат Иванович. — Вот это бросок. Так я даже в молодости не умел.

— А знаешь анекдот про аксакала? — спросил Забродов. — Решил как-то аксакал заняться джигитовкой и, натурально, сразу же с коня-то и свалился. Поднимается и говорит: э, мол, старый стал, совсем дерьмо ослиное стал… А потом поглядел по сторонам, видит — вокруг никого нет. «А, — говорит, чего там. И в молодости дерьмом был».

— Вот спасибо, — обиделся Марат Иванович, но тут же снова пригорюнился. — Что же мне теперь делать?

— Как что? Отраву разбрасывать, норы заделывать…

Можно крысиные капканы поставить, но, по-моему, им эти капканы до фонаря. Крыса — тварь умная, умнее собаки. И умнее лошади. Чего она в капкан полезет?

— Вот и читали бы книги, раз такие умные, — проворчал букинист. Грызть-то зачем?

— А они таким способом усваивают информацию, — с серьезным видом предположил Илларион. — Непосредственно, так сказать. Перерабатывают байты в калории.

— Тебе все шуточки, — вздохнул Марат Иванович, направляясь к лестнице. Убитую крысу он нес в руке, держа ее за хвост. Крыса болталась, как маятник. — А я вот живу в постоянном страхе. Вчера, например, такого ужаса натерпелся! Даже не вчера, а уже сегодня, ночью.

Я в магазине засиделся… честно говоря, своего Тиниуса рассматривал… и вдруг рев, визг, грохот! Два каких-то молодчика на джипе не вписались в поворот. Хорошо, что напротив магазина кто-то оставил грузовик. Водитель сразу умер, а пассажира, такого же дурака, «скорая» увезла.

— Что же тут хорошего?

— Ну, а если бы в витрину? Да бензобак взорвался бы? Что тогда?

— Тогда, Марат Иванович, тебе было бы уже все равно.

— Не надейся, — огрызнулся старик, — не дождешься. Зря я тебя в завещании упомянул, теперь через слово на могилу мне намекаешь.

— В завещании? Меня? Интересно, что же ты там написал? «Скажите Забродову, что он неуч и солдафон»?

— Примерно так. А если серьезно, то я тебе решил кое-какие книги оставить. Знаю, что квартира у тебя маленькая, так я самое ценное отобрал. А остальное — в библиотеку…

— Ну, Марат Иванович, что-то рано ты засобирался…

— Возраст, Илларион, возраст. В моем возрасте все свои дела нужно держать в порядке и вовремя платить по счетам — просто так, на всякий случай. Но особенно не радуйся, я еще вас всех переживу. Хотя не дай бог, конечно…

Они вышли из подвала. Марат Иванович запер дверь и, широко шагая, устремился к продавщице.

— Вот что, Машенька, — начал он, но девица не дослушала. Выскочив из-за кассы, она с визгом умчалась в кабинет, захлопнула за собой дверь и заперлась на задвижку.

— Что это с ней? — удивился Пигулевский, оборачиваясь к Иллариону.

Забродов корчился от хохота, держась одной рукой за живот, а другой за прилавок, чтобы не упасть.

— Ну вот, — простонал он сквозь смех, — опять ее напугал. Сбежит она от тебя, помяни мое слово. Она сейчас, наверное, в психушку звонит, «скорую» вызывает…

— Да почему?!

— Марат Иванович, милый ты мой… Ой, не могу…

Ты посмотри, что у тебя в руке!

Пигулевский опустил глаза, и его взгляд встретился с остекленевшим взглядом дохлой крысы.

— Ну и денек, — сказал Марат Иванович.

— Золотые твои слова, — поддакнул Забродов.

* * *

Аполлон Степанович Пряхин был наречен Аполлоном не просто так, а со смыслом. Его отец был скульптором, а мать художницей — давно, еще до войны. Тогда же, до войны, в этой творческой семье родился младенец мужского пола, которого восторженные родители назвали Аполлоном, по молодости лет ничуть не смущаясь тем обстоятельством, что звучное имя неважно сочетается с отчеством и, тем более, с фамилией.

Аполлону Пряхину было пять лет, когда началась война. Отец сразу же ушел на фронт и погиб чуть ли не в первой атаке — он мастерски лепил, но стрелял отвратительно, и вдобавок плохо видел. Мать по дороге в эвакуацию подхватила сыпной тиф и умерла, не доехав до места.

Аполлон Пряхин остался один.

Он сменил двенадцать детских домов. В одних было чуть лучше, в других — хуже, но в целом это было немногим веселее, чем, скажем, попасть в концлагерь к немцам или на лесоповал в родную Сибирь. Понял он это гораздо позже, а тогда голод и постоянные унижения казались ему неотъемлемой частью существования. Так жили все, чем он лучше?

Он был даже хуже, потому что его звали Аполлоном.

Когда молодая учительница показала ученикам фотографию голого мужика и сказала, что вот это и есть Аполлон, Пряхину два месяца не давали прохода. «Аполлон, покажь лица!» — слышал он днем и ночью. Он дрался, ему разбивали физиономию — жизнь шла своим чередом, и в конце концов его оставили в покое.

Как его только ни называли! Аполошкой. Аполошей.

Аполком (это было в недавно освобожденной Белоруссии. «Ты, Аполак, хадзи сюды», — говорили ему). Полоном. Баллоном. Толей. Почему-то Пашей И даже, черт побери, Полей.

За «Полю» он тоже дрался. Впрочем, в этом он был не оригинален дрались все.

Потом он, как ни странно, вырос, правдами и не правдами вернулся в Москву, поступил учеником токаря на завод и проработал на нем до пенсии, став незадолго до этого знаменательного события бригадиром. Жениться он так и не собрался — возможно, помешало имя, а может быть, была для этого какая-то другая причина.

Может быть, он всю жизнь стеснялся показать кому-нибудь свои яйца они были не такие аккуратные, как у настоящего Аполлона.

Квартиру Пряхину дали в центре. Его долго обходили очередью, а потом вдруг спохватились, устыдились — так считал Аполлон Степанович; бывалые же и более практичные люди полагали, что профсоюзные боссы просто струхнули в ожидании проверки и выделили из резервного фонда очень уютную, хотя и небольшую однокомнатную квартирку в старом доме на Малой Грузинской. Это была, пожалуй, единственная крупная удача в его жизни.

К тому времени он уже отыскал в Москве родственников — и у матери, и у отца были братья и сестры, а у них, в свою очередь, тоже были дети, приходившиеся Аполлону Степановичу двоюродными братьями и сестрами. Между ними установилась некая видимость родственных отношений, но по-настоящему родными людьми они не стали. В редкие минуты раздражения Аполлону Степановичу казалось, что причиной тому был застарелый комплекс вины: он отчетливо помнил, как сестра матери Анна Филипповна угостила его пряником и отвела в детприемник, когда он сразу после войны рванул когти из рязанского детдома и на товарном поезде приехал в Москву. Больше он не убегал, и остальные родственники его не искали, удовлетворившись, видимо, полученной от Анны Филипповны информацией о том, что он жив.

Теперь в однокомнатной квартире Аполлона Степановича жила его внучатая племянница Светлана — семья, членом которой Аполлон Пряхин никогда не был, росла, а жилплощадь в Москве стоила фантастических денег. С переездом в его квартиру Светланы приступы раздражения стали случаться у Аполлона Степановича чаще, и он втайне радовался, что в свое время не поленился и приватизировал квартиру — так, по крайней мере, с ним никто не заговаривал о доме престарелых.

Ему исполнилось шестьдесят три года, и Светлане оставалось только терпеливо ждать смерти деда, стараясь при этом быть тише воды, ниже травы.

Что она и делала в меру своих сил и умственных способностей.

Правда, в одном они сошлись: оба были без ума от телесериала «Секретные материалы». По субботам Светлана жарила огромную сковороду подсолнухов, и они садились напротив телевизора, лузгая семечки и не отрывая глаз от экрана.

Была у них и еще одна точка соприкосновения. Если Аполлон Степанович прожил жизнь бобылем, то и его внучатой племяннице, похоже, грозила та же участь.

В свои двадцать три года она была безобразно толста, неряшлива и периодически покрывалась какой-то красной сыпью. Она много ела по вечерам, а ночью храпела так, что Аполлон Степанович, которому и без того не спалось, был вынужден покидать квартиру и часами бродить по пустым ночным улицам. Постепенно он втянулся и начал получать от ночных гуляний ни с чем не сравнимое удовольствие. Отсыпался он днем, когда Светлана уходила на работу, и никто не мешал старику покемарить вполглаза часок-другой.

Все было бы ничего, не приди Светлане в голову, что единственным препятствием на ее пути к семейному счастью является нехватка жилплощади. Пока жив Аполлон Степанович, считала она, ей ничего не светит.

Своего мнения она ни от кого не скрывала. Все до единого соседи полагали ее неблагодарной дурой, что полностью соответствовало действительности, и были целиком на стороне Аполлона Степановича. Впрочем, от моральной поддержки ему было не легче: жил-то он не с соседями, а со Светланой. Выгнать скандальную родственницу взашей у Аполлона Степановича не поднималась рука: он слишком хорошо помнил, каково ему было, когда вместо обещанного зоопарка тетушка Анна Филипповна привела племянника в приемник-распределитель. Ему было жаль Светлану, и еще он не хотел, чтобы кто-то подумал, что он мстит, Собственно, все это было не так уж страшно для человека, прошедшего через детские дома военных и послевоенных лет и большую часть своей жизни промыкавшегося по общежитиям. Как бы ни ерепенилась Светлана, она неизменно умолкала, поджимала хвост и уходила в свой отгороженный шкафом угол, стоило Аполлону Степановичу заговорить о завещании. Жить было можно, но Аполлон Степанович был недоволен: хотя бы на старости лет хотелось немного пожить спокойно.

Он начал всерьез подумывать о том, чтобы продать квартиру в Москве и подыскать что-нибудь подешевле в провинции. Вырученных от продажи денег хватило бы не только на квартиру в каком-нибудь райцентре, но и на безбедную жизнь в течение нескольких лет — возможно, до самой смерти. Чем дольше Аполлон Степанович жил со Светланой, тем сильнее убеждался в том, что это, пожалуй, единственный выход. В провинцию Светлана за ним не поедет. Было немного жаль Москвы, но и тихая провинциальная жизнь наверняка имела свои преимущества.

Размышляя обо всех этих невеселых вещах, Аполлон Степанович шел по уснувшим улицам. Сверху накрапывал мелкий холодный дождик, и Аполлон Степанович раскрыл предусмотрительно захваченный из дома зонт.

Зонт был старый, большой, и под ним было сухо и уютно, почти как под крышей. Мимо проносились редкие машины, иногда рядом притормаживали патрульные «уазики», но, вглядевшись в одиноко бредущую под дождем фигуру, милиционеры уезжали — все они хорошо знали привычки Аполлона Степановича и давно махнули на него рукой: если за три года ночных гуляний со стариком ничего не случилось, то не случится и впредь. Да и кому он нужен в поношенном светлом плаще покроя семидесятых годов и дурацкой клетчатой кепке? Издали же видно, что взять с него нечего, кроме анализов… Тем более, что на все предупреждения и увещевания Аполлон Степанович отвечал одинаково: кому, дескать, я нужен, и вообще, чему быть, того не миновать.

И как-то всегда получалось, что он прав: три года подряд каждую ночь, невзирая на погоду, он выходил на улицу, и за три года его ни разу никто не остановил, кроме все тех же патрульных. Придраться милиционерам было не к чему: документы у старика всегда были при себе, оружия он не имел, а комендантский час в Москве, слава богу, еще не ввели. Правда, один не в меру ретивый сержант не раз высказывал в разговорах с коллегами предположение, что дед в светлом плаще просто готовит какое-то крупное преступление, а пока что приучает сотрудников милиции к тому, что он является как бы неотъемлемой частью городского пейзажа, запасаясь таким образом чем-то вроде алиби. Сержанта подняли на смех, что полностью опровергало расхожее мнение, будто в патрульно-постовой службе работают сплошные идиоты.

Время приближалось уже к трем часам, когда Аполлон Степанович свернул на Малую Грузинскую.

Ходьба утомила его, сырой ночной воздух успокоил нервы, и он чувствовал, что уснет, едва успев коснуться щекой подушки. Старательно обходя блестевшие в свете уличных фонарей лужи, Пряхин в который раз порадовался тому, что в свое время не стал терпеть светкин храп и выбрался на свежий воздух. Он чувствовал, что эти прогулки очень полезны для здоровья — не понимал, а вот именно чувствовал. Сейчас состояние его организма было даже лучше, чем три года назад: живот, как-то незаметно выросший у него годам к пятидесяти, заметно уменьшился в размерах, он перестал задыхаться при ходьбе и начисто пропали головные боли, не дававшие житья в последние десять лет. Аполлон Степанович рассчитывал протянуть еще лет пятнадцать-двадцать — конечно, при условии, что избавится от Светки, которая надоела ему, как паховая грыжа. Кому приятно жить под одной крышей с человеком, который желает тебе смерти?

«Если буду переезжать, — подумал он, — обязательно выберу город, в котором есть река, и не какая-нибудь Зловонючка, а нормальная река, в которой полно рыбы и которую нельзя переплюнуть одним плевком.

С моей бессонницей рыбалка — самое милое дело».

Мимо, приветственно мигнув фарами, проехал милицейский «уазик». Аполлон Степанович шутливо отдал честь, приложив пальцы к козырьку своей клетчатой кепки. «Уазик» фыркнул выхлопной трубой и укатил.

Потом встретился продрогший бомж Васяня, старый знакомый, которого опять выставили из подъезда, где он устроился на ночлег. Они немного поговорили о погоде и о политике. В связи с темой погоды Васяня пожаловался на геморрой, Аполлон Степанович ему посочувствовал и дал три рубля с мелочью — больше у него при себе не было.

— Хороший ты мужик, Степаныч, — благодарно прохрипел Васяня, — а только посидел бы ты пока что дома. Слыхал, маньяк у нас завелся? Неровен час, и до тебя доберется.

Про маньяка Аполлон Степанович, конечно же, слышал. В этом плане ему даже было, чем похвастаться, ведь это именно его, а не кого-то другого, вчера ночью протаранил удиравший от убийцы мальчишка. Пряхин рассказал Васяне эту историю, предупредительно держа зонт так, чтобы тот прикрывал и его, и бомжа.

Выслушав его, бомж зябко передернул плечами, вынул из кармана изжеванный, треснувший вдоль деревянный мундштук, вставил в него окурок и закурил. Курил он скупыми экономными затяжками, надолго задерживая в легких вонючий дым.

— Вот я и говорю, — хрипло заметил он между затяжками, — сидел бы ты дома. Маньяк — он и есть маньяк. Ему все равно кого кончать, старого или малого. Тем более, что этого пацана ты, можно сказать, спас. Кабы не ты, догнал бы его этот гад и додавил до полной и окончательной победы. Как бы он тебе за это не отомстил.

— Да брось ты, Васяня, — рассудительно сказал Аполлон Степанович. Маньяки — они потому и маньяки, что завернулись на чем-то одном. Их всегда по почерку узнают. Один, к примеру, женщин насилует и убивает, другой малолеток в лифте караулит… Этот псих на пацана напал, так зачем, скажи на милость, ему такой старый дед, как я?

— Ну, не знаю, — нерешительно сказал Васяня. — Может, ты и прав…

— Ясное дело, прав, — уверенно произнес Пряхин. — И потом, вся милиция на ногах, ищут. А этого гада уже, наверное, и след простыл.

— Это точно, — Васяня сплюнул на тротуар, — ищут. Меня сегодня целое утро в отделении продержали, все выспрашивали: не видал ли чего, да не я ли это…

Козлы. Ищут они… Они без фонарика свою задницу найти не могут, когда подтереться надо, а ты говоришь — ищут-.

Человек, стоявший в нескольких шагах от них, скрытый густой тенью старого пятиэтажного дома, слегка переменил позу и медленно растянул губы в невеселой улыбке. Отблеск дальнего фонаря смутно блеснул на обнажившихся зубах. Глаз его видно не было — их скрывал низко надвинутый капюшон старой офицерской плащ-накидки. Из своего укрытия человек слышал каждое слово.

Слова доносились до него в искаженном, изуродованном виде. Голоса Пряхина и бомжа напоминали ему какое-то утробное ворчание, словно были записаны на пленке, пущенной с малой скоростью. Очертания фигур, домов и деревьев были изломанными и болезненно перекрученными, и все вокруг было пропитано ненавистью.

Ненависть сырым туманом висела в воздухе, ненависть сеялась с неба мелким дождем и собиралась в лужи под ногами. Она текла по водосточным трубам, она отравляла небо и землю, ядовитым потом выступала из каменных стен и вила гнезда в обнажившихся мокрых ветвях деревьев, корни которых пили ненависть из земли точно так же, как пиявка сосет кровь.

Ненависть распирала человека в плащ-накидке изнутри, и если бы взглядом можно было убить, то и Пряхин, и Васяня давно лежали бы на тротуаре. Ненависть была живым существом, и, как всякое живое существо, она росла и требовала пищи — с каждым днем все больше и больше. Огромный слизистый червь ненависти пожирал своего хозяина изнутри, он был голоден всегда, и его уже не удовлетворяли мелкие подачки вроде распятых котов или проколотых шин. Такие вещи можно было терпеть в качестве легкой закуски. Главным блюдом была кровь, предсмертные судороги и последний выдох жертвы, и ненависть толкала своего хозяина все вперед и вперед, подсказывая ему все новые способы и нашептывая имена.

Глядя на беседующих стариков, человек в плащ-накидке подумал, что было бы неплохо разом покончить с обоими. Старик в светлом плаще помог мальчишке выскользнуть из лап смерти, и ненависть осталась голодной. А бомж… Что ж, бомж — это лишняя пара глаз, а значит — лишняя опасность. Если кто-то увидит, разглядит, догадается… нет, бомжа нужно тоже убить. Может быть, получив двойную порцию крови, ненависть на время угомонится и даст хозяину немного отдохнуть, отлежаться на дне. Старик в светлом плаще, которого бомж называл Степановичем, был абсолютно прав: милиция, хоть и вяло пока, но уже начала шевелиться, и несколько ночей, проведенных в своей постели, пошли бы убийце на пользу. Пусть успокоятся, пусть решат, что маньяк, которого они ищут, сменил район своих действий…

Кстати, сменить район тоже не помешает. У убийцы были такие планы, и он уже начал подготовительную работу в этом направлении, запасаясь кормом для своей ненависти впрок.

Так что же все-таки делать с бомжем? Убийца покрепче стиснул рукоять спрятанного под плащ-накидкой топорика. Два точных удара — и дело сделано. Рискнуть? А что, если что-то снова пойдет не так? Все-таки их двое, а рисковать нельзя. Если хотя бы один из них увидит лицо убийцы и останется жив, все будет кончено прежде, чем наступит утро.

Нет, с бомжем придется подождать. Тем более, что район буквально нашпигован милицией. Возле дома старика приготовлена засада, убийца отчетливо видел в темном салоне одной из припаркованных у подъезда машин огоньки сигарет. Это было логично: менты знали, что старик гуляет по ночам, и решили ловить маньяка на живца. Ну-ну… За любителем ночных прогулок наверняка следовал незаметный соглядатай, готовый при первом же признаке тревоги броситься на помощь. Скорее всего, обнаружив убийцу, менты станут стрелять на поражение — так будет проще и им, и суду. Человек в плащ-накидке не собирался подставляться под пули, да и присутствие на собственном судебном процессе в его планы не входило.

Осторожно оторвавшись от сырой стены, убийца сделал медленный, бесшумный шаг назад и окончательно растаял во тьме.