Было время послеобеденных визитов, порядки в этой захолустной больнице царили самые демократичные, и на своем пути к палате номер семь Борис Григорьевич не встретил никого из медицинского персонала. Лишь в коридоре второго этажа мелькнул в отдалении, сразу же скрывшись за углом, мятый белый халат одной из здешних санитарок. Попадавшиеся навстречу больные смотрели на непривычно, со столичным лоском одетых посетителей с ленивым любопытством людей, которым нечем себя занять, помимо сплетен и обсуждения собственных недугов. Дух в коридоре стоял неприятный, затхлый; пахло лизолом, карболкой, несвежим бельем, сырой штукатуркой и мышиным пометом – словом, нищей провинциальной больницей. Невольно морщась от этого давно ставшего непривычным запаха, Борис Григорьевич с уверенным, хозяйским видом прошагал по скрипучим, подающимся под ногами половицам и остановился перед дверью, на которой сквозь напластования бугристой масляной краски едва виднелась рельефная жестяная семерка. Кеша шагнул мимо него к этой двери, открыл, заглянул в палату и отступил, давая хозяину пройти.

Грабовский вошел. Палата представляла собой узкий пенал с до половины выложенными потрескавшимся белым кафелем стенами. Вдоль стен, изголовьем к расположенному напротив двери окну, стояли две кровати, прямо под окном расположились тумбочки, а в ногах той кровати, что стояла слева, прямо из стены торчал водопроводный кран с ржавой эмалированной раковиной под ним.

Оба обитателя палаты были на месте. Лицо одного из них, одетого в бесформенную и заношенную до последнего мыслимого предела больничную пижаму, было Грабовскому знакомо по фотографии, что лежала у него в кармане; второй, в спортивном костюме «Адидас», надо полагать, являлся корреспондентом «Горожанина» Игорем Барканом. Лицо у корреспондента было молодое, наглое и не свидетельствовало об избытке интеллекта.

– Выйдите, – без предисловий скомандовал ему Грабовский.

– Простите, – начал корреспондент тем особенным, вызывающим тоном, каким обычно затевают свару, – что значит… – Он вдруг осекся и посмотрел на Бориса Григорьевича уже совсем другими глазами. – Ба! Да ведь вы же Грабовский, верно? Вас вызвал шеф? Ай да шеф! Я бы до такого не додумался. Послушайте, я просто обязан задать вам несколько…

– Позже, – оборвал его Грабовский. – Выйдите, пожалуйста. Я должен с ним поговорить.

Корреспондент заткнулся и тихонько вышел, боком проскользнув мимо возвышавшегося в дверях Кеши. Экстрасенс не оглянулся: он знал силу своей личности и в большинстве случаев мог навязывать людям свою волю, не прибегая к гипнозу и прочим сомнительным штучкам.

Сзади послышался аккуратный стук закрывшейся двери. Грабовский шагнул вперед под любопытным взглядом лежавшего на кровати человека, который даже не подумал встать при виде столичной знаменитости.

– Я Грабовский, – сказал Борис Григорьевич.

– Ну и что? – равнодушно спросил пациент.

– Вы произносили во сне мое имя.

Человек на кровати пожал плечами.

– Говорят, произносил. Сам я этого не слышал, а соседу могло просто присниться. И потом, он же газетчик. Такой соврет – недорого возьмет, – хладнокровно заявил больной, явно не питавший особой нежности к представителям прессы.

– Так вы меня совсем не помните? – спросил Грабовский.

– Я себя не помню, – сказал больной, – так с какой радости мне помнить вас? Хотя ваше лицо кажется мне знакомым. И фамилия… Грабовский. Напоминает то ли грабли, то ли гроб… В общем, вы не обижайтесь, но ее звучание почему-то вызывает у меня самые неприятные ассоциации. Вот сейчас, пока мы с вами говорили, у меня вдруг возникло ощущение… Ну, словом, я почти уверен, что у меня должны быть причины вас ненавидеть. Только вот не помню какие.

– Это скорее всего ложные воспоминания, – сказал Борис Григорьевич.

«Черта с два – ложные, – подумал он при этом. – Память еще не вернулась, но парень буквально в шаге от этого. Если уж он вспомнил свое имя, то все остальное вспомнит непременно. Мог бы вспомнить, если бы я вовремя здесь не очутился».

– Может, и ложные, – не стал спорить больной. – Других-то все равно нет!

– Я мог бы помочь вам вернуть память.

– А надо ли? Вдруг гадость какая-нибудь вспомнится!

Борис Григорьевич не сразу понял, что этот тип на кровати валяет дурака – то есть попросту куражится. И над кем?! Да, с чувством юмора у него был порядок, как и с самооценкой, а это свидетельствовало о том, что действие препарата «зомби» давным-давно прошло, а информация, стертая с коры головного мозга высокочастотным электромагнитным излучением, была удалена не до конца и восстанавливается не по дням, а по часам. Данный индивидуум действительно был очень опасен.

– Надеюсь, вы шутите, – сухо сказал Грабовский и засунул руки в карманы.

– Конечно, шучу, – признался больной.

– Ну, так я тебе так скажу, сынок, – беря привычный угрюмо-неприязненный тон, с напором произнес Грабовский. – Я человек занятой, моей помощи тысячи людей годами ждут. Мне шутки шутить некогда! Хочешь остаться болваном пустоголовым, который ни имени, ни родни своей не помнит – шути себе дальше на здоровье, а я пошел. Сам потом прибежишь, да только без толку. Моя помощь приличных денег стоит, а где ты их возьмешь – безымянный да беспаспортный?

– Все, все, – поспешно сказал больной, отводя глаза, как и все, кому доводилось встречаться взглядом с Борисом Григорьевичем. – Я уже все понял. Прошу прощения. Язык мой – враг мой.

– Это точно, – делая вид, что смягчился, произнес Грабовский и без приглашения уселся на краешек кровати. Руки он по-прежнему держал в карманах, и правая, осторожно открыв плоскую металлическую коробочку, уже извлекла из нее шприц-тюбик. Пальцы нащупали и сняли пластмассовый колпачок. – Язык – он не только до Киева может довести, но и куда-нибудь подальше, куда попадать тебе вовсе незачем… Так. Теперь смотри мне в глаза. Ты спокоен.

– Я спокоен, – монотонно повторил больной.

Взгляд его, пойманный и прикованный расширившимися зрачками Бориса Григорьевича, сделался неподвижным и отсутствующим. Похоже, парень был восприимчив к гипнозу, а это существенно облегчало и без того несложную задачу.

– Ты абсолютно спокоен…

– Я абсолютно спокоен… А вот ты что-то нервничаешь, – неожиданно добавил больной совсем другим тоном, и правое запястье Бориса Григорьевича внезапно очутилось в кольце его твердых, как стальные прутья, пальцев.

Грабовский рванулся, но хватка у больного оказалась воистину железная, и экстрасенс вдруг с ужасом и недоумением понял, что больной этот – мнимый.

– А что это у нас за шприц? – поинтересовался Глеб Сиверов, с деланым недоумением разглядывая торчащую из пальцев Грабовского короткую иглу с дрожащей на кончике прозрачной каплей.

– Сейчас узнаешь, – пообещал Грабовский. – А ну, пусти!

Левой, свободной рукой он выхватил из кармана пистолет – миниатюрный «вальтер», который из-за размеров можно было посчитать дамским. На самом деле эта игрушечная с виду штуковина имела солидный калибр и была когда-то разработана специально для тайной полиции Третьего рейха.

– Сейчас, разбежался, – сказал мнимый больной и, перехватив вторую руку Бориса Григорьевича, во избежание неприятных сюрпризов задрал ее вверх, к потолку. – Ну что, фокусник, третьей-то руки нету?

Борису Григорьевичу было впервой встречаться с человеком, который не испугался вида направленного на него пистолета. Хохол, например, утверждал, что такое зрелище способно сделать шелковым кого угодно, и до сих пор у Грабовского не было оснований сомневаться в правдивости его слов. Раньше не было, а вот теперь появились, да так неожиданно, что он даже слегка растерялся.

Впрочем, растерянность быстро прошла, сменившись гневом.

– Есть, – не прекращая тщетных попыток вырваться из железного захвата, сквозь зубы процедил он. – Есть и третья, и четвертая… Кеша!

Дверь палаты распахнулась с таким грохотом, словно снаружи по ней ударили каким-то тупым, тяжелым и твердым предметом. Данный предмет немедленно появился в поле зрения Бориса Григорьевича; располагался он примерно на уровне пояса, имел форму неправильного шара, был коротко острижен под машинку и недоуменно таращил на Грабовского налитые кровью глаза. Борис Григорьевич не сразу признал в перекошенной, багровой от тщетных усилий вырваться физиономии лицо своего телохранителя.

– Засада, Б.Г.! – просипел согнутый пополам Кеша, как будто это не было ясно без него.

За спиной у Кеши, придерживая его за скрученные в бараний рог руки, виднелась еще парочка больных в казенных пижамах, а между ними маячила любопытная физиономия проклятого корреспондента.

– Ну что, ясновидец, предсказать тебе будущее? – спросил Глеб Сиверов.

– Не трудись, – с ненавистью процедил Грабовский.

* * *

– Ты знаешь, Максим сделал Нине предложение, – сказала Ирина.

Сиверов сполоснул под струей горячей воды отмытую до скрипа тарелку и поставил ее в сушилку над раковиной.

– Кажется, я уже не впервые слышу эту благую весть, – сказал он.

– Опять ты паясничаешь, – вздохнула Ирина.

– Чуть-чуть, – признался Глеб, погружая в мыльную воду сковородку с остатками пригоревшей картошки и вооружаясь проволочной мочалкой. – Самую капельку. Но ведь это правда, согласись. Ты действительно уже не впервые сообщаешь мне о намечающейся свадьбе.

– Чепуха это, а не правда, – отмахнулась Ирина. – Для него-то это все равно как в первый раз!

– Действительно, – согласился Глеб. – Об этом я как-то не подумал. Заманчиво, черт возьми! Какой шанс пережить все по второму разу! Первая любовь, первый робкий поцелуй… потеря девственности, в конце-то концов!

– Пошляк, – произнесла Ирина. – У человека несчастье, а ты ерничаешь.

– Да какое же это несчастье? Несчастий своих он не помнит, о том, что остался без денег и крыши над головой, не знает, окружен со всех сторон любовью и заботой… Это же не жизнь, а сказка! Кстати, просвети меня, если можешь. Мне жутко интересно, сам он додумался позвать Нину замуж или ему прозрачно намекнули на ранее взятые обязательства?

– А сам ты как думаешь?

– Сам, – убежденно сказал Глеб. – Сердце подсказало. Его не обманешь!

Ирина подозрительно посмотрела на мужа, но тот, стоя к ней спиной, уже ожесточенно тер сковородку.

– Если это шутка… – начала Ирина.

– Не шутка, – не оборачиваясь, перебил Сиверов. – Если это прозвучало, как шутка, так только потому, что произносить подобные вещи всерьез, без иронического оттенка, у нас, обитателей двадцать первого века, не поворачивается язык. Слишком все это опошлено, слишком оболтано, слишком много на эту тему сложено попсовых песенок… А вообще-то я сказал именно то, что думал. Если, ни черта не помня о своем прошлом, человек вторично делает предложение той же женщине, а она принимает это предложение, точно зная, что ее избранник не только гол как сокол, но и утратил все профессиональные навыки, – речь, несомненно, идет о так называемой любви, которой, если верить некоторым поэтам и прозаикам, плевать на размеры банковского счета.

– Убедительно, – похвалила Ирина. – Ненавижу твою логику, но иногда даже она оказывается полезной. А знаешь, Грабовского арестовали.

– Да что ты говоришь?! – изумился Сиверов, с таким старанием орудуя железной мочалкой, словно собирался протереть в сковороде дыру. – Мне всегда казалось, что он сво… эээ… нехороший человек.

– И как раз в то время, когда ты копался в своих архивах, – продолжала Ирина, игнорируя его изумленный возглас.

– Жаль, – сказал Сиверов. – Пропустил приятное событие.

– И заработал ссадину на лбу.

– Полка сорвалась, представляешь? Ка-а-ак треснет по лбу! Аж искры из глаз посыпались. А сверху – папки, папки, папки… И в каждой килограмма три бумаги, если не все пять. Насилу жив остался.

– Ты мне можешь объяснить, что произошло? – требовательным тоном спросила Ирина.

Глеб оставил в покое сковородку и повернулся к ней лицом.

– Я же говорю: сорвалась полка. Там все старое, держится буквально на честном слове…

– Я тебя не о полке спрашиваю!

– А о чем?

– Ненавижу, когда ты делаешь круглые глаза, – сообщила Ирина.

– Ну вот, – огорчился Сиверов, придавая лицу нормальное выражение, – уже и ненавидишь. Воистину, от любви до ненависти один шаг! И потом, это называется «делать голубые глаза». Голубые, а не круглые, понимаешь?

– Понимаю, – сказала Ирина. – Понимаю, что ты опять норовишь заговорить мне зубы. Ох и скользкий же ты тип! Не хочешь говорить, так и скажи: отстань, не твоего ума дело!

– И ты отстанешь? – с затаенной надеждой спросил Глеб.

Видимо, надежду свою он затаил недостаточно хорошо, потому что Ирина в ответ только презрительно сощурилась и произнесла короткое, красноречивое «Ха!».

– Содержательный, исчерпывающий ответ, – сказал Глеб, глядя, как она закуривает. – Ты просто не понимаешь некоторых вещей.

– Это точно. Ну так объясни!

– Придется. Во-первых, ты не понимаешь, что пытаешься выведать у меня государственную тайну. Во-вторых, ты не понимаешь, что до вынесения судом приговора Грабовскому все, что я могу о нем рассказать, может расцениваться как обычная клевета. В-третьих, мне просто-напросто противно об этом говорить. А в-четвертых, тебе будет противно об этом слушать. Эта информация – не сокровище, а тяжкий груз. Куча дерьма размером с гору Арарат. И ты хочешь, чтобы я в нарушение служебного и супружеского долга вывалил эту кучу тебе на голову?

– Ты тоже многого не понимаешь, – помолчав, сказала Ирина. – Например, того, что так недолго и с ума сойти. Умирал Макс Соколовский или не умирал? Оживал или нет? При чем тут Грабовский и при чем тут ты? Только не надо больше сказок про архив и сорвавшуюся полку! За кого ты меня принимаешь?

– Ладно, – сказал Сиверов. Он закрыл кран, насухо вытер руки кухонным полотенцем, подсел к столу и тоже закурил. – В конце концов, ты и так знаешь столько, что тебя впору либо производить в майоры, либо… гм… изолировать. Давай договоримся: я не стану разглашать никаких государственных тайн, а просто расскажу тебе еще одну сказку, в которой нет ни одного – запомни, ни единого! – слова правды. Ну, договорились?

– Ну, договорились, – сказала Ирина, внезапно почувствовав, что ее желание послушать «сказку» в исполнении мужа резко пошло на убыль.

– Так вот, – повествовательным тоном начал Глеб, – в некотором царстве, в некотором, стал-быть, государстве жили-были злые колдуны. В глубокой пещере под каменной горой было у них секретное логово, про которое не знал никто на всем белом свете, а кто знал – помалкивал, чтоб колдунов не злить. Служили те колдуны царю Кощею Бессмертному, выдумывали по его заказу новые заклинания и всякие иные хитрые способы, чтоб заставить честной люд нечисти прислуживать.

Он глубоко затянулся сигаретой и с силой ввинтил окурок в пепельницу. Ирина слушала не перебивая и, щуря глаза от дыма, смотрела поверх его плеча остановившимся взглядом куда-то в темный коридор.

– И придумали они страшную вещь, – продолжал Глеб, – изуверскую машину, которая у людей рассудок отнимала. Работала она так. Сначала колдуны человека зельем травили, от которого он послушным делался – что ему велишь, то и выполнит. Скажешь мать родную зарезать – зарежет, велишь сиротский приют поджечь – подожжет и не задумается. А как сделает он свое черное дело, колдуны свою машину включают и его, болезного, туда суют – ну, как Баба Яга Иванушку-дурачка, помнится, в печку совала. Машина эта бесовская воздействовала, стал-быть, на кору головного мозга методом волнового резонанса и то ли разрушала нервные клетки на отдельных участках, то ли просто стирала с этих участков информацию. Давно это было, точнее теперь никто уж, поди, и не скажет. А только выходил человек из той машины, ничего про себя не помня – кто таков, как звать-величать, откуда родом, – ну, ровным счетом ничего. Полная, стал-быть, амнезия.

– Боже мой, – прошептала Ирина.

– Ага, – сказал Глеб, – разбирает? Может, хватит уже?

Быстрицкая яростно замотала головой. Сиверов пожал плечами и закурил новую сигарету.

– Ну и вот, только это они, стал-быть, машину свою достроили да опробовали, только собрались к царю Кощею с докладом на поклон идти, как тот возьми да и околей. Видать, не такой уж он был бессмертный, а фамилию такую для одной солидности, для страху или, как нынче говорят, для понта взял. Пригорюнились колдуны. Самим-то им машина ни к чему была, они и без нее неплохо жили, а заказчик, Кощей, дуба дал, и денежки, за машину обещанные, накрылись, стал-быть, медным тазом. Судили они, рядили, да и решили продать ту машину бесовскую семиглавому дракону, что за тридевять земель, в тридесятом царстве обитал. Но проведал о том русский богатырь Алеша Попович… или там Добрыня Никитич… ну, словом, богатырь, а как звать его – не скажу, запамятовал.

– Случайно, не Глеб Петрович?

– Что ты, матушка, Господь с тобой! Таких имен в те поры и на свете-то не было! Разве что у греков, язычников голоштанных, бесстыжих… Тьфу, нечистая сила!

– Бог с ними, с греками. Что там с богатырем?

– С богатырем-то? Так ведь известно что! Пришел, стал-быть, колдунов мечом булатным в капусту порубал, машину бесовскую растоптал и по ветру развеял, а чертежи, какие были, на костре спалил и пепел с сырой землей смешал. Осерчал, стал-быть, богатырь по неопытности да по молодости лет. И сгоряча, впопыхах, как оно частенько и бывает, одного колдуна-то и пропустил. Колдуна не колдуна, а так, прислужника мелкого, ученика нерадивого. Ни ума в нем большого не было, ни злобы настоящей, ни силы колдовской, а одна только жадность да бесовское везенье. Удрал он, поганец, от нашего богатыря, схоронился бог весть где и как-то исхитрился – не иначе, дьявольским попущением, бесовским наущением – ту машину заново отстроить и зелье колдовское сварить. Заодно освоил он кой-какие заклинания, научился помаленьку колдовать и постепенно так занесся, что чуть ли не Господом Богом начал себя величать. Кому, говорит, под силу мертвых оживлять? Известно, кому – мне! И кто я, стало быть, таков? А? То-то! Я вас, смерды неразумные…

А сам-то загодя купца или боярина, какого побогаче, приглядит, зелье свое ему внутримышечно впрыснет и ну куражиться! Тот, безвольный да безответный, всю свою казну в его подвалы перетаскает, хоромы свои подожжет и сам в колдовскую машину ляжет, чтоб она, проклятая, память ему стерла. А колдун тем временем его родню охмуряет, которая к нему за советом пришла. Лежит, говорит, ваш добрый молодец во сыром бору, не шевелится, а в груди у него – меч булатный да стрела каленая. Можно, говорит, его оживить, да только труды мои больших денег стоят, потому как святое мое учение развивать надобно. И еще, говорит, покойничек ваш, когда оживет, все как есть позабудет – и вас позабудет, и себя, и вообще все на свете. Не взыщите, говорит, потому как это – законы физики, и я их покуда не превозмог. Он ведь, покойничек-то, строго говоря, не оживет, а вроде как заново родится, только взрослым уже. Откуда же у него, новорожденного, памяти-то взяться?

Ну и вот, родня с себя последнюю рубашку снимет и ему отдает, потому что, с памятью или без, а отца или там мужа воротить все одно охота. А колдун денежки возьмет, бедолагу беспамятного из темницы в лесочек либо на свалку вывезет и говорит: готово, мол, ожил ваш покойничек, ищите его теперь! Ну а если ошибка какая выйдет, если у родственников денег нет или человек пропавший им не больно нужен, тогда у колдуна разговор короткий. Помнишь, матушка, Семичастного купца? Ну, который за рулем «мерседеса» от сердечного приступа помер? Вижу, что помнишь. Видно, никому не надо было, чтоб он оживал, вот колдун ему и помог окончательно угомониться. Такая вот сказочка. Как говорится, не любо – не слушай, а врать не мешай…

– Боже мой, – повторила Ирина. – Боже мой, какой мерзавец!

– Кто? – удивился Глеб.

Ирина отмахнулась от этого излишнего напоминания о конфиденциальности разговора.

– Да, – сказала она, – не думаю, что мне захочется пересказывать эту сказочку кому бы то ни было. Даже Нине.

– Особенно Нине, – поправил Глеб. – Сама подумай, зачем ей это знать? Она любит Максима, Максим любит ее, они вместе, они счастливы, а все остальное – шелуха. Было и быльем поросло.

– Да, – сказала Ирина, – наверное, ты прав. Хорошо, что его наконец арестовали. Ведь теперь все кончилось, правда?

– Надеюсь, – сказал Глеб, и Ирине очень не понравились прозвучавшие в этом ответе нотки неуверенности.