Герр Пауль, как и следовало ожидать, еще не вернулся. В доме продолжалась деловитая возня, но шума и беспорядка заметно поубавилось. Переодевшись и выпив чаю, Мария Андреевна прошлась по комнатам и решила, что для первого раза получилось недурно. Кое-что следовало передвинуть, а иное и вовсе заменить, но говорить об этом она не стала — дворецкий и без того уже валился с ног от усталости, да и мелкие недочеты, замеченные княжною, явились результатом ее собственных ошибок, а не небрежности прислуги.
В оружейной тоже царил порядок, да иначе и быть не могло. Развешанное по стенам оружие маслянисто поблескивало, начищенный до зеркального блеска железный болван у входа горделиво торчал на своей подставке, опираясь на двуручный меч с извилистым, как тело ползущей змеи, лезвием. В крестообразной щели шлема, похожего на жестяное ведро, будто угадывались недобрые глаза. Чтобы развеять неприятное ощущение, княжна постучала по шлему согнутым пальцем, и тот отозвался глухим чугунным звоном.
Спохватившись, Мария Андреевна обернулась к сопровождавшему ее дворецкому и велела позвать лакея по имени Григорий — молодого, плутоватого и немного развязного, но при этом сообразительного и скорого на ногу. Когда Григорий явился, она отвела его в сторонку и тихим голосом отдала короткий приказ. Лакей сказал: «Слу-шаю-с» — и испарился. Проводив его взглядом, княжна с неудовольствием подумала, что он непременно станет болтать в людской. С одной стороны, конечно, на каждый роток не накинешь платок, а с другой — ну почему, спрашивается, каждый ее шаг должен служить поводом для глупых пересудов?
Впрочем, ответ на этот вопрос был очевиден: шагать надобно не так широко, не отделяясь от иных-прочих, тогда и судить тебя не станут. Что с того, что к странным поступкам тебя принуждает сама жизнь? Не обращай на это внимания, смирись, не ропщи, будь как все, и тогда, будучи ограбленной, попранной и униженной каким-нибудь мелким негодяем, ты наконец-то удостоишься сочувствия и жалости света.
Она не впервые думала об этом, и окончательный вывод всегда был один и тот же: не дождетесь. И на сей раз, скоро пробежав привычной, проторенной тропинкой, мысли Марии Андреевны вернулись к первоначальному предмету ее размышлений, то есть к герру Паулю Хессу.
Отпустив дворецкого, Мария Андреевна прошлась по оружейной, внимательно оглядывая стены и одобрительно кивая: да, здесь все было устроено именно так, как ей хотелось, и произошло это, видно, потому, что оформление именно этой комнаты она продумала лучше, чем какой бы то ни было иной. Княжне подумалось, что она давненько не упражнялась в стрельбе, если не считать того случая на мосту, но о том, чтобы учинить пальбу здесь, в городе, нечего было и мечтать.
На полке в углу она нашла то, что искала, — медную подзорную трубу с выбитым по ободку названием некогда захваченного в плен шведского военного корабля. Труба была громоздкая и довольно тяжелая, но давала очень приличное увеличение. Сунув трубу под мышку, княжна покинула оружейную и прошла в комнату, где стояли сегодня привезенные из Москвы клавикорды — нужно было испытать инструмент и решить, звать ли настройщика.
Клавикорды действительно нуждались в настройке. Взяв несколько дребезжащих, распадающихся аккордов, княжна опустила крышку. Мимоходом вспомнившийся случай на мосту неожиданно занял ее мысли; княжна вдруг удивилась тому спокойствию, с коим восприняла и почти сразу же забыла разбойное нападение, совершенное на нее в ее собственном лесу. Лихие люди, нашедшие на мосту смерть от ее руки, были пришлыми: их тела никто не опознал, и ни один из деревенских старост во всей округе не заявлял о беглых. Это могло означать только одно: в вязмитиновский лес перебралась шайка, орудовавшая прежде в каком-то ином месте. Сколько в ней насчитывалось народа, никто не знал; поиски, осуществляемые по просьбе княжны полицией и расквартированными в городе солдатами, до сих пор ничего не дали. Полицмейстер высказал предположение, что, получив столь неожиданный и решительный отпор, банда покинула окрестности Смоленска и ушла от греха подальше в иные, более глухие места. Возможно, сказал он, там, на мосту, вообще была вся шайка, и после того, как трое из пятерых погибли едва ли не в мгновение ока, главарь и его подручный бежали без памяти куда глаза глядят.
Марии Андреевне, однако, эти выводы казались чересчур поспешными и оттого сомнительными. То, как продуманно и четко было произведено нападение, говорило о незаурядных способностях предводителя шайки, да и выбор жертвы наводил на определенные размышления: вряд ли разбойники случайно выбрали самую богатую помещицу в округе. Кроме того, княжна подозревала, что если бы ее хотели просто убить и ограбить, так, верно, убили бы сразу, не давая ей возможности, собраться с духом и дать отпор. Но тогда доставшаяся разбойникам добыча получилась бы мизерной: пара лошадей, бесполезная в лесу карета, немного денег и еще меньше драгоценностей. Нет, княжну явно намеревались захватить живой, чтобы потребовать с нее выкуп, да и предводитель шайки мало походил на разбойников с лубочных картинок. Судя по тому немногому, что успела разглядеть княжна, это был человек привыкший хорошо одеваться и в совершенстве владевший искусством верховой езды. То, как он загородился от выстрела, подняв на дыбы коня, выдавало в нем кавалериста, успевшего понюхать пороху, а его подручный, которого миновала пуля княжны, именовал своего атамана «вашим благородием» и «барином». Словом, атаман сей представлялся княжне довольно любопытной фигурой, и она не верила, что такой человек может легко отступиться от своих замыслов.
Но более всего Марию Андреевну тревожило то обстоятельство, что атаман показался ей смутно знакомым. Он так и не поднял головы, не показал лица, хотя и рисковал поплатиться за это собственной жизнью. Вряд ли такое поведение было следствием повышенной стыдливости. Вероятнее всего, разбойник опасался, что будет неминуемо опознан.
Взгляд Марии Андреевны невольно скользнул по стенам, увешанным оружием всех времен и народов, и остановился на весьма странном предмете, коему было не место в этой экспозиции. Предмет этот представлял собою толстую черную трость с золотой рукояткой в виде песьей головы — а может быть, и не песьей, а волчьей. Эта трость скрывала в себе ружейный ствол преизрядного калибра, а спусковой механизм был хитроумно замаскирован под звериную голову на рукоятке. Некогда это грозное потайное оружие украшало собою знаменитую коллекцию графа Лисицкого, а после его загадочной смерти было украдено его племянником, Николаем Ивановичем Хруновым-Лисицким. Княжне трость досталась в качестве трофея; из этой трости был застрелен ее опекун, граф Бухвостов, а позднее та же участь постигла князя Аполлона Игнатьевича Зеленского. Пуля, выпущенная из упрятанного в лакированный деревянный футляр ствола, по слухам, оборвала никчемную жизнь пана Кшиштофа — карточного шулера, пройдохи и авантюриста, доводившегося кузеном Вацлаву Огинскому. Княжне и самой довелось заглянуть в этот ствол, но победа осталась за нею, а бывший гусарский поручик Хрунов отправился по этапу на каторжные работы в Сибирь...
Да, вот именно, в Сибирь, на каторгу, а оттуда, как и с того света, обыкновенно не возвращаются.
Мария Андреевна с усилием отвела взгляд от памятного экспоната своей коллекции, казавшегося ей не менее жутким, чем людские черепа и связки человеческих скальпов, коими, по слухам, украшали свои жилища коренные обитатели Нового Света. Только теперь она сообразила, что каким-то непонятным образом снова очутилась в оружейной. Ноги сами привели ее сюда, и княжна подумала, что сегодня с ней явно творится что-то неладное: ее тело жило будто отдельно от мозга, самостоятельно решая, куда идти и что делать. Наверное, когда мозг вспомнил о поручике Хрунове, телу захотелось оказаться поближе к оружию — так оно надежнее...
В дверь торопливо стукнули, и сейчас же, не дожидаясь приглашения, в комнату ввалился запыхавшийся лакей Григорий.
— Идут, ваше сиятельство, — одышливо сообщил он. — Идут, не торопятся, сию минуту здесь будут.
— Спасибо, ступай, — сказала княжна.
Когда дверь за лакеем закрылась, она взяла со стола подзорную трубу и подошла к окну. Собственно, и без трубы можно было бы обойтись, благо отсюда, со второго этажа, двор был виден как на ладони, но княжну интересовали некоторые детали. Раздвинув трубу на всю длину, Мария Андреевна укрылась за занавеской и припала глазом к окуляру. Поведя трубой вдоль улицы, она наконец отыскала на углу знакомую округлую фигуру, обремененную папкой с рисунками и сложенным треножником. Кожаная сумка висела у герра Пауля через плечо, при каждом шаге поддавая ему под пухлый, туго обтянутый панталонами зад. Приближенное линзами лицо немца было непривычно хмурым и озабоченным; княжна обратила внимание на то, что герр Пауль обут в высокие и прочные сапоги, и невольно задалась вопросом, зачем ему понадобилось париться в них в такую несусветную жару.
Сложив трубу, она придала лицу обычное выражение и не спеша спустилась вниз. Идя по коридору первого этажа, она услышала, как снаружи стукнула калитка, и ускорила шаг, дабы встретиться с немцем в хорошо освещенной прихожей.
Так и случилось. Едва войдя в дверь, герр Хесс увидел перед собою княжну, которая стояла посреди прихожей с приветливой улыбкой на устах. Это был сюрприз, которого он никак не мог ожидать: в это время Мария Андреевна обыкновенно находилась у себя в комнате, читая перед ужином или производя какие-то хозяйственные расчеты. Однако такая неожиданность его, казалось, нисколько не смутила, и круглая физиономия герра Пауля скоро озарилась привычной улыбкой. Глядя на это сияющее лицо, невозможно было представить, что всего минуту назад оно было мрачнее тучи.
— Майн готт, фройляйн Мария! — закричал Хесс так радостно, словно они не виделись полгода. — Как я счастлив вас лицезреть! Вы правильно делаете, что по вечерам остаетесь дома, ибо лучезарное сияние вашей красоты таково, что... э-э-э... Словом, никто бы не понял, что наступила ночь. Люди продолжали бы трудиться до полного изнеможения, а несчастные совы и филины умерли бы от голода, не дождавшись темноты.
— Право, Павел Францевич, ваши комплименты столь пространны, что с непривычки мне трудно постичь их смысл, — смеясь, ответила княжна.
— Ха, пространны! — воскликнул немец, с облегчением сбрасывая на руки прислуги свою ношу и утирая вспотевший лоб. — Неуклюжи, хотите вы сказать. Но в этом виноват не я, а ваш русский язык. Вам никогда не приходило в голову, как плохо быть бедным иностранцем? Чужая страна, непонятные обычаи, из-за которых то и дело попадаешь впросак...
Он болтал, оживленно жестикулируя пухлыми руками, и княжна поймала себя на том, что ей тяжело оторвать взгляд от его смеющегося лица. Это была какая-то разновидность гипноза; герр Хесс, казалось, обладал способностью в зависимости от обстоятельств и собственного желания приковывать к себе всеобщее внимание или, напротив, становиться совершенно незаметным. Усилием воли преодолев наваждение, Мария Андреевна отвела глаза от непрерывно шевелящихся губ немца и незаметно оглядела его одежду.
Сапоги герра Пауля были до середины покрыты красноватой пылью, а голенища возле ступни оказались изрядно исцарапанными. Это выглядело так, будто немец долго бродил по острым камням, поминутно оступаясь. Колени его серых панталон тоже были испачканы, а на левом рукаве виднелось небрежно затертое пятно, выглядевшее так, словно немец сильно задел локтем оштукатуренную стену. Похожее пятно княжна углядела и на тулье треугольной шляпы, которую Хесс держал в руке, прикрывая ею другую руку, кисть которой была обмотана носовым платком.
Глядя на него, княжна пыталась решить, стоит или не стоит сообщать ему о своей сегодняшней прогулке. Ставить гостя в неловкое положение ей по-прежнему не хотелось; с другой стороны, если Хесс видел княжну у башни или каким-то иным способом догадался о ее визите, ее молчание могло быть истолковано им как знак недоверия. Немец мог решить, что за ним следят как за врагом и шпионом, и не на шутку обидеться. К тому же Марии Андреевне было любопытно, что он ответит на прямо поставленный вопрос, как станет выкручиваться и станет ли вообще.
— Где это вы так испачкались, Павел Францевич? — спросила она самым непринужденным тоном, на какой была способна. — И что с вашей рукой? Позвольте-ка взглянуть.
— Майн готт, найн! Нет, ни в коем случае! — нимало не смущенный этим заданным в лоб вопросом, воскликнул немец. — Это просто царапина, пустяк, не заслуживающий вашего внимания. Представьте, меня подвело любопытство. Сегодня я работал у северной башни кремля, делал зарисовки предместья, унд дер тойфель... простите, фройляйн, какой-то бес толкнул меня поинтересоваться, что там внутри. Я, знаете ли, люблю старинные постройки — башни, крепости, замки, заброшенные храмы... Так вот, вообразите себе, ползая по грудам битого кирпича внутри башни, я оступился, упал и, как видите, оцарапал руку. Испачканная одежда не в счет, но я так основательно расшибся, что не менее получаса просидел на месте, пытаясь отдышаться.
— Вот оно что! — обрадовалась княжна. — А я-то испугалась... Видите ли, я нынче была у северной башни, видела ваш треножник, но вас так и не нашла...
Она намеренно подвесила конец фразы в воздухе, обозначив тоном многоточие, но немец не обратил на эту тонкость внимания.
— Как неловко вышло! — воскликнул он с огорчением. — Как глупо! Выходит, из-за собственной любознательности я не только едва не убился, но еще и лишил себя вашего общества? О майн готт!
Это были совсем не те слова, которые ожидала услышать Мария Андреевна. Если бы немец действительно сидел в башне, баюкая ушибленную руку или, к примеру, бок, он непременно услышал бы крики княжны, которая звала его перед тем, как уйти. Даже если бы он не имел сил крикнуть, ничто не мешало ему сейчас в этом признаться: да, слышал, но не мог ответить... Да и непохоже было, чтобы он так уж сильно расшибся. Рука поцарапана, но в остальном герр Пауль выглядел, двигался и говорил так же, как всегда, — быстро, легко и непринужденно.
Следовательно, немец лгал. Мария Андреевна опустила глаза и еще раз оглядела его тяжелые пыльные сапоги. Носки их были исцарапаны вдоль и поперек, и лишь теперь она заметила, что одни царапины свежо белеют, а другие — по всей видимости, более старые — тщательно замазаны са-пожною ваксой. Конечно, царапины эти могли появиться в результате обследования упомянутых Хессом заброшенных храмов, замков и крепостей, но княжна в этом сомневалась: немец уделял слишком много внимания своему туалету, чтобы тащить за собой через всю Европу столь непрезентабельную обувку, как эти битые-перебитые сапоги.
— Да, история вышла прискорбная, — согласилась княжна.
— Преглупая, хотите вы сказать, — возразил Хесс. — Надеюсь, вы потратили не слишком много времени, пытаясь меня разыскать?
— О нет! Я ведь заглянула туда мимоходом, полюбовалась вашим наброском и сразу же ушла, решив, что вы... Ну, словом, что вы отлучились по делу. К слову, рисунок, который я видела, просто превосходен. Надеюсь, вы покажете мне другие?
— Разумеется, — сказал Хесс, — но только после того, как умоюсь и приведу в порядок одежду.
— Прошу прощения, — потупилась княжна. — Я была так взволнована, что, кажется, позволила себе забыть об учтивости. Вы устали, вы ранены, а я держу вас в дверях и утомляю расспросами!
— Полно, фройляйн Мария! — воскликнул Хесс. — Беседа с вами излечивает любые раны, как чудодейственный бальзам. Я снова бодр и свеж и буду к вашим услугам не далее как через полчаса.
Расставшись с немцем, Мария Андреевна велела подавать ужин. Хесс вышел к столу умытый и свежий, благоухая одеколоном и сияя, как новенький пятак. За едой они по обыкновению болтали о пустяках, не касаясь серьезных тем, которые, по утверждению герра Пауля, могли повредить пищеварению. Немец поражался произошедшим в доме переменам и хвалил вкус княжны; Мария Андреевна в шутливом тоне напомнила ему об обещании сделать копию с портрета старого князя, и обещание было ей дано повторно: Хесс торжественно поклялся, что выполнит заказ, как только покончит с набросками для кузена Петера.
После ужина по уже установившейся традиции немец показал княжне сделанные за день наброски. Мария Андреевна опять, как всегда, нашла их очень милыми.
— А вот этот просто чудо, — сказала она, разглядывая тот самый рисунок, что привлек ее внимание днем. — Не знаю, в чем тут дело, но я бы дорого отдала за то, чтобы иметь его у себя. Но я не смею просить вас продать мне его, ибо он предназначен для вашего кузена Петера.
— Пфуй, — сказал Хесс. — Вряд ли кузена Петера огорчит то, о чем он не узнает. К тому же, познакомившись с вами, он сам наверняка забыл бы обо всем на свете. Посему считайте рисунок своим. И не говорите о деньгах, умоляю вас! Это просто маленький подарок, вряд ли достойный вас.
— Это прекрасный подарок, — ничуть не покривив душой, возразила княжна. — Он будет напоминать мне о нашей встрече и о маленьком недоразумении, завершившемся, к счастью, вполне благополучно.
— Мне бы хотелось, чтобы он напоминал вам о чем-то более приятном, чем моя оцарапанная рука и ушибленное седалище, — напуская на себя притворную мрачность, заявил немец. — Но, как говорят у вас в России, из песни слова не выкинешь.
Перед сном княжна долго разглядывала рисунок. В трепещущем, неверном мерцании свечей нарисованный пейзаж словно бы ожил, сделавшись почти объемным; на обозначенных смелыми штрихами улицах чудилось какое-то движение, а расположенные на переднем плане баня и яблоня и вовсе были как живые — казалось, к ним можно подойти и потрогать их рукой. В сумрачном оранжевом свете холодная логика поневоле отступала. Теснимая смутными ощущениями, Мария Андреевна была почти уверена, что видела и баню, и яблоню прежде. Как бы то ни было, она решила завтра же наведаться к градоначальнику: милейший герр Хесс слишком много лгал, чтобы на это можно было и дальше закрывать глаза.
* * *
Настоятель вязмитиновского храма отец Евлампий обыкновенно вставал с петухами, чтобы с утра пораньше управиться с мелкими хозяйственными делами, коими так любила обременять его матушка Пелагия Ильинична. Если же по какой-то причине никаких дел для него не находилось, батюшка любил выйти за ворота и, присев на скамеечку в тени сиреневого куста, поглядеть на то, как пробуждается природа, а вместе с нею и деревня. Пастухи, гнавшие стадо в поле, издали кланялись батюшке, и он, не вставая со скамейки, осенял их крестным знамением; поселяне, целыми семьями шедшие на работу, приветствовали отца Евлампия, и он благословлял их на дневные труды. Матушка Пелагия Ильинична частенько укоряла супруга за это невинное пристрастие, обвиняя его в гордыне. Отец Евлампий не спорил, смиренно признавая, что грешен: выказываемое поселянами почтение действительно было ему приятно.
Погожим июльским утром батюшка вышел за ворота в одном подряснике и присел на любимую скамеечку. Мягкая бархатистая пыль холодила его босые ноги, прикосновения росистой травы бодрили, навевая воспоминания давно минувшей молодости. Мошкара и мухи, коих отец Евлампий терпеть не мог, еще не проснулись, воздух был чист и благоухал. Батюшка истово перекрестился на золотившиеся луковки вверенного его попечению храма, ненароком зевнул и поспешно перекрестил рот, дабы в него не залетел нечистый дух. Где-то протяжно заскрипел колодезный ворот, еще где-то стукнула дверь; над печными трубами поднялись первые дымы — хозяйки пекли хлеб. Слава Богу, хлеб у вязмитиновских мужиков теперь водился всегда — хватало до нового урожая, да и про запас кое-что оставалось даже в неурожайные годы. Батюшка задумался, отчего это так получается, и пришел к привычному выводу, что сие есть милость, дарованная Господом. Затем ему подумалось, что тут, верно, не обошлось без вмешательства княжны Марии Андреевны, переделавшей все свое хозяйство на какой-то новый, мудреный лад, но отец Евлампий немедля прогнал крамольную мысль. Даже если урожаи поднялись из-за сомнительных нововведений княжны, то и на это есть божественная причина: вразумил, значит, Господь молодую барыню, помог, наставил на путь истинный...
Не признаваясь в том самому себе, отец Евлампий сильно скучал по Марии Андреевне. Княжна вторую неделю безвыездно сидела в городе — обставляла свой новый дом, — и батюшка вдруг начал с удивлением замечать, что ему чего-то недостает. Школа, эта богопротивная выдумка княжны, закрылась до осени, и спор между наукой и религией на время прекратился. И вот ведь незадача: батюшке бы радоваться полученной передышке, а он вдруг загрустил ни с того ни с сего, поскучнел, и мысли какие-то странные в голову полезли... Оттого, что ли, что ругать с амвона стало некого?
Время от времени, приблизительно раз в три дня, отец Евлампий наведывался в имение, где по обыкновению беспрепятственно рылся в библиотеке, хотя и начал уже понимать, что труды его напрасны: того, что требовалось архиерею, там, похоже, и в помине не было.
По всей деревне, будто по сигналу, заскрипели ворота хлевов, замычала скотина — женщины вышли доить коров, а сие означало, что скоро погонят стадо. Батюшка задумчиво поскреб мизинцем проклюнувшуюся на макушке плешь, думая о том, что надобно, наверное, уйти от греха к себе во двор: нечего гордыню свою тешить, незачем православных благословлять, на скамейке сидячи.
Отец Евлампий привстал и вдруг заметил, что по улице идет какой-то человек. Сперва он решил было, что это пастух, но после заметил, как развевается вокруг ног путника просторный подол подрясника, и душа его тихо возликовала: Господь послал ему свежего собеседника, облеченного к тому же духовным званием.
Отец Евлампий поднялся со скамеечки и шагнул вперед, опасаясь, что Божий странник пройдет мимо, не заметив его. Тот шагал так широко и целеустремленно, что сразу же делалось ясно: человек идет по делу и дело это, видать, будет поважнее, чем просиживание под сиренью в ожидании пастухов и жней, жаждущих получить благословение.
Углядев замершую на травянистой обочине фигуру в линялом подряснике и растрепанной бороде (матушка Пелагия Ильинична еще почивала, оттого-то и борода у отца Евлампия была растрепана, и никаких спешных дел пока не наблюдалось), странник ускорил шаг и слегка изменил направление, так что теперь он двигался прямиком к батюшке. Его большие порыжелые сапоги уверенно топтали пыльную дорогу. Заостренный конец тяжелого дубового посоха вонзался в землю с такою силой, словно это была спина поверженного врага. При виде этого целеустремленного движения, наводившего на мысль о катящемся с горы камне, отца Евлампия пробрала странная дрожь, словно лето нежданно обернулось лютою зимою. Сие непонятное ощущение только усилилось, когда батюшка разглядел лицо странника. Лицо это было молодым, смуглым, бритым, обрамленным черными как смоль волосами, со слегка раскосыми и тоже черными глазами — лицо не монаха, но воина и покорителя женских сердец. Загорелая рука крепко сжимала посох, и видно было, что рука эта обладает немалою силой; движения странника были уверенными, резкими и наводили на мысли о кровавых стычках и ратной славе.
Коротко говоря, на какой-то миг отцу Евлампию почудилось, что к нему, стуча сапогами по пыльной дороге, приближается сам сатана, принявший для смеха человеческий облик и для смеха же вырядившийся в заношенный, рваный и неаккуратно заштопанный подрясник.
Но впечатление это мигом развеялось, стоило только страннику подойти поближе и улыбнуться отцу Евлампию белозубой улыбкой, такой открытой и доброжелательной, что сердце деревенского батюшки мигом растаяло в ее лучах.
— Здравствуй, батюшка, — молвил странник, кланяясь отцу Евлампию в пояс. — Не ты ли будешь отец Евлампий, настоятель местного храма?
— Истинно так, — подтвердил батюшка и слегка приосанился, некстати вспомнив, что бос и что борода у него не чесана. — Как же не я? Не так велика наша деревня, чтобы двух священников содержать. И одного-то еле-еле кормит...
Тут он спохватился, что говорит что-то не то да вдобавок еще и привирает, — кормился он со своего прихода очень даже недурственно — и, решив более не гневить Господа, умолк.
— Ну, я-то не священник, — отозвался странник, по-видимому истолковавший слова отца Евлампия как-то превратно. — Я — так, путник мимохожий...
— Однако ж духовного звания, — не преминул заметить отец Евлампий.
— Был духовного, а теперь — так, расстрига, — произнес странник. — Некогда звался я отцом Константином, в миру же кличут меня Тихоном. Сложил я с себя сан, батюшка, ибо многогрешен и недостоин служить Господу нашему, Иисусу Христу.
— Сам сложил? — спросил отец Евлампий, чело которого нежданно омрачилось.
Странник заметил набежавшие на светлый лик батюшки тучки, но виду не подал, поняв, что находится на правильном пути.
— Сам, — сказал он. — Да и как не сложить, когда на душе моей тяжкий грех смертоубийства?
— Чего ж ты здесь ищешь? — спросил отец Евлампий, беспокойно переступая босыми ногами в росистой траве. Будучи от природы человеком робким и мнительным, он побаивался церковного начальства и мысленно уже подыскивал себе оправдания, коих никто не собирался у него спрашивать. — Не надобно ль тебе духовное утешение?
— Благодарствуй, батюшка, — с легким и, как показалось отцу Евлампию, слегка насмешливым поклоном ответил расстрига Тихон. — Духовное утешение никогда не помешает, однако меня сейчас более заботит то, как мне искупить свою вину перед Господом.
— Покаянием, сын мой, — настраиваясь на привычный лад, нараспев проговорил отец Евлампий, — покаянием и искренней молитвой. Ну, и богоугодными делами, конечно.
— Истинно так, — крестясь, согласился расстрига. — Истинно так, батюшка. Тем я и занят. И, сдается, ты, батюшка, можешь мне в моем богоугодном деле помочь.
С этими словами он задрал подрясник, под коим обнаружились уже упомянутые грубые сапоги и заправленные в них барские панталоны, и, порывшись в карманах, подал отцу Евлампию сложенный вчетверо лист бумаги — захватанный, грязный, сильно потертый на сгибах. Батюшка принял от него лист, развернул с превеликою осторожностью и, отставив подальше от глаз, — к старости батюшка сделался дальнозорок — стал читать.
Первым делом ему бросилась в глаза подпись архиерея, и он, даже не читая остального, догадался, о чем пойдет речь в послании владыки. Дабы проверить свою догадку, он дочитал письмо до конца, кивнул и со вздохом промолвил:
— Заходи в дом, странник. Оголодал, небось, с дороги-то? Заодно и потолкуем.
Усадив облеченного доверием гостя в красном углу, отец Евлампий разбудил матушку и велел ей собирать на стол да не забыть подать бутыль столь любимой им вишневой наливки. Матушка принялась было ворчать, поминая ирода, коему только того и надобно, что спозаранку залить глаза, но отец Евлампий только раз негромко сказал: «Цыц!» — и матушка умолкла. Как-никак она прожила с отцом Евлампием не один десяток лет и умела читать по его лицу, как в открытой книге. Сейчас это знакомое до последней морщинки лицо было омрачено какой-то серьезной заботой — много более серьезной, чем простое желание опрокинуть пару стаканчиков вишневой наливки.
Посему уже через четверть часа накрытый праздничной скатертью стол был уставлен мисками, блюдами и горшками, испускавшими вкусные запахи, а посреди всего этого великолепия, поблескивая стеклом, высилась бутыль с наливкою. Прочтя молитву, батюшка благословил трапезу, и посланник архиерея немедля набросился на еду с жадностью оголодавшего волка.
Отец Евлампий, коего предстоявший разговор совершенно лишил аппетита, не столько ел, сколько ковырялся в еде; матушка же и вовсе не ела — сложив руки на животе под передником, смотрела, как ест расстрига Тихон, жалостно вздыхала и подкладывала на тарелку то куриную ножку, то кусочек колбаски — словом, что было на столе, то и подкладывала. Отец Евлампий со своей стороны орудовал бутылью, наполняя стопки; после третьей он почувствовал, что с него, пожалуй, будет, и наливал теперь только расстриге, который хлопал стопку за стопкой с видимым удовольствием, но без видимого эффекта. Глядя, как он управляется с едой и вином, батюшка подумал, что гость, верно, не зря сложил с себя духовное звание — уж слишком явно он был привержен земному, чтобы хорошо служить Господу. Но владыка, конечно, был прав, доверив свое поручение именно ему: выпади сия работа на долю отца Евлампия, он бы, верно, и не знал, с какого конца за нее взяться.
Утолив первый голод, расстрига отвалился от стола, похлопал себя по вздувшемуся животу и, поблагодарив матушку за отменное угощение, повернул свое бритое лицо к отцу Евлампию.
— Потолковать бы нам, батюшка, — сказал он.
Отец Евлампий только глянул на матушку, и та, пробормотав какой-то вздор насчет кур, коих надобно покормить, удалилась из горницы. Когда дверь за нею затворилась, расстрига с хрустом потянулся и, ковыряя ногтем в зубах, невнятно молвил:
— Ну?
— А чего — ну? — растерявшись, а оттого немного агрессивно откликнулся отец Евлампий. — Говори, странник, какая тебе от меня помощь требуется. Чем смогу, помогу, а только пользы от меня в этом деле как от козла молока.
— Да ты знаешь ли, о каком деле речь? — спросил расстрига, без спросу наливая себе вина.
— Как не знать, — ответил батюшка. — Был я у владыки месяц назад. Он мне и про дело рассказал, и насчет тебя, странник, предупредил: придет, дескать, человек с письмом от меня, так ты уж его не обижай...
— Вон как? — удивился Тихон. — Про дело, говоришь, рассказал владыка? Это за что ж тебе, батюшка, такое от него доверие? Дело-то как-никак секретное!
— Живу без греха, Бога не гневлю, — степенно ответствовал отец Евлампий, — оттого и доверие. Думается мне, прельстила владыку близость моего прихода к имению княжны Вязмитиновой.
Расстрига Тихон потер ладонью лоб, чтобы широкий рукав подрясника скрыл появившееся на его лице выражение злобы и, чего греха таить, некоторого испуга.
— А княжна-то здесь при чем? — спросил он, когда почувствовал, что вернул контроль над собственным лицом. — Нешто владыка думает, что это Вязмитиновы царскую казну к рукам прибрали? Коли так, про нее забыть надобно — у княжны не больно-то отберешь.
— Окстись, сын мой, — сердито молвил отец Евлампий, — не гневи Бога! Что ты такое говоришь? Ты мне про княжну не рассказывай, я ее поболее твоего знаю. Она копейки чужой не возьмет. Да и не в деньгах дело, согласись. Уж ты-то, верно, об этом лучше иных-прочих знаешь. Церковь православная не за златом охотится...
— А! — воскликнул расстрига, для которого последнее заявление отца Евлампия было новостью. — Не за златом, верно. Так тебе, батюшка, и про это ведомо?
— А то как же, — отвечал простодушный отец Евлампий, весьма довольный тем, что ему удалось поразить гостя своей осведомленностью. — Я ж тебе говорю, странник: имение княжеское в версте отсюда, а там — библиотека. А в библиотеке той чего только нет! Знамо дело, отыскать там нужную рукопись владыка не рассчитывал, однако надеялся, что в записках вязмитиновских найдется хотя бы намек на то, где надобно искать.
— Ага, — раздумчиво сказал расстрига Тихон, лихорадочно прикидывая, как бы ему вытянуть из болтливого священника побольше информации. Он был искренне удивлен: оказывается, церковь искала не столько пропавшую царскую казну, сколько некую рукопись, настолько ценную, что перед ценностью ее меркло заманчивое сияние золота и самоцветов. — Ага... Так выходит, ты, батюшка, княжну в это дело посвятил?
— Ни-ни! — замахал широкими рукавами отец Евлампий и, забывшись, плеснул наливочки себе в стопку — щедро плеснул, до краев, и тут же, не медля ни секунды, выпил единым духом. — Даже и не мысли! — продолжал он, впиваясь зубами в цыплячье крылышко. — Об чем ты говоришь? Секрет сей не мне принадлежит, сия тайна святой православной церкви, так что действовать владыка велел скрытно, без огласки. Княжна, храни ее Господь, добра и милостива сверх всяческого разумения. Мне она доверяет, и к библиотеке своей она допускает меня беспрепятственно. Только проку от этого никакого — ни мне, ни церкви. Нет там того, что владыка ищет. Нету! Зато уж Платона этого безбожного я начитался — во!
Батюшка чиркнул себя по горлу ребром ладони, показывая, где именно сидит у него богопротивный Платон. Странник поиграл бровями, что-то прикидывая в уме, а после решительно взял со стола бутыль и доверху наполнил обе стопки — и свою, и отца Евлампия. При виде полной стопки глаза батюшки умильно увлажнились и он икнул, деликатно прикрывшись ладонью.
— Так уж и безбожного, — поднимая стопку, молвил расстрига, которому эта беседа казалась все более любопытной. — Надобно тебе заметить, что христианство, особливо православное, многим обязано этому греку. Ты, батюшка, не мог этого не заметить, коли и вправду" читал Платона.
Отец Евлампий чокнулся с гостем, выпил, схватил куриное крылышко и, лишь поднеся его ко рту, обнаружил, что держит в другой руке еще одно, наполовину обглоданное.
— О Господи, — пробормотал он, бросая крылышко на тарелку и облизывая пальцы. — Читать-то я читал, но объясни хоть ты мне, прохожий человек: ну какой вред может быть святой православной церкви от сего сочинения? Какая разница — Платон это написал, Сократ или вовсе какой-нибудь... этот... фараон?
— В самом деле, какая разница? — осторожно поддержал его странник, не знавший, о чем идет речь, и оттого вынужденный пока ограничиваться маловразумительными замечаниями. — А кто говорит о вреде?
— Как кто? Владыка и говорит. Первое, говорит, дело, чтобы рукопись папистам в руки не попала, не то поднимут они пыль до неба, греха потом не оберешься. Слухи-де давно ходят, что Платон никакой не философ, а вор обыкновенный и что все его труды на самом деле Сократом писаны. Ежели, говорит, рукопись, Сократом написанная, отыщется, то будет папистам радость, а православной церкви поругание.
— А! — воскликнул притворявшийся расстригою Хрунов, уяснив наконец истинную суть дела. — Ага! Ну так чего ж тут непонятного? Платон — это греки, греки — это Византия, а Византия — это православие. Вот и получается, что, ежели бросить камнем в Платона, попадешь как раз патриарху нашему по лбу.
— Свят, свят, свят! — испугался отец Евлампий. — Вот ведь еретики подлые! И чего, скажи ты, им неймется?
— А кто их знает? — пожал плечами Хрунов. — Ничего, Господь на том свете разберется, кто прав, кто виноват. Так, говоришь, в княжеской библиотеке ты ничего не нашел?
Отец Евлампий в ответ лишь помотал отяжелевшей головой. Фальшивый расстрига, поняв, что более ничего не узнает, начал собираться в путь, то есть встал со скамьи и потянулся за котомкой. Взгляд его скользнул по лежавшему на столе хлебному ножу, но, взвесив все «за» и «против», Хрунов решил, что нож ему не пригодится: бывший поручик не любил бессмысленного кровопролития, а глупый пьяный поп ничем ему не угрожал.
Увидев, что гость собрался уходить, отец Евлампий позвал Пелагию Ильиничну, и через пять минут вместительная котомка странника была набита едою так туго, что тот с трудом оторвал ее от пола. Распрощавшись с радушными хозяевами, Хрунов вышел со двора и широко зашагал прочь из деревни, к синевшему невдалеке лесу, где его с нетерпением дожидался верный Ерема. Проходя мимо церкви, Божий странник забыл перекреститься, но отец Евлампий, стоявший у своей калитки и со слезами умиления на глазах махавший ему вслед рукой, этого не заметил.