Смерть нанесла следующий удар внезапно, не дожидаясь темноты.

Известие об исчезновении Вовчика все восприняли сравнительно спокойно — по крайней мере, далеко не так бурно, как гибель Пономарева. Можно было подумать, что все члены тающего на глазах отряда ждали чего-то в этом роде. К тому же, решил Глеб, след на опавших листьях — это не разделанный, выпотрошенный труп со срезанным с бедер мясом. С бороздой, оставленной тяжелым спальником в прошлогодней листве, все-таки легче смириться, чем со зрелищем кровавой бойни. И потом, нет тела — нет и убийства. Может быть, у Вовчика просто не выдержали нервы, и он подался на Большую землю в одиночку, на свой страх и риск. Правда, в таком случае он не оставил бы у костра свой рюкзак с сухарями и консервами, который сиротливо лежал в сторонке. Но это уже были частности, на которые при большом желании можно было закрыть глаза. Увидел страшный сон, испугался какого-нибудь филина, впал в очередную истерику и убежал без памяти. Правда, не забыл при этом утопить в болоте спальный мешок, предварительно набив его камнями, чтобы имитировать свою насильственную смерть, — снова частность, на которую не стоит обращать внимания, если не хочешь впасть в истерику…

Именно так себя и вели — словно было доказано, что Вовчик попросту дезертировал. Ничего не обсуждали, не выдвигали версий, не рвались на поиски — просто выслушали то, что рассказал им Гриша, и кивнули головами. Молчаливый Тянитолкай сказал: «Так», а Евгения Игоревна грустно пропела строчку из «"Юноны» и «Авось"»: «Нас мало, и нас все меньше…» — а потом попросила Глеба раздуть костер, чтобы приготовить завтрак.

Глеб молча раздул костер, навалил сверху хвороста, сел в сторонке и принялся методично чистить сначала пистолет, а потом винтовку — ему нужно было успокоиться и подумать, а лучшего способа сосредоточиться, чем чистка оружия, он не знал. Существовала еще и классическая музыка, но она осталась далеко позади — там, где горели электрические огни и гудели сигналы застрявших в пробках автомобилей.

Тянитолкай встал, потянулся, взял под мышку карабин и вразвалочку зашагал прочь от костра.

— Куда? — резко вскинув голову, испуганно спросила Горобец.

— Туда, — расплывчато ответил Тянитолкай, махнув рукой куда-то в гущу осинового молодняка. Горобец продолжала требовательно и испуганно смотреть на него снизу вверх, и он сказал, досадливо крякнув: — Ну, Женя, ну что ты, ей-богу! Утро, понимаешь? Надо мне, неужто непонятно!

— Недолго, ладно? — просительно сказала Горобец.

— Это уж как получится, — все так же туманно ответил Тянитолкай и, треща сухими ветками, скрылся в кустах.

— Если что, пукни погромче! — крикнул ему вслед Гриша.

— Гляди, чтоб тебя в болото не снесло, — донеслось из гущи осинника, и треск веток затих в отдалении.

«Что-то они сегодня разговорились, — подумал Глеб. — И все не по теме… С чего бы это?»

Тянитолкая не было долго — с полчаса, наверное, а может, и дольше. Горобец заметно нервничала, глядя на часы, и Глеб совсем уже было собрался сжалиться над ней и пойти на поиски, когда в отдалении снова возник приближающийся треск и шорох веток. Минуту спустя к костру вышел Тянитолкай, с некоторым удивлением заглянул в дула направленных на него двух карабинов и пистолета, криво усмехнулся, прислонил свой карабин к дереву и сел у костра, по-турецки поджав длинные костлявые ноги в мокрых по щиколотку сапогах.

— Нет дороги, — лаконично сообщил он, принимая у Евгении Игоревны горячую миску и запуская гнутую, рябую от старости алюминиевую ложку в аппетитно пахнущий пар. — Куда ни ткнись, кругом одно болото. Если вообще куда-то двигаться, то разве что назад.

— Это точно? — спросила Горобец, переставая есть. У нее даже лицо вытянулось от огорчения.

— Точнее не бывает. А чему тут удивляться? Это же тайга! Вокруг здешних болот можно годами ходить — обойдешь одно и сразу же в другое ухнешь…

— Значит, придется вернуться. Попробуем обойти болото с другой стороны. И не надо на меня так смотреть! Каменный ручей совсем рядом, вон там, — она махнула рукой, указывая направление, — прямо за болотом!

Гриша перестал есть и поверх миски выразительно посмотрел на Глеба. Глеб ответил ему пустым, равнодушным взглядом и сосредоточился на еде. Краем глаза он заметил, как Гриша укоризненно покачал головой и вернулся к прерванному завтраку. Так же, боковым зрением, он видел, что Евгения Игоревна внимательно смотрит на него, явно ожидая привычной песенки: я как ответственный за безопасность экспедиции настаиваю… Ну, и так далее. «Черта с два, — мстительно подумал Глеб, истово хлебая полужидкую перловку с волокнами тушеной говядины. — Ни на чем я больше не буду настаивать. Посмотрим, что вы запоете, лишившись официальной оппозиции».

Так ничего и не дождавшись, Горобец опустила взгляд, и на ее лице Глебу почудилось озадаченное выражение. Впрочем, оно тут же исчезло. «Правильно, — подумал Слепой. — Она думает так: вот вернемся на прежнее место, и тогда наш чекист опять начнет проситься домой. Логично, конечно, только никуда проситься я не начну. Хватит! Пора, наконец, разобраться во всей этой ерунде с тиграми-оборотнями…»

Если бы кто-то спросил его, почему он избрал именно эту тактику, а не какую-нибудь другую, Глеб затруднился бы с ответом. Просто он очень хорошо помнил свое последнее выступление на тему «А не повернуть ли нам восвояси?», состоявшееся накануне вечером. Тогда ему вежливо, но твердо предложили заткнуться и не путаться под ногами. Что же изменилось сегодня? С чего это того же Гришу вдруг потянуло к цивилизации, да так сильно, что он прямо предложил Глебу вступить с начальницей в интимную связь, дабы заставить ее переменить решение? Почему, если уж ему так неймется, он не может встать и сказать: «Хватит дурака валять, айда по домам!»? И что, любопытно, думает по этому поводу вечно молчащий Тянитолкай?

Помимо всего этого, у Глеба имелись еще кое-какие соображения, нуждающиеся в проверке. Ему вдруг вспомнилась одна мелочь, до сих пор по разным причинам ускользавшая от его внимания, и в свете этой мелочи все происходящее неожиданно приобрело совсем иную окраску: трагедия превратилась в фарс, любовная драма — в шутливый водевиль, а зверски изуродованный труп проводника Пономарева получил незавидный статус театрального реквизита, пригодного к тому же только для одноразового использования.

Дальнейшие события убедили его в ошибочности этого мнения, но тогда, за завтраком, Слепой еще не знал, что его ждет, и время от времени осторожно оглядывался по сторонам, рассчитывая уловить потаенное шевеление в гуще осинника и гадая, где схоронился живой и здоровый Вовчик.

Позавтракав, они распределили по рюкзакам продукты, которые до этого нес Вовчик. Личные вещи исчезнувшего морского пехотинца вместе с его выпотрошенным рюкзаком остались лежать у потухшего костра, и это заставило Глеба лишний, раз усомниться в его смерти. Правда, лишний карабин Тянитолкай на глазах у него утопил в болоте (чтоб зайцы не озорничали, как он выразился), но это тоже могло быть частью инсценировки. До сих пор им ни от кого не приходилось отстреливаться, так что одним карабином больше, одним меньше — какая разница?

Они выступили около восьми утра и двинулись обратно, по возможности срезая все сделанные накануне петли и зигзаги. Однако не прошло и часа, как они снова уперлись в болото. Глеб, который по-прежнему внимательно отслеживал маршрут, был уверен, что повернуть им следует налево, вернуться на свою вчерашнюю тропу и, не мудрствуя лукаво, двигаться берегом. Сделав это, они уже к полудню оказались бы на том месте, где впервые увидели перед собой болото, однако Горобец, руководствуясь какими-то неизвестными никому, кроме нее, соображениями, решительно повернула направо. Глеб не спорил: он наблюдал.

Они довольно долго, около двух с половиной часов, двигались вдоль края болота, время от времени бредя по щиколотку в стоячей воде и нащупывая дорогу палками. Дважды палки проваливались в трясину, и им приходилось сворачивать, далеко огибая опасное место. Потом болото кончилось, они перевалили через каменистый, поросший старыми лиственницами бугор и снова повернули — на этот раз налево, возвращаясь на первоначально избранное направление. Потом земля, до этого ровная, вдруг пошла вспучиваться буграми, какими-то каменными зубьями и даже стенами, которые приходилось снова огибать, обходить, а местами даже и перелазить. Они так петляли, что даже Глебу с его тренированным чувством направления постепенно стало трудновато держать запутанный маршрут в голове. Если бы не уверенность, что его целенаправленно водят за нос, он непременно решил бы, что Евгения Игоревна безнадежно заблудилась. Но такая уверенность у него была — пусть не стопроцентная, но была, — и он продолжал помалкивать, гадая, чем все закончится.

Кончилось это внезапно и совсем не так, как ожидал Сиверов. Скалистая гряда осталась позади, они перешли вброд узкий ручеек с каменистым дном — очевидно, приток Каменного ручья, от одного упоминания о котором Глеба уже начинало тошнить, — и углубились в густые заросли молодых сосенок. Впрочем, вполне возможно, то были юные кедры — в этом вопросе Сиверов был подкован не лучшим образом.

Горобец снова шла рядом с ним. Колючие ветки время от времени хлестали их по лицу, шуршали по одежде и по непромокаемой ткани туго набитых рюкзаков. Проклятая бесполезная «драгуновка», чересчур длинная и громоздкая для таких прогулок, все время норовила за что-нибудь зацепиться и соскользнуть с плеча. Солнце поднялось уже довольно высоко. Становилось жарко, соленый пот щекотал ребра, тек по щекам и заползал в глаза, которые немедленно начинало немилосердно щипать. Где-то впереди, за непроницаемой завесой растопыренных зеленых лап, слышались звуки, производимые Гришей и Тянитолкаем, — треск, шорох, невнятные возгласы и тихий, но очень прочувствованный мат. Глеб и сам начинал мало-помалу стервенеть, тем более что все эти крюки и петли казались ему лишенными какого бы то ни было смысла.

Он повернул голову и посмотрел на Горобец. Евгения Игоревна упрямо держалась рядом, сильно наклонившись вперед под тяжестью рюкзака. На переносице у нее блестели мелкие бисеринки пота, нижний край выгоревшей на солнце старенькой бейсбольной шапочки тоже намок и потемнел неровной, расплывающейся полосой. Собранные в конский хвост на затылке волосы явно нуждались в мытье, но при всем при том Горобец по-прежнему выглядела привлекательно. «А то как же, — довольно ядовито подумал Глеб. — Небось, если бы тебя принялась клеить гром-баба весом в полтора центнера, тебе, товарищ липовый прапорщик, было бы куда легче держать себя в руках!»

— Послушайте, Женя, — мягко сказал он, — вы хотя бы в общих чертах представляете, куда мы идем?

— В самых общих, — призналась она, на мгновение блеснув хорошо знакомой Глебу, немного виноватой улыбкой. — Все-таки без проводника ужасно тяжело. Например, того болота, которое мы только что обходили, на карте не было. Это я помню точно.

— Талая вода, наверное, — предположил Глеб, точно знавший, что это не так. — А может быть, что-то запрудило ручей, вот он и разлился.

— Что-то?

— Или кто-то. Честно говоря, не ощущаю разницы.

— А по-моему, разница громадная. Представляете, до какой степени сумасшедшим нужно быть, чтобы строить какие-то запруды, отгораживая себя от внешнего мира! Меня просто в дрожь бросает.

— Знаете, Женя…

— Давай на «ты», — неожиданно перебила она. — В сложившейся ситуации просто нелепо соблюдать условности.

Глеб, не видевший в соблюдении некоторых условностей ничего нелепого, в ответ только пожал плечами.

— Знаешь, мне страшно, — продолжала Горобец. — По-настоящему страшно, как в детстве, в темной комнате. Все время кажется, что за спиной кто-то есть — притаился и смотрит, смотрит… Выжидает, подкрадывается…

Она содрогнулась всем телом и подалась поближе к Глебу, почти коснувшись его плечом. Сиверов заметил, что она постепенно замедляет шаг, и сказал:

— Надо торопиться, Женя. Если устала, объяви привал, но отставать от наших не стоит. Если идти, то всем вместе, а если стоять, то тоже всем.

— Пусть идут, — сказала она и остановилась, — Мы их догоним, не волнуйся. Я слышала, о чем вы говорили с Гришей, — добавила она внезапно.

— Черт, — искренне смутился Глеб. — Мне, конечно, надо было его остановить…

— Неважно, — перебила она. — Важно, что ты решил. Итак?..

— Что «итак»? — тупо переспросил совершенно сбитый с толку Сиверов. Честно говоря, в такую ситуацию он попал впервые. — Это ты насчет того, чтобы вернуться? Видишь ли, я уже не знаю…

— Это насчет другого. Господи, ты что, хочешь, чтобы я сказала это вслух? Или, быть может, мы, два взрослых, опытных человека, обойдемся без пошлых иносказаний? Неужели ты ничего не видишь, не замечаешь? Или не хочешь замечать? Я… Нет, к черту слова.

Она резким движением раздернула «молнию» куртки, передвинула кобуру с живота на бедро и начала, глядя Сиверову в глаза, одну за другой расстегивать пуговицы на своей клетчатой рубашке. Глеб остановил ее, взяв за руку, и она тут же накрыла его кисть второй ладонью, крепко прижав к своей груди.

— Помоги снять рюкзак, — попросила она.

Глеб стоял, ощущая сквозь грубую ткань рубашки тепло ее груди, и слушал, как впереди, удаляясь, трещат ветками их спутники. К нему снова вернулось испытанное вчера над трупом Пономарева странное чувство нереальности происходящего. Сердце Евгении Игоревны билось под его ладонью ровно и мощно, толчками гоня кровь по ее сильному, красивому и, несомненно, опытному телу. Она смотрела на Сиверова снизу вверх, и в ее глазах Глеб без труда читал настойчивое требование и щедрое обещание.

— Ну же, — тихо сказала она и передвинула ладонь Глеба правее и ниже.

Сиверов ощутил в ладони упругую округлость и подумал: «Вот это и называется — совершить невозможное».

— Прости, — сказал он и мягко высвободил руку. — Я действительно не хочу ничего замечать, потому что мне кажется, что здесь не самое подходящее место и время для того, что ты задумала.

Это прозвучало почти грубо. Честно говоря, Глеб Сиверов не знал, существует ли способ отвергнуть женщину так, чтобы она не почувствовала себя глубоко оскорбленной. Ему казалось, что такого способа нет; единственной альтернативой оскорблению было убийство: если в ответ на предложение заняться с ней любовью сразу же выстрелить женщине в голову, обидеться на тебя она наверняка не успеет. Словом, Глеб приготовился к пощечине, а может, и к слезам, но ничего подобного не произошло.

— Время и место, — горько кривя рот, повторила Горобец. Она не спешила застегивать рубашку, и Сиверову была хорошо видна белевшая в глубоком вырезе полоска ткани, отороченная, к его немалому удивлению, кружевом. — Время и место! — еще раз воскликнула Евгения Игоревна. — Неужели непонятно, что другого времени и места у нас может просто не быть? Неужели ты не чувствуешь, что этого пресловутого времени у нас почти не осталось? Я часто думаю, — продолжала она уже совсем другим, усталым и каким-то опустошенным голосом, — как много мы теряем, все время твердя: «Не время, не место, не тот человек»… Вот Володя… Он пять лет ходил за мной, как собака, в глаза заглядывал и даже, чудак, письма писал. Со стихами… А я его не замечала, потому что — не время, не место и совсем не тот человек. А теперь, когда его не стало, я все время думаю: ну что мне стоило? Месяц, неделю — господи, да хотя бы полчаса! — что мне стоило сделать ему этот подарок? Да ничего не стоило! А ведь он меня по-настоящему любил — единственный, наверное, человек на всем белом свете, который меня любил. А я все твердила: нет, не то! А если даже и то, все равно нельзя, потому что я замужем и должна соблюдать условности… Будь оно проклято, это замужество!

Она резким движением сорвала с пальца обручальное кольцо и, не глядя, швырнула его куда-то за спину, в гущу хвойного молодняка. Кольцо беззвучно исчезло из глаз, и Глеб подумал: вот кто-нибудь удивится, если вдруг найдет посреди уссурийской тайги золотое обручальное кольцо!

— Считается, что женщине неприлично самой предлагать себя и тем более навязываться, — продолжала Горобец, по-прежнему глядя Глебу прямо в глаза. — Но я и так уже наговорила слишком много непозволительных вещей, поэтому все-таки скажу еще одну. Ответь, что нам стоит подарить друг другу немного тепла, в котором мы оба так нуждаемся?

Глеб помолчал, слушая, как отдаляется, затихая, едва различимый шорох ветвей. «Дровишек подсобрать, за зайцем погнаться», — вспомнил он, и ему сразу стало легче.

— Прости, Женя, — сказал он. — Не будем говорить о цене. Но есть еще одно обстоятельство, о котором ты не знаешь.

— Ну-ну, — с горечью произнесла она, — и что же это за обстоятельство? Только не говори, что ты нездоров. Я все равно не поверю.

— Со здоровьем у меня полный порядок. Просто я на работе.

— А! — воскликнула она. — Ты ведь у нас железный человек! Даже не куришь в рабочее время… Ну и зря. А вдруг завтра утром мы не досчитаемся не кого-нибудь, а тебя?

— Значит, умру здоровеньким.

— Кто не курит и не пьет… Да. Что ж, извини. Надеюсь, по возвращении в Москву ты не подашь на меня в суд за сексуальные домогательства?

— По возвращении в Москву я приглашу тебя в самый лучший ресторан, засыплю алыми розами и буду на коленях просить прощения, — серьезно сказал Глеб.

— Не стоит утруждаться, — сухо ответила она, застегнула рубашку, снова передвинула на живот потертую кожаную кобуру с парабеллумом и, широко шагая, напролом двинулась туда, где едва слышались голоса Гриши и Тянитолкая.

Глеб двинулся следом, раздираемый противоречивыми чувствами. Он не знал, насколько искренними были слова Евгении Игоревны. Было очень похоже на то, что она говорила искренне, из самой глубины измученной, напуганной, ищущей защиты и поддержки души. В любом случае, независимо от степени ее искренности, победа над собой далась Сиверову нелегко; к тому же это была одна из тех побед, которые не приносят победителю ничего, кроме горького разочарования. Это была победа разума над инстинктом, а такие победы всегда кажутся пирровыми.

Вскоре они почти догнали Тянитолкая и Гришу. Оскорбленная Горобец, снова натянувшая на лицо маску «солдата Джейн», шла гордо вскинув голову. Она шагала быстро, явно торопясь поскорее нагнать подчиненных и стараясь по мере возможности оторваться от двигавшегося следом за ней Глеба. Глеб, наоборот, старался держаться к ней поближе — не совсем рядом, но на расстоянии полутора-двух метров. В том, как беспечно они разбрелись по этому колючему лабиринту, ему чудилась опасность. Вот вынырнет откуда-нибудь псих в тигровой шкуре, полоснет ножом по горлу, и поминай как звали. А остальные даже ничего не услышат— ветки шуршат, сучья трещат… В общем, отряд не заметил потери бойца… Однако вышло все иначе.

Впереди, над сплошным морем колючего, испускающего дурманящий аромат нагретой смолы молодняка, показалось старое, засохшее дерево с облетевшей корой. Пеньки обломанных сучьев торчали вдоль всего ствола, поднимаясь вверх по спирали, как винтовая лестница. Глебу пришло в голову, что было бы очень неплохо осмотреться, поднявшись по стволу хотя бы до середины, и в это самое мгновение шедшая впереди Евгения Игоревна крикнула:

— Гриша! Григорий Васильевич! Дерево видишь? Вот бы залезть на него и глянуть, что там впереди!

— Без проблем, Игоревна, — откликнулся Гриша. — Сделаем на раз!

Он изменил направление и двинулся к сухому дереву. Шедший в паре метров справа от него Тянитолкай тоже повернул. Глеб видел, как мелькают впереди их яркие рюкзаки и поблескивают на ярком полуденном солнце стволы карабинов. Он тоже взял правее, держа курс на сухое дерево и радуясь предстоящей передышке. Сиверов чувствовал себя вполне удовлетворительно и мог бы, не останавливаясь, шагать еще целые сутки, но все равно перспектива немного постоять, а может быть, даже и посидеть в тени, пока Гриша будет изображать белку, выглядела заманчиво.

Впереди, там, откуда только что доносилось Гришино бормотание, вдруг гулко ударил выстрел. Стреляли не из карабина — звук был слишком громкий, раскатистый. Сиверов мог бы поклясться, что выстрел был сделан из гладкоствольного ружья.

Все произошло мгновенно. Отголоски внезапного грома еще катились над зеленым морем колючих ветвей, а Слепой уже точным ударом сбил Горобец с ног, нимало не смущаясь тем, как она это воспримет, одним движением сбросил на землю рюкзак, отшвырнул винтовку и, выхватив из кобуры пистолет, пригибаясь, ринулся вперед.

Впереди началась пальба. Теперь стреляли из карабина и, пробежав несколько метров, Глеб увидел Тянитолкая, который, припав на одно колено, опустошал обойму, целясь куда-то в заросли.

— Где?! — крикнул Глеб.

Тянитолкай повернул к нему заросшее колючей бородой, зверски оскаленное лицо и махнул рукой, указывая направление. Но Глеб уже и сам видел густое облако порохового дыма, медленно расплывавшееся среди колючих ветвей. «Дыма-то, дыма! — подумалось ему. — С ума сойти. Прямо как из старинной пушки…»

— Не стрелять! — крикнул он Тянитолкаю и ринулся туда, где серые пряди, редея на глазах, лениво путались в густом лапнике.

Сквозь шорох скользящих по одежде веток он слышал, как Тянитолкай перезаряжает карабин. В ноздри ему ударил острый запах пороховой гари. Сиверов резко остановился, присел на полусогнутых, готовых к прыжку ногах и прислушался.

Он ничего не услышал, кроме звуков, производимых его коллегами. Судя по этим звукам, Горобец и Тянитолкай занимали оборону, готовясь отразить нападение со всех сторон сразу. Гриша не подавал признаков жизни. Это было плохо, но хуже всего Глебу казалось то, что невидимый противник тоже не давал о себе знать. Он мог быть где угодно — спереди, справа, слева, за спиной… Он мог стоять в этой непролазной зеленой чащобе на расстоянии вытянутой руки от Слепого и в это самое мгновение целиться ему в голову из своего охотничьего ружья, заряженного пулей, картечью, а то и крупной сечкой… «Какая поганая смерть, — подумал Глеб, — получить пригоршню гвоздей в основание черепа!»

Он медленно повернулся, поверх пистолетного ствола озирая колючую чащу, и почти сразу увидел ружье. Глеб встал, убрал пистолет в кобуру и подошел поближе.

Ружье, старенькая охотничья одностволка с самодельным прикладом, было надежно привязано обрывком веревки к стволу молодой сосенки. Глеб сразу узнал его — это было ружье Пономарева. А засохшие темно-бурые пятна, густо покрывавшие грубо вытесанный из цельного полена приклад, не могли быть ничем иным, кроме крови незадачливого проводника. Курок был спущен, а от спускового крючка куда-то в чащобу тянулась, тускло поблескивая на солнце, покрытая черными и зеленоватыми пятнами окисла тонкая медная проволока.

— А, чтоб тебя, — сказал Слепой и еще раз огляделся.

Вокруг никого не было, теперь он в этом почти не сомневался. «Вот невезуха, — подумал Глеб, осторожно идя вдоль проволоки. — Тысячи, десятки тысяч гектаров сплошного леса, и среди этих немереных гектаров — один-единственный кусок проволоки, который какая-то сволочь протянула здесь с совершенно непонятной целью. Пройти именно тут, зацепиться за эту чертову проволоку — это же все равно что найти кольцо, которое пять минут назад выбросила Евгения Игоревна…»

Далеко идти ему не пришлось. Гриша лежал на боку, мучительно скорчившись, прижав к животу окровавленные руки. Глаза его были закрыты, зубы стиснуты, на лбу и щеках блестела обильная испарина. Перемешанный с рыжей хвоей песок под ним покраснел от крови. Кровавое пятно было большим, и Глеб ужаснулся: песок впитывает кровь, как губка, так сколько же ее успело вытечь за такое ничтожно короткое время? Что же там за рана?!

Он опустился на колени и дотронулся кончиками пальцев до Гришиного лба. Лоб был скользкий от пота и холодный, несмотря на жару. Глеб хотел пощупать пульс, но тут Гриша с трудом открыл глаза, расцепил сведенные судорогой челюсти и едва слышно просипел:

— Композитор… Беги отсюда, дурак… Ноги в руки!.. Я… спекся. Не… дожидайся… Бросай всё и… беги.

Позади раздался треск и шорох ветвей. Глеб потянулся за пистолетом, но это были Горобец и Тянитолкай. Евгения Игоревна глухо вскрикнула и упала на колени рядом с Глебом. Тянитолкай, державший в одной руке рюкзак Слепого, а в другой — бесполезную снайперскую винтовку, остался стоять. Лицо у него было мрачное, как на похоронах. Собственно, это и были похороны: тот факт, что покойник еще дышал и даже пытался говорить, ровным счетом ничего не значил. Даже если полученная Гришей рана была не так серьезна, как это казалось на первый взгляд, бывший десантник все равно был обречен: он не дотянул бы не только до ближайшей больницы, но даже и до леспромхозовского поселка. Изорванные в клочья кишки и желудок, почти наверняка задетые легкие, огромная потеря крови и неизбежный сепсис — все это не оставляло Грише никаких шансов. Собственно, беспокоиться о транспортировке раненого, наверное, не стоило: он уже отходил. Почти отошел.

— Эх, десантура, — с огромной досадой пробормотал Глеб, — как же тебя угораздило? Он не ждал ответа, но Гриша ответил.

— Проморгал, — хрипло выдохнул он. — Не… ожидал… так. — Он открыл глаза и увидел склонившуюся над ним Горобец, которая ловила каждое его слово. — А, ты… Довольна?

— Тише, Гришенька, тише, — умоляюще прошептала Горобец, накрывая своей узкой ладонью его обрамленный колючей щетиной, испачканный розовой пеной рот. — Тише, родной, не надо разговаривать, тебе нельзя…

— Ему теперь все можно, — угрюмо пробасил Тянитолкай.

Горобец вскинула на Глеба глаза, словно ища у него поддержки, и Сиверов заметил, что они полны слез.

— Боже мой, боже мой, — прошептала она и прижала к лицу испачканные Гришиной кровью ладони. Потом она сжала ладони в кулаки, оставляя на щеках кровавые полосы, и впилась в костяшки пальцев зубами. Теперь глаза ее были зажмурены, и слезы текли из-под ресниц, капая на воротник куртки. — Боже мой, Гриша…

— Все, — сказал сверху Тянитолкай, — отмучился Григорий Васильевич.

Евгения Игоревна открыла мокрые глаза и посмотрела на Глеба с безумной надеждой, будто умолял его опровергнуть только что прозвучавшие страшные слова. Сиверов видел, что Тянитолкай прав, но сопротивляться силе этого взгляда было невозможно, и он, протянув руку, поискал на шее убитого пульс. Шея была ледяная, скользкая от испарины, колючая, и пульс на ней не прощупывался. Он убрал руку и, не глядя на Горобец, молча кивнул головой: да, все.

Тогда она припала к его груди и зарыдала — в голос, по-бабьи. Некоторое время Сиверов неподвижно, как истукан, стоял на коленях, а потом все-таки поднял руку и неловко погладил ее по волосам. Евгения Игоревна прижалась к нему еще сильнее, изо всех сил вцепилась в куртку, и он сквозь рубашку почувствовал на груди ее слезы.

— Будь я проклят, — сказал он глухо.

Версия, пришедшая ему в голову сегодня утром — та самая версия, в соответствии с которой он совершал одни поступки и не совершал других, — рассыпалась у него на глазах, как карточный домик под порывом сквозняка. С самого утра он вел себя не так и делал совсем не то, что от него требовалось, и результат его ошибочной тактики лежал сейчас у его ног в луже собственной крови. Горобец резко отстранилась от него и вытерла кулаком мокрые глаза.

— Не надо просить у неба то, чем уже обладаешь, — сказала она надтреснутым голосом. — Мы все прокляты. Мы все умрем в этом гиблом месте. И это я, я привела вас сюда! Проклятая дура! Это я их всех убила!

Она снова упала Глебу на грудь и забилась в рыданиях, Сиверов гладил ее по голове и молчал. Он с удовольствием возразил бы Евгении Игоревне — хотя бы для того, чтобы немного ее успокоить, — но возразить, увы, было нечего.

***

Гришу похоронили под корнями того самого сухого дерева, и угрюмый Тянитолкай, орудуя взятым у Глеба ножом, вырезал на сухой серебристо-серой древесине имя и дату. Глядя, как он это делает, Глеб гадал, сколько пройдет времени, прежде чем мертвое дерево окончательно сгниет и рухнет под собственной тяжестью или сгорит в лесном пожаре. По всему выходило, что ждать осталось недолго, но большего они сделать не могли.

Очевидно, те же мысли одолевали и Тянитолкая, потому что он, закончив работу и отступив от дерева на пару шагов, негромко произнес:

— Извини, Григорий Васильевич. Это, конечно, халтура, но скажи спасибо за то, что есть. Нас, может, и закопать будет некому.

Они сделали привал совсем неподалеку от этого места, на вершине пологого каменистого бугра. Лес здесь стоял старый, редкий, и пламя разведенного Тянитолкаем излишне большого и яркого костра, наверное, видно было за добрых десять километров. Глеб хотел сказать об этом своему тезке, но, подумав, махнул рукой: тот, кто за ними следил, отлично знал, где их искать, и без дополнительных ориентиров.

К вечеру небо нахмурилось, и в темноте пошел дождь — мелкий, моросящий, невыразимо нудный. Чувствовалось, что погода испортилась надолго и всерьез. Несмотря на усталость, спать никому не хотелось. Они сидели, нахохлившись, глядя в огонь и чувствуя, как постепенно тяжелеет одежда, пропитываясь дождевой влагой. Капли дождя, попадая в пламя, беззвучно испарялись на лету, лес был наполнен осторожным, вкрадчивым шумом сеющейся с неба воды, в котором Глебу то и дело чудился шелест чьих-то шагов.

«Телохранитель из меня, как из дерьма пуля, — думал Слепой, безучастно наблюдая за тем, как Тянитолкай продувает папиросу. — И всегда так получается, потому что я не сторож, я — охотник. Сто раз я говорил об этом Потапчуку, и опять он меня не послушал. И что в результате? В результате — три трупа, и никто не знает, кто будет следующим. И солнце ушло — ушло, судя по всему, надолго. Завтра придется ориентироваться по мху на деревьях и по муравейникам, а это, увы, не так просто, как описывается в школьных учебниках по природоведению.

А Гриша, кажется, был прав, говоря, что никакой это не маньяк, а просто шайка браконьеров, пытающаяся запугать нас баснями о людоеде. Маньяки, как правило, действуют в рамках одной, раз и навсегда избранной тактики: уж если начал резать людей ножом, потрошить и употреблять в пищу, так и будет поступать, пока не попадется, — резать глотки, извлекать внутренности и обрезать самые вкусные куски. А здесь — сплошное разнообразие! Одного зарезали, другого утопили в болоте — очень может быть, что прямо живьём, хотя в это как-то слабо верится, — а третьего поймали в примитивнейшую ловушку и нашпиговали рублеными гвоздями, которые, черт бы их побрал, хуже любой картечи. Вот и получается прямо по Гришиной версии: сначала пугали, а когда увидели, что мы продолжаем упрямо лезть на рожон, начали банальнейшим образом убивать из-за угла. Не понимаю только, почему они просто не устроят засаду и не уничтожат нас всех одним плотным залпом. А может, тут работает одиночка? Банда орудует где-то в другом месте, добывает зверя, а этот, к примеру, поставлен стеречь тайник с готовой продукцией — шкуры там, когти или что еще эти чертовы китайцы используют в своей народной медицине… В общем, если против нас действует один человек, тогда понятно, почему он осторожничает, не вступает в открытую перестрелку. Я бы на его месте особенно не мудрил: взял бы ту же «драгуновку», выбрал бы хорошую позицию и перещелкал всех по очереди, как в тире… Но я, к сожалению, не на его месте, а на своем — на месте глиняной утки в уже упомянутом тире… Как же я мог так просчитаться? Почему решил, что люди, которых мне было поручено защищать, сами водят меня за нос? И вот, пока я пытался сообразить, с какой целью они это делают, у них у всех появилось железное алиби — половина уже в земле, а вторая половина, включая меня, ждет своей очереди».

Сидевшая рядом с ним, плечом к плечу, Евгения Игоревна, похоже, начала дремать. Она то и дело приваливалась к Сиверову, как к стволу дерева, голова ее клонилась к нему на плечо. Затем она просыпалась, вздрагивала и садилась прямо, а через минуту все начиналось заново. Глеб подумал, что ночь, проведенная вот таким образом, завтра непременно выйдет им всем боком; еще он подумал, что надо бы построить хоть какое-то подобие шалаша, где они смогут улечься втроем, тесно прижавшись друг к другу, но еще некоторое время продолжал сидеть неподвижно, чувствуя на своем плече мягкую, сонную тяжесть доверчиво прислонившейся к нему женщины.

«Надо же, как бесславно кончается моя карьера, — подумал он. — Бывают такие обманчиво простые задания — задания, с которых не возвращаются. Потом о тех, кто погиб, говорят и пишут: „Ценой своей жизни обезвредил… спас… выполнил ответственное задание…“ А тут получается полная ерунда: и задание провалил, людей не спас, и сам без пяти минут покойник… Ничего не скажешь, славно поработал!»

— Да, — вторя его мыслям, задумчиво произнес Тянитолкай, — вляпались мы по самое некуда… А от тебя, телохранитель хренов, и вовсе никакого толку. Только тушенку жрешь. Одно слово — прапор… «Точно», — подумал Глеб. Но вслух произнес другое.

— Ты когда-нибудь пробовал охранять человека, который твердо решил покончить с собой? — сказал он. — Нет? Вот и не пробуй, потому что непременно облажаешься. Отберешь у него бритву — он выпрыгнет в окно. Отгонишь от окна, закроешь его ставнями или решеткой — твой клиент повесится на шнурках или утопится в ванне. Что бы ты ни делал, как бы ни старался, он все равно отыщет способ — задохнется, уткнувшись лицом в подушку, порвет зубами вены, наглотается крысиной отравы… Как я могу вас защитить, если вы ни черта не хотите слушать? Я вам еще вчера говорил: уходить отсюда надо, пока живы. А вы мне что ответили? Хором ответили, единогласно… А теперь, когда спасать уже, считай, некого, вы мне говорите: спаси, мол, наши души!

Кажется, эта тирада ему удалась. Тянитолкай молчал, в темноте мерно разгорался и гас огонек его папиросы. Горобец по-прежнему полулежала, положив голову на плечо Глебу, но сонная тяжесть из ее тела исчезла, и Слепой понял, что она больше не спит, за мгновение до того, как Евгения Игоревна нарушила молчание.

— Это правда, — сказала она. — Если кто-то и виноват, так это я. Да и то… Вот вы говорите: бессмысленная затея, организованное коллективное самоубийство… Но ведь никто из вас не сомневается, что кто-то из… что это именно Андрей сошел с ума и совершает все эти зверства. А если это не так, говорите вы, то и он, и все его товарищи наверняка давно мертвы, убиты браконьерами, или контрабандистами, или… неважно кем. Но это ВЫ так говорите, потому что думать так вам удобнее и проще. Потому что тогда вся эта затея действительно лишена смысла и можно с чистой совестью поворачивать обратно. Но если хотя бы на одно мгновение допустить, что кто-то из них жив и нуждается в нашей помощи… Вы только представьте себе это! Больной или раненый, со сломанной ногой, лежит где-то в лесу, в землянке, в шалаше, умирает от голода и ждет, ждет… Надеется на нас, верит, что мы придем, видит, что снаружи весна, и радуется: они уже близко, уже идут, осталось потерпеть еще немного… Их было десять человек. Десять! Так почему же вы не можете допустить, что хоть один из них мог уцелеть и не превратиться при этом в маньяка? Вы говорите: три жизни за одну — это слишком много…

— Неправда, — неожиданно для Глеба сказал Тянитолкай. — Вот как раз этого мы не говорили. Кто воевал, такого не скажет. Короче, все ясно, Игоревна. Ты не переживай так и ничего плохого не думай. Мы все понимаем. То есть я-то понимаю… А ты как, композитор, — донимаешь, о чем разговор?

Глеб молча поднялся, взял топор и пошел рубить ветки для шалаша. Он все понимал — еще бы ему не понимать! Самому не раз приходилось лежать в грязи, чувствуя, как кровь вытекает из тела, словно из дырявой канистры, и гадать: найдут или не найдут? Должны найти, потому что десант своих не бросает… В общем, с мотивами, которые двигали Евгенией Игоревной, все было ясно. Да они, эти мотивы, с самого начала были ясны, только тогда все думали, что она идет искать мужа, а теперь оказывается, что ее упрямство продиктовано высоким гуманизмом.

У Сиверова язык чесался спросить, какого черта в таком случае они не отправились прямо к Каменному ручью на вертолете. Зачем, в самом деле, понадобился этот изнурительный и смертельно опасный переход? Изучение путей миграции уссурийского тигра… Не надо сказок, товарищи ученые! Если где-то в здешних местах и водятся тигры, то пути их миграции пролегают далеко в стороне от маршрута экспедиции. Очень, очень далеко! И ими, этими маршрутами, за все три недели никто из членов группы даже не поинтересовался: где, дескать, эти самые маршруты? Почему это их не видно? Указатели с номерами нельзя было поставить, что ли? Тигры, ау! Где вас носит? Тьфу!

…Перед тем как улечься спать в наскоро построенном, обильно протекающем шалаше, Глеб порылся в рюкзаке, на ощупь отыскал в нижнем правом углу маленький стеклянный цилиндрик и, отойдя в сторонку, вытряхнул на ладонь таблетку. Подумав, добавил к первой таблетке еще одну, бросил в рот, разжевал, морщась от разъедающей язык горечи, и проглотил. Тело сотряс бесшумный адреналиновый взрыв, сердце забилось быстрее, сна не осталось ни в одном глазу. Глеб очень редко прибегал к помощи этого средства, содержавшего в себе, помимо незаменимого кофеина, массу синтетических компонентов с труднопроизносимыми названиями. Обычно Слепой полагался на резервы собственного организма и старый добрый кофе, но теперь ситуация была особая и требовала экстраординарных мер. Глеб твердо решил для себя, что таинственных ночных исчезновений больше не будет, и единственное, о чем он теперь жалел, это что не принял препарат с самого начала пути. Впрочем, в самом начале ничего ведь и не происходило — шли себе спокойно, мерили ногами уссурийскую тайгу, и не было никаких причин к тому, чтобы не спать ночи напролет…

Убедившись в том, что препарат подействовал, Глеб вернулся к шалашу и, притворно зевая, пролез на свое место. Евгения Игоревна робко, как будто это не она возглавляла экспедицию, поинтересовалась у него, не собирается ли он организовать посменное дежурство.

— К черту, — широко, с подвыванием зевая, пробормотал Глеб, — Не вижу никакого смысла. Прошлой ночью уже надежурились… Часовые на посту, в городе весна… — Он снова зевнул, за ухом что-то отчетливо хрустнуло, и Глеб испугался: не перестараться бы. — Красть у нас нечего, а дежурный, всю ночь торчащий на фоне костра, — это такая мишень, что лучше не придумаешь. Хочешь, режь его, а хочешь, стреляй…

— Точно, — глухо прогудел из своего угла Тянитолкай. — Смотри-ка, прапорщик, а соображает…

Сделав это заявление, он немного повозился, шурша спальником, и через минуту уже заливисто храпел. Горобец долго ворочалась, вздыхала и, кажется, даже немного всплакнула, но через полчаса затихла и она. Глеб лежал на спине, глубоко и ровно дыша, и сквозь полуопущенные веки наблюдал, как снаружи постепенно слабеет оранжевое зарево костра. Горобец вдруг заворочалась во сне, тихонько всхлипнула, совсем как обиженный ребенок, повернулась на бок, выпростала из спальника руку и положила ее Глебу на грудь. Ее волосы щекотали Сиверову щеку, но он не стал отодвигаться, боясь разбудить усталую женщину. «Пусть спит, — с неожиданной теплотой подумал он. — В такой ситуации, как сейчас, спать лучше, чем бодрствовать. Может, что-нибудь хорошее приснится… И вообще, по слухам, сон — лучшее лекарство…»

Евгения Игоревна снова завозилась, прижалась к, нему плотнее и положила голову на плечо. «Женщины, — подумал Сиверов, одновременно обрадованный и огорченный тем обстоятельством, что его и Горобец разделяют два спальных мешка на гагачьем пуху. — Вот народ! Это у них всегда так: все понимает, со всем согласна, ни с чем не спорит и все одобряет, но при этом все равно продолжает гнуть свою линию. Даже во сне…»

Евгения Игоревна обняла его крепче и потерлась щекой о его грудь. Похоже, ей действительно снилось что-то очень приятное. Глеб представил, как они выглядят со стороны, и ему стало неловко, хотя ничего предосудительного он, кажется, не сделал — пока, по крайней мере. Фантазия у него разыгралась, подстегнутая лошадиной дозой кофеина, но работала она в каком-то странном направлении: Сиверов вдруг ясно представил себе, как под потолком шалаша внезапно вспыхивает яркий электрический свет, а в открытом треугольном проеме на,фоне ненастной ночной тьмы, как ангел мщения, возникает Ирина Быстрицкая. Возникает она, значит, и видит такую картину: ее муж лежит в объятиях посторонней женщины и, что характерно, не делает никаких попыток из этих объятий вырваться…

Глеб поймал себя на мысли, что не отказался бы увидеть Ирину даже при таких сомнительных обстоятельствах. Пускай бы вошла, и увидела, и устроила сцену, и даже, если уж совсем невмоготу, вцепилась бы Горобец в волосы, или отвесила ему, Глебу, пощечину… Пускай, лишь бы не сгинуть так, как сгинул муж той женщины, что лежит сейчас рядом, доверчиво прижавшись щекой к его груди: бесследно, не успев подать последней весточки, да еще и будучи посмертно заподозренным — в чем бы вы думали? — в людоедстве…

Костёр мало-помалу угас, осталось лишь красноватое мерцание над медленно остывающими углями. Оно тоже мешало, но не так сильно, как пламя, и вскоре глаза Слепого привыкли к неверному полусвету. Он начал различать стволы сосен, черные купы кустов и даже медленно ползущие по небу рваные клочья туч. Дождь не то кончился совсем, не то удалился на обеденный перерыв, но тишины все равно не было: лес наполнился шорохом и перестуком срывающихся с ветвей тяжелых капель. Один раз прямо над потухшим костром стремительно и бесшумно, как парящий в восходящем воздушном потоке невесомый клочок пепла, промелькнула какая-то белесая тень на широко распростертых мягких крыльях. Низкий входной проем шалаша сильно ограничивал поле зрения, но выходить наружу Сиверов не хотел, да и ни к чему это было: чтобы нанести очередной удар, убийца должен был войти в шалаш, возникнуть черным силуэтом на более светлом фоне, и тогда…

Не двигаясь и продолжая ровно, глубоко дышать, Глеб скосил глаза и проверил, сумеет ли выхватить из наплечной кобуры пистолет. Голова Евгении Игоревны лежала почти на нем — почти, но не совсем. «Смогу, — решил Слепой. — И уж если выхвачу, то не промахнусь. Вот было бы славно! Они бы проснулись от шума, а их маньяк валяется прямо у входа, задрав копыта, с пулей между ушей…»

Ему почудился какой-то посторонний звук, долетевший снаружи. Кажется, вокруг их лагеря кто-то ходил — осторожно, крадучись, почти не производя шума. Сиверов напряг слух, но звук не повторился. «Зверь, — решил он тогда. — Мелкая зверушка, мышка какая-нибудь. Переждала дождик и вышла по своим мышиным делам. Суетится, хлопочет… хозяйственная такая зверушка, домовитая… хлопочет, словом, и знать не знает, какие у нас, царей природы, проблемы. А проблемы у нас, как ни странно, те же, что у нее: дожить бы до утра, не попасть в чье-нибудь брюхо — вот и все наши проблемы… Вот оно, истинное единение человека с природой!»

Спустя какое-то время — Глеб не знал, какое именно, потому что не мог посмотреть на часы из боязни разбудить свою соседку, — Горобец вдруг перестала мирно сопеть и сразу же села — бесшумно, очень быстро и при этом плавно, без рывка. Только что она лежала у Глеба на плече, обнимая его левой рукой, и вдруг исчезла. Глеб мысленно поаплодировал ей, потому что знал: если хочешь покинуть постель, не разбудив того, кто спит с тобой рядом, действовать нужно именно так — быстро, решительно и аккуратно. Тогда твой сосед разве что почмокает во сне губами или пробормочет что-то нечленораздельное, переходя из одного сна в другой. Но если начнешь красться, миллиметр за миллиметром отодвигаться, по капле воруя у спящего тепло своего тела, он проснется обязательно, это доказано и проверено тысячу и один раз…

Глеб сонно почмокал губами и что-то промычал, для правдоподобия перевернувшись на бок. Пистолет при этом больно врезался ему в ребра. «Артист, — ядовито подумал Глеб. — Мастер перевоплощения… Черт, до чего лежать неудобно!»

— Чш-ш-ш, — сказала Горобец. — Тихо, тихо. Спи. «Я-то сплю, — подумал Глеб, — а вот ты что делаешь?»

Горобец выскользнула из шалаша, двигаясь бесшумно и грациозно, как крупная кошка. «Бывает, — подумал Глеб. — У женщины, вынужденной неделями бродить по долинам и по взгорьям в сугубо мужской компании, неизбежно возникает масса мелких, но неприятных чисто бытовых проблем. И решать эти проблемы тем сложнее, чем лучше женщина воспитана…» В общем, пока что в поведении Евгении Игоревны не было ничего необычного.

Впрочем, странности не заставили себя долго ждать. Вместо того чтобы заняться решением мелких бытовых проблем, Горобец подошла к запасенной с вечера куче хвороста, опустилась на корточки и начала по одной подкладывать в потухший костер ветки, выбирая снизу, где хворост был посуше. Потом она стала на колени и принялась дуть на угли. Вскоре костер уже вовсю пылал, с треском пожирая топливо. Евгения Игоревна сдвинула заготовленный хворост в сторону, освободив для себя пятачок сухой земли, и грациозно уселась перед огнем, по-турецки скрестив ноги.

«Что-то я не припомню, чтобы она жаловалась на бессонницу, — подумал Глеб. — Впрочем, она вообще редко жалуется на что бы то ни было».

Горобец что-то делала там, у костра, — что именно, Глеб со своего места не видел. Тогда он бесшумно принял сидячее положение и выглянул из шалаша. Разбудить Тянитолкая он не боялся — тезка храпел так, что возникали опасения за судьбу построенного на скорую руку шалаша. С новой позиции Сиверов отлично видел свою начальницу.

Впрочем, смотреть оказалось не на что. Горобец выудила из наплечного кармашка одинокую кривую сигарету, взяла из кучи хвороста тонкую ветку, подержала ее над огнем и, когда кончик ветки занялся язычком желтого пламени, прикурила от него сигарету. Подсвеченный костром табачный дым рваным облаком поплыл из-за ее плеча, попал в восходящий поток горячего воздуха, рванулся вверх, завиваясь спиралью, и мгновенно рассеялся в черном ночном небе. «Скверно, — подумал Глеб. — Ночные раздумья у таежного костра — это очень возвышенно и романтично, но скверно. В нашей ситуации ничего глупее просто не придумаешь. Она что, смерти ищет?»

Евгения Игоревна завела руку за спину и что-то вынула из заднего кармана своих неизменных армейских штанов. Глебу показалось, что это был бумажник, но утверждать это с уверенностью он не мог — мешало пламя костра, окружавшее фигуру Горобец слепящим оранжевым ореолом. На этом фоне Евгения Игоревна казалась просто черным, лишенным мелких деталей силуэтом — ни дать ни взять фанерная мишень на полковом стрельбище. Сравнение с мишенью очень не понравилось Глебу. Он далеко вытянул шею, чтобы разглядеть, что она там такое держит в руках, потерял равновесие и вынужден был опереться рукой о землю. Под пальцами тихонько хрустнула зеленая ветка — сооружая шалаш в темноте, да еще и под дождем, они с Тянитолкаем поневоле набросали вокруг немало мелкого мусора. Горобец резко обернулась, и Глеб понял, что замечен.

— Я все-таки тебя разбудила, — огорченно сказала она. Глеб выбрался из шалаша, подошел к костру и сел рядом.

— Не то чтобы разбудила, — сказал он. — Просто я сквозь сон почувствовал, что мне чего-то не хватает.

— Я польщена, — тихо сказала Горобец. — «Чего-то не хватает» — это уже несомненный прогресс в отношениях. Глеб вздохнул.

— Нет-нет, — торопливо сказала она, — не надо ничего говорить. Я же прекрасно понимаю, в какое положение тебя ставлю: что бы ты сейчас ни сказал, получится либо ложь, либо пошлость, либо откровенная глупость. Прости, я вовсе этого не хотела. Я вообще все понимаю и ни на что не обижаюсь. Правда-правда, ни капельки. У каждого из нас свои понятия о том, что хорошо, а что плохо, что можно, а чего нельзя. Я… Прости, я сегодня наговорила тебе очень много лишнего. Обычная бабья слабость, больше ничего. Ты вел себя абсолютно правильно…

— Да уж, — не кривя душой, пробормотал Глеб. — Уж куда правильнее… Ей-богу, вспоминать тошно.

— А иначе и быть не могло. Это я во всем виновата, потому что пошла напролом. Наверное, это было что-то вроде истерики. Прости. Ты замечал, как странно у нас понимают равноправие полов? Все будто договорились, что женщины отныне имеют все права и не имеют обязанностей, кроме одной-единственной — рожать, да и то, если сами этого захотят. Нам торжественно вручили право самим добиваться любви мужчины, но забыли научить очень важной вещи: достойно принимать отказ. Я хочу быть с тобой честной, и я постараюсь научиться достойно принимать отказы… и не сдаваться,

— Ага, — сказал Глеб. — А то я уж было испугался, не заболела ли ты. Значит, не сдаваться?

— Вот именно. Надеюсь, приглашение в лучший московский ресторан все еще в силе?

— Оно может потерять силу, если мы с тобой будем торчать на виду у всей тайги, как две глиняные тарелочки на огневом рубеже биатлонной трассы. Симпатичные такие, круглые тарелочки — сидят себе рядышком и ждут, когда прибежит запыхавшийся дядька с винтовкой…

Она усмехнулась, одной длинной затяжкой прикончила сигарету и бросила окурок в огонь.

— Какой ты после этого прапорщик, — сказала она. — Прапорщики так не выражаются.

— Что ты знаешь о прапорщиках? — возразил Глеб. — И потом, какая тебе разница, прапорщик я или нет?

— А может, я строю далеко идущие планы, — усмехнулась она. — Планы, в которых твое звание играет определяющую роль… Ведь офицер, даже если это всего лишь лейтенант, в перспективе может стать генералом, а вот прапорщик — это навсегда.

— Лейтенант в моем возрасте — это тоже навсегда, — ответил Глеб. — Можешь не сомневаться, я знаю, о чем говорю. И потом, если ты случайно не в курсе, я женат.

— Ну и что?

— Так уж и ничего? Имей в виду, я её люблю, и она, как и ты, не привыкла сдаваться.

— Скажи мне, кто твой враг, и я скажу, кто ты… И потом, нам вовсе не обязательно с ней враждовать. Потягаемся на равных, а потом, глядишь, как-нибудь договоримся, заключим соглашение… В конце концов, штамп в паспорте не имеет никакого значения. Зато представь, как ты тогда заживёшь!

— Если б я был султан… — задумчиво пробормотал Глеб, радуясь тому, что она все еще сохранила способность шутить. — Знаешь, — добавил он, подумав, — если вы сговоритесь, от такого семейного счастья впору бежать на край света!

— Мы уже на краю, — отбросив шутливый тон, напомнила она.

Собственные слова — «бежать на край света» — вдруг резанули Глеба прямо по нервам, и ему сразу стало не до шуток. Именно это советовал ему перед смертью Гриша: бежать без оглядки, не тратя времени на сборы и прощание…

Повернув голову, он увидел, что она вертит в руках предмет, который недавно извлекла из заднего кармана. Это действительно был бумажник — кожаный, мужской, сильно потертый, с заломавшимися, смятыми уголками. Евгения Игоревна открыла его и вынула оттуда фотографию, при свете костра казавшуюся черно-белой.

— Хочешь взглянуть? — спросила она.

— Муж? — догадался Сиверов.

— Да, Андрей…

Глеб взял фотографию в руки. Она и впрямь была черно-белая, любительская, но сделанная, несомненно, хорошей камерой, находившейся в опытных руках. «"Зенитом» щелкали, наверное, — решил Сиверов. — Или ФЭДом…»

На фотографии был изображен плечистый, мужчина в походном обмундировании — уже знакомой Глебу куртке с оскаленной тигриной мордой на рукаве, в поднятых до самого пояса болотных сапогах. Голова не покрыта, темные кудри вьются по ветру, глаза прищурены — улыбается, даже смеется. Окладистая борода, почти как у покойного Вовчика, только черная с легкой проседью, в зубах «беломорина», под мышкой — карабин с мощной оптикой. Позади, накренившись в какой-то грязной рытвине, стоит гусеничный вездеход с вездесущей тигриной мордой на борту, а за вездеходом сплошной стеной — еловый лес с белыми пятнами нерастаявших сугробов между черными стволами.

— Что скажешь? — со странной, болезненной улыбкой спросила Горобец.

— Красивый мужик, — ответил Глеб. — Сильный. И сразу видно, что цельный, будто из одного куска высечен. Даже не верится, что… Он осекся, поняв, что говорит лишнее. Впрочем, было уже поздно.

— Что он мог сойти с ума? — закончила за него Горобец. — Мог. Ты его просто не знаешь. Да и фотография удачная — наверное, самая удачная из всех. Семейных фото у нас нет, только вот такие… Даже свадебные фотографии не сохранились — потерялись в какой-то экспедиции. Он… — Горобец даже сморщилась от усилий, пытаясь выразить словами то, что болело у нее внутри долгие годы. — Понимаешь, он действительно очень цельная натура. Весь в работе, вся жизнь — вечный бой… Вечный бой и вечные поражения, потому что охрана природы в нашей стране и в наше время — это, согласись, не та стезя, на которой можно ожидать чего-то другого. Этому делу нельзя отдаваться так, как он, — всей душой, без остатка. Потому что, если достаточно долго стучать сердцем в бетонную стену, оно рано или поздно разобьется. Я тоже всю жизнь билась в глухую стену, только для меня этой стеной был он.

Она забрала у Глеба фотографию, бросила на нее беглый взгляд и спрятала в бумажник. Потом снова раскрыла бумажник, вынула фотографию и нерешительно протянула руку к огню.

— Не надо, — сказал Глеб, мягко беря ее за запястье и отводя руку с фотографией от костра. — Никогда не надо торопиться, никогда не надо огорчаться — можно под машиной очутиться или под трамваем оказаться… Горобец издала какой-то странный звук — не то засмеялась, не то всхлипнула.

— Правда, — продолжал Глеб, — зачем тебе это? Если вот эта фотография — самая лучшая из всех, зачем выбрасывать именно ее? Вернешься в Москву — выбросишь все остальные, менее удачные. А эту сохранишь на память. Необратимые поступки, особенно совершенные спонтанно, под влиянием минуты, — это то, о чем нам потом приходится горько сожалеть.

Евгения Игоревна вздохнула, положила фотографию в бумажник и, изогнувшись, начала заталкивать его в задний карман брюк. В это мгновение в лесу раздался громкий, как пистолетный выстрел, щелчок сломавшейся под чьей-то неосторожной ногой сухой ветки. Глеб стремительно прыгнул вперед, повалил Горобец, прижал ее к земле, закрыв собой, и дважды выстрелил на звук из пистолета, который каким-то непонятным образом уже оказался у него в руке. «Глок» с глушителем негромко, деликатно прокашлял два раза, и Глеб слышал, как одна из пуль с отчетливым щелчком шлепнулась в ствол сосны. Куда ушла вторая, он не знал, но очень надеялся, что она в данный момент сидит у кого-то в кишках.

Евгения Игоревна наконец пришла в себя и принялась деятельно возиться, пытаясь выбраться из-под придавившей ее к земле тяжести. Она оказалась очень сильной и скреблась так энергично, что Глеб с трудом преодолел желание покрепче стукнуть ее по голове, чтобы успокоилась. Это желание только усилилось, когда он заметил, что Горобец как-то ухитрилась вынуть из кобуры свой парабеллум.

— Тихо, — прошептал он, — тихо. Не дергайся. Кажется, уже все.

Она перестала двигаться, и в наступившей тишине Глеб услышал едва различимый шорох и легкий, почти беззвучный топоток — кто-то удалялся от лагеря мягкой трусцой, почти не производя шума. Удалялся на четырех лапах, и это означало, что два патрона потрачены впустую — там, в лесу, был обыкновенный зверь. Возможно, даже тигр, но тигр обычный, никак не связанный с потусторонним миром.

Глеб приподнялся на одной руке, на всякий случай продолжая держать лес под прицелом, согнул в колене правую ногу, оттолкнулся от земли и встал, запихивая в кобуру громоздкий, чересчур длинный из-за глушителя пистолет и испытывая сильнейшую неловкость. Горобец села на земле и помотала головой, вытряхивая из волос мусор. Парабеллум все еще тускло поблескивал у нее в ладони.

— Никогда не видела, как стреляют из пистолета с глушителем, — сообщила она. — Только по телевизору. Но у тебя, однако, реакция! Я даже не сразу поняла, что произошло. Поначалу даже решила, что ты наконец решил за мной поухаживать… В такой, знаешь, своеобразной манере — быстрота и натиск… А потом ты начал стрелять… Попал?

— Нет, — сказал Глеб. — Попадешь тут, когда под тобой копошатся… Чего тебе не лежалось?

— Хотела поучаствовать в увеселении, — усмехнулась Горобец, вкладывая пистолет в кобуру, и вдруг широко, явно непроизвольно зевнула. — Думаешь, это был он?

— Нет, — рассеянно откликнулся Глеб, — не он. Просто какой-то зверь.

— Зверь… Знаешь, мне порой начинает казаться, что вся эта мистика, о которой рассказывал Пономарев, — не такая уж чепуха.

— Ну-ну, — предостерегающе произнес Сиверов, — давай-ка без этих штучек. У нас и без оборотней проблем выше крыши.

— Рационалист, — сказала Горобец, и это прозвучало как диагноз. — Мир прост и изучен, да? Если что-то нельзя пощупать, взвесить и снабдить ярлычком с ценой, то этого в природе не существует, так?

— Нет, — возразил Глеб, — не так. Не совсем так. Знаешь, что такое «бритва Оккама»? Это принцип, согласно которому не следует без крайней необходимости изобретать новые сущности. Не надо усложнять то, что и так достаточно сложно, иначе нам останется только обвешаться самодельными распятиями, налепить на лоб иконки и идти по тайге, распевая псалмы. Горобец снова зевнула, безнадежно махнув в его сторону рукой.

— Рационалист, — повторила она.

— Вот что, — решительно сказал Глеб, — иди-ка ты спать, мистик доморощенный.

— А ты?

— А я немного посижу, подумаю… Да, и пистолет оставь, я его почищу. Ты ведь его с самой Москвы не разбирала, а может, и дольше. Не хватало еще, чтобы ты осталась без руки, пытаясь принять участие в очередном увеселении…

Горобец улыбнулась, снова расстегнула клапан потертой кожаной кобуры и рукояткой вперед протянула Глебу парабеллум. Она немного повозилась в шалаше, устраиваясь на ночлег, и вскоре затихла. Продолжая краем уха вслушиваться в ночные звуки, Сиверов расстелил на земле куртку и сноровисто разобрал пистолет начальницы. Посмотрев через ствол на пламя костра, он понял, почему Горобец улыбалась, отдавая ему оружие: внутренняя поверхность ствола блестела как зеркало, а механизм издавал запах свежей оружейной смазки.