1–5 октября 1941 года,

Кромы

«Кром, кремль на языке древних русичей, означает «твердыня». Испокон веку на перепутьях и холмах возводили предки наши из неохватных бревен стены кромов и детинцев над мощными земляными валами. И скрывались за теми стенами храмы Божьи, амбары хлебные да хоромы теремчатые, уходили под защиту их от злой гибели и плена вражьего люди русские, что селились окрест. И дождем лились стрелы острые, и звучали мечи булатные, рассекая доспехи захватчиков, поражая сердца черные, отсекая руки хищные. Полыхали в тех кромах пожарища, унося на небеса искрами души Русской земли защитников. Хоть случалось: твердыни рушились под ударами вражьей силищи, но горька была для поганинов их победа, кром одоление: забирали с собой люди русские силу полчищ вражеских, свою жизнь на пять вражьих разменивая, а бывало, что и на дюжину. И летели века вереницею, и все дальше от кромов бревенчатых отдалялись границы русские, укрепляясь там сталью воинской: что и острой казачьею пикою, что солдатскою пушкой гремучею. А былые твердыни обветшалые оставались в легендах и в памяти гордыми, нерушимыми».

Переворачивается страница, меняется слог. Теперь это не сказ, а просто рассказ.

«Городок Кромы, хоть и самой Москве ровесник, нынче селом негромко именуется. Отсюда до Орла, почитай, рукой подать — сорок верст.

От прежних битв и осад остались тут, помимо ржавых бердышей да копейных наконечников, сбереженных в музее, почти сровнявшаяся с землёй прерывистая канавка на месте былого крепостного рва да мощные валы, изрытые, что тот голландский сыр, дырками, галереями и пещерами. В стародавние дни Смуты прокопали их казаки атамана Корелы, народного защитника, многомесячно защищавшего город от войска узурпатора Васьки Шуйского, «царя боярского».

Уж давно прошумели над Кромами победные знамена Ивана Болотникова, отгремели последние выстрелы, гнавшие прочь из русских пределов расчехвощенные хоругви литовские, отзвенели по камням подковами эскадроны петровских драгун, отгрохотали железом окованные колеса пушек багратионовских. Опалило Кромы жарким огнём войны Гражданской… Повидали Кромы всякого-разного, отведали и горького и сладкого. И теперь, в дни лихие осенние, предстояло им вновь испытание…»

У стального пера, только что прытко бежавшего по разлинованной странице, словно нога подломилась — тесануло бумагу, пробороздило. Пётр Гаврилович Федосов, кромской учитель и летописец, марая пальцы чернилами, попробовал вправить — да и вовсе отломал. Не без сожаления отложил ручку, не без наслаждения расправил затекшие плечи. Дальнозоркий взгляд, повинуясь не намерению, но случайности, скользнул по тускло поблескивающему циферблату стенных часов: да уже утро! Ещё немного — и рассвет забрезжит.

А на улице снова что-то происходит. Гомон какой-то… детские, как будто бы, голоса… с чего вдруг ни свет ни заря?

«Спать по ночам, Гаврилыч, надо, а не писульки писать!» — послышалось Федосову, да так явственно, что будто бы даже скрип пружинной сетки на кровати различил, а уж скрипучая интонация и подавно знакома до последней нотки. Сколько раз за двадцать пять лет совместной жизни Агафья Матвеевна произносила эти слова — и не сосчитать. Только вот нет Агаши, третий год как нет…

А шум за окном не почудился… Надо бы выйти посмотреть…

Вздыхая и покашливая, Пётр Гаврилович надел старую, жениными руками сшитую телогрейку. Прежде чем выйти, вернулся к письменному столу и спрятал в закрывающийся на ключик ящик главное своё сокровище — толстую тетрадку в синей коленкоровой обложке.

* * *

Какими бы провинциальным ни были Кромы, но, как-никак, — райцентр. Помимо дороги с твёрдым покрытием, ведущей в Орёл и носящей гордое наименование — Кромское шоссе, село соединяли с внешним миром металлические струны нитей «его светлости» теле-Графа и «его милости» теле-Фона. Правда, «милость», как и полагается классовому врагу, была своенравной и подличала. Случалось, в зимние дни провода меж столбов рвались от ветра и от тяжести льда, в тёплую пору во время гроз, да, впрочем, и просто при дожде, в эбонитовых трубках аппаратов стоял такой треск, что распознать собеседника становилось положительно невозможно.

Однако сейчас центрально-русская осень баловала самыми последними погожими деньками, так что на связь военкому Кром Никиты Казакову жаловаться не приходилось.

Да и какие могут быть жалобы, когда вторую, почитай, неделю область молчит. А такое случается, как достоверно известно всякому служилому человеку, в двух случаях — когда все хорошо и когда все плохо. Во второе, учитывая сводки Совинформбюро, верится больше.

А вообще, поганое это дело — неизвестность.

Не то чтоб Никита не доверял дежурным — хорошие, надёжные ребята, все как один комсомольцы. Да и от дома до военкомата — три минуты быстрым шагом. Но вот приспособился чуть не с конца августа ночевать на составленных в рядок стульях в своем кабинете. Время-то какое! Вон, рассказывают, люди в цеху между сменами в уголку где-нибудь прикорнут, чтоб часов… да что часов! минут даром не терять. Малость отдохнул — и снова к станку. У каждого, говорят, свой передний край.

Правильно говорят. Вот его, Казакова, передний край, — тут, и точка. И нечего здесь обзаводиться буржуазными излишествами!

Но эдак сказануть Нине Сергеевне язык не поворачивается, особенно когда она строго глядит поверх очков и тон настойчивый.

Отец Никиты погиб в Гражданскую, мамка умерла в тридцать пятом. Отдать подростка, непокладистого и ершистого, в детдом не позволила она, учительница Хвостова. Так и заявила, ничуть не смущаясь Никиткиным присутствием, серьёзной тётке в черной кожанке: «Либо до чего плохого пацан допрыгается, либо задразнят его совсем». За пару лет до того стыдящийся своей болезненности, малорослости и малосильности мальчишка на спор сиганул с крыши, теперь носился по селу, заметно припадая на неправильно сросшуюся ногу, — и дрался пуще прежнего.

Так и стала Нина Сергеевна ему вместо матери. Уму-разуму научила, правильные, стоящие книжки прочесть заставила, самая любимая среди которых и посейчас — «Как закалялась сталь». В область повозила, вылечила. В Красную Армию проводила. С войны с белофиннами встретила — обмороженного, хромающего после ранения все на ту же многострадальную правую ногу. И потом, когда стал самостоятельно хозяйничать в родительском доме, присматривала — горяченького приносила, чтоб питался, как следует, с мастером хорошим договорилась — надо ведь печку-развалюшку до холодов переложить. А на неизменное «роскошь буржуйская!» молчала так огорченно и осуждающе, что Никите, хоть он и считал себя правым, неловко становилось. И не поспоришь… как с молчанием-то спорить?

Только однажды и сказала: «Ты, Никита, все пытаешься жить правильно. Так, чтобы не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы». — «А разве вы меня не так учили? — удивился-обиделся Казаков. — Или я не понимаю чего? Вы ведь тоже не для себя живете». «Я тебя жить учила, а не пытаться». «Как жить-то… ну, чтоб жить?» — ещё больше не понял Никита. «Свободно, спокойно и радостно, — Нина Сергеевна вздохнула. — Не искать себе трудностей и тревог, они тебя сами сыщут». «Да какая радость, какой покой, когда в мире полно всякой контры недобитой, империалисты, вона, опять голову поднимают!» — возмутился военком, впервые в жизни повысив голос в присутствии учительницы.

Больше они не спорили. Нина Сергеевна только головой иной раз качала, а Никита… Никита старался её не огорчать.

Не возразил даже тогда, когда она, прежде чем уехать в Свердловск к двоим осиротевшим племянникам, самочинно велела трём ребятам-истребкам, тоже из бывших своих учеников, притащить в кабинет Казакова тяжеленный, скрипучий, как бы не дореволюционный, диван… вдвоём худосочные мальчишки и не управились бы.

Теперь Никита спал чуть ли не лучше, чем дома, подложив на подлокотник вместо подушки свёрнутую шинель. А в изголовье нёс молчаливую вахту телефон.

Как ни ждал военком звонка, всё равно чуть не проспал. То ли потому, что скрип дивана способен был заглушить не то что жестяное скрежетание старенького аппарата, но даже вопли Митрохи, прибившегося к военкомату кота Нины Сергеевны, то ли потому, что во сне Никита опять воевал.

Не вырванный — выкорчеванный из сна, «аллё!» проорал в трубку так, что от собственного крика окончательно проснулся. И хрипловатый баритон орловского военного комиссара Одинцова узнал с первых слов:

— Ну чего ты, Казаков, кричишь, как контуженый? Никак, разбудил я тебя? Давай включай соображение и слушай внимательно. Ты у себя там с твоими тремя кубиками — старший воинский начальник и комендант гарнизона. Так что давай, главноначальствуй. В единстве с партсовактивом. Они сейчас как раз должны указания насчёт эвакуации населения получать, — орловский военком помолчал, давая Никите возможность осознать суть предстоящего, и продолжил медленнее, уже, вроде, и без напора, но таким тоном, что Казакову захотелось замереть по стойке «смирно». — Твоя, старлей, и твоих орлов первейшая задача — контролировать подходы к городу с юго-запада. Понял?

— Так точно, товарищ майор! — бойко отрапортовал Никита и не удержался, добавил со значением: — Только вот орлы — это у вас там, а у меня сами знаете кто, если не от горшка, то от парты два вершка, поскрёбышки, да деды… ну, деды — те, конечно, сплошь геройские.

— Вот давай-ка, Казаков, без геройства, — добавил металла в голос Одинцов. — Твоя задача — оседлал шоссе, да и сиди. Тихо сиди, ясно тебе? Оборону держать никто тебе задачу не ставит. Известное дело — нечем и некем, — с уловимым даже на слух удовольствием вслушавшись в покладистое молчание Никиты, орловский военком заключил: — От тебя вот что требуется: чтоб гражданские из села ушли, да ещё данные о приближении противника. Сможешь организовать завал на дороге или ещё что, не мне тебя учить, — молодец. Но стоять не на жизнь, а на смерть, как тебе, чую, уже придумалось, — ни-ни, понял? Вы нам в Орле нужны.

— А транспорт какой будет? Ну, для эвакуации? — уточнил Казаков.

— Только ты ещё мне стенать не начинай, без тебя плакальщиков хватает! — Майор отчетливо скрипнул зубами. — Нет транспорта, ясно? Совсем нет. Была б у вас железнодорожная ветка — дело другое. А тут — своим ходом. Так что смотри, момент отхода не промухоловь…

Что-то пробормотал в сторону — его явно торопили — и добавил, закругляя разговор:

— В общем, терпи, Казаков, атаманом будешь. И от необдуманных действий воздерживайся. Всё, отбой связи.

Казаков аккуратно опустил трубку на рычажки и отправился учинять смотр гарнизону — ну и, понятно, действия свои обдумывать-обмозговывать.

Дело было 1 октября.

Всей вооружённой силы в Кромах и вправду шиш да ни шиша: персонал местного военкомата, два десятка милиционеров с пожарными, на которых возложена задача по поддержанию порядка в поселке и окрестностях, да истребительная рота, сформированная из нескольких боевых дедов, местной комсомолии и сочувствующих, по разным причинам не мобилизованных в армию. Рота — одно название: два взвода неполного состава, да и на эту без нескольких человек полусотню всего-навсего двадцать три винтовки и пара наганов, и то и другое — царского ещё выпуска. Мало того, семь винтовок к тому же оказались не переделаны под имеющиеся патроны образца 1908 года. Боеприпасов же с уменьшенным пороховым зарядом и закруглённой пулей во всем городке не сыскалось, случись что, это оружие только как копье и можно будет в дело пустить. Благо штыки на хомутовом креплении к винтовкам всё ж таки прилагаются. Да один ДШК…

Никита повздыхал, произнес краткую напутственную речь — и выдвинул своё воинство к шоссейке.

Тем временем девчата-истребки, сверяясь со школьными и детсадовскими списками, ходили по дворам.

Звеня цепурами, истошным лаем заливались хозяйские кабысдохи. Сами же хозяйки — в большинстве кромских домов одни только хозяйки: мужики-то давно в Красной Армии — тоже не лучились радушием:

— Да ты чего, девка, в уме ли? Какая выкувация? Ну и что, что детей двое, твои, что ли? Куды я с ними потащусь не пойми-пойми куды? Кто нас там ждет, на кой чёрт мы там кому сдалися? Ещё скажи — для нас ватрушек наготовили! Никуда мы со своего двора не поедем, и нечего мне вашими бумажками тыкать! Ну и что, что немцы? Вы на то есть: раз звёздочку нацепила — значит Красная Армия, и немца не пускать — ваша святая обязанность! Вон, мой-то под Одессой дерется, а тут, стыдобища, энтого Гитлера, в пасть ему коромысло, аж досюдова допустили, позорники! Сказано: не поеду! И пусть стреляют: в погребе сховаемся. Кто немцев ждет?! Я немцев жду?!! Ах ты, мелкота мокрохвостая! А ну, выкатывайся со двора, и чтоб я тебя больше не видала! А то счас как тряпку возьму! Не доводи до греха!

И оставались. Немногие. Но большинство, подчиняясь жёстко-колючим словам приказа, а то и просто страху перед неведомыми находниками из германских краев, всё же отрывалось от домов своих, отрывало от сердца все, что привычно с детства, — с кровью и болью, как рвут присохшие к ранам бинты.

Кто-то тайком, словно оберегая принадлежащую только ему тайну, увязывал в платочек комок родной земли — чтобы уж точно вернуться. А кому-то было достаточно заверенной печатью бумаги, выданной в райсовете:

Кромской районный Совет депутатов трудящихся

и РК ВКП(б) Орловской обл. РСФСР

УДОСТОВЕРЕНИЕ

Дано настоящее гр. Марковской Д.И. с семьёй из 2-х человек в том, что она действительно эвакуируется с семьёй с прифронтовой местности в глубь страны Советского Союза — Саратовскую обл.

Просьба к советским и партийным организациям оказывать всемерное содействие…

В соседней комнате единственная в городе женщина-милиционер Ольга Осипянц, чей муж погиб запрошлой зимой в Финляндии, пришлёпывала печать райотдела и ставила закорючку росписи на пропуске из прифронтовой зоны. Тут же, пересчитав для порядка пальцем детвору, грудастая сотрудница продбазы выкладывала перед растерянным семейством положенное им на время пути согласно приказу богатство: по кирпичику ржаного хлеба на двоих, пару пачек горохового концентрата, фунтик с двадцатью граммами карамели каждому и — верх роскоши — по четверти круга макухи и по куску чёрного дегтярного мыла. Изредка, при виде лелеемых на руках грудничков, щедро добавляла к комплекту круглую голубенькую коробочку пудры «Прелесть» и полутораметровый отрез бязи на пелёнки.

Нагруженные лыковыми кузовами, сплетёнными ещё прадедами в годы помещичьей кабалы, и новомодными полотняными хозсумками, натянув одну поверх другой несколько одёжек — грех ведь бросать на поживу грабьармии купленное на премию к прошлому Дню Революции пальто с барашковым воротом, — уцепившись свободной рукой за детскую ладошку, шли женщины Кром по кривым улочкам. Как капли росы по листве цветка к стеблю, стекались к дороге на Орёл, объединяемые соседством, приятельством, да и попросту шапочным знакомством. Человеку в одиночку — худо. Вот и стремится он, оторванный от привычного обиталища, держаться за близкое ему или хотя бы за знакомое.

На весь поселок нашлось с полдюжины подвод, в которые было кого запрячь… без слёз и не глянешь! Гнали следом коровёнок, тащили в корзинах домашнюю птицу. Дети несли за пазухой своё мяучаще-лающее счастье… не оставлять же? Бобики покрупнее бежали следом. Табор цыганский, да и только!

Благо день выдался погожий, — утешали детишек бабы.

И только зябнущая и в безветрие беженка откуда-то с юга Марьяна то и дело поглядывала в небо.

— Ну чего ты, а?

— Гляжу, не летят ли… Слышу-то я плохо… с той ещё бомбёжки.

Пожалуй, только она и понимала, какое это счастье, что самолёты они увидели только возле Орла. И это были наши «уточки» и «кукурузники», нестройной стайкой идущие на юго-запад.

Вечером 2 октября секретарь райкома партии Зоя Трофимовна Криницына снова, в десятый, наверное, раз обошла село. Стучалась в каждую калитку, в каждую дверь, прислушивалась: откликнутся ли? Иногда, ещё на подходе, её встречал предупреждающий собачий лай: что бродишь? Что тебе, чужая, надо? Порой в ответ на зов опасливо выглядывала из дырки в заборе довольная и любопытная кошачья морда: что-то, конечно, происходит, и остерегаться надо, но псов, сердитых тёток и шкодливых пацанов хорошо так поубавилось, а мышей осталось в достатке, да и в доме есть чем безнаказанно поживиться… если эта вот не турнёт.

Но Криницыной дела нет до брошенной хозяевами живности. Она ищет людей: кто ещё остался? Чтобы снова и снова убеждать их уйти, объяснять, просить, увещевать, стыдить, совестить… Бывшая заведующая районной библиотекой, меньше года назад приехавшая в Кромы по распределению, может рассказывать о Толстом и Горьком так, как если бы жила рядом с ними долгие годы, и знает, как правильно заполнять библиотечные формуляры, но имеет весьма смутное представление о враге, только по газетам да сводкам Совинформбюро, и совсем никакого — о том, что будет дальше. А в секретарях она и вовсе без году неделя, в книгах не растолковано, как с людьми говорить, чтоб понимали. А совестить и вовсе неловко: Зое Трофимовне, которую многие до сих пор не то что за глаза — в глаза зовут Зосей, двадцать два года… будет через неделю. Из четверти сотни человек, оставшихся в Кромах, больше половины годится ей в родители, а то и в деды, остальные — дети от месяца до двенадцати лет.

— Да куда ж я пойду, Зосенька? У меня ж Егорка один только и остался, а он в пожарных… Вместе тогда и уйдем.

— Васятка у меня, Зой, простудился, ноги помочил… в эдакую-то погоду — и промочил! У-у-у, мало я тебя, оглоед, порола! В речку, небось лазал, да?.. Ты представь, Зой, ему дед мой, ну, свёкор, наплел, что винтовку с той ещё войны с собой нёс да не донёс, в речке утопил, не то в Кроме, не то в Недне, сам не помнит… У-у-у, хрыч старый, совсем из ума выжил!.. Зой, просквозит малого по дороге-то, у него с любой хворобы, ты же знаешь, две враз приключаются. Может, отлежится, завтра-послезавтра и тронемся. Чего тут до Орла-то идти?

— Зоя Трофимовна, а вы скажите товарищу Казакову, чтоб он меня в отряд, а? Ма, да кто маленький? Ты ж сама говорила, отец в двенадцать лет уже в Орле в ученье жил! Зоя Трофимовна, ну вы же партийный секретарь, если вы прикажете, вас точно послушаются!..

Кому и что она, Зося Криницына, может приказать? Катерине Семеновне, которая за три месяца войны на двух сыновей похоронки получила? Таиске, библиотекарше своей… так и раньше, в бытность свою заведующей, не отказывала, когда Васятка хворал, болезненный он у неё. Вовку, конечно, никто никуда не пустит, зато, может, хоть так упёртую его мамашу убедить удастся: как вы ни приглядывайте за пацаном, Раиса Митрофановна, хоть привязывайте его, он себе в голову вбил — точно на шоссе удерёт.

Семья Шиковых — мать, да бабка, да трое детишек — последние, кто ушел из Кром, аж утром четвёртого. До последнего держалась за дом и хозяйство твердолобая тётка Рая, по два раза на дню ходила к ней Зося… смех и грех — подметку с левой туфельки именно на её пороге и оставила. Поначалу даже и не заметила — слушала хозяйкины жалобы и давала сто первое, наверное, обещание ежедневно проведывать дом и проверять целостность замков — просто ноге стало зябко. Да маленькая Танюшка потянула за рукав:

— Теть Зось, а тебя скоро принц найдет, да? Ты потеряла, вот. Как Золушка…

— Во глупая! — насупился Вовка. — Какие при Советской власти принцы? Все принцы — они у этих… ин… им… у буржуев, короче!

Никакой принц Зосю, конечно, не нашел. Зато утром пятого, когда она, проклиная свою дурацкую честность, обходила дозором дом Шиковой, прибежал запыхавшийся милиционер Лёша Коростелев, на синей шинели — следы кое-как отчищенных рыжеватых пятен — земля тут глинистая, тяжёлая, вязкая.

— Зоя Трофимовна, там дети!.. — перевел дух. — На дороге. Детдом, что ли, я не понял… Откуда — не знаю. Куда — вроде как, в Орёл… — устало прислонился к столбику крыльца — Машина у них сломалась где-то возле Муханова, что ль… Как их сюда занесло — понятия не имею. Но замученные — жуть. Промокли, замерзли, есть хотят… Товарищ Казаков к вам послал. Говорит, гражданское население — это по вашей части.

С детьми Зося умеет говорить ещё хуже, чем со взрослыми, вот и глядит жалостливо на продрогшую стайку, жмущуюся к такой же растерянной воспитательнице. Грустно Криницыной. Грустно и совестно — не знает, чем их приободрить… ну не сводку же Совинформбюро вчерашнюю начать пересказывать! Им бы лучше — сказку. О том, что все и всегда заканчивается победой добра над злом, а временные трудности — они временные и есть. А ещё лучше — обогреть, переодеть в сухое, накормить, как-то успокоить… а дальше? Может, сперва в Орёл позвонить? Солнце, вон, в первый раз чуть не за двое суток проглянуло блеклое, как в пергидроле вымоченное. Если повезёт — до темноты успеют и не вымокнут по новой…

Пока она переживала, прикидывала, чиркала отсыревшими спичками и пачкалась в покрывающей изразцы копоти, пытаясь развести огонь в печи, на райкомовском пороге — как по щучьему веленью — почти одновременно появились Катерина Семеновна и учитель Пётр Гаврилович. Принесли кое-какую одежонку, одеяла, покрывала, полотенца, погнали малышню переодеваться, потом Гаврилыч затеял какую-то игру, на манер физзарядки, а тётя Катя тем временем нарезала ломтями каравай и положила на каждый ломоть по паре небольших картофелин.

И тут снаружи загудело. Зося сразу поняла — самолёт. Но почему-то вспомнилось о бормашинке зубного врача, даже зубы заныли.

Учитель подошел к окну, поглядел куда-то вверх и поплотней задёрнул пыльные шторы. Сказал одними губами:

— Не наш.

* * *

Никита Казаков, растянувшись на дощатой полке пропахшего кислой капустой погреба, который оборудовали — на всякий пожарный случай — под перевязочный пункт, в очередной раз пересчитывал, чем богаты. Думы множились, а с «тем и рады» по-прежнему ничего не выходило. Много ли навоюешь с эдаким количеством бойцов да эдаким вооружением?

Правда, воевать не приказано. Да вот сосёт под ложечкой, как всегда перед боем. И чуется недоброе, так сильно чуется, как никогда прежде. А уж снится — и вовсе…

…Он не сразу сообразил, что беспорядочная пальба — не во сне, а на самом деле. А как понял — схватил винтовку и сумку с противогазом, складки которой красными рубцами отпечатались на щеке, и кинулся к выходу из погреба, второпях ударившись коленом о кадушку. Солёные лисички ржавыми пятнами усеяли земляной пол.

В проясневшем небе медленно и уверенно, с нахальством лиса, пробравшегося в бесхозный курятник, барражировал чужой самолёт с двумя килями. «Fw 189», прозванный красноармейцами «двоежопым» и «рамой».

— Кто стрелял?! — надрывая голос, заорал Никита. — Вашу же ж через коромысло! Чего творишь? Какого лешего пальбу начали?! Летел фашист, никого не трогал — так на хрена ж без команды?!

— Я приказал, товарищ старший лейтенант, — не понять, чего больше в лице младшего сержанта Стародубцева — смущения или служебного рвения. — Воздушный разведчик разыскивал наши позиции, и я…

— Ну, пусть тебе спасибо скажет: разыскал!.. — Казаков с усилием проглотил рвущиеся наружу совсем неуставные слова. Он-то, дурак, радовался, что есть у него настоящий кадровый младший командир, только вот по весне отслуживший. Под мобилизацию Стародубцев не попал, как раз накануне ухитрившись сломать ногу. Так они сейчас и хромали — старлей на правую ногу, младший сержант на левую. И чудили очень похоже: один позиции вражьему разведчику раскрыл, а другой конец света проспал!

— Да уж очень он наглый, товарищ старший лейтенант, — виновато потупился Стародубцев.

— Хоть бы сбили, раз так в жопе засвербело! — раздосадовано буркнул Никита. — Коростелев, ты с детворой-то решил, нет? Давай мухой к ним, поторопи, — и принялся с ожесточением рыться в карманах, ища трубку и табак. Запамятовал в сердцах, что вот уж год как не курит…

* * *

В Кромах — меньше сотни человек вместе с жителями и с не вовремя забредшими детдомовцами. А движутся на них аж две танковые дивизии с двух направлений: 10-я, вполне собравшаяся с силами после нелегких боёв у Севска, и 17-я, едва пришедшая в себя после «капель датского короля». Погода портится, персональный блицкриг «быстроходного Хайнца» оказывается не таким стремительным и победоносным, как мнилось только недавно, Гудериан нервничает, торопит, пытается подручными средствами выправить покривленное острие главного удара, чтобы вновь нацелить его точно нах Москау.

Тянутся по русским дорогам параллелепипеды тентованных машин, танки, мотоциклы. Трактора и конские запряжки волокут орудия, зарядные ящики, повозки с продовольствием, боеприпасами и снаряжением. Изредка матово-округло мелькает штабная легковушка…

А на пути готовящегося к броску стального питона — давно осевшая в землю крепость, которая когда-то сдерживала набеги орд крымских татар, да гарнизон в семьдесят пять человек.

Две бронированные дивизии движутся к Кромам. А из Кром, ёжась от холодных капель снова заморосившего дождя, спешат полтора десятка едва живых от усталости детишек, да высохшая то ли от трудов и думок, то ли от собственного затаенного горя воспитательница, да старый учитель с бродяжьей сумкой через плечо. В сумке — тетрадка в синей коленкоровой обложке. Кромская летопись. Не хотел Пётр Гаврилович из дому уходить — Зося уломала, откуда только красноречие взялось. Дескать, заплутают детдомовские, а Федосов и дорогу знает, и вообще — мужчина.

Криницына проводила их до самой до околицы, до столба с наискось перечеркнутой надписью «Кромы».

— Пойдём, Зоя Трофимовна, с нами, — вдруг предложил учитель. — Ты все, что могла и что должна была, сделала, чего ж ещё ждать?

И тут загрохотало, надрывая сердце и выворачивая наизнанку душу.

Зося посмотрела на Петра Гавриловича огромными, почему-то чёрными — хотя он точно помнил, ещё минуту назад были голубые — глазами.

— Идите, идите! — всплеснула руками, всем телом подаваясь вперед, — и, словно оттолкнувшись от воздуха, кинулась назад, в Кромы.

На этот раз гитлеровцы не стали рисковать, да и хваленая немецкая бережливость проиграла чувству самосохранения: к населенному пункт Kromy они двинулись только после артподготовки.

Едва отгрохотало — потянулась, вздымая горбы тентов над придорожными кустами, по дороге длинная колонна грузовиков. В голове чадили выхлопами три бронетранспортёра с установленными на них пулемётами, следом уродовала траками подразмокшую дорогу StuG III. В арьергарде колонны, сразу за дивизионом полевых пушек, тянущихся на буксире у грузовиков, шёл тяжёлый бронеавтомобиль связи Sd Kfz 263 с характерно поднятыми над корпусом дугами поручневой антенны, облепленный грязью почти по щели обзора, над одной из которых торчал любопытный пулемётный «нос»…

В паре километров от Кром колонна снова встала, из кузовов посыпались солдаты и забегали шустрыми прусаками: кто-то отцеплял и на руках катил в кустарники низенькие тридцатилинейные leIG 18, кто-то, рассыпавшись по краю колхозного поля, отрывал стрелковые ячейки промеж зелёных кочанов поздней капусты. Кто их знает, этих русских, какая у них тут оборона. Лучше тратить снаряды, послушные европейские рабочие изготовят еще, нежели проливать драгоценную арийскую кровь.

Потому-то и остановилась колонна, потому и захлопали миномёты, устанавливая дымовую завесу между германскими боевыми порядками и занятой русскими окраиной. Вскоре на старой придорожной берёзе, прижимаясь к стволу всем телом, угнездился корректировщик с полевым телефоном и на советские позиции посыпались снаряды. До двух взводов немцев в сопровождении ханомага выдвинулись правее, намереваясь прощупать стойкость красных путем охвата левого фланга.

Снаряды немецкой полевой пушки невелики и не слишком мощны: чуть больше семи с половиною сантиметров калибр. Однако неплохие германские взрыватели и пикриновая начинка дают при попадании в цель вполне приличный взрыв. Конечно, бетонному колпаку дота или стальной броне «Клима Ворошилова» эти снаряды не слишком опасны, но вот с пехотой они могут сделать такое, что подумать противно! А пушек таких у германцев много: целый дивизион!

Старший лейтенант Казаков от немцев ничего хорошего и не ждал. А когда примерно прикинул на глаз численность наступающего противника и количество арт- и бронеединиц, во рту стало кисло — не со страху, от досады. Что уйти не удастся — это яснее ясного. Так и повоевать толком — ну никак. Задёшево ты свою жизнь продаешь, военком! Хоть бы одного гада с собой забрать, хоть бы одного…

Успел — двух. Но так об этом и не узнал.

Ожесточенно, вперебой загремели полевые пушки немцев. Черно-оранжевыми злыми цветами распустились между небом и землёй разрывы, осыпая все вокруг раскалёнными семенами осколков. Кое-где в траншеях искорками чиркали ответные вспышки винтовочных выстрелов, но увы, увы: слишком далеко! Слабая огневая выучка большинства бойцов и отсутствие нормальной оптики делали эту стрельбу почти бесполезной. Лишь изредка пули на излёте чиркали по серым пушечным щитам, заставляя дрогнуть пальцы наводчика на верньере, да пару раз раздирали сукно кителей, сразу же набухающее мокрой чернотой.

Немецкие снаряды всё рвались и рвались, обрушивая стенки траншей, швыряя бордовые осколки чугуна, стремящиеся угодить в мягкое человеческое тело, забивая дыхание горьким дымом сгоревшей пикриновой кислоты. А касок — ни у кого, кроме пожарных. Огнеборцы пошли в бой в тех же латунных головных уборах с кокардой из скрещенных топориков с брандспойтом под серпом и молотом, в которых прежде выезжали на пожары.

Четвертую минуту работали германские канонен, давая возможность гренадирам после обстрела с комфортом войти в Кромы. Четыре минуты из запланированной четверти часа.

Столько же понадобилось для того, чтобы, сметая остатки русского заслона, войти в село.

А вот поиск в домах смертоносных сюрпризов занял намного больше времени: только к трём часам пополудни победители удостоверились, что дмитровский кошмар не повторится, попутно отыскав два десятка местных жителей — кого в сараюшке, кого в подвале, кого на окраине при безнадёжной попытке убежать и укрыться.

Катерина Семеновна и её старинная приятельница баба Дуся не бежали и не прятались. Они спокойно сидели в кухне у бабы Дуси и пили чай. На столе сверкал медью начищенный самовар, на расписном деревянном блюде лежали тонкие ломти домашнего каравая.

Увиденное так потрясло унылого долговязого унтера, который первым переступил порог, что он попятился, едва не ударившись затылком о низкую притолоку. Подвоха он не почувствовал: недаром ведь говорит господин обер-лейтенант, что сам дьявол не поймет этих русских. Он просто принялся делать то, что велено: методично обыскивать дом, не забыв попутно припрятать салфетку с какими-то красными диковинными птицами и пару серебряных ложек. Ну, и приказать солдатам, чтоб отодвинули стол, не поленился — вон, там какая-то дверца виднеется.

Получасом ранее баба Дуся, испуганно причитая, выставляла из кладовки на широкий подоконник банки с вареньем и крушила опустевшие полки:

— Зося Трофимовна, ну чего ж ты, а? Бечь тебе надо было, бечь, да подальше! Вона, беляки, когда у нас тут были, девок сильничали, а если кто партейный, так и вовсе… А немцы эти — они ж нехристи все как один! Полезай давай живее!

Их согнали в маленький скверик перед районной библиотекой. Бабу Дусю, и Катерину Семеновну, и Таису с Васяткой, и деда их, и других. Здесь же были и последние защитники Кром — баюкающий перебитую осколком руку младший сержант Стародубцев, Лёша Коростелев, едва узнаваемый, лицо его превратилось в кровавую маску, и пожилой пожарный в мятой каске.

Никто из вошедших в город не знал по-русски ни слова, а искать переводчика, чтобы допросить явно не представляющих никакой ценности пленных? Нерационально.

Двадцать четыре человека… Выходит — по шесть русских за каждого погибшего здесь немецкого солдата. А это — рационально.

Катерина Семеновна протолкалась к Стародубцеву. Не то прокричала, не то прошептала, и сама не поняла:

— А Егорушка? Егорушка мой где?

— Нету, — младший сержант отвел глаза. — Никого больше нету.

Зося не слышала, о чём спрашивала тётя Катя, и не слышала, что отвечал ей Стародубцев, но всё поняла. Надо бы найти слова, чтобы хоть как-то поддержать, ободрить…

Но в ушах стоял голос бабы Дуси: «Когда у нас тут были, девок сильничали». И ни о чём другом Зося думать не могла — с того мгновения, как перехватила взгляд немецкого офицера… неживой какой-то взгляд.

Обер-лейтенант фон Кранке был равнодушен к славянским красоткам. Дома ждала его рыжеволосая красавица Луизхен, слишком проницательная для невесты, но идеально подходящая на роль жены. Да и вообще дело было не в женщинах. Кранке смущало поручение. Он, офицер в четвёртом поколении, никогда ещё не командовал расстрелами. Да и сама мысль тратить благородный свинец на горстку русских дикарей претила ему… Зато другая, пришедшая внезапно, показалась удивительно приятной.

— Ланге, узнайте, что это за сооружение? — он махнул зажатыми в руке перчатками в сторону ютящегося за густым кустарником невзрачного деревянного домишки.

— Дровяной сарай, герр обер-лейтенант! — две минуты спустя чётко доложил гефрайтер Ланге.

Судьба определенно благоволила к Кранке.

И вообще, он с давних пор — ещё до факельных шествий и до того, как узнал о свастике, — восторженно любил огонь…