Как-то раз в жаркий летний полдень, только что окончивши докучное ученье, лежали мы на тощей траве в нашем маленьком саду, под незавидной тенью старого вяза, и беззаботно смотрели в небо, подумывая разве о том, что не дурно было бы теперь сбегать выкупаться, — как услышали голос матери, звавшей нас с крыльца флигеля. Вскочивши, мы тут в минуту поспешили на зов. Матушка стояла на крыльце и кормила кур.

— Где вы запропастились? — спросила она нас.

— А мы в саду лежали.

— У вас есть какое-нибудь дело?

— Н-нет… мы купаться было хотели попроситься, — нерешительно проговорили мы.

— Ну, вот, всё купаться да купаться — не накупались еще. Вы вот лучше пошли бы да яиц мне поискали, а то, вон, куры совсем яйца нести перестали, всё без яиц приходят.

— Какие куры?

— Как какие — все почти. Вон сегодня шпанки пришли без яиц, а вчера сама щупала — сегодня должны были снестись; пестрохвостая вот уже третий день, как ничего не носит; хохлатка тоже, безножка, да все, все…

— А где же искать-то?

— Как, где искать — везде ищите. Под каретником поищите, под конюшнями, за погребами, за домом, в сарае, на бане, — везде, везде надо поискать.

Мы, разумеется, тотчас же отправились на поиски.

Сначала мы спустились под каретник, через дыру, прорытую в это подземелье собаками, которые залезали туда зимой в большую стужу. Долго и совершенно напрасно ползали мы на четвереньках в какой-то кромешной тьме, попеременно стукаясь то лбом, то затылком о здоровенные балки, на которых был утвержден пол каретника и, попадая руками, щупавшими дорогу в темноте, на разные грибы, поросли и какую-то слизь, облеплявшие стены и потолок подземелья; но при всем усердии поиски наши оказались бесполезными. Тогда, вылезши из подземелья, мы устремились дальше и с не меньшей добросовестностью обшарили такую же яму под конюшней, спустились в промежуток между погребами и забором — тут всё осмотрели несколько раз, и с полнейшим вниманием обошли вокруг дома и, не найдя нигде ничего, направились в сарай. В сарае этом лежали дрова и был навален всякий хлам, вроде старых колес, дровень, поломанных дуг и оглобель, битых бочонков и кадушек и проч. и проч. И бочонки, и кадушки, и оглобли, и дрова, и дуги — все было по нескольку раз потревожено нами с мест, но все-таки яиц мы нигде не нашли. Тогда мы поднялись на баню, стоявшую бок о бок с сараем и отделенную от соседнего двора высоким забором, так что между зданием бани и забором оставался промежуток в каких-нибудь пол-аршина ширины. Влезши на баню, общество искателей потерянных курами яиц старательно осмотрело все углы и закоулки и уже готовилось после бесполезных поисков спуститься вниз, — как вдруг кто-то заметил узкую щель между баней и забором.

— Господа! это что? Посмотрите-ка.

Господа посмотрели и тотчас же решили, что тут-то, должно быть, куры и свили себе гнездо, тут-то они и складывают яйца. Теперь оставалось только еще решить, каким образом можно попасть в эту щель. Пробовали мы сначала спуститься туда прямо с бани, но проба эта скоро оказалась не достигающей цели. Проба окончилась лишь разрывом панталон на самом колене да порядочной ссадиной на руке, причем пробовавший не спустился даже и наполовину. Тогда решено было обойти баню кругом и попробовать лезть с того места, где начинал отгораживать баню от соседского двора забор. Так и сделали: я полез вперед, за мной младший брат, как более смелый, а средний потянулся последним. Проползти нужно было так примерно сажен десяток. Хотя темноты тут особенной не было, но подвигаться вперед все-таки нужно было с большой осторожностью, потому что из забора торчали концы гвоздей, да и самая стена бани была не слишком-то гладкая.

— Вы, ребята, осторожнее, — предупреждал я братьев.

— А что?

— А то, что я сейчас было чуть-чуть не хватился лбом об какой-то деревянный кол, который вон налево торчит в стене.

Но едва я успел проговорить эту предупреждающую фразу, как почувствовал в спине необыкновенно жгучую боль, точно с меня кто-нибудь кожу начал сдирать.

— Ай! ай! — невольно крикнул я и остановился.

— Ты что? — спросил меня маленький брат.

Я изогнулся, как только было можно, и подставил брату спину.

— Смотри скорее, что там у меня на спине?

Брат приставил лицо к моей правой лопатке, — по его горячему дыханью я это почувствовал, — и начал рассматривать.

— Ну?

— Да ты себе рубашку гляди-ка как располосовал! — сообщил Семен. — Э-э-э! — вдруг воскликнул он. — Да у тебя кровь…

— Где?

— А тут же на спине.

— И много?

— Да, порядочно-таки: так шкура и заворотилась!

— Ну, помажь слюнями.

Семен исполнил.

— А теперь?

— Теперь ничего; я все слюнями замазал.

Я двинулся вперед, и братья потянулись за мною. Как и следовало ожидать, никакого куриного гнезда и никаких яиц мы тут не нашли, а только в конце щели приползли к какому-то отверстию, вырытому под забором словно бы собаками, и выводившему на какой-то совершенно неизвестный нам двор. Мы поочередно просовывали головы в эту вновь открытую дыру, но никто из нас не мог определить, на чей именно двор выходит она. Тогда мы решились расширить отверстие настолько, чтобы в него можно было пролезть и освидетельствовать точнее неизвестную нам местность. Сказано — сделано. Трое усердных работников в одну минуту исполнили задуманное и разом очутились на соседнем дворе. Точно испанцы, открывшие Америку, пораженные и изумленные, стояли мы у своей дыры, ведущей в столь известную нам Европу, то есть — за баню, и решительно не могли придумать, куда мы попали. Кажется, совершенно такими же чувствами были одержимы и петух, некоторое время смотревший на нас каким-то вопросительным знаком и затем поспешно скрывшийся неизвестно куда, и серая небольшая собачонка, обозревавшая нас и тотчас же стремительно бросившаяся за ворота и уже оттуда выставившая голову, чтобы обстоятельнее наглядеться на отважных пришельцев.

Дворик был небольшой и был кругом застроен разными хлевушками, клетушками, сарайчиками и прочими так называемыми холостыми пристройками, примыкавшими к небольшому же жилому флигельку. У окон флигелька, выходивших во двор, росло несколько довольно густых кустов акаций, так что зелень их закрывала нас от жильцов флигелька. Мы двинулись вперед и порешили первым делом освидетельствовать все эти холостые пристройки. Заглянули в одну — дрова лежат, заглянули в другую — коровник, попробовали отворить дверь еще в какую-то пристройку — дверь оказалась запертою. Хозяйничанье наше, как оказалось, не совсем понравилось серой собачонке, наблюдавшей за нами из-под ворот, и она лениво тявкнула; мы погрозили ей — собачонка еще тявкнула раза два. Собачий лай, как надо думать, долетел куда следует, и в полуотворившуюся входную дверь высунулась из флигелька чья-то голова, косматая-косматая такая, так что за волосами, беспорядочно спускавшимися на лицо, совершенно нельзя было разобрать, кто это, мужчина или женщина, взрослый человек или малолеток. Голова, хотя и сквозь густую сетку волос, но все-таки, должно быть, с любопытством рассматривала нас — так по крайней мере нужно было судить по тому неподвижному положению, в котором она пробыла несколько секунд; мы тоже пристально созерцали голову, но на всякий случай попятились поближе к дыре, чтобы легче было обратиться в бегство, если в том случится надобность.

— Я вас! — вдруг погрозила нам голова кулаком.

Мы хотя и попятились еще несколько, тем не менее не струсили и тоже показали кулаки.

Тогда голова заблагорассудила для большего устрашения нас вытащить за собою и туловище, и мы увидели на крыльце флигеля девочку, или, вернее сказать, отроковицу лет четырнадцати-пятнадцати, одетую совершенно по сезону, то есть в одной сорочке, едва прикрывавшей колени. Голова, превратившаяся теперь в недораздетую отроковицу, сделала нетерпеливое движение вперед, показывавшее, что она намерена напасть на нас.

— Голодрыга! — разом крикнули мы и отступили еще немного.

Отроковица сбежала с крыльца и нагнулась, думая, вероятно, поднять что-нибудь и бросить в нас. Но мы предупредили такой коварный замысел: схвативши несколько комьев крепко спекшейся земли, мы разом осыпали ими неприятеля, который тотчас же и обратился в бегство, испустив при этом пронзительный визг. Как люди, понаторелые в боях, мы, однако ж, не обратили никакого внимания на такой неприятный визг, а, поднявши еще по комку, повторили залп и тогда уже юркнули в дыру восвояси.

— Динь! динь! динь! — звенели разбитые стекла в то время, как мы поспешно пробирались вдоль щели.

Выбравшись на божий свет, мы тотчас же поднялись на баню и из-под крыши стали наблюдать за суматохой, произведенной нами на соседском дворике.

Прежде других на дворике появилась уже знакомая нам «голодрыга» и следом же за ней какая-то маленькая, запачканная старушонка с ухватом в руках, должно быть, кухарка; за этой парой выскочила толстая-толстая пожилая женщина, тоже в костюме отроковицы, а за нею молодой мужчина, тоже в дезабилье.

— Где же они? — спросила толстая, бросая глазами по двору.

— Убежали, маменька, должно быть, — отвечала отроковица, заглядывая всюду.

— Да они ли?

— Они, они: разбойники с большого двора, что на ту улицу. Сама видела!

— Они — вот и нора ихняя, — подтвердила запачканная старушонка.

Все подошли к норе и начали рассматривать.

— Нет, это изумительно! — скрестивши руки на груди и в раздумье поникнув головою, проговорил мужчина. — Как хотите, маменька, а вы должны, вы непременно должны идти жаловаться! — прибавил он, небрежно ковыряя босою ногою землю.

— Да жа-арко! — лениво промычала толстая.

— Нет, нет, идите и жалуйтесь! Одевайтесь и идите, идите и жалуйтесь! — трагически изрек мужчина и, повернувшись на голой пятке, направился к крыльцу; за ним последовали и все остальные.

При слове «жаловаться» у нас, признаться, екнули-таки сердца, и только неохота, с которой толстая женщина шла жаловаться, да отсутствие отца еще несколько и утешали нас. В ожидании прихода жалобщицы и принесения ею самой жалобы, мы положили залечь на бане, а Семена, как самого маленького и потому менее заметного, отрядить соглядатаем, который, спрятавшись где-нибудь за дверью, за шкафом или в ином тайном месте, выслушал бы все и затем известил нас для дальнейших распоряжений. Так и сделали. Но оказалось, что тревога была совершенно напрасная, так как Семен возвратился чуть не через несколько минут и доложил, что жалобщицу зовут Лизаветой Фортунатовной и что она «даже и жаловаться не умеет», потому что отозвала маменьку куда-то в сторону да и пошептала ей что-то, а маменька ей на это сказала: «Хорошо», — вот все.

При таком счастливом известии мы подпрыгиваем горошком.

— Сеня! ты видел ее? — спрашиваем мы соглядатая.

— Ви-идел… Она смешная такая — мне пальцем погрозила…

— А ты что?

— А я язык показал.

— А она?

— А она… она сказала, что вы дураки! — чтобы отвязаться от докучных вопросов, отрезывает маленький братишка и сбегает с бани, а следом за ним и мы.

Когда мы пришли во флигель, мы увидели жалобщицу и маменьку, уже сидящими за чаем и разговаривающими самым дружелюбным манером.

— А много у вас деточек? — спрашивает матушка.

— И-и… — махнула рукой вместо ответа гостья. — Сама, голубушка, не знаю, когда я их столько напорола: ведь пять человек!

— И большенькие всё?

— Какое большенькие, — самой маленькой кобыле вот пятнадцатый год идет… Кормить не придумаю чем: всю съели они меня! Мясо как увидят, так, как волки, всё без хлеба норовят сожрать.

— И мужчинки есть?

— Два стоялых-то… а три — девки.

— Служат мужчинки-то?

— Один служит, а другой учится в гимназии, да все отучиться не может, вот уж четырнадцать лет туда ходит, а все нет конца.

— Что же так?

— Да бог его знает… Имеет он, видите ли, большую приверженность к театру, так вот из-за этого, должно быть. Один раз в какой-то игре там, уж я вам сказать не могу, херувимом в лодке летал, так. прознали да за это на целый год в классе и оставили; а то историю не выучил, а все по-трагическому ролю какую-то рассказывал — за это тоже; да еще, да еще, — так вот оно, год к году, а теперь и набралось их… черту в шапку не упрячешь.

Соседка погостила-таки у матушки довольно долго, рассказала о своем горьком вдовстве, научила, как делать хороший квас, и вообще оказалась женщиной очень доброй и хорошей собеседницей; нам же она особенно понравилась за то, что не была ябедницей.

— Так помните же: по-за баней, — уходя и прося матушку навестить ее, сообщала свой адрес соседка. — Только и помните: по-за баней, — переваливаясь, как жирная утка, кричала соседка, дойдя до средины двора. — По-за баней, — помните! — крикнула она наконец от ворот и скрылась, еще раз крикнув уже с пути: — По-за баней!

Баня эта нам всегда казалась каким-то страшилищем, потому что, по частым рассказам Максима, самая чертовщина-то в ней именно и жила.

— Ведьмы, окаяшки, проклятые, домовые, — это все в бане живет! — с положительностью заявлял кучер всегда, когда разговор касался бани.

— А что это такое «проклятые»?

— А от которых отец с матерью отказались.

— Они с хвостами?

— Так с махонькими.

— Ты их видел?

— Голова с мозгом! Разве его можно видеть, когда он тебя разорвет?

— Что же они все в бане делают?

— Играют.

— Ну, Максимушка, а черт ест что-нибудь?

— Известно, ест: нешто без еды проживешь…

— Что же он ест?

— Грешницкие души.

— А ведьмы?

— A ведьмы… вот которая девка набалует ребенка, да девать его ей некуда, она и удавит, — так ведьма сейчас ухватит, да и сожрет его — и т. д. и т. д.

Словом, разговор об чертовщине — один из любимейших разговоров Максима, и когда он, бывало, насядет на этот разговор, то тут его только слушай: мужик наш, что называется, развирается до зеленой лошади.

Мне баня особенно памятна потому, что в ней рожала наша мать; следовательно, появление на свет каждого нового карапуза, имеющего впоследствии дивить и страшить околоток своими подвигами, непременно связывалось с баней. Обыкновенно матушку отводили туда заблаговременно, а нас всех, и мальчиков и девочек, сбивали в одну какую-нибудь комнату и оставляли здесь под надзором няньки, все той же глухой и слепой Савельевны. Когда наступал самый момент родов, отец выводил нас из заточенья в залу и здесь всех ставил на колени перед образом и приказывал просить бога, чтобы он поскорее послал нам братца или сестрицу. Установивши нас и научивши, о чем просить, родитель удалялся к роженице, а мы, соскучившись стоять на коленях, заводили какую-нибудь игру, причем один сторожил, чтобы отец не нагрянул как-нибудь внезапно.

— Идет! идет! — кричит сторожевой и первый бухается на колени.

Остальные, разумеется, делают то же.

— Ну что, молились?

— Молились, папенька.

— Хорошо молились?

— Хорошо, папенька.

— Ну, вот вам бог за это послал братца (или: «сестрицу», если бог послал сестрицу). Вставайте!

Мы встаем и поздравляем отца.

— А с кем, папенька, бог прислал? — решается вопросить кто-нибудь.

— Ну вот, когда вырастешь, тогда узнаешь; а теперь, поди-ка займись чем-нибудь, а глупые вопросы выбрось из головы.

Раз такое появление на свет нового карапуза едва не ввело нас, мальчиков, в большую беду, а именно…

День родов, как нарочно, совпал с днем кулачного боя; мы же, мальчики, постоянно посещали эти бои и считались на них одними из лучших задирал (прежде чем взрослые начинали ломать друг другу бока и сворачивать скулы, обыкновенно с той и другой стороны выпускались малолетки, которые заводили бой, зачинали, задирали). Разумеется, как же отказаться от такого удовольствия? И вот недолго думая мы собрались и махнули! Дело было зимой, так часов после двух. Все шло, по-видимому, наилучшим образом: уже у меня красовался под глазом отличнейший фонарь, и в схватку мы ходили раз пять, — как вдруг налетевший невесть откуда Максим разом выхватил нас из самого пыла битвы.

— Вы, кажется, об двух головах, как посмотрю я на вас! — бурчит Максим, таща нас домой.

— А что? — испуганно спрашиваем мы.

— Как что? Разве не знаете: маменька рожает, тятенька воюет, женский пол уж давно на коленках перед образом стоит, а они спрашивают: что?

По счастью, мы пришли домой в то время, когда отец отправился в баню, к роженице, почему мы, без дальних рассуждений, сейчас же стали в ряд с сестрами на колени, и возвратившийся с известием о благополучном разрешении от бремени отец уже застал нас молящимися, стало быть, исполнившими свое дело. Сердце родителево, при виде такой картины, невольно смягчилось…

Меня отдали в гимназию, и гимназия эта чуть не сразу разрушила наш годами созданный триумвират. Шесть часов ежедневных занятий, новые обычаи и стычки, новые товарищества — все эти причины, в совокупности и порознь, сделали то, что имя главных и страшных братьев-разбойников сначала как будто потускнело, а потом и совершенно потеряло всякую цену в глазах околотка, для которого еще так недавно мы были настоящей грозой. Правда, иногда вырывались кое-какие отдельные случаи, вроде разбития стекол, угона лодки, избиения и проч., но на них так уж и смотрели, как на явления единичные.

— Нет, вы бы прежде посмотрели, что тут было, — вспоминали былое вздохнувшие на свободе обыватели, — так диву надо было даваться!

— Ужли ж хуже теперешнего?

— О-о! что вы! Никакого сравнения с теперешним-то нет. Тут ежели прошел мимо ихнего двора, да в ухо тебе не попало, так благодари всевышнего! Встретил ты их, да не обнесли они тебя всякими черными словами, так свечку ставь! Вот как тут было!..

— Нет, теперь слава богу!

— Теперь, благодарить создателя, совсем полегшало.

А через год, прибавим мы от себя, так и совсем близким к нам обывателям стало легко, потому что и второго брата определили в гимназию, так что пугалом околотка остался только один младший братишка, Семен, — ну, да один в поле не воин!