Мы остановились в гостинице.

— Ну, теперь нужно несколько привести себя в порядок, — сказал нам студент, развязывая чемодан, — а потом мы отправимся отыскивать своих приятелей.

— А в университет пойдем? — спросили мы его в один голос.

— Да что там делать?

— Хоть посмотреть бы…

— Еще увидите! — отвечал студент.

Умывшись и переодевшись, мы почти выбежали из гостиницы и отправились к землякам.

— Далеко ли еще идти? — нетерпеливо допрашивали мы студента.

Он отвечал нам жестом и продолжал шагать.

— Где они живут? У кого они живут? С кем они живут? — то и дело докучали мы.

— Вот увидите, — таинственно пробормотал студент.

— По крайней мере на какой улице?

— Сейчас, сейчас… Вот здесь! — торжественно возгласил он, входя на крыльцо небольшого деревянного домика. Отворив обитую изорванной циновкой дверь, студент с криком и хлопаньем в ладоши вбежал в большую, но чрезвычайно грязную и плохо меблированную комнату. Мы следовали за ним.

— Вот они! Вот они! — раздалось несколько голосов наших товарищей и земляков: двое из них были одеты в студенческую форму — эти годом ранее нас окончившие гимназический курс, двое носили гимназический вицмундир — это были наши товарищи по гимназии, приехавшие держать экзамен для поступления в студенты. Я и ехавший со мной гимназический товарищ, нужно заметить, окончили курс с правом поступления в университет без экзамена, почему и не торопились ранним приездом.

— Ну, как вы доехали? Что у нас на родине новенького? Когда подали прошения? — допрашивали нас.

Удовлетворивши любопытство наших приятелей, мы в свою очередь принялись расспрашивать их.

— Ну, как экзамены?

— Плохо… нарезывают…

— Кого же нарезали?

— Да вот его нарезали из словесности, — рассказывал один гимназист, указывая на другого, — спросил его профессор, кто был первый сатирик в русской литературе? Он ответил: Кантемир, — а профессор и запалил дубину.

— Это плохо.

— А меня немец нарезал, — продолжал рассказчик. — Я знал, что одну единицу можно получить на экзамене, если баллы из остальных предметов хороши, вот я сдуру и не стал отвечать ему, говорю: «Поставьте единицу, она мне не помешает»; а он взял да и влепил нуль, теперь, пожалуй, и не поступишь.

— Нет, тут как один из истории экзаменовался… — вступился другой гимназист.

— А что?

— Просто умора! Он, видишь ты, так-то хороший человек, этот экзаменовавшийся-то, чуть ли не пешком, говорят, в университет пришел и все предметы отлично сдал, только историю совершенно не приготовил. Досталось ему отвечать об Александре Македонском. Вот он и говорит: «Александр Македонский был герой», — а потом и замолчал. Профессор начал кричать на него, ну он совершенно растерялся и, знаешь ли, до того дошел, что, что бы ему ни подсказали, он то и отвечает. «Ну что же делал Александр Македонский?» — закричал профессор. «Он воевал», — отвечал экзаменовавшийся. «С кем же он воевал? — опять закричал профессор, — да что же мне вытягивать, что ли, из вас каждое слово прикажете? С кем же он воевал?» — злобно спросил профессор. А тут кто-то на смех и подсказал: «С Мамаем». — «С Мамаем», — отвечал экзаменующийся. Экзаменатор расхохотался. «Кто же был Мамай?» — хохоча во все горло, крикнул профессор. Экзаменующийся уже окончательно сконфузился и сквозь слезы пробормотал: «Мамай был протестант». Тот ему сейчас закатил нуль и выгнал вон из зала. Ах, как он, бедный, плакал потом! — с участием прибавил рассказчик. — «Мне, говорит, теперь придется куда-нибудь в дьячки идти, потому что я не окончил курса в семинарии».

— Как же вы тут живете в этой комнате? — спросил я товарищей.

— Да вот вчетвером, — отвечал один из них. — Платим за квартиру пять рублей в месяц, да за обед по рублю семидесяти пяти, потому что здесь на обед дают довольно много и целый обед стоит три с полтиной, так мы берем вдвоем один обед, вот на каждого и приходится по рублю семидесяти пяти. Ну, табак, свечи, чай, сахар, булки, — как ни считай, а на десять рублей едва-едва месяц-то промаячишь, особенно если еще и платье считать. Нет, дорого вообще жить здесь, — рассуждал он.

— А мы, брат, уж тут как-то кутнули, — перебил другой, — одного хересу бутылки три выпили.

— Да вот, если экзамены хорошо окончим, — заговорил третий, — так пирушку зададим: наймем лодку, испечем пирог…

— Позвольте мне, господа, заказать пирог! — крикнул вдруг наш попутчик-студент, выбегая из другой комнаты в сопровождении двух других незнакомых студентов.

— Си! Карнеич! Вот рекомендую вам такого-то, — отрекомендовал меня студент незнакомцам.

Мы пожали друг другу руки.

— Не пейте вы, господа, этого хересу, — увещевал Карнеич, высокий, плотный мужчина, — пейте бальзам лучше: и дешево и сердито. А то, слышу, толкуют — херес… черт знает что такое!

— Вот что, господа, курочку, что ли, или гуся бы тогда зажарить? — рассуждал один из гимназистов.

— Да это еще когда будет, а теперь вот с вновь приехавших нужно выпивку содрать! — заговорил Си, густо откашливаясь в широкую свою ладонь.

— Сдерем! Сдерем! Нынче же вечером! — закричали все хором.

Мы согласились. Но прежде всего просили наших товарищей показать нам город и главное — университет. Те начали одеваться, а мы принялись рассматривать комнату и содержимое в ней.

Комната была довольно велика, в три окна на улицу и в два во двор. У одной стены стояли две липовых кровати грубой работы, а по другим стенам стулья из дуба, с плетеными стенками вместо подушек; вольтеровское кресло без четырех ног валялось в переднем углу, и остатки ваты, которою когда-то были начинены его сиденье, бока и спинка, служили теперь для затыкания папирос. На кроватях, кроме тюфяка и подушек, лежали различные принадлежности туалета, наваленные в сплошную кучу. Грязное белье, старые сапоги, чемоданы, книги и узлы, человеческие кости, химические реторты, склянки и банки, — все это, перемешанное между собою и покрытое толстым слоем пыли, валялось под кроватями. Два стола, сколоченные из крашеных липовых досок, зеркало, разбитое лучеобразно в мельчайшие дребезги, портрет любимого профессора на стене — вот и все, что находилось в этой комнате.

— Кто же это у вас так зеркало разбил? — спросил я.

— Ах, знаешь ли, брат, какая штука! — с восторгом воскликнул один из моих гимназических товарищей. — Тут есть один башкир, силач, в университет поступает, так это он… Вообрази, он одной рукой поднял за ножку три вот этих стула, — ну, тогда и разбил зеркало. Вот силища-то, скажу тебе — просто ужас!

— Нет ли у кого двух листов бумаги? — спрашивал один из студентов, живших тоже в этой комнате.

— Зачем тебе? — спросил гимназист.

— Да разве не знаешь… Давай!

Тот дал ему два листа. Я ожидал чего-нибудь необыкновенного, слушая этот таинственный разговор, между тем дело было очень простое: студент в каждый лист бумаги завернул по ноге, а потом препроводил их обыкновенным порядком в сапоги.

— Зачем вы это делаете? — спросил я его.

— Очень просто, потому что носков нет, — отвечал студент, — и так как таковых носков у меня не существует уже больше полугода по причине недостаточности моих средств, и так как, с другой стороны, занимать таковые у товарищей натурою или деньгами я не считаю удобным для себя, то посему и нахожу отнюдь не предосудительным и даже очень полезным облачать свои ноги таким образом. — И, проговоря эту тираду, студент встал со стула и принялся прохаживаться по комнате, отчего бумага издавала какой-то скрип.

— Ну, а если у вас не будет вицмундира, тогда вы и вицмундир из бумаги сошьете? — спросил его кто-то.

— Отчего же? Можно.

— А зимой-то как же?

— Да ведь, батюшка, это всё басни — теплое платье, носки и прочее, — с запальчивостью обратился студент к вопрошавшему, — нужда все сделает: обует, оденет, согреет, как… — Тут он вдруг оборвал свою речь. Бледное лицо его исказилось, и глаза беспредметно запрыгали по комнате.

— Что, хотел сказать — накормит, да оборвался? Нет, дружище, за нуждой-то ведь голодная смерть, а не кормежки! — заметил ему другой его сожитель-студент.

— Ну, тогда пулю в лоб! — с азартом крикнул он.

— Да где же ты пистолет возьмешь? Или и его опять та же нужда принесет?

— Хорошо, хорошо… пойдемте, — сказал студент в бумажных носках и запел:

Эх, студенческая доля! Эх, студенческая доля! В головах вопросы, В зубах папиросы. То-то воля!..

Мы вышли из ворот и повернули направо.

— К университету! к университету! — упрашивал я, перебегая от одного товарища к другому.

Вот мы прошли несколько шагов, повернули налево, и глазам нашим предстал наконец университет. Он был выстроен довольно красиво, в три этажа и с тремя колоннадами; на фронтоне вывеска «такой-то университет»; большие окна и красивые входные двери делали его внешний вид еще привлекательнее, так что на первый раз мне, не видевшему никогда до тех пор порядочных зданий в родном захолустье, университет показался чем-то грандиозным. Я долго не мог оторвать от него своих глаз, рассматривая его то весь, то по частям. «Какие же люди должны жить в таком доме? Что они должны думать? Какие дела должны делать?» — размышлял я, поминутно останавливаясь и глядя на величественное здание.

— Пойдем, пойдем, — тащили меня товарищи.

— Еще успеешь насмотреться.

— Будешь еще бегать от него! — толковали они.

— Вон инспектор идет, — вдруг произнес кто-то.

— Где? Где? — спрашивали мы.

— А ты нечего спрашивать, ты шапку снимай, когда поравняемся, а то он в университет не примет.

Мы поравнялись наконец с каким-то господином с выпятившейся физиономией и отвесили по поклону.

— Позвольте, господа! — остановил нас инспектор.

Все стояли без шапок. Инспектор сначала осмотрел с головы до ног студентов, потом обратился к нам.

— Из какой гимназии? — спросил он.

— Из такой-то, — отвечали мы.

— В университет поступаете?

— В университет.

— Подали прошения?

— Мы подали, — отвечали двое, — а вот они еще не подали: они только нынче приехали.

— Из хорошей гимназии, сейчас вижу, — заметил инспектор, — начальство уважаете… без шапок стоите, это хорошо! Когда будете студентами, тоже снимайте фуражки перед начальством, когда вступаете с ним в разговор, если же в шляпе идете, то нужно приложить правую руку к кокарде, — вот так! — и инспектор показал нам, как прикладывать руку к кокарде. — Правил еще не получали? — спросил он.

— Нет еще, — был ответ.

— Вот в правилах все это изъяснено. Прощайте!

Инспектор удалился. Позади его шел понуря голову какой-то студент.

— Вон уж поймал кого-то!

— Как поймал? — спросили мы.

— Да так… делать-то ему нечего, вот он и ходит по городу да удит: у кого пуговица оторвана, у кого крючок не застегнут, сейчас и тащит в карцер.

— Да как же так? — спрашивали мы. — Этого даже у нас в гимназии не было.

— А здесь бывает. Погодите, еще раз попадетесь к нему на кукан, сволокет он вас в карцер! — подсмеивались над нами студенты.

До обеда мы исколесили почти весь город. Обязательные товарищи с радостью показали нам все его достопримечательности, начиная от вонючего озера, около которого имеют обыкновение прогуливаться горожане, до знаменитой башни, с которой будто бы когда-то бросилась на землю какая-то татарская царевна.

Обедать мы двое отправились в гостиницу, в которой остановились, а остальные все пошли домой. Студент, приехавший вместе с нами, тоже ушел куда-то, обещаясь вернуться к вечеру и привести с собою всех земляков, сколько их есть в университете.

«Как же это так?., инспектор-то… — рассуждал я, лежа на диване после обеда. — Я думал, что с гимназией я совсем уже покончил, а между тем…»

Бедная, несчастная юность! Как горька и грустна твоя доверчивость! Каким шиповником угощают тебя зачастую там, где ты ищешь одних только роз! Как часто тебя, убаюканную сладкими мечтами и грезами, нежданно поражает тяжелый обух действительности! Уроки! тяжелые уроки! — грустно лепечешь ты, прощая все и предавая забвению.

Наконец я заснул. Я проспал до самого вечера. Шум и говор пришедших земляков разбудили меня. Начались объятия, расспросы, возгласы и проч. Компания собралась довольно большая, человек в двенадцать. Тут были и окончившие уже курс, и студенты двух- и трехгодовалые, но большинство все-таки было на стороне так называемых футурусов, то есть вновь поступающих.

Тотчас принялись за чай. Полилась оживленная беседа. Поступающие рассказывали о своих экзаменах, студенты о лекциях, разбирали достоинства и недостатки профессоров, и поголовно все бранили инспектора.

— Ты что «замолк и сидишь одиноко»? — спросил студент филологического факультета другого студента, медика.

— Грустно что-то, — отвечал тот.

— Да о чем грустить-то! — спросил филолог.

— Так…

— Вот, господа, — обратился филолог ко всей компании, — рекомендую вам редкое явление: субъект, заеденный средою. Я вас уверяю, я едва не умер, когда он объявил мне, что он заеден средою.

— Да, пожил бы ты при моих обстоятельствах.

— Какие же такие твои обстоятельства?

— Есть нечего, пить нечего, ходить не в чем! — резко выкрикнул студент и встал с места. Голос его дрожал, слезы так и блестели на глазах.

— Боже ты мой, господи! «Твои обстоятельства»… Да что, его обстоятельства лучше, что ли, твоих? — он указал на студента в бумажных носках, — что, обстоятельства известного нам Петра Федорыча лучше твоих?.. Если бы я хотел, я бы насчитал тебе целые десятки бедняков, которые борются с обстоятельствами далеко худшими, чем твои.

— Тебе хорошо говорить: ты обеспечен.

— Прекрасно. Я обеспечен, я нахожусь в исключительном положении; но зачем же ты-то все хочешь меня в пример брать? Зачем ты не подражаешь тем беднякам, которые подобно тебе стеснены обстоятельствами? Посмотри: вот одни из них согнулись, зачахли под этим гнетом, но все идут вперед, все выбиваются из этого омута, и выбьются! Вот другие, такие же чахлые и исхудалые, если даже еще не больше, — эти стоят неподвижно, обстоятельства давят и душат их с каждым днем все больше и больше, но они ни криком, ни словом, ни движением не указали никому на свое тяжелое положение; они погибнут, умрут, если случайность не выхватит их из этого ада, но никогда не завоют и не пожалуются. Вот это люди! Вот характеры! Вот это энергия! В ту или другую сторону, так или иначе, жизнь или смерть… но когда виден человек — хвала ему! А тряпица… черт с ней! пусть пропадает! — заключил филолог и махнул рукой.

— Было бы чем взяться, и я бы сумел выбиться, — пробормотал его противник.

— Не выбьешься, не выбьешься! — решительно возразил ему филолог. — Ты ведь в своем положении похож на корову, упавшую в яму: если другие не помогут, она сама не вылезет. Ну, корову-то, разумеется, вытащат: ее доить можно, она и на мясо годится, а из тебя какого черта выкроишь?

— Среда заела, среда заела!.. — помолчав, опять заговорил он. — Обстоятельства задавили!.. Нет, вон Петр Федорыч пешком, с одним рублем вышел из родного города в университет, целый год прожил в каком-то хлеве у благодетеля, — черт бы его взял и с благодеяниями! Голодный, больной, замерзший бродил на лекции, успел выучить языки, достал себе работу, сколотил даже деньжонки, которые вам же дает взаймы, помогает родным… Вот это натура! Этот не побоится среды! Он может даже похвалиться, что слопал ее, да еще и не одну свою: он и до вашей доберется… Увидишь, как года через два он будет держать на своих плечах человека два-три таких, как ты, — увидишь!

— Увижу, увижу, — с досадою отвечал противник.

— Да что с тобой говорить! Все вы, заеденные средою, не стоите, право, даже одного из тех лаптей, в которых несчастный Петр Федорыч пришел из дому в университет и над которыми по глупости вы когда-то смеялись. Дайте-ка, хозяева, чего-нибудь выпить, дело-то лучше будет! — обратился к нам филолог.

Явилась водка и закуска.

— Господа, прежде всего: libertas est,- заговорил вдруг, вырезавшись из толпы, один из гимназических моих товарищей. — Каждый может проявлять свои наклонности, как ему угодно.

— Разумеется, разумеется! — раздались голоса.

— Но, по моему мнению, сначала необходим некоторый деспотизм: все должны выпить по одной, — предложил филолог.

— Отлично сказано!

— Деспотизм, деспотизм!

— Всем, всем пить! — закричали хором. Компания развеселилась. Некоторые даже начали уж напевать.

— А не грянуть ли хором?

— Можно, можно!

— Только тихонько.

— Что же петь будем?

— «Gaudeamus»… «Стою один я перед избушкой»… «В тени сикоморы»… — кричали с разных сторон.

Составили хор и решили спеть «В тени сикоморы».

— Ты смотри, вот с этой начинай: о-о-о! (регент загудел басом). А вы двое — вот с этой: и-и-и! (регент запел тенором). А вы остальные все за ними. Ну, начинайте!

Раздалась песня. Воодушевление помешало нам заметить даже нестройность нашего хора. Все до того увлеклись, что незаметно перепели весь студенческий репертуар: старые студенты учили нас, молодых, мы слушали их замечания и советы и драли горло с таким усердием, что даже поселили некоторое уважение к себе в прислуге, уверявшей, что «молодые-то господа ловче старых чкалят».

Наконец все было спето, выпито и съедено. Некоторые из гостей, повалившись кто где мог, уже покоились мирным сном, а другие спорили между собою, кто о том, на кого больше похож инспектор: на свинью или борова, кто о том, где лучше жизнь: на Маркизских островах или на Мадагаскаре? Один уверял, что такой-то помощник назвал кислород металлом, другой оспаривал его, крича во все горло:

— Врешь! не кислород, а азот!

— Ну, пойдем, пойдем, господа, домой, — наконец вымолвил кто-то.

— Пойдем! — крикнули несколько человек.

Забрали уснувших, совратившихся с пути истинного повели под руки, и комната наконец опустела.

Чувствуя некоторое опьянение, я тотчас же бросился в постель и заснул. Тревожные сны пробегали один за другим; и вот что я увидел между прочим.

Вечереет. Вижу я внутренность нашего двора. Отец на лавочке сидит у порога флигеля. Постоялец смотрит в окно. Один из братьев стоит на коленях около скамейки, на которой сидит отец. Вдалеке где-то слышатся звуки шарманки. Мимо ворот проходит нищий, чуть ли не последний из проходящих мимо в вечернее время. «Старик, войди сюда!» — кричит отец. Приходит нищий. «Купи у меня сына», — говорит ему отец. «А дорого ли просите?» — «Три копейки», — говорит отец. Брат начинает плакать. Нищий вынимает три копейки и отдает отцу. «Возьми его!» — говорит отец, указывая на брата. Старик приближается к нему. Вдруг брат вскакивает с колен. Вот он растет, растет и наконец становится выше нашего дома. Однако нищий все-таки как-то захватывает его поперек; брат, слышу я, плачет, воет и лает по-собачьи, а нищий, ломая его на куски, складывает все это в свой мешок. Я вижу кровь, слышу хрустение костей; и вот наконец нищий положил туда же в мешок и голову с лицом бледным и страдальческим, с закрытыми глазами и запекшеюся кровью на губах. Нищий ушел. «А не выпить ли нам?» — кричит отец постояльцу. «Выпьем», — отвечает тот и спускается во двор. «Что, продали сына?» — спрашивает постоялец. «Продал», — отвечает отец. «И выгодно?» — «Да, три копейки взял». — «Это хорошо», — говорит постоялец. «Дайте-ка водки», — говорит отец. Вот, вижу я, выпили они водки, посидели, помолчали и расходятся. Отец входит в свой кабинет и садится у стола; матушка с маленькой сестрой поместилась на диване; около нее стоим мы все. «Давайте четью минею читать», — говорит отец. Выходит проданный брат с книгою в руках и садится около стола. «Откуда же, папенька, начинать?» — «Вот начинай отсюда: „Ведомо же буди, яко ин бе“…» — «Да это вчера читали», — прерывает его кто-то. — «Ну так читай отсюда: „В той же день“….» Брат начинает читать. Звонко отдается в ушах его молодой, несколько резкий голос. «В той же день, — читает брат, — страдание святых мучеников Вита, Модеста и Крискентии. В царство Диоклитианово, — продолжает чтец, — внегда Валериан игемон в Сицилии христианы гоняше, бе тамо некий отрок дванадесятилетен, именем Вит» и т. д. В комнате тишина водворяется. Так проходит довольно долгое время. Братья и сестры начинают разговаривать между собою потихоньку, нередко даже слышны взрывы долго сдержанного смеха. «Ой высеку! ой высеку! если не будете слушать, — угрожает отец. — Двоих-троих высеку! всех высеку!» — наконец обобщает он. А голос чтеца все так же звонко отдается. Как колокольчик звенит голос. Вдруг вбегает в комнату кухарка и резко вскрикивает: «Отелилась, барин!» Отец встает с места и уходит. Мы начинаем прыгать и кричать, несмотря на увещания матушки. Заснувшая было на руках матушки маленькая сестра просыпается и плачет. Очертания предметов и лиц, вижу я, сначала как будто грубеют, потом делаются бледнее и бледнее, как-то сливаются между собою и наконец туман наполняет комнату. Опять слышу я плач и лай продаваемого брата, рев коровы, мычание теленка, и наконец сильный, густой голос отца покрывает все. Я проснулся. Сквозь открытое окно свободно врывался в комнату колокольный звон. Было девять часов утра.