1
Очень хотелось Курнопаю, чтобы неуступчивость бабушки Лемурихи растеребило, как однажды повыдрало смерчем оперенье грифа, который нападал на мальчишек, едва они появлялись на рыжем берегу Огомы: ко всему, о чем ни заспорят, бабушка Лемуриха относилась так, будто бы он нарочно ей перечит.
В тот день, когда начали стрелять на рассвете, ее самоуверенность стала приседать, словно гейзеры возле Огомы: то бьют чуть ли не до солнца, то сникают до накипей. Перед завтраком Курнопай сказал бабушке Лемурихе, наспех гладившей его школьный костюм типа десантной формы, что сегодня им торопиться некуда: наверняка бунтует военный гарнизон, — чему она сразу нашла опровержение:
— Ничего неожиданного у нас не бывает. — Но поверх деревянного жалюзи опустила пулезащитную сетку. Всякое случается в столице, где ловко налажена тайная продажа огнестрельного оружия.
Собственное злорадство огорчало Курнопая, и все-таки он поехидничал в душе, заявляя бабушке Лемурихе о том, что сегодня струсит прилететь за ними телевизионная «стрекоза». Бабушка Лемуриха разгневалась на Курнопая, однако не взяла его с собой на крышу дома: проверит, потом позовет. Конечно же, он, чтобы застыдилась при нем за свое наглое несогласие, пока она ехала на лифте, выкрутился на дом по винтовой лестнице. Крыша пустовала, и его глаза затосковали об орхидеях, из которых колибри пили нектар, — такими расписными картинками был покрыт вертолет, — и удивились, что вместо стыда на бабушку Лемуриху напало потрясение. Ее лицо, обычно крепкое, как на деревянных статуях красавиц знатного рода, размягчалось и подплывало в нижней части щек, словно она перед этим плакала долго-долго. Сам Курнопай хотя и чувствовал себя бодрячком, как прежними утрами, перед отлетом на телестудию, тем не менее слегка испытывал тревогу и от перемены в бабушкином лице, и от вида неба, заполненного белыми и черными дирижаблями в шахматном порядке: дирижабль, ближний к восьмиграннику их фиолетового здания, висел над свинцовым рудником. Из гондолы дирижабля дали по ним предупредительную очередь из пулемета. Пули, отскакивая от крыши, прошили лицо Главного Правителя, проницательно смотревшего с фотощита. Бабушка Лемуриха погрозила дирижаблю кулаком.
На стенке лифта Курнопай заметил голубое воззвание.
— «Главный Правитель смещен!» — прочитал он с торжественным выражением.
— Негодник! — закричала Лемуриха. — Высеку.
— Не я ведь наклеил.
— Дальше читай, да только не напрягайся.
— «Он был величайшим правителем Самии, поэтому сполна вознагражден: мы позволили ему застрелиться. Он умер с сознанием выполненного долга. Почему он смещен? Внутреннюю и внешнюю политику определяет САМ, но Главный Правитель перестал различать, где проводит политику САМОГО, где личную политику. САМ, когда ЕГО спросили, как поступить с Главным Правителем, разъяснил: «Должен самоустраниться, в силу благородства положения». Когда же мы спросили ЕГО, чем нужно заниматься Самии, ОН предписал стране совершить три прыжка: в БЕССОННОСТЬ, в БЕСКОРЫСТИЕ, в БЕСПЕЧАЛЬНОСТЬ. Это курс на три «Бэ». Всем гражданам от четырнадцати лет в обязательном порядке принимать лекарство антисонин (кстати, это средство безграничной бодрости скрывалось покойным Главправом), дабы они неустанно предавались всеблагому труду и очистительной деятельности; детям антисонин назначается по рекомендации полицейских медиков; изучение оружия всех родов войск начинать в раннем возрасте; кто против САМОГО и приспешников САМОГО, тому нет места в обществе свободных самовитцев.
Мы полны веры в ресурсы приспособляемости самовитцев. Их жизнеспособность не знает границ, прежде всего — биологических, психических, исторических.
Отныне, как сказал САМ, у граждан Самии нет и быть не может причин для прискорбия. Мы рекомендуем вам смеяться и проявлять другие формы радости на похоронах, то есть в конце эпохи незабвенного высокопревосходительства Главного Правителя, а также в начале эры сержантов, фермерства, женщин, остального высокосознательного населения. Наша эра устанавливается на несокрушимые времена.
За Революционный Сержантитет Дворцовой Охраны, произведший смещение Г. П., его предводитель Болт Бух Грей».
— Дрянь дело, — промолвила поникшая Лемуриха.
Из решетчатой отдушины для вызова дежурного лифтера гаркнул каменный бас:
— Что ты сказала?
— Правильно сделали. Браво дворцовым сержантам! Молодец Болт Бух Грей. Я всегда уважала Болт Бух Грея, поскольку он умница и наш добрый знакомец с Курнопаем.
— Бабк, зачем ты перевернулась? Эй, бармен Хоккейная Клюшка, я тебя не боюсь. Ты меня никогда не догонишь на своей припадочной ноге.
— Я припадаю на правую, смотри, будешь шкандыбать на левую.
Ночью по приказу Сержантитета город вышел на похороны Главного Правителя. Дирижабли, освещаемые вспышками пушечных салютов, волочили за собой грозди воздушных шаров, но чаще грозди таскали за собой эти подобные марлинам корабли. Дирижабли дергались, вихляли, пропарывали друг друга, вспыхивали. Ныряя к земле, они поджигали шары. Бегучий треск шаров напоминал стрельбу пулеметов. Толпы шарахались, сшибались, их месиво попадало под огонь и взрывы дирижаблей. Тротуары, устланные крытыми лаком и эмалью портретами Главного Правителя, хрустели наводящим ужас хрустом, как будто под ногами радующихся, шарахающихся, сминающихся толп замыкалось высоковольтное электричество. На шоссе рычали танки.
Гудели от танцев установленные на танковых башнях металлические помосты. Мужчины Самии носили обувь с клацающими подковками, женщины — с бубенцами и колокольчиками. На клацанье подковок, зум бубенчиков, трезвон колокольчиков откликались гулкие помосты. Там же, на помостах, играли электронные оркестры, бесновались гитаристы, кривлялись, игогокая, квакая, трубачи. Жонглеры метали гранаты, бомбы, мины, гимнастки в зеркальных одеждах, сворачиваясь в обод, катались среди музыкантов.
Сквозь танцевальные звукопады, музыкальное брунжание, храп моторов просекались, подобно пехотным вибротопорам сквозь броню, надрывные команды:
— Хохотать!
— Выражать победные эмоции!
— Бдеть!
Чем задорней пытался смеяться и торжествовать город, тем резче получалось, что он ржет, квохчет, бурчит, гнусавит, хлюпает, кхекает, лает, шепчет молитвы.
Дети ревели. Старухи причитали.
Курнопай поглядывал на мрачных родителей и на бабушку Лемуриху, пытавшуюся изображать восторг. Веселых людей было мало, даже армейцы кривились, точно бы отрыгалось им кислым сыром из снятого молока антилопы. Напропалую радовались только подростки. Разливанными были их сборища, свирепыми потехи. Моментами хохот подростков перекрывал все шумы, и тогда возникало впечатление, что их легкие вот-вот не выдержат и начнут лопаться, как воздушные шары. Но ничего карающего с ними не происходило: они делались смешливей, яростней, обезьянистей. Потешались над взрослыми, нажатьем пальцев, между которыми закладывали скользкие диски семян плода чику, они стреляли в лица, швырялись шкурками бананов, кокосовыми орехами, припугивали ножами, опускали за шиворот шлаковату, принесенную для восхитительного удовольствия с отвалов металлургического завода. Бабушку Лемуриху, которая отстала от семьи, вытянули по спине бичом, обругали экранной гиеной. Лезвиями для бритья посрезали банты — ими была украшена вельветовая юбка Каски; Ковылко заставили жевать лист бетеля, обмазанный вонючим трубочным никотином, после чего отец вдруг поднял Курнопая на руки и стал пробираться к их кварталу. Отца пробовали задержать солдаты и полицейские, но он выкрикивал прерывисто от волнения и одышки, что заболел его ребенок. Те злобились: «Ишь, ребенка выискал… Большой пацан!» — однако пропускали, потому что он без удержу пер на них, следом за Ковылко проскакивали бабушка Лемуриха и Каска.
Возле фотощита, продырявленного пулями, отца задержал офицер дворцовой охраны. Отец выкрикнул:
— Ребенок заболел!
Офицер не посторонился.
— Почему не смеешься? — процедил он сквозь зубы. — Пока хохотальник исправный, горгочи.
— Господин майор, он у горячей смолы работает, — вступилась за Ковылко бабушка Лемуриха. — Хохотальник смолой связало.
— Горгочи, смоляная пасть, иначе — тюрьма!
— А и верно, господин офицер, есть над чем смеяться.
Отец взаправду засмеялся. Засмеялась бабушка Лемуриха. И мать засмеялась. Офицер пропустил их, и вдруг рассвирепел — пальнул из пистолета-автомата в фотощит с Главным Правителем, устремившим мудрый взор в небо.
Около подъезда Ковылко остановился перевести дыхание, и Курнопай увидел саркофаг Главного Правителя. Саркофаг висел на золотых цепях, притороченных к вертолетам. В одном из вертолетов Курнопай узнал телевизионный вертолет. На его лесенку вылез, судя по желтому комбинезону, войсковой сержант. Он натянул между аэростатами серебристое полотнище со словами: «САМ хохочет вместе с массами».
Прежде чем скрыться в подъезде, семья увидела, как гроб с телом Главного Правителя сорвался с золотых цепей и полетел на подростков. Мигом бросившиеся врассыпную, подростки походили на койотов из-за рыжих брюк и безрукавок.
— Поделом Главправу, — буркнул отец в кабине лифта.
Возмущенная бабушка Лемуриха выговорила ему за ненависть к администраторам. Он презрительно ухмыльнулся, и это вызвало у нее отчаянное восклицание:
— Да что он сделал тебе?
— То-то и оно: что́ он сделал для меня?
— В соседних странах…
— Я знал — ты обязательно скажешь: «В соседних странах…» Ты не знаешь соседних стран. И нашу-то не знаешь.
— В других странах есть голодающие.
— И у нас.
— Нет. Там безработные.
— И у нас.
— Мы б информировали про это народ и мировую общественность. Будь жив Главный Правитель, я б тебя…
Они поднялись к себе в квартиру на двадцать первый этаж. Темноту родительской комнаты расшибали брызжущие отсветы салютов. Каска при своей потерянности внезапно кинулась зашторивать окна. Кольца с карканьем проносились по туго натянутым медным жилам. Зашторившись, Каска опять сникла. Она свернулась на полу, словно волчица в зверинце, которой смертельно надоели зрители и клетка.
Ковылко присел возле Каски на корточки. Опираясь локтями о колени, вдавил кулаки в глазницы.
Так обычно сворачивалась колесом мать, так сидел перед ней отец, когда их, вернувшихся из стриптиз-бара, настигала тоска. Бабушка Лемуриха входила к ним в комнату, стояла, негодующе встряхиваясь.
— Пустоцветы, все б вам глотать пьяную отраву.
Она возвращалась в кресло, читала войсковые и телевизионные журналы.
Курнопай потихоньку выбирался из-под москитной сетки. Хотя бабушка пыталась его уторкать в кресло из бамбука, по-поросячьи визгливое, он вырывался из ее рук, ластился к родителям, не зная, как их утешить. Сперва они словно не ощущали, что он приникает к ним, поглаживает их, целует, потом начинали приникать к нему, гладили, обцеловывали. Зачастую здесь же, на полу, они трое засыпали в обнимку.
На этот раз бабушка Лемуриха не возмущалась, когда встала подле зятя и дочери.
— Да нечего себя зря огорчать. Вы сердились на Главправа, сейчас жалеете. На такой манер устроено нутро человека. От революций всякое… Будем надеяться: поштормит — и штиль. САМ бы не допустил, если б было к худу.
— Кабы революция, — страстно прошептал Ковылко. — Захват власти.
— Как отличить?
— Воззвание. Прочитай.
— Мне Курнопа читал. Мало ли что пишут. И хорошего в нем много.
— Завидую тебе, мамаша. У меня на смолотоке помощник из молодых, да ранний. Не тебя ли он пришпилил: «Легко живется при всех режимах начальстволюбивым людям». На твою судьбу падает третья смена власти. Раньше ты устраивалась о’кей и теперь устроишься о’кей.
— От власти порядки.
— Порядки вопреки порядку.
— Сынок, не паникуй заранее. Природой как устроено: кто приспособился, тому жить. Планеты тоже очень приспосабливаются, к солнцу, к полям гравитации.
Не ожидал Ковылко от тещи ученой прыти. Рассуждать горазда, но по-народному, а тут, поди-ка ты, высказывается наподобие какой-нибудь профессорши. Вскочил, как счастливым известием изумленный. Рот развело едва ли не на ширину океана.
— Неужто твоя придумка?! На телестудии, там, должно, и почище разговоры разговаривают.
— Ых, сынок, Ковылко ты мой чернозубый. Я одна сто образованных перевешу. Вместо блудных песенок в баре слушал бы мои выступления с Курнопаем, уж столько б лет ценил мое разумение. Я воздерживалась уважать твою умственность, сейчас вижу — у тебя голова более-менее.
— Уф, мама, наконец-то ты оценила мой глобус.
Растроганные обоюдной признательностью, они обнялись. Ковылко потянуло, как в детстве, уткнуть лицо в глубокое и уютное междугрудье Лемурихи. Она приложила ладонь к его угловатому затылку, рассказывала со щедрой простоватостью, что, когда она была кормящей, молока в титьках у нее хватило б на всех младенцев родильного дома, но он почти все вытягивал один, жадничал, торопился, из-за этого захлебывался.
Мать Ковылко умерла после родов. Лемурихе, ее соседке по койке, приходилось сцеживать из груди молоко, так как Родинка (первоначальное имя Каски) чуть-чуть пососет грудь — и отвалилась. Лемуриха сцеживала молоко с досадой: она испытывала наслаждение, едва дочка приникала к ее розовому, как земляничка, соску. Для Лемурихи было неожиданным то, что кормление Родинки отзывалось в сердце такой нежностью, которая затмевала памятную ласку загадочного мужчины, целую неделю проведшего с нею в темноте. И Лемуриха не упускала счастливую возможность пригрести к своим молочным цистернам осиротевшего мальчугана. Едва она приставляла сосок к губешкам Ковылко, он прикусывал его, ей было больно, однако она, уливаясь слезами, не могла не улыбаться.
Лемуриха принялась раздумывать над младенческой ненасытностью Ковылко и согласилась сама с собой на том, что, наверно, он чуял, какую придется ему ломить адскую работу.
От бабушкиных слов Курнопай пригорюнился. Пытаясь выразить отцу жалость, накручивал на палец его гудроновые волосы, белые у корней в цвет ковыль-траве.
Черствое хмыканье, разнесшееся по комнате, пронзило, как током, Лемуриху, Ковылко, Курнопая; Каска шевельнулась и села, сложив ноги восьмеркой.
Чувство родства, владевшее ими, помешало сразу угадать хмыканье всеслышащего бармена Клюшки. Хотя они привыкли к присутствию бармена, взорвались таким гневом, что никому из них не удалось заклеймить его убийственным словом: из глоток выхлестывалась смесь клекота, рычания, хрипа, рева, хорканья.
— Отбесновались?
Они выкричались до безгласности и не в силах были ответить. Он добавил, смягчая обдирающий, прямо шершавости ракушечника голос:
— Правитель устранен, но почти все, кем он держался, уцелели. В мюзик-холле власти правитель выступает в роли звезды первой величины. Публика славит звезду, не подозревая о режиссерах. Считается, что Гитлер являл тип неограниченного диктатора. Недальновидно. Он сам заблуждался на личный счет.
— Из тебя режиссер, как из моего уха радар, — с издевкой сказал Ковылко.
— Ты безыдейный пролетарий, Чернозуб. Я имел в виду САМОГО. Всему в Самии он режиссер.
При имени САМОГО Ковылко отпрянул от вентиляционной отдушины и, опомнившись, выставил к отдушине грозные кулаки.
Еще мальчишкой, едва ровесники заводили разговор о САМОМ и у них на мордашках, точно орхидея с восходом, расцветала святая непререкаемость, он распознал в собственной душе неудобство, которое не смел не скрывать, но которое оберегало его от участия в нахваливании САМОГО. Он догадывался, что сверстники заложили бы его предводителю химической школы, где учился, тем более донесли бы в полицию, если бы он зубатился с ними о чем-то, касающемся САМОГО, а потому делал лишь вкрадчивые замечания, не совпадавшие с их отношением к САМОМУ. Иногда они примолкали, явно согласные с Ковылко, однако трусили поддакнуть: их сдерживало убеждение, что САМ неоспорим, и почти непреодолимым препятствием для них была бессомненная вера в то, что никому не дадено право думать по-другому, чем ОН, а тем более думать, что и они способны думать.
Время от времени Ковылко набирался решимости не то чтобы противостоять утверждению САМОГО, а как бы прибавлять кое-что к тому, о чем он рассудил. Однажды кто-то из мальчишек восхитился изречением САМОГО: «Нет на земле существа красивее человека». Тогда Ковылко и пролепетал, что гуанако тоже красивое существо. С ним согласились, что глаза у ламы действительно такие же красивые, как у нас, притом лучистей, и ресницы длинней, а вот нос с заметным разрезом между ноздрями, и это ее уродует. Он возразил: ничуть не уродует — делает милой рожицу гуанако. У всех гуанако милые рожицы, у людей часто препротивные хари. Ему сказали, что милые-то милые у гуанако рожицы и лучистые глаза, но тупые, а у людей не в настроении — тусклые или рассерженные хари, зато обычно умные. Коль это до него не доходит, значит, он тупой, как гуанако. Ковылко мерещилось, что земля под ним, хоть он и стоял на твердой обочине, подобна пойменной скользи, когда после разлива Огома вправляется в берега, а лишь только пацанва взялась ожесточаться, он словно бы стал съезжать по склону, но не пе́редом, а боком, и как ни старался задержаться каблуками, катился, готовясь половчей плюхнуться в желтую жижу, издороженную моллюсками.
Настырное заявление бармена о том, что всем в Самии правил и будет заправлять САМ, помешало Ковылко сохранить осмотрительность. Несмотря на то что провокационная цель Клюшки была ясна, он все-таки не утерпел:
— Довольно прикрываться божественным именем САМОГО.
В раскидистом свете салюта он увидел испуганные лица Лемурихи, сына, жены. Свет распался, оставив в черноте воздуха париковые деревья дыма, и Ковылко очутился на моховом покрове, который зыбился над болотом и мигом просел, без задержки опускался, будто в воде не было тины, гниющих деревьев, путаницы таких густых водорослей, что среди них еле проскальзывали рыбы, провиливали змеи, протискивались крокодилы. До жути перепуганный, Ковылко успел удивиться, каким образом опять тонет в болоте, куда забрел ночью, удрав с океанского побережья, где по вербовке заготавливал из орехов веерной пальмы койру, копру, масло. Тогда он спасся благодаря лиане, нечаянно задетой им в момент погружения в топь. Теперь он знал, что уцепится за лиану, но его лапающие движения над головой были движениями в пустоте, где и воздух неосязаем. Он продолжал тонуть и, чтобы не захлебнуться и отпугивать болотных тварей, бултыхал ногами, но вода теряла плотность и не оставалось надежды задержать гибельное погружение. Едва кто-то схватил Ковылко за руки, он обреченно обмяк: напал крокодил. Захлюпает хвостом, поволокет.
Вместо хлюпанья он услыхал одышливый голос Лемурихи:
— Сынок, да ты что?
Оказывается, он дома, удерживаемый за руки Курнопаем и матушкой. На тахте сидит Каска, покачиваясь от уныния, повторяет:
— Педали были. Педали останутся.
Стало невмоготу смиряться, проговорил, уставясь в круг вентиляционной решетки:
— Жадный оцелот, тебе бы только высмотреть жертву и сожрать с потрохами.
— Хотел бы я походить на оцелота. Ягуар картинный и свирепый. Оцелот еще картинней и свирепей, — тихо отозвался Клюшка. — Я слабый человек. Изучаю в ущерб бизнесу поведение людей в семье.
Бармен вздохнул. В этом вздохе уловил Ковылко покаяние.
— Сынок, ты понапрасну на господина бармена… Он к нам всем сердцем.
— Всем сердцем? Хы! Ему синтетическое вшили.
— А ну прикуси язык. Он о тебе сожалеет. Ты недопонимаешь САМОГО. Он подправляет. Доведись кому другому услышать, что ты спьяну несешь, — работу отнимут.
— Ученый благодетель выискался.
— Сынок, ты жизнь принимай, какая есть. Сомнения пахнут расстрелом.
С ноткой уважения бармен Хоккейная Клюшка поддержал Лемуриху. Прежде чем отключился, подбросил скорпиона: намекнул, что при всех, мол, ухищрениях не сумеет, в случае чего, спасти Ковылко от революционного цунами.
Лемуриха покружила по комнате недовольная. После спохватилась: все, чего не следовало Курнопаю знать, он слыхал и как бы не ляпнул товарищам, беды ведь не оберешься, да и не вобрал бы в головенку — загинет, как олененок в пампасах в пору пожаров.
Торопливо, будто внук мог позабыть то, что услышал, Лемуриха увела Курнопая.
Ковылко приткнул к вентиляционной решетке подушку, придавил стремянкой, лег к Каске в постель, и они обвились, отдаваясь любви, словно ночная свобода от проклятого человеческого мира могла утешить и защитить их навсегда.
2
На рассвете Курнопай пробудился в тревоге, выскочил в коридор, где, морщась и обкусывая ногти, топтались полицейские. Он проскользнул в комнату родителей. Голый отец сидел на стуле, туловище пригнуто к коленям. Квартальный врач Миляга кипятил в стеклянном судочке шприц. По балкону расхаживал вчерашний офицер. Он говорил о революции в области человеческой энергии.
Как только Миляга собрал шприц, офицер вошел в комнату.
— Саданите месячную дозу, — не без удовольствия приказал он Миляге. — Радуйтесь, Чернозуб, эпохе Сержантов. То вы ходили на работу, возвращались домой, торчали перед телевизором, околачивались в баре. Отныне вам не нужно мотаться туда-сюда. Целесообразность. Никаких распылений мускульных сил. Жизнь души по законам энтузиазма. Беззаботность и бодрствование — никто не ожидал такого чуда. История — неожиданности! Разве кто-нибудь мог себе представить, что САМ войдет в духовное соитие с Болт Бух Греем и внушит ему, на какой бок положить историю и как к ней приладиться. Мадам Каска, готовьтесь. Антисонин безболен. Не стесняйтесь, цесарка!
Курнопай залез к матери под одеяло, потихоньку плакал.
Страдая от жалости к сыну, Каска спросила офицера:
— Куда заберете моего Курнопу и маму?
— Пока останутся здесь. Послужат вместе воспитанию очередного поколения. Если не оправдают надежд Сержантитета, Курнопая препроводят в школу военных термитчиков. За маму не беспокойтесь. Она — тетка вырви глаз. Ее определят при дворце. Днем будет надраивать полы дворцовой казармы, ночью обучать новобранцев… Доктор Миляга, вы все молчите?
— Тружусь.
— Считаете ли вы создание антисонина прогрессивным явлением с точки зрения научной и державной?
— Влияние антисонина не исследовано.
— Исследовать — подозревать отрицательные последствия. Выходит, задачу на беспечальность, поставленную Болт Бух Греем и Сержантитетом, подвергать сомнению? Заботиться о последствиях чего-либо не в природе людей. Заботиться — терять оптимизм, впадать в корысть.
— Что вы? Вполне вероятно, что именно я произвожу первую инъекцию эпохального препарата.
— Благодарю вас, Миляга. Вы со временем станете величайшим образцом беспечальности. Пожалуйста, впорите месячную дозу антисонина любимцу телезрителей Курнопаю.
Утреннего отца Курнопай всегда помнил медлительным, какой-то чугунной тяжести. Теперь он быстро вскочил, заговорил, совсем не похожий на себя: слова наезжали на слова, звуки сплющивали звуки. Ни мать, ни Курнопай не поняли, что говорил он, но это понял офицер.
— Новая эпоха, господин Чернозуб. Уверяю вас, освоитесь в исключительном довольстве. Сплошное служение державе и народу — необыкновенно, праздник счастья.
Укол антисонина произвел на Курнопая воздействие, которого не ожидал офицер. Курнопай нападал на полицейских с вилками, с молотками, с плоскогубцами. Ловить его было невозможно: он скакал, как богомол, уворачивался, выскальзывал. В момент, когда офицер вводил антисонин доктору Миляге, Курнопай выхватил у него из кобуры термонаган.
— Где САМ? Вези к САМОМУ.
— Требование невыполнимое.
Офицер пренебрежительно приспускал длинные ресницы.
— Попрошу за папу и маму.
— Никто не имеет права обращаться к САМОМУ, кроме главсержа Болт Бух Грея, и то лишь телепатически.
— Вези к Болт Бух Грею.
— Он не отменяет приказов, ноздредуйчик.
— Ты обзываться, издеватель? Сейчас прожгу.
Термонаган, наставленный на офицера, вздрагивал в кулаке Курнопая.
— Никогда ты не прожгешь меня.
— Почему думаешь — никогда?
— Смелости не хватит.
— Ты врун. За врунство прожгу.
Офицер попятился, якобы заслониться дверью, Курнопай невольно шагнул за ним. Ударом ботинка полицейский, таившийся возле косяка, выбил у Курнопая термонаган. От боли в руке Курнопай набычился, и как торо сшибает рогами матадора, так он сшиб головой полицейского. Два других полицейских кинулись на Курнопая, но Лемуриха гаркнула:
— Стоп! САМ изничтожит вас! — И они нырнули в стороны, точно грифы, которым фермер помешал напасть на теленка. И впрямь, они походили на грифов в желто-черных сюртуках, в темных беретах с красными гребнями, в ботинках кольчатого рисунка цвета охры.
При Главном Правителе полицейских провозгласили неприкосновенными стражами державы с инструкциями без ограничений. Хотя инструкции не отменены, полицейские сдержались: им было известно, что предводитель правительственного переворота главный сержант Болт Бух Грей не пропускал ни одной телепередачи Лемурихи с внуком и предполагает им доверить воспитание свежих поколений.
Полицейские подняли рухнувшего сослуживца, подобострастно извинялись за то, что пришлось выбивать термонаган у славного мальчишки Курнопая, в противном случае он по горячности нрава мог бы продырявить огненной струей офицера войск трудовой организации индустриальных предприятий.
— Таких войск не существует, — возмутилась Лемуриха. Она вскинула стеклянисто-черную голову, как человек неопровержимых армейских знаний.
— Мадам, совершилась революция дворцовых сержантов! Ваш апломб потерял неукоснительность.
— Чем она отличается от преступного захвата власти? — спросил полусникающий Ковылко.
Офицер пропустил мимо ушей выпад трудяги. Тоном, приправленным вежливым ехидством, он объяснил не ему, а Лемурихе, что любому перевороту предшествует подготовка программы. Эта революция создала общество труда без ликвидации капитала. Во исполнение одного из дерзновенных замыслов сформированы войска трудовой организации индустриальных предприятий. Он отогнул борт мундира. На форменной рубашке красовался зубчатый эмалевый знак: на голубом фоне географическая карта Самии, подобная носорогу, который нацелился для удара по врагу; на боку «носорога» труба и террикон, а на хребте, словно бы прогибая его, стояли бетонно-серые буквы ВТОИП.
Офицер подпрыгнул и козырнул Лемурихе в воздухе, что означало — он превосходно начал несение служебного долга, чем и премного доволен.
Едва вложив в кобуру термонаган, офицер велел Каске и Чернозубу побросать в рюкзаки все необходимое и проследовать за ним для доставки на бронетранспортере к воротам их предприятий.
Курнопай просил родителей не собираться, с воплями и ревом вырывал вещи, но они хмуро его отстраняли.
— Их воля, сынок, — успокаивали они Курнопая.
Трогательный, он заявил, что не даст им выйти. Тогда мать и отец при свирепой поддержке бабушки привязали Курнопая к бамбуковому креслу, заваленному армейскими и телевизионными журналами, и ушли.
Он плакал о странной покорности взрослых, о мировой несправедливости, не позволяющей детям распоряжаться ими, тогда бы повсюду на свете жилось честно, бойко, и люди бы сопротивлялись, и всегда бы побеждали.
Единственное, чем он мог приуспокоить обиду и достоинство, было то, что бабушка Лемуриха опозорила свое гордое изречение: «Ничего неожиданного у нас не бывает».
3
Отец его был курносый. И он уродился курносым. Когда мать приехала с ним из дворца младенцев, бабушка Лемуриха, раздувая кружева над личиком внука, потрясение сказала:
— Ноздри торчком. Ну и курнопай!
Уж так уж он уж был курнос.
В большинстве стран имена даются, как монеты чеканятся. В Самии считалось неудобным называть одинаково. И дали ему имя Курнопай. Точно. Кроме того, что похож на отца, еще и сумел, по восторженному замечанию бабушки, уподобиться курносости военного министра маршала Данциг-Сикорского. Глядишь, из этой похожести выпадет для ее внука счастливая доля. А где внуку перепадет ананас, там бабушке достанется сладкий кругляш.
Отец Курнопая работал на эстакаде, откуда жидкую смолу заливали в цистерны. В трубах, по которым текла горячая смола, налипали сгустки. Отец проталкивал сгустки стальной лопатой с длинным черенком. Пока он шуровал в трубе, из клапана фыркало смоляным паром. Лицо покрывалось налетом, красивым с виду: лаково-черным, мерцающим. До работы отец втирал в кожу маслянистую смазку, благодаря чему удавалось снимать тряпьем вязкий налет. Смола, накипавшая на зубы, полностью не счищалась. Детское имя отца, Ковылко, к рождению Курнопая для многих потерялось, и звали его Чернозуб.
Мать Курнопая штамповала каски. Она стояла на педалях с запятниками, держась за поручень, и топталась враскачку, будто велосипедистка, поднимавшаяся в гору, и на конвейер падали стальные каски, подобные черепашьим панцирям.
Отец с матерью до того уставали на заводе, что было им не до Курнопая. Отсыпались. Бродили в сквере среди дынных деревьев, банановых пальм, каштанов, миндаля, манго. Безмолвно смотрели по телевизору длинносерийные фильмы про гангстеров, террористов, карабинеров, о масонах, враждующих роботах, благородных акванавтах, о пришельцах из космоса…
Курнопая родители отдали на попечение Лемурихи, бабушки по матери. Бабушка была верткая, по-девичьи гибкая, лоб выгнутый, подбородок острый, голова широкая в висках. Всех удивляли ее огромные глаза мадагаскарского лемура. Бабушка Лемуриха, прежде чем родить Каску, служила в армии.
В часы дневного Курнопаева сна бабушка посещала ипподром, чтобы проехаться на иноходце, позубоскалить с жокеями о доверчивых игроках на бегах. В секрете от дочери и зятя Лемуриха наведывалась на тот же ипподром раз в неделю вечером. Она делала только одну ставку и уносила домой горсть золотых монет с профилем Главного Правителя на орле. Она любила золотые монеты и никогда на них ничего не покупала, тем не менее ночью спокойно, будто сдирала фольгу с молочных бутылок, закладывала половину выигрыша в наконечник брандспойта, находившегося в коридоре, откуда монеты забирались той же ночью.
Лемуриха не обижала Курнопая, однако и не нянькалась с ним. Намочил под себя, орет — чепуха, уймется. Мужчине позарез нужна привычка к сырости. Зато на войне целыми днями в земляной жиже улежит и не чихнет.
Она разговаривала с младенцем Курнопаем мало, больше гулькала да корила за родителей: сроду не покатают на ноге собственное дитя, не поподбрасывают к потолку.
Ее словоохотливость не знала удержу, когда Курнопай не хотел засыпать. Она выдумывала снотворные байки об удавах, не пробуждающихся годами, о кондорах, дремлющих в полете, о глубоководных рыбах, которые не видели свету белого, но которым снятся радуги, небо, апельсиновое солнце. Не помогали байки, Лемуриха напевала колыбельные песни, чаще других колыбельную, составленную лично ею.
Однажды Лемуриха убаюкивала Курнопая, сидя под бразильской сосной, окутанной теплым запахом живицы. Неподалеку от дома находился свинцовый рудник. Пыль, которую выбрасывали из рудника вентиляторы, вызывала у Лемурихи кровотечение десен. Запах сосны врачевал десны. Лемуриха прижмуривала глаза от встречного света и не заметила, как поблизости остановился телевизионный корреспондент.
Незадолго до получки, чертыхаясь на зятя и дочь, заснувших в креслах перед телевизором, Лемуриха вдруг увидела на экране себя с Курнопаем, правда, голос едва узнала, он был глаже, а ей-то мнился занозистым, вроде неоструганной сосновой доски, просторней, с подвывом причитальщицы…
— Э, господа рабочие, очнитесь. Меня с Курнопой кажут.
Они не шелохнулись, пришлось будить пощечинами.
Слушая колыбельную про САМОГО, Ковылко (Лемуриха ненавидела его взрослое имя Чернозуб) пьяно бормотал:
— И откуда что выцарапала, моя храбрая теща?
Он стыдился того, что она когда-то стреляла из миномета по толпам безоружных рабочих. Мины были пластиковые, внутри мин находилась клейкая масса, сделанная из каучукового «молока» гевеи. Разляпистые брызги, попадая на людей, стягивались в шарики — разлазилась одежда, лопалась кожа, вырывались с корнем волосы. Хмельной Ковылко всегда метил напомнить Лемурихе о ее карательном прошлом. Не пощадил и теперь, в час, когда вся Самия слушала ее колыбельную и любовалась Курнопаем, который не хотел засыпать, тараща глазенки сквозь боковые оконца фаэтона.
Каска, глядя на экран, расплакалась от умиления.
— Ковылко, мама наша отмочила так отмочила! И склад, и лад! Глянь на нашего сыночка. Хо-о-ро-шенький! Нос сделался совсем перекурносей всех. Даже перекурносей маршала Данциг-Сикорского.
Ковылко мрачно позевывал.
— Чего ты, моя пулевая теща, колыбельную на манер плача? Дула бы на манер марша, с каким вы шарахали по народу.
— Марши, вишь, не по нутру. Ты, может, на САМОГО замахнешься?
— САМОГО не затрагивал.
— Еще бы затрагивал. Да вы б, ежели б не САМ, черви червями…
— Неужели к вашей расправе еще САМОГО пригребешь?
— Кабы ведала, было ли касательство САМОГО, пригребла. Марш, вишь, не по нутру. Я горжусь. Я дочке моей, внуку моему, тебе, смола, счастье обеспечила. Другой бы хвост по ветру распушил похлеще мустанга: матушку-тещу с сыном показывают на всю державу!
— Пыль — для рабочего человека это дело, никчемная трата судьбы. Наша душа в скромности. Ты ж свою душу для жаднюг, какие все бы капиталы мира захапали, все бы награды, все бы звания с чинами. Главправ твой за весь народ почести стяжал, один якобы за народ работу ломил. Кучка круг него тоже красовалась, будто бы всё за всех делала, и всё от нее и только от нее, впереди с Главправом. А уж после них — САМ.
— Ты против кого высказываешься?
— Нечисть, скупердяи, эксплуататоры, славолюбы, тупари, завистники к тем, у кого совесть, ум, таланты…
— Ты шиш, чтоб выступать против них. Может, тебя САМ не устраивает?
— Заладила. Все САМ да САМ. Ты хоть видела его?
— Свихнулся. Покажись он нам, мы будем думать, что всё понимаем. И у нас, мол, духовная и телесная красо́ты сродни звездам.
— Ничего подобного.
— Все подобрано. Покажи ему САМОГО… Да от нашего грешного взгляда асфальт на тротуарах коробится. Замолчи.
— Я что? Я поддамши. Во хмелю, что хошь намелю, проснусь — от чего хошь отопрусь. САМ, САМ… Я-то сам что-нибудь значу?
— С НИМ значишь, без НЕГО — микроорганизм.
За Лемурихой и Курнопаем приехал белый автомобиль с золотыми астрами, припаянными к фюзеляжу. Автомобиль отвез их в резиденцию Главного Правителя. В зале для торжеств, в присутствии тайных советников, иностранных послов, журналистов, Главный Правитель вручил Лемурихе почетный знак «За воспитание потомков в духе САМОГО». И Курнопая чествовали: положили в серебряную коляску, увитую эдельвейсами, королева красоты, фиолетовые волосы пущены поверх открытой груди, прокатила коляску по залу. На приеме не было других женщин, за исключением Лемурихи. Королева красоты петляла вдоль офицерских рядов, сверкавших металлизированной формой и драгоценностями орденов. Сановники, стоявшие кольцом у подножия стула, на котором сидел Главправ, посылали младенцу поцелуи, но их губы подлетали к губам королевы, подкрашенным оранжевой помадой, и мало-помалу их лиловые рты принимали цвет спелой хурмы.
Телевидение показывало в подробностях церемонию катания Курнопая и присвоения ему звания питомца САМОГО, о чем вечерние газеты писали как о ликовании народного сердца. Установлением Главного Правителя женщинам с детьми вменялось слушать по телевидению советы Лемурихи о воспитании детворы в духе САМОГО.
После завтрака за Лемурихой и Курнопаем прилетал вертолет, они стрекотали до студии над городом, там и сям затененным громадными фотощитами.
Блюдцеглазый Курнопай, когда подрос, делал на высоте досадливые наблюдения.
— Бабк, в городе кишмя кишат машины. Люди где?
— Заняты.
— Бабк, птиц на картинках навалом. Почему живых мало?
— Забабкал. Перед камерой не бабкни. Неслухи вроде тебя птиц перебили, да угар усыпил. Папки твоего Смолоцианистый завод премерзко чадит.
— Бабк, где живет САМ?
— За стенами, вон, из мрамора.
— Там же Главный Правитель.
— Правитель в небоскребе. САМ… Видишь розовый дворец?
— Фу, круглый, чересчур много колонн, потолка в серединке нету. Значит, Правитель важней?
— Что ты, что ты, детка? Главный Правитель на время, САМ на вечную вечность.
— Какой из себя САМ, бабушка?
— Во, молодец! Как что — перед камерой погромче: «Славная моя молодая бабушка!» Никому ОН не показывается. Есть молва, что никому не удавалось лицезреть.
— ОН женатый?
— Ты что?! ОН чистый-пречистый. От нашей сестры всякий грех превзошел.
— Надо «произошел», а не «превзошел».
— Спасибо, отблагодарил… Ведь тебя каждая собака в стране знает. Без бабки тебя б в подъезде не знали. На вертолете никогда б не полетал.
— Прости, славная моя молодая бабушка.
— Ладно, прощаю. Про САМОГО разъясню. От него сытость, рассудок, радость. Вертолет вот, мы летим, без САМОГО до вертолета б не додумались. Птиц ОН завел — мы уничтожаем. Незачем САМОМУ образ свой выказывать. Зрители как стервятники: каждого по косточкам разбирают. ОН красивый, благородный. Большинство б говорило: прям такой красавец, аж глазам неприятно, прям такой благородный, аж поташнивает. ОН, сдается мне, родился из Духа Вселенной. Понял?
— Да-а… Нет.
— Дух Вселенной без тела. Он везде присутствует среди звезд и планет. Духу Вселенной надоело наблюдать людское самоизничтожение, он и создал для нас САМОГО. САМ укрощает наши гибельные страсти.
— Как?
— Всяко. Кровопролитиям мешает.
— Почему у нас страсти?
— Слишком жжет солнышко.
— А.
4
Курнопай рос отходчивым. Дети быстро, зачастую мгновенно смягчаются и прощают обиды, чувство оскорбленности от которых аукается в сердце до конца жизни. Развязывая джутовые шнуры, ими Курнопай был примотан к бамбуковому креслу, бабушка пыталась применять, чтобы успокоить внука, неотразимые интонации мудрого успокоения, выработанные в ее голосе режиссерами телестудии, но он молчал, хотя и совсем не походил на надувшегося пострела. Когда человек оскорблен, да так, что не хочет с этим чувством примириться, у него возникает закрытое выражение лица.
Лемуриха, как она ни всматривалась в лицо внука, улавливала не закрытость, не отчуждение — не совсем ясную ей светлоту выражения. Она терялась, склоняясь к мысли, что это, должно быть, сердечно трудное удивление добряка. На самом деле она не умела высмотреть в лице внука горестное самоуглубление. Теперь он догадывался, что на сопротивление властителям большие не очень-то решаются. Честно говорил отец: «Любим мы повыступать между собой насчет произвола администраторов. Нужно по зубам съездить — делаемся пластилиновыми, и лепят они из нас, кого вздумается: трудрабов, оккупантов, дрессированных животных, наподобие цирковых собачек, — нас хлыстом, мы покорненько служим на лапках. Кто-то из нас же взъярится, как медведь, нам уськнут, мы и обвиснем его на зубах, точно акулы кита».
— Внучек, ты что затаил? — с опасливым подозрением спросила бабушка Лемуриха.
У Курнопая был музыкальный слух и раздольный голос.
С тех пор как ходит в школу, он часто сманивает сверстников на Огому. Там они стреляют из пружинных парабеллумов по крокодилам.
Долго идут через огромную пойму и, конечно, потому, что вырвались из железобетонного города, где улицы узки, как пазы между панелями, из которых свинчены небоскребы, начинают горлопанить. Каждый горлопанит то, что просится из потрохов. И взъерошивают, пропарывают, прошивают воздушные дали поймы рявканье, визги, хохоты, верещания, ауканья, гулы на манер авиационных, танковых, поездных гулов.
Почему-то Курнопаевы кишки под пупком пронизывала судорога, и ток, вызывавший ее, всей мощью своего заряда двигался вверх, отворял гортань, рот, потом уже из утробы, как рев из чрева бизона, вырывался взмык. Взмыки вытягивались в басовое мычание, накрывавшее глухим звуком береговой простор.
Реветь бизоном, потерявшим стадо, Курнопаю быстро надоедало. Он принимался напевать куплеты о мальчишках-гангстерах, совершивших налет на виллу скотопромышленника и забавлявшихся с его толстомясой супружницей и тощими дочками, не без хитрого соучастия с их стороны. Услышь бывалая Лемуриха, как лелеемый ею внук орет куплеты, она не поверила бы, что это может происходить наяву: так они были ругательны, похотливы, грязны.
В ответ на бабушкино выведывание, что, мол, ты затаил, он прокричал куплет:
Лемуриха вздрогнула, как дерево, перерезанное электропилой, и рухнула. Нет, не на пол, он каменный, гранито-гнейсовый, — на тахту, покрытую одеялом из японской махровой синтетики. Как хладнокровно отметил Курнопай, она выставила руки, боясь зашибиться грудью. Но он не подал виду, что засек бабушкино притворство.
Курнопай чуть не надорвался, переворачивая Лемуриху на спину. Он злобился на ее тяжелень, однако проникся к ней жалостью: из-за него притворничает. Курнопай был далек от истины о бабушке, а также и она совсем не подозревала, каков он наедине со сверстниками.
Успокаивая Лемуриху, Курнопай прошептал ей в ухо, что он самый примерный мальчишка на свете. Едва она, стонущая, начала приходить в себя, с уловкой, неотличимой от искренности, добавил, что ни в одной стране обоих полушарий нет бабушки образцовей, чем она, и тогда бабушка Лемуриха сразу очнулась и притянула его к себе, и лепетала, что полностью верит ему, а сама прикидывала: если не выведает, что он затаил, тогда он преподнесет ей горькую пилюлю.
«Обдурю», — с удовольствием подумала она.
5
Но не успела она обдурить Курнопая — появился вчерашний офицер из войск трудовой организации индустриальных предприятий. На нем была новая форма: накрахмаленный до мерцания полотняный берет в печатных накрепах носорогоподобной Самии, белого батиста куртка с черным кантом по воротнику и карманам, желтые шорты-патронташ. Лемуриха поклялась в день увоза Ковылко и Каски отомстить офицеру за вежливую бесцеремонность, а лишь только он объявил, что прислан за ними главарем Болт Бух Греем, польщенно засияла громадными глазами, похвалила его за изысканность да еще игриво прибавила, что он красавчик, каких поискать. Офицер назвал себя Бульдозером (он победно подчеркнул, что наделен от природы всесметающим упорством) и остался равнодушен к льстивому восхищению с привкусом запоздалого женского кокетства. Курнопай не простил бабушке Лемурихе предательства: «Неужели бы я стал привязывать ее к бамбуковому креслу?» За ее переменчивостью он невольно ощутил то, чего раньше не замечал: унижение.
Суетливость, с которой она искала в шкафу его костюм, рубашку, босоножки, а также настырная привычка распоряжаться им (она нацелилась одевать внука при Бульдозере) вконец возмутили Курнопая.
— Не-е сме-ей, — запищал он позорно сузившимся горлом.
— Чего «не смей»? — озадачилась она. С приходом офицера Лемуриха забыла об опасном настроении Курнопая. Нелицемерность ее тона он воспринял как притворство и еще сильней возмутился. Голосок Курнопая и вовсе истончило, как будто бабушка навалилась на него, лежащего на брюхе.
— Не-е сы-сымей!
Она спохватилась («Проклятый возраст!») и опять забыла об осторожности.
Зная о слабинке внука: каешься — губы распустит, промолвила еще искренней:
— Виновата перед тобой, хоть удушись. Простишь, а? В ноги, что ль, поклониться?
— Не нуждаюсь. Не какой-нибудь диктатор.
Ее обеспокоенный слух уловил в словах внука смягчение, и, чтобы умиротворить Курнопая, она сказала, что забылась: ведь он почти большой и уже, должно быть, погуливает вечерами в обнимку с девицами.
Лемуриха уметнулась переодеваться в свою комнату. Бульдозер, красота и стать которого не вязались с его именем, мигом заговорил о том, что ему понравилось, как Курнопай показывал бабке характер. И все же он укорил Курнопая за покладистый норов. Не так показывают предкам мужскую непреклонность: днями, неделями, месяцами необходимо держать их в напряжении, иначе не уступят позиций, не спровадятся в подземное царство.
Бульдозер примолк. Он подступил к тайне и прикидывал, открывать ее Курнопаю или нет. Дальше он говорил шепотом, слегка задевая губами волосы Курнопая на затылке. Он из окружения главсержа Болт Бух Грея. Что существенней — предводитель государственного переворота склонен к восприятию политической философии, поэтому охотно взял на умственное вооружение две, именно ему, Бульдозеру, принадлежащие идеи: идею надводную, служащую приманкой для наиболее многочисленного слоя народа, наиболее темного и физически прочного — для фермерства, идею о том, что землепользователи — сердцевинный слой общества, следовательно, соединительный, связывает верха, технобюрократию, рабочий класс; идею подводную, не объявляемую в программных документах: власть в державе подпирает и охраняет свирепейшая часть народной массы — подростки. По какой причине именно они? По той именно, что предрасположены к восприятию нового в силу необремененности старым организмом, старым опытом, старым знанием; доброхотство и мягкота в них не созрели, чистоплюйство не появилось, жестокость и стремление попирать, подчиняясь власть имущим, в них без предела и сомнения. Ты — как раз подросток: тебе ведь четырнадцать. Так что знай и храни в тайне.
Открылась дверь, впрыгнула в комнату, крутнулась, взметывая подол, бабушка Лемуриха. Она была в платье темного шелка, шелк отливал сталью.
Бульдозер оценочно покосился на Лемуриху. В ожидании лифта он подрагивал треугольными коленями. Едва лифтовая дверь, открываясь, поползла вниз, Бульдозер начал издавать свисты, они распадались на тонкие вьющиеся струйки. Полный значительности, уже в опускающейся кабине, он вывел алмазно-острым дискантом фотографически зримое слово:
— Дельфинариум.
Лемуриха, когда ей мнился в ком-то подвох, делалась такой нахрапистой, что человек терялся и виновато сникал.
— Ты, господин Бульдозер, глаженый-разглаженный интеллигентик. Всем выкаешь, но любишь зажирать людей. Не затрагивай нас. Я больше вешу, чем ты прикинул.
— Извините, мадам, вы страдаете манией подозрительности. Кстати, мое воображение улетало на берег океана, потому и сказалось «дельфинариум».
— Сказалось? Ишь, подделывается под народ. Меня не проведешь. Я тебя позатрагиваю! САМ указал переносить унижения, пока терпит душа. Моя душа прекратила терпеть. Ты моих дочку с зятем увез в первые сутки революции. С нами высокомерничаешь. Замкни рот.
Бульдозер не пытался оправдываться. Бабушкины нападки совсем на него не навели шорох, и Курнопаю вспомнился отец, деливший людей на беззащитных и непробиваемых. После посещения бара отец завидовал непробиваемым, но Курнопаю почему-то казалось, что он гордится тем, что незащищенно чуток перед вероломством, несправедливостью, насилием. Курнопай продолжал сердиться на бабушку, отца, мать, а красавчика Бульдозера зачислил в непробиваемые, невзирая на то, что мысли офицера кое в чем совпадали с его давней надеждой, что когда-нибудь у детей от четырнадцати до двадцати лет будет власть над взрослыми. Он даже обрадованно предположил, что главсерж Болт Бух Грей с этой целью пригласил его в небоскреб Сержантитета: поручит командование сухопутными войсками и подразделениями подростков. Прежде всего он займется подростками. Подобно лету, которое вводит Огому в берега, и он будет вводить в берега их кровожадный нрав койотов.
6
На двадцать первом этаже, где была резиденция Главного Правителя, теперь разместился Болт Бух Грей.
Поднимались на эскалаторах. Редко кому не надоедало переходить с эскалатора на эскалатор: их количество составляло двойное очко: 21+21. В том же небоскребе ходили скоростные лифты, и только в резиденцию поднимались на бегущих лестницах. Согласно замыслу Главного Правителя, каждый, поднимавшийся на двадцать первый этаж (никто не смел являться без вызова), должен был проникнуться священным трепетом перед тем, к кому его пригласили.
В праздник Нации Лемурихе присылали билет на правительственный прием. Чтобы встать у столика, который находился поблизости от кабины Главного Правителя, отлитой из оптического стекла, неуязвимого для пуль и пластиковых бомб, она поднималась к залу торжеств раньше всех. Ждала около резных дверей, старалась впрок надышаться их сандаловым ароматом, поглаживала инкрустацию географической Самии, набранную из кусочков черного дерева, фисташки, жемчужного клена, можжевельника, атласского кедра, пенсильванской акации.
Едва половинки дверей разъезжались, и тоненькая девушка не протиснулась бы меж ними, Лемуриха проскальзывала, к всеобщему изумлению, в зал: силы преклонения придавали змеиную эластичность ее тугому телу, обозначенному такими выпуклыми контурами, что ничего другого, кроме кипучих междометий, они не вызывали в сердце вельможного старичья.
Зал был убран георгинами цвета бархатистой сажи. Георгины носили имя Главного Правителя, покамест он не стал к штурвалу державы, — Черный Лебедь.
В ту же секунду, когда она проскальзывала в зал, в кабине возникал, увеличенный до громадности площадных монументов, Главный Правитель. Черный костюм отливал теплым тоном, как горный хребет, за который закатилось солнце, коричневые глаза светились усталой грустью, седые пряди просекали волосы, как белая молния тьму.
Лемуриха пробегала к столику, гордо слыша за собой стадный топот государственных гостей. Когда все пристраивались к облюбованным кушаньям и напиткам, выдыхала всем объемом своего колоссального бюста невольное восклицание:
— Какой человек!
Как эхо, повторялось в разных местах зала сквозь лязганье вилок, свистящий скрежет ножей, разрезавших ломти копченой анаконды, королевского лосося, каучуково-упругие черепашьи яйца, годами выдерживаемые в земле:
— Какой человек!
Звяканье, сладострастное пришлепывание губ, гулкое еканье пищеводов, разверзнуто принимающих охлажденные в антарктическом льду соки ананаса, смоковницы, лимона с брусникой, сливы с дыней, плодов хлебного дерева с персиками, арбуза с манго.
И опять, опять, словно в плотском бреду:
— Какой человек!
В отличие от большинства гостей, Лемуриха не прикасалась к питью и закускам. Кощунственно отвлекаться от восхищения отцом нации. Она до того боготворила Главного Правителя, что не замечала в кабине его супругу. Если Курнопай или Каска пытались узнать у Лемурихи, какая из себя жена Хозяина, то она свирепела от недоумения:
— Д’разве супруга была?
В газетных отчетах упоминались присутствующие на приеме в честь праздника Нации (телевидению не разрешалось их показывать, фотокорреспондентам снимать) знаменитые богачи, манекенщицы, дикторши, наркоманы, яхтсмены, дизайнеры, послы, экономисты и политические деятели. О ком из них не спросят Лемуриху, никого не помнит. Про то, что подавалось на стол, не спроси — забыла, еще и вызверится:
— Д’разве за тем ходила?! Главным Правителем любовалась. У него на шее родимое пятнышко. Скорлупочка такая, от маиса. Из пятнышка волосик торчит. Волосик не успел срезать. Все ради нас пластается. Ночь-полночь в резиденции свет. Не спит, бедолага, мозгами ворочает. Ох, вовсе о себе забывает!
Преклонение Лемурихи перед Главным Правителем было замечено. Решили поощрить. Эскалаторный путь кончился, провезли на электрокаре по кольцу двадцать первого этажа. Ввели в кабинет, предварительно внушили, как что должно происходить. Идет по шкурам зебр и снежных барсов, останавливается у торца стола, он протягивает руку, она слегка пожимает ее и возвращается.
Глаза Главного Правителя смотрели на розовую страницу с цифрами, когда Лемуриха зажала в своей вдруг накалившейся ладони его почти безжизненные, вялые и безтемпературные пальцы. Лемурихе велели выпустить руку. Чурки бесчувственные, они ли не понимают, что этой руке приходится каторжно трудиться: подписывать бюджеты, назначения послов, реестры с изменением цен, дарственные указы на владение отрезками океанского берега и лагунами, тексты запретов, статистические ежегодники об успехах державных земельно-производственных и частных фирм.
И Лемуриха подосадовала, что приходится расставаться с его рукой, совсем не отогретой. Она склонилась, принялась дышать на нее, как дышала на свои застуженные пальцы, патрулируя по военному лагерю в горах близ снежных пиков.
Главный Правитель отвел глаза в сторону, на дырчатую пальмовую панель, отполированную до зеркальности. За панелью возникло шевеление, но Лемуриха не могла сосредоточиться на нем: внезапно ей увиделась изумрудно-зеленая вода, обтекающая поросшую пушистыми водорослями скалу; треугольные рыбы, голубые, желтополосые, с оранжевыми шапочками на узких черепушках, щипали водоросли.
«Ждет, — подумалось Лемурихе. — Давно я не купалась в океане. Д’есть ли еще лагуны, где чистая вода и пасутся рыбы?»
Она поцеловала пальцы Главного Правителя, так и оставшиеся безтемпературными. На губах вился душок сандалового дыма. Что-то в ней огорчилось и потерялось, но лишь только она очутилась за тамбуром кабинета, прокричала обступившим ее чиновникам:
— Жалейте Главправа. Он — чудо! И все исполняет в точности, как велит САМ.
7
Теперь во время эскалаторного пути Лемуриха спохватилась, что не следовало бы внуку и ей надеяться на благодеяния главсержанта Болт Бух Грея. Никто в стране не забыл об ее очумении от Главного Правителя. И она стала убеждать себя в том, что после поощрительного рукопожатия в ее душе прекратился восторг настраивать себя на голубое почтение к наместнику САМОГО. И это ей удалось. В действительности же досада, вынесенная ею из правительственной резиденции («За мой-то патриотизм — крокодилью лапу!»), быстро улетучилась, и она продолжала относиться к властителю с той же зачарованностью. Самогипнотизировалась подчинением. Сейчас Лемурихе было необходимо проникнуться предрасположением к новому хозяину. Чтить не слабей, чем старого, — вот она и склоняла себя для внутреннего удобства к правдоподобной неправде, ибо с Болт Бух Греем она была знакома с поры его мальчишества, когда он прислал ей из деревни письмо, где попросил, чтобы она приехала к ним домой и рассказала бы на всю Самию о том, как он воспитывает приличного фермера из своего маленького братика. И она побывала в гостях у Болт Бух Грея, и вместе с двухлетним карапузом, получившим за любовь к синим стрекозам имя Дозорщик-Император, по советам Болт Бух Грея сажала в землю алые кукурузинки, вычесывала пух из козы, кормила кроликов листом японской гречихи.
Отец Болт Бух Грея, Батат, во время войны находился при ставке верховного главнокомандования, где она бывала. Батат был единственным штабным солдатом, кто не приставал к ней. Они подружились, в свободные минуты откровенничали.
Съемку фермерского сюжета Лемуриха предложила завершить их, Батата и ее, воспоминанием о восьмилетней войне, благодаря которой они постигли глубокий смысл мирной жизни и сумели к нему приохотить потомство.
Лемуриха с Бататом принялись за воспоминания, сидя на скамейке под секвойей, а ребятишки должны были поочередно выскребать из кокосового ореха вкусную, как финский сыр «Виола», копру и лакомиться ею, но они вдруг разодрались, и Лемуриха, спасая фермера от конфуза, вскричала обрадованно, что пацаны демонстрируют самую мудрую форму разрешения боевых конфликтов.
Приемная осталась в прежнем зале, вымощенном коврами. Правда, ковры сменились: вместо персидских ковров постелили тканьевые. Крестьянский стиль Болт Бух Грея пришелся ей по душе. Однако стоило ей надеть очки, она пришла в ужас: ох, обмишулилась — на коврах в обнимку женщины с мальчиками, мужчины с девочками.
Курнопай, едва рассмотрев, кто на коврах, сразу посмурнел. Откровенно, чем и перепугал Лемуриху до коликов в животе, он ставил ногу то на рожу мужчины-самца, то на гладкое, правильное, не знакомое со стыдом личико женщины, и делал оборот на каблуке, и поле ковров покрывалось воронками, подобно тем, которые оставляют в песке береговые смерчи.
Рявкающим шепотом Лемуриха приказала Курнопаю не портить ковры, в противном случае его, заодно и ее, вышвырнут отсюда, потом вывезут из их квартиры все вещи (и тех-то кот наплакал) за издевательство над государственным имуществом. Вместо того чтобы поостеречься от наглой выходки, он возмутительно крутнулся на прекрасно-нахальной морде бородача ассирийского типа, под каблуком затрещало, и образовался рваный кратер.
Без промедления к злоумышленнику Курнопаю подошел помощник главсержа. Приветственно щелкнул каблуками ботинок, голяшки до колен, на голяшках золотые крючки под вид головы ксенозавра — местной ящерицы, по крючкам крест-накрест серебряная шнуровка. На фиолетовых шортах по краю билась платиновая бахрома. Куртка вся в провесях аксельбантов, которые вытекали на грудь и спину из-под золотых погон, пластинчатых, гравированных чернью, похожих на крышу.
— Мародер! — воскликнул помощник главсержа. — Молодцом! — и хлопнул Курнопая по плечам длинными, как лопасти весел, ладонями. Не задерживаясь, помощник проскочил к тамбуру, и едва Лемуриха попыталась понять, почему помощник похвалил ее внука, он позвал его в кабинет. Привычка бывать с Курнопаем вместе в телецентре, в пунктах медицинских прививок, в бассейне, где пропадала одежда и волей-неволей приходилось ее караулить, эта привычка заставила Лемуриху податься за внуком, но помощник главсержа запретно махнул длиннющей, будто ее специально вытянули, дланью. Махнул сверху вниз, Лемуриха присела, повалилась на ковер передом, будто бы высокопоставленный сержант приказал ожидать приема лежа.
«Так вот зачем новые ковры!» — догадалась она и от восторга объюлила чуть ли не половину приемной.
Помощник подбежал к Лемурихе, обеспокоенный тем, не плохо ли ей, и засмеялся, едва она в свое оправдание пробормотала, что приняла его взмах за команду. Лемуриху раздосадовал смех сержанта: «Какая безголовость!» Но он попросил не сердиться, подчеркнув, что, как и главсерж Болт Бух Грей, воспитывался на их с Курнопаем телепередачах, и она перестала обижаться и полюбопытствовала, кто придумал обмундирование, которое идет к его исключительной наружности. Лемуриха была противницей неожиданностей. По ее разумению, в жизни человечества (так уж ведется — общие законы для мира почти все люди выводят, устанавливают или пытаются вживить, исходя из личных представлений, выдаваемых за действительно существующие) не должно быть ничего не предусмотренного. Внезапным для Лемурихи был ответ помощника: «Образцы формы для всех родов войск незадолго до революции предложил САМ». Она еще надеялась, что свержение Главного Правителя случилось без ведома САМОГО, и вдруг, нате вам, не только знал о подготовке к свержению — наверняка руководил им, коль впрок придумал образцы обмундирования. Ей трудно было принять даже неожиданность, связанную с непререкаемым правом САМОГО на самые невероятные решения.
— Ай-яй-яй, мадам Лемуриха, — промолвил помощник главсержанта, его кофейные глаза построжали. — Не вам бы, не вам бы… — Кончик его идеально закругленного носа, словно бы выточенного при уточняющем участии циркуля, поклевывал усы, оттягиваемые коротковатой верхней губой. — Не у вас бы проявиться недопониманию. Если доложить Болт Бух Грею, а он уведомит САМОГО, представляю себе, как они отреагируют…
Устыдив, примирил он Лемуриху с участием САМОГО в низложении Главного Правителя.
Остаточные токи неприятия покинули душу, когда Лемуриха спохватилась, что про нее известно САМОМУ. Как тюлень в цирке перед укротителем, она запрыгала перед сержантом, умоляя его не доводить до сведения Болт Бух Грея об ее ошибке: срам на веки вечные, мы-то присутствуем на свете, как спичка сгорает — пырх, и пламя уж до ногтей взвилось, а САМ-то бессмертен.
Он мило заверил Лемуриху в том, что не настучит на нее главсержу.
8
Приглашенный один к Болт Бух Грею, Курнопай поверил в свое недавнее убеждение: выдвинет. Столько постов освободилось! Куда девать? Да и кого назначить, если не их с бабушкой Лемурихой.
Бабушка с Болт Бух Греем переписывалась, зачитывала его мечтательные послания телезрителям, а мечтал он о военной судьбе, которая привела бы к высотам, каких достиг маршал Данциг-Сикорский. В конце концов, прямо с экрана, она попросила Главного Правителя зачислить в училище державных курсантов умницу Бэ Бэ Гэ. И умница был зачислен, старался, получил сержантство и место во дворце. Там увлекся карточными играми, преуспел, потому что измыслил собственную систему. Купил с аукциона, на который съехались богачи страны, автомобиль «Казуар». Машина принадлежала Черному Лебедю в годы, когда он являлся всего лишь послом Самии в Люксембурге. Главный Правитель оценил фантастическую трату Болт Бух Грея, выкупил у него «Казуар» за израсходованную сумму и все же подарил. Ликующий Болт Бух Грей утратил чувство самоконтроля и подзалетел с такой безудержностью, что им были проиграны не только деньги, но и, сие не позволялось древним законом отечества «Дареное недаримо», исторический автомобиль. Однако краем болтбухгреевского азарта была игра в долг, чему предел его партнер установил на пятистах тысячах золотых огомиев. Главный Правитель, оскорбленный до самых уязвимых глубин, по скором размышлении простил Болт Бух Грею проигрыш «Казуара» и даже не изгнал из дворца. Но вот неуплата карточного долга для чести державных сержантов заканчивалась смертью. Через трое суток Болт Бух Грей выстрелил бы себе в сердце, если бы Батат не отдал в заклад свою форму и если бы Лемуриха не ссудила его ста тысячами огомиев.
Как пить дать, ему, Курнопаю, сошьют форму получше, чем у сержанта-помощника, который прет впереди, словно вызван он, а не Курнопай, и не видать из-за него главсержа, хотя полностью открылся сандаловый стол, резной, как двери зала приемов: муравьеды, держа в лапах львиные головы, сторожко вынюхивают воздух.
Очутился Курнопай не перед Болт Бух Греем. Перед красавицей. Как неожиданный выстрел в упор, его поразила горячая смоляная чернота глаз. Раструб алого кактусового цветка заслонял губы. Сквозняк вызывал быстрые всплески, перевивы, вздувания ласково-зеленого шелкового платья.
Красавица ждала Курнопая. Призывно протянула руки. Свою неподвижность он ощутил точно тяжесть: с ней не шагнешь — не устоять на ногах. Но красавица заперебирала пальчиками, дескать, иди ко мне, ожидание унижает, и Курнопай шагнул; ее ладони покружили по его щекам и затылку, отбирая застенчивость.
Красавица и он куда-то помчались. Возле его локтя скользило обжигающее, окутанное трепетом шелка бедро. Светлел мрамор коридора. Мелькали склепного типа входы, задернутые портьерами.
Не здесь укроются. Лететь им долго. Превратиться бы в дельфинов и прошивать, резвясь, океан и небо. Но тише гладкое биение бедра. Коридор уменьшился до уличного тупика. Плотная нахлынула портьера. Выпутываясь из ворса ткани, невольно плавал он незрячими движениями по волосам красавицы, по сглаженным углам лопаток, по бокам, сужающимся до жадного желанья нападать и чувствовать, что ярость твоя желанна.
Была портьера, будто встречная волна, и оттого, что перехлынула по ним, они невольно задержались перед серебристым сумраком, зовущим в комнату, где в синих лампионах сверкали трассы возбужденной ртути.
Красавица заметно построжала и повела на мягкий свет экрана, на котором прядала, дробясь и стягиваясь, загадочная тень. Порой она слагалась в лик, задумчиво склоненный над равниной тьмы, похожей почему-то на толпу, бредущую в ночи. Тот лик, возникнув, никогда не повторялся, и невозможно было его запечатлеть, чтобы потом зарисовать для бабушки, для мамы, для отца.
Красавица ждала, дойдет до Курнопая или нет, кто завладел его вниманьем. А в Курнопае наметилось прозренье, и она сказала, что перед ними образ САМОГО, что не случайно он явился на экране: САМ одобряет инициацию, ее не кто-нибудь, она должна осуществить. Но прежде она откроет ему напутствие главсержа Болт Бух Грея: «Отныне и до смерти твои желания и ум, и тайны тянуться будут перво-наперво ко мне. Ты от меня ничто не волен скрыть. Твои сомненья разрешаю я, пусть если даже годы пролягут между нами. Ты, может, женишься, однако не она, а я правительницей буду тому, кто имя носит милое: Курнопа-Курнопай. А я зовусь Пригожей Фэйхоа».
Простор кровати вызвал у Курнопая наивное соображенье: установи тут стол, лупи в пинг-понг.
Горячесмологлазая красавица прижгла душистых палочек лучи, они слагались в образ солнца оранжевой и розовой расцветки.
Амуры греческого серебра, охваченные теплотой, с пластин литого складня лукаво метили в красавицу из луков. Привинченные в ноготках к хрустальным зеркалам, они двоились в лепестковых скосах веерной огранки. Амуры на цепочках — вестники влюбленных, с пытливою острасткой засматривают в трубы, подобием в цветы агавы, но только ни тычинок в них, ни пестика: на донце мерцает бриллиантовая крупка, как звездные скопленья Скорпиона.
Наверно, чтобы застить отраженья, Фэйхоа муслиновые одеянья развесила на складне. Волоконца ароматических дымков, источаясь из палочек, вились вокруг нее змеею найа, найа, найа.
9
Курнопай то обмирал от волнения, наблюдая за Фэйхоа, то егозился, с головою укрываясь, и взбуровливался плед, как воды океана, когда забухтят придонные вулканы. Но по мере того как завершалось ее раздевание, ему становилось совестней, и только она ударом пальцев отбросила со спины умащенные волосы, весь скорчился, забоявшись, что Фейхоа готовно очутится рядом, и тогда он погибнет от стыда.
Фэйхоа не спешила, чутка. Была она в тайном гареме Главправа, так называли наложницы между собой Хозяина государства. Лишь только сержанты дворца дотянулись до власти, целую ночь Болт Бух Грей кутил в гареме с соратниками, а наутро объявил незаконным супругам Главправа, что их не посадят в тюрьму за угодливость узурпатору, ежели согласятся они осуществить одну из задач революции. Ну, конечно, они согласились с условием и остались во дворце. Для виду сержанты поспорили. Не собирались они выдворять из дворца восходно-красивых женщин, отовсюду свезенных евнухами. Лично ее, говорили, привезли маленькой девочкой, а откуда — лишь слухи: из Перу, из Гранады в Испании, с острова Бали, из Аравии, из рыбацкой деревни в Гоа, а в последние месяцы уже доставляли из Японии, Бирмы, с Таиланда, с Аляски…
При дворце просвещали, холили, в день совершеннолетия перевели из питомника, проказливого и дружного, в тихий гарем соперниц и ожидания, которое, как исполнится, приносит только отчаяние.
Хозяин государства, ни с кем не делившийся властью и правом на щедрость, подарил ей на вечное пользование именно эти покои, где теперь Фэйхоа никак не могла подготовить душу к посвящению Курнопая в мужчины.
За коричнево-нежную теплоту ее тела дали девочке имя Корица. В присутствии евнухов с глазами удавов — могли бы они загипнотизировать даже торпеду, пущенную на корабль, — Главный Правитель изрек, что не было никогда на земле девушки такого окраса, но при этой неповторимости куда исключительнее невинность ее, чудом каким-то не канувшая среди беспечных страстей питомника.
Водили Корицу евнухи перед Главправом, как скаковую лошадь на ярмарке перед ордой покупателей, и сделалась она зачарованной, и повеяло от нее ароматом весенней пустыни и легкого зноя песков, а ему показалось — духом плодов фэйхоа. И нарекли Корицу именем Фэйхоа.
Есть в Ориссе, в окружении хлебных деревьев и кокосовых пальм, чуть в низине, словно почва промялась от тяжести, сложенный из песчаника по образу колесницы храм. На каждой каменной глыбе, подставленной всякому взгляду, — скульптуры, скульптуры, скульптуры о женщине и мужчине, о том, что бывает меж ними. Этот храм навестило посольское чадо, и запомнило игры в их открытом призыве, и назвало его храмом сексопоклонников. Чадо, сделавшись властелином самийцев, припоминало скульптуру соитий и приготовления к ним. Даже его изощренный в догадках рассудок не мог приоткрыть, зачем угнездилась на корточках подле ног обнаженных мужчины и женщины и засматривает в их лица голая и смазливая, но не господского типа девушка. Не посольское чадо раскавычит ту сцену, а впадающий в алчную немощь поиссохший от возраста узурпатор. Отобрал он в питомнике девушек-возбудительниц. Вбегали голышками, едва ускользали евнухи, и присаживались перед своим господом на уровне тряских коленей, и, если не было надобности, прочь уносились — тайфун не настигнет.
Фэйхоа не далась, когда евнухи попытались освободить ее от мантильи. Они посмурнели, отсылаемые Главправом. И Хозяин признался, что САМ пожелал, чтобы она открылась перед законным супругом. Она допускала, что у САМОГО испрашивал президент, можно ль побыть с Корицей, и тот разрешить соизволил. И якобы САМ считает, что президент — законный ее супруг, чему она не поверила и так заявила Главправу, поскольку читала в газетах опровержения его канцелярии, что нет никакого гарема у чистого человека, правящего державой, а только первая дама их распрекрасной страны, ему нареченная в жены всезаветным САМИМ.
— Полноте, перуанка, аравийка, испанка, японка, пора бы тебе не пенять благодетелю то, что пеняют враги. И другое усвой, невинный росточек цивилизаций песков, океанских просторов: у неба права иные и правда такая, о которой доли земные знать не должны.
Фэйхоа осмелела сильнее:
— «Доли земные»? Значит, народ?
Сановность не истребилась в жестах, в улыбке Главправа. Он терпеливо промолвил:
— Планеты — не только люди. Все, что внутри и снаружи, — земная бессчетность. Она целиком управляется небом, и убого об этом догадываться, и хорошо. Почему астронавты страдают, сходят с ума, укрываются от расспросов? Потому что никак не стыкуется правда планеты, надежды планеты с правдой и верой богов. САМ, ОН от неба. Я властелин над вами, ОН — надо мной.
Главправ полоснул ладонью в голубом от курений воздухе, как бы незримо одежды рассек. И Фэйхоа обнажилась невольно, но мигом очнулась, заметив в проеме двери широкогубую Юлу. Они подружками были, часами купались в бассейне и, наряжаясь в юбочки из разноцветных перьев, бамбука и нитей койры, вдвоем танцевали танцы островитян. Потом она фантазировала танцы, которые словно бы исполняли жаркие девы барханов, обвитые шелком, или таджички из давней Кушании, где вызрел мудрец Заратуштра. Было и представляла царевну из Атлантиды, страны, из которой не все утонули, и, побросав корабли, тишком разбрелись по свету, чтобы жить вдалеке от водных стихий.
Летуче, на кончиках пальцев, прогнутая в талии, к ним подбежала Юла и, грустная, опустилась в покорную позу.
Фэйхоа тут схитрила: пусть Юла, как ласковая, побудет с великим героем. Но уязвленный Главправ распожарил протест, и тогда Фэйхоа притворилась: коль отошлет властелин печальную Юлу, значит, любит, ибо любовь — это двое с таинством наедине. И польщенный диктатор выпроводил полинезийку.
Умом побуждая влечение, постылостью чувства он мучился, и виновато глядел, и принял ее уловку: с иными он многогреховен, а с нею пускай его свяжет духовность и непорочность сама.
В ночь кутежа сержантов в покоях она укрылась, больна-де и праздник испортит. И вот Курнопай на ложе, а она-то невинна и в посвятительницы не годится.
Да что ж ей придумать? Прибегнуть к обману? Чувства вихрятся и мысли: смерчи пустынь. Ведь попытают Курнопу, сделался ли мужчиной, сам попытает главсерж Бэ Бэ Гэ… Ох, не сумеет солгать. И назначат ему другую, а она, Фэйхоа, попадет в заключение. Посвященство — политика государства. Покарают жестоко, коль главсерж, уделивший ее Курнопаю, на пиру победителей соратникам пригрозил, дабы ни-ни — не зарились на Фэйхоа.
Пусть обман лишь раскроет главсерж Болт Бух Грей. Для него-то невинность не дар. Для политика выше политики нет ничего, для военного выше войны. Что им девственность, верность, заботы любви? Им всевластно вдвигать бы жесткий устав в аппараты державы, выставляться на самых заметных местах, забавляться штурвалом, позабывши про совесть, посулы и страх. А водить корабли — капитанство, не слалом.
Курнопай, он невинен, но страстью пытлив. Чистота чистоту не погубит. Для меня он, а я для него, что прилив для лагуны: прибудет у нас, прибудет.
10
Он расплакался. Зачем был ознобный восторг? Мнилось, что уплывал в ночной океан, когда от гребков ладоней возникают водовороты, а на небе мерцают созвездия Зодиака и внезапно ставшая знаменитой Сетка, о которой до недавней поры никто не знал, и вдруг оказывается, что гуманоиды, зачастившие в Самию на «тарелках» и даже однажды потерпевшие крушение над джунглями, оттуда? Зачем, зачем нужен был восторг, чтобы после согнуло болью и опечалило безразличием, как тогда, когда при них с отцом завалился на бок в ручье мустанг и корчился перед смертью, а он, нелепый Курнопай, почему-то кинулся мустангу на помощь, и едва выбежал на отмель, точно примагнитился к дну, скрючивала неодолимая судорога. И врубился бы носом в галечник, не подоспей отец да не выхвати из ручья за брючный ремень.
Позже узналось, что выше по течению оборвался в ручей электрический провод. Впервые отец пошел с ним за город. Птички колибри высасывали нектар из цветов через кривую трубочку носа; арлекиновый аспид сбрасывал красно-черно-желтую кольцами шкуру. Отец не разрешил находиться долго около раздраженного змея, яд которого убивает огромных зверей. От души хохотали, глядя на игру зимородка. По веселому баловству задевал он крылом разморенную жаром пуму. Она бесновалась и пробовала сцапать зимородка когтями. Было такое счастье! И надо ж случиться обрыву провода… Чуть дотла не выжгло из Курнопая радость, и немотой затопило сердце.
Правда, пониклость того токоударного дня была устойчивей. Безотрадность этого дня мигом отхлынула, едва Фэйхоа склонилась над горестным Курнопаем и прошептала настолько тихо, что и всеслышащий бармен не разобрал бы:
— Мой первый мужчина, чего ты насупился? Тебе в посвятительницы могли бы назначить бесстыдницу. Я запомню тебя навеки! Запомнишь и ты. Девичье достоинство в Самии днем с огнем не найти, как пыльцу изумруда в заброшенных копях.
Он покаялся перед Фэйхоа за холодное разочарование, неожиданное для себя. Зато теперь он знает — оно минутное. Но оно помогло решению: или его оставляют служить при дворце, чтобы не расставаться с Фэйхоа, или отпускают ее к ним с бабушкой.
Экран, было погасший до чуточного серо-тоскливого тления, засветился яростно-ослепительно. Воздух покоев пробил плотный граненый луч. Его белизна была нестерпимей расплавленного железа.
Курнопай с Фэйхоа прищурились. В луч сиреневым блеском вдохнулся голос. Он звучал, округлый, как облако, потаенный в басовых глубинах.
— Я ПРИЛЕТЕЛ СЮДА В ЭРУ ВУЛКАНОВ. ЧЕЛОВЕК НАЧИНАЛСЯ, НО ОЧЕРТАНИЙ НЕ БЫЛО. ТЕПЕРЬ ОНИ НАЗЫВАЮТСЯ ГРАНИЦАМИ. ВСЕЛЕННАЯ БЕЗ ОЧЕРТАНИЙ. ГРАНИЦЫ ПРОТИВНЫ ВСЕЛЕННОЙ. МИРОВОЙ РАЗУМ НАДЕЛЕН БЕСПРЕДЕЛЬНОЙ ТЕРПИМОСТЬЮ, ОДНАКО ЕМУ НЕ ЧУЖДЫ ОЧЕРТАНИЯ.
ВУЛКАНЫ КИПЕЛИ. СКОЛЬ ЖАРКО ОНИ БЫЛИ РАСКАЛЕНЫ, НЫНЕ МОЖНО СУДИТЬ ПО ЛУЧАМ, ЧТО В ТУ ЭРУ ВОСХОДИЛИ ИЗ КРАТЕРОВ. ЛУЧИ, ПРОНИЗЫВАЯ АТМОСФЕРУ, СВЕТИЛИСЬ ЗА ОКОЛОЗЕМИЦЕЙ. БЫЛИ ОНИ МАЯКАМИ ВАШЕЙ ПЛАНЕТЫ. И Я СМЕЛО ЛЕТЕЛ НА НИХ, КАК НА ЗНАКИ СУЩЕСТВОВАНИЯ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ЕЩЕ В ОДНОЙ ТОЧКЕ ВСЕЛЕННОЙ.
МОЮ ДУШУ СОГРЕВАЛО В ПРОСТОРАХ МИРОВОЙ СТУЖИ ГЕНЕТИЧЕСКОЕ РОДСТВО С ТЕМИ ЛЮДЬМИ, КОТОРЫХ НАЙДУ НА ПЛАНЕТЕ. Я БЫЛ УВЕРЕН, ЧТО МОИ БРАТЬЯ ПО БИОЛОГИЧЕСКОЙ ВЕТВИ СПЕЦИАЛЬНО ВОЗНЕСЛИ МАЯЧНЫЕ СТОЛПЫ ЗА ОКОЛОЗЕМИЦУ, ДАБЫ Я СПРЯМИЛ ОРБИТУ И ПОБЫСТРЕЙ ДОСТАВИЛСЯ. КСТАТИ, У АСТРОНОМОВ МОЕЙ ГЕОГРАФИЧЕСКОЙ РОДИНЫ ВО ВСЕЛЕННОЙ ВАША ПЛАНЕТА ЗВАЛАСЬ ОГНЕГЛАЗОЙ.
Голос САМОГО остановился, и сразу открылись мерные шумы дыхания, похожие на рокот океанских накатов, слышимых в горных долинах.
Сиреневый блеск толкнулся в сердцевине экранного луча. И снова звучал голос, облачно округлый, потаенный в басовых глубинах.
— У ВАС ЕСТЬ ИДЕЯ МИРОВОГО РАЗУМА. ВЕРНАЯ ДОГАДКА: ОН СУЩЕСТВУЕТ, ЖАЛЬ, ЧТО ВАМ ЕЩЕ НЕ ПРИВИЛОСЬ САМО ПОНИМАНИЕ МИРОВОГО РАЗУМА.
ВЫ ЗНАЕТЕ ОБ ОТДЕЛЬНЫХ ЕГО СУЩНОСТЯХ. ВОТ ОНИ: ВСЁ И НИЧТО, ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ, НУЛЬ И БЕСКОНЕЧНОСТЬ, ОБОЛОЧКА И ЯДРО. И СВОЮ ЗЕМЛЮ ВЫ ЗНАЕТЕ ТОЛЬКО ПО ЕЕ ГЕОБИОЛОГИЧЕСКОЙ УПАКОВКЕ. ВЫ ИЗУЧАЕТЕ СУЩНОСТИ МИРОВОГО РАЗУМА КАК ПРОТИВОПОЛОЖНОСТИ, НАЧАЛА КОТОРЫХ ОТЪЕДИНЕННО РАЗЛИЧНЫ. А В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ОНИ СЛИЯННО РАЗЛИЧНЫ, ПРОТИВОПОЛОЖНО ЕДИНЫ. ОНИ, СОВМЕЩАЯСЬ, НЕСОВМЕСТИМЫ, НЕ СОВМЕЩАЯСЬ, СОВМЕСТНЫ. СТРАННО, ОДНАКО, ЧТО, ПОДОЗРЕВАЯ О МИРОВОМ РАЗУМЕ, ВЫ ДО СИХ ПОР НЕ ДОГАДАЛИСЬ О СУЩЕСТВОВАНИИ МИРОВОГО ЧУВСТВА. ВОТ ОТДЕЛЬНЫЕ СВОЙСТВА МИРОВОГО ЧУВСТВА: ИСТИНА И ЛОЖЬ, ЯВЬ И МИРАЖ, ВСЕПРИЯТИЕ И НЕСОГЛАСИЕ, ВСЕВОСПРИИМЧИВОСТЬ И НЕОСЯЗАЕМОСТЬ, ЗРЕНИЕ И СЛЕПОТА, СОЗИДАНИЕ И РАСПАД, ПРЕКРАСНОЕ И БЕЗОБРАЗНОЕ, ДВИЖЕНИЕ И ПОКОЙ, НЕДОСТИЖИМОЕ И ВОЗМОЖНОЕ. И ОНИ, СУЩНОСТИ МИРОВОГО ЧУВСТВА, СЛИЯННО РАЗЛИЧНЫ, ПРОТИВОПОЛОЖНО ЕДИНЫ, СОВМЕЩАЯСЬ, НЕСОВМЕСТИМЫ, НЕ СОВМЕЩАЯСЬ, СОВМЕСТНЫ. НЕТ-НЕТ, НИ МИРОВОЙ РАЗУМ, НИ МИРОВОЕ ЧУВСТВО НЕ ОБЛАДАЮТ ПОСТОЯНСТВОМ СВОИХ ВЕЛИЧИН. ИХ ВЕЛИЧИНЫ СТОЛЬ ЖЕ ИЗМЕНЧИВЫ, СКОЛЬ ИЗМЕНЧИВЫ ЭНЕРГЕТИЧЕСКИЕ МОЩНОСТИ РАЗУМА И ЧУВСТВА НА ВАШЕЙ ПЛАНЕТЕ. СЕЙЧАС У ВАС ЭРА ГИБЕЛЬНОГО СПАДА ЭНЕРГИИ РАЗУМА И ЧУВСТВА, СЛЕДОВАТЕЛЬНО, ВЕЛИЧИНЫ МИРОВОГО РАЗУМА И ЧУВСТВА МОГЛИ УМЕНЬШИТЬСЯ, ЕСЛИ ИХ ПРИТОК НЕ СОВЕРШИЛСЯ ЗА СЧЕТ ДРУГИХ БИОЛОГИЧЕСКИХ ИСТОЧНИКОВ, ЯСНО, НЕ ТОЛЬКО БИОЛОГИЧЕСКИХ. СПАД ЭНЕРГИИ РАЗУМА И ЧУВСТВА НА ВАШЕЙ ПЛАНЕТЕ БЫЛ БЫ КАТАСТРОФИЧЕН, ЕСЛИ БЫ НЕ ВОСПОЛНЯЛСЯ ЗА СЧЕТ РАЗУМА И ЧУВСТВА ДРУГИХ БИОЛОГИЧЕСКИХ ВИДОВ ЗЕМЛИ. ИМЕЮ В ВИДУ И ЖИВОТНЫХ, И РЕПТИЛИЙ, И ПРЕСМЫКАЮЩИХСЯ, И РЫБ, ДА И ДРУГИХ ОБИТАТЕЛЕЙ ВОДЫ, И ВСЕХ РАСТИТЕЛЬНЫХ ОРГАНИЗМОВ ОТ СПОРОВЫХ ДО ВОДОРОСЛЕЙ, ТРАВ, ДЕРЕВЬЕВ…
МИРОВЫМ ЧУВСТВОМ МНЕ БЫЛО ВНУШЕНО, ЧТО Я ДОЛЖЕН ВОЙТИ В БИОЛОГИЧЕСКОЕ СЛИЯНИЕ С ЖЕНЩИНОЙ ОГНЕГЛАЗОЙ ПЛАНЕТЫ. Я ВОШЕЛ В ТАКОЕ СЛИЯНИЕ. ЖЕНЩИНУ ЗВАЛИ АНТИЛОПА. Я ПОИМЕНОВАЛ ЕЕ ПОСВЯТИТЕЛЬНИЦЕЙ ГАЛАКТИДОЙ. ДА БУДЕТ ВАМ ИЗВЕСТНО — Я ИЗ РОДА ГАЛАКТЯН, СПОСОБНЫХ ОСВОИТЬ ВСЕЛЕННУЮ. БЛАГОДАРЯ ГАЛАКТИДЕ СУЩЕСТВУЕТ МОЯ ГЕНЕТИЧЕСКАЯ ВЕТОЧКА В НАРОДЕ САМИИ, ПО ОТНОШЕНИЮ К ГЛАВСЕРЖУ БОЛТ БУХ ГРЕЮ Я — ПРЕДОК. ЦЕНИТЕ И СЛУШАЙТЕ БОЛТ БУХ ГРЕЯ. ЦЕНИТЕ И СЛУШАЙТЕ СВОИХ ПОСВЯТИТЕЛЬНИЦ.
Курнопай, в ком посвящение в мужчины, совершенное невинной красавицей Фэйхоа, а также речь САМОГО, полная мудрости, укрепили надежду на близкое, очень крупное воинское назначение, обиделся, что САМ не уделил и слова им с бабушкой и Фэйхоа, которая, наверно, ни чем не хуже посвятительницы Галактиды.
Курнопай открылся Фэйхоа в обиде на САМОГО. Она обдумывала то, что САМ сказал о мировом чувстве, и печалилась о постоянном унижении прекрасных чувств в Самии, как, впрочем, на планете в целом; ей представлялось, что оскорбительней всего сейчас унижаются любовь, бескорыстие, совесть, справедливые побуждения, безгреховность поступков. В питомнике гарема, готовя себя не к самой порядочной жизни, Фэйхоа убеждала подруг в том, что во многие главные страны земли внедрились за последние сто лет нелюди, дьявольские силы которых направлены на растление святых человеческих достоинств, сложившихся в тысячелетиях. Краем этого злобного растления она объявила разрушение материи, являющейся праосновой Природы и Духа. Не было и нет для нее смысла ненавистней, чем тот, какой заключен в понятиях «ядерщик», «атомник», «теоретик микрокосмоса».
Все это возобновилось в голове и душе Фэйхоа, едва она принялась осмысливать мировое чувство и его свойства, потому и не сразу восприняла обиду Курнопая, а лишь только восприняла, перенеслась воображением за пределы околоземицы, будто прилетела из галактических далей, уже постигнувшая тьму звездно-планетарных существований, а Курнопай, тщеславный зверек мальчишества, жил тут, на планете микроскопических накоплений ума.
Поначалу Фэйхоа даже не хотелось вовлекаться в его убогую заботу, но она ласково укорила себя: «Он подросток. Душа еще не образовалась», — и посмеиваясь, промолвила:
— Мужчина должен быть гордым, но не гордецом. Для чего тебе рваться в хунту? Ты плохо осведомлен о политических целях дворцовых сержантов. Их программное воззвание темно, несуразно, истинные цели далеко спрятаны.
— Где?
— Я не в буквальном смысле.
— Какой переносный смысл?
— Читал сказку про Кощея Бессмертного?
— Нет. Почему Бессмертный Кощей?
— За океаном дерево, на нем гнездо, в гнезде утка, в ней яичко, в яичке иголка. Надо узнать, за каким океаном, какое дерево и гнездо, поймать утку, извлечь яйцо. Пока яйцо не разобьешь, не достанешь иголку, не сломаешь острие, Кощей не погибнет. Далеко запрятана его смерть. Цели дворцовых сержантов тоже далеко запрятаны.
— Я не согласен, Фэйхоа.
Кто захватит власть, старается присвоить ее навсегда. В природе человека неискоренимый недостаток: присваивать. Взять меня и тебя. Первый мужчина приобретает над девушкой неимоверную власть. Пусть он противен ей. После она встретит изумительного мужчину и полюбит. Для первого мужчины в ее чувствах закрепляется священное право на память о нем.
— Ты не полюбишь другого мужчину.
— Присвоение. И ты не стыдишься?
— Даю клятву быть только твоим.
— Не хочу узурпировать твою свободу.
— А я клянусь и требую, чтоб ты поклялась.
— Вот-вот, ты собрался присвоить меня навсегда. И если в тебе не взыграет совесть, ты пойдешь на любое преступление для вечной власти надо мной.
— И пойду.
— Теперь ты понимаешь, для чего хунте скрытые цели?
— Ага.
— К счастью, встречаются люди, которые уважают право человека на свободу воли. Правда, таких людей я покамест не встречала. Главправ, Сержантитет, ты, твоя бабушка — все вы Эр Сэ У.
— Кто?
— Ревнители Собственных Удовольствий.
— А САМ?
— САМ сам по себе.
— Ты уклонилась.
— Я допустила кощунство: САМ не может быть Эр Сэ У, потому что у него нет личной жизни.
— Точно?
— Никто ни о чем не может точно знать.
— Я точно знаю: ты — Пригожая Фэйхоа.
— Мой первый мужчина, что ты узнал о моей пригожести? Я и то мало знаю о ней. Жить — значит узнавать себя и мир, но так и не узнать себя и мир.
Экран, чуть теплившийся белым светом, пропорол лезвием луча сизый воздух покоев и погас. Фэйхоа сказала, что они приглашаются к Болт Бух Грею.
11
В конце мраморного коридора перед ними возник помощник главсержа. Он предупредил Курнопая о том, что едва Болт Бух Грей поздравит его с посвящением, произнесет напутствие и подарит ему оружие, необходимо в ту же минуту покинуть кабинет. Слушая помощника, Курнопай пытался определить, как теперь, после посвящения, помощник относится к нему. По-прежнему помощник был вежлив, и Курнопай, сколько ни всматривался в его лицо, не выследил на нем ни зависти, ни огорчения.
«И все-таки, — подумал Курнопай, — он завидует мне и подсадит при случае».
К Фэйхоа помощник Болт Бух Грея обратился с поклоном, в котором была застенчивость и, кажется, вина. Ей, хотя он и сознает трудную непривычность нововводимого государственного ритуала, высочайше поручено исполнить еще одно посвящение.
Фэйхоа, когда в конце коридора возник перед ними помощник, опасалась, что он, у кого педантически приятные манеры человека строгих правил, не сумеет скрыть к ней своего презрения, но сержант и не думал презирать ее. Напротив, сержант был убежден, что ритуал посвящения — грандиозной важности мероприятие, а в его извинительности проявилось сочувствие тому, что в новизне обычая всегда заключена психологическая сложность.
«Допускаю, — подумала Фэйхоа, — что он надеется вызвать у меня благосклонность. Слуги мечтают о любимых женщинах своих властителей. Вы хитры и вероломны… Да куда вам, рьяным властолюбцам, тягаться с достоинством женщины?»
Болт Бух Грей стоял в профиль на фоне окна. Нависающий овал шевелюры над длинным склоном лба. Бакенбарда, как рог. Мундир тигрового цвета. Ботинки напоминают лыжные пексы, светлы в тон волосам.
До чего ж живописен главсерж Болт Бух Грей! Неужели он хищное существо!
Подошли. Повернулся. Живописный не меньше анфас. Глаз тигриная зоркость и, наверное, тоже намеренная доброта, чтобы в жертве не вызвать тревоги. Прикоснулся губами к Курнопиному виску и внезапную зычность вложил в поздравление.
— Мужчина становится воином. Славно, Курнопа. Поздравляю. И прежде чем наградить оружием, хочу узнать, нет ли просьб у тебя?
Курнопай попросил вернуть домой родителей.
Посетовал Болт Бух Грей, что не волен отменять державных решений Сержантитета. В противном порядке не выбраться Самии из горького кризиса, в который страну затащил сластолюбивый Главный Правитель.
Подвздошье Курнопы сдавила тоска. Унимая ее, он промолвил, что сможет командовать армейской пехотой.
Болт Бух Грей согласился: что сможет, то сможет. И пожурил за пустячность мечты. Он, Курнопа, — народный любимец и лично любимец его, Болт Бух Грея, то бишь в целях великих у него безграничная власть командовать целым народом. Что там пехотная должность? Каждый день появляйся на телекомандном экране, золотые зерна идей засевай в головы миллионов. Выступления с бабушкой, программа известна.
«Он умыл меня дважды, — обозлился Курнопа. — Неужели и в третий умоет? Тогда… Ишь как вырядился… И научную шишку, как САМ, выкручивает из себя. «Программа»… Погоди, если в третий умоешь…» — и сказал: выступать он с Лемурихой будет, если в жены прямо сегодня получит Пригожую Фэйхоа.
Омрачился главсерж. Он желал угодить Курнопаю, но опять его просьбу невозможно принять. Он вздохнул и промолвил, что Курнопа еще не постигнул державной политики, потому и надумал жениться. Ведь обряд посвященья в мужчины не дает еще права семью заводить. Надо вырасти в гражданина телесно и духом. Он всего лишь подросток. Что ему обещает главсерж? Это — встречи, очень редкие, по заслугам, а женитьбу — через месяцы, годы… Отличится — пораньше, не оправдает доверия — вероятен немилый исход.
Фэйхоа оскорбляли отказы главсержа. Полагала, Ковылко и Каску он мог бы вернуть преспокойно. Намекнула ему: возврати.
— Государственный муж — не жалельщик приюта. Интересы державы исключений не терпят.
— Исключений для малых, ты хочешь сказать?
Желваки набугрились на скулах главсержа, и рога бакенбардов качнулись, как бычьи рога.
— При любви к Фэйхоа я отдал ее непорочность юнцу. Исключенья не сделал и для себя. И если она не против, а должна согласиться, посвятит и второго пострела.
Сразительный довод! Фэйхоа покраснела, угнулся стыдливо Курнопа.
И польщенно главсерж о себе подумал:
«Я — политик. Вы-то, тигрята, незрячи. Хвать за шкирку обоих, и над бездной висите!» — и ремнем носорожьим подпоясал Курнопу. На ремне тяжелел в кобуре пистолет-автомат.
— Я — верховный теперь, — произнес. — Награждаю почетным оружьем. Тренируйся на крокодилах. Бунтари заведутся, пресекать будешь их. Твоя бабушка смолоду отличилась. Отличишься и ты.
«Вот те на! — пораженно подумал Курнопа. — Только власть захватил, и уже не бунтарь», — и промолвил, азартно прищурясь:
— А кто вы, вы — бунтарь или… или правитель законный?
— Я — спаситель народа, презирающий бунт.
Появился помощник, рукой подал знак Курнопаю, дескать, вон, уходи.
— Трижды, ваша верховность, умыл ты меня в честь мужчинства. («Надо «ты», нагло «ты» ему говорить!»), — закричал Курнопай. — Хоть исполни одно: отпусти Фэйхоа.
Аравийка, мекаломоганка, индусоарийка поддержала Курнопу.
— Отпустите, правитель.
— Я к решенным вопросам не возвращаюсь.
Фэйхоа тут стремглав заявила:
— Посвящать я не буду. Лучше каски давить на заводе.
И покорность обозначилась в Болт Бух Грее, сказал:
— Фаворитку Главправа неволить не стану. Есть преемственность власти, симпатий, подачек, потачек… Раз Главправ не неволил, не стану неволить и я. Но останешься при дворе.
Фэйхоа рассердилась. Палящи глаза.
— Благородный главсерж — вероломство само.
Появилась охрана, схватила Курнопу. Он пинался и требовал отвезти к САМОМУ. Отобрали оружие у него.
12
Курнопая доставили в училище военных термитчиков. После бани сделали укол антисонина.
Новичкам здесь устраивали темную, но до темной не дошло. Антисониновая ярость заставляла Курнопая бросаться на курсантов. Удары ногами он наносил такие, что курсанты подлетали к потолку.
Командпреподаватели, от которых он требовал отвезти его к САМОМУ, сбежали на полигон для стрельбы по термозащитным заграждениям.
Привезли бабушку Лемуриху, она дала Курнопаю успокоительных таблеток, буян в нем поутих, но затаился, как видеомина, взрывающаяся от лучей взгляда.
Вечером главарь командпреподавателей огласил курсантам приказ Болт Бух Грея, одобрявший неистовство и разгоноспособность Курнопая. В конце приказа сообщалось, что Самия нуждается в головорезах и что отныне звание головореза будет самым почетным. Курнопаю присваивалось звание головореза номер один.
С этого момента на протяжении пяти лет вокруг головореза номер один крутилась, гомозила, бушевала, выслуживалась, враждуя, раболепствуя, целая тысяча подростков.
Очнулся он от курсантской жизни через пять лет на отдыхе у океана.
13
Через неделю Курнопаю вспомнилось с недоумением, что все эти годы он злорадно открещивался от свиданий с бабушкой и родителями: главари училища были уверены, что ни к чему их воспитанникам родственное слюнтяйство. Вспомнил он и то, а вспомнивши разрыдался, что часто грезил о Фэйхоа и даже писал главсержу яростные рапорты с просьбой об увольнении, чтобы понаведаться к посвятительнице, но тот оставлял его рапорты без внимания. Здесь, на берегу океана, под пение уминающихся под ногами песков, он сообразил, что в пору просечных тренировок в джунглях (танк медленно движется на стену деревьев, кустов, травы, мха, а ты прожигаешь в ней из термопушки коридор для пехотинцев, одетых в жаропрочные комбинезоны) возникала неподалеку от деревни, где были расквартированы, девушка: золотой сарафан, сапожки от укусов скорпионов и змей, на локтевом сгибе корзинка, полная королевских орехов. Брезжилось в стати девушки что-то знакомое, пытался разглядеть ее лицо через монокуляр, вмонтированный в башню, но танк прыгал и оно падало, взвивалось, неуловимое, полуприкрытое алым шарфом.
Были традиционными в училище изуверские шуточки. Ненавидел их и все же втянулся. Взбрендило попугать девушку. Полосанул над дорогой самовозгорающейся жидкостью. Тянуло боковым ветром. Капельки жидкости нанесло на корзинку; девушка собиралась перевесить ее с локтя на локоть. На овале корзинки возникли язычки пламени. Ударила девушка по ближнему язычку, но не загасила, а ощутив ожог, увидела, как вспыхнул на ладошке огонь. Отброшенная корзинка ударилась об дорогу, а девушка, взмахнув рукой, помчалась к деревне. С мгновения, когда увидел огонь на ее ладони, девушка мерещилась Курнопаю, и он от страдания и от жгучей боли в собственной ладони взмахивал рукой и мычал, и ему хотелось провалиться сквозь землю.
Дошло, наконец-то дошло до Курнопая, бредущего по отмели, что той девушкой в золотом сарафане была Фэйхоа, появлявшаяся ради свидания с ним. Подлость, проклятье, непростительное преступление, а он, он-то!..
И Курнопай побежал в океан, чтобы погасить всесжигающий стыд и погибнуть, но его опрокинул накат, швырнул на песок.
В тот день, сидя на террасе, он спрашивал себя: «Кто все-таки САМ? Есть ли у него образ? Видел ли кто Христа, сейчас не установить. Но у человечества есть его образ. Переменчивые силуэты на экране — не образ. Узнать, почему САМ, если ОН есть, считает мысль личным достоянием, а народу отводит роль крота, попугая, умертвителя собственного мозга. А кто я? Зачем дорожу жизнью? Днем океан помешал утопиться. В отлив охотно унесет в невозвратную даль. Для чего я возник? Есть ли у меня разум? Вероятно, будь у меня действительный разум, не мнимый, я давно определил бы, кто я, и, возможно, усомнился бы в том, что должен быть тем, кем стал. Вполне вероятно, что мой разум прожегся бы к истине сквозь джунгли военных учений, если бы… Но, погоди, виноват ли я в своем безмыслии? Меня, нас нацеливали на восприятие человека как эмоциональной стихии. Я сам на это курсантов нацеливал. Но почему? Я заблуждался? О, не просто заблуждался: насильственно вводил сверстников в заблуждение. Бездумным подчинением они укрепляли мое заблуждение и мою насильственность для введения в заблуждение. Получается, что вина не во мнимости моего разума и разума сверстников — в намеренном искажении нашего сознания, в его усыплении чрезмерным бодрствованием. Вот как! Перекрывали ходы сообщения между чувством и разумом! Да и чувство-то сводили к батальным эмоциям, как материю сводят к частицам, выхваченным из бесконечной гармонии мира. Перекрывали? Отдели озеро от родников — образуется зловонный водоем. Нет, не болото. Болото взаимосвязано с жилами родников и руслами рек. Болото возвращает им воду, как мысль, возвращаясь к чувству, вызвавшему ее, обогащает само чувство. Да, отец, Ковылко, жив ли он? Из-за малой грамотности он любил слово «агломерировать». Оно было для него более весомым по смыслу, чем слово «обогащать». О, ясно! Озерные образования ума невозможны без постоянного притока чувств. Значит, в здоровых психологических условиях чувство преобразуется в разум, в извращенных — проявляет себя раздробленно, на узких пределах направленной эмоциональности. Ага, вот и определилось, зачем каждого из курсантов провели через обряд посвящения, а потом ни разу никто не был отпущен к своей посвятительнице. Все мы то и дело возвращали свое мужское чувство к недостижимому телесному переживанию. Искусить, чтобы… Страшно, опасно, коварная мудрость: река чувства течет вспять. Тотчас перед Курнопаем пролегла Огома полнолуния, когда он с мальчишками жарил в листы и глину завернутую рыбу. Они сбежали из дома, блеснили добычливо. Никто из родителей их не разыскивал. И вдруг над расстилом реки навстречу течению зашелестел, закипел, заклокотал, зафыркал водный шум. О приливной волне из придонного океана, которая дыбом встает во все устье Огомы и прокатывается вверх по реке на сотни миль, Курнопай и его дружки знали из былей, притч, сказочных поэм. Ежемесячная волна была взысканием Матери-Земли со всего живого, если оно поступает не в согласии с предопределением, ею установленным. Взыскивалось с камня, когда он мешал течению, с корабля, чей винт поразрубал головы дельфинов, резвившихся под кормой, с крокодилов — за жадность, с лиан — за удушение деревьев, с ловца райских птиц — за похищение священной красоты леса…
Мальчишкам впервые услышалась волна. Они, кроме Курнопая, не попытались увидеть ее: чуть зазевайся — смоет за наглость — и задали стрекача на холм, где можно было спастись в водонепроницаемых люках. На экранах кинотеатров и телевизоров волну не показывали, чтобы не гневить Мать-Землю: явление взыскания — тайна природы, не подлежащая другому обнаружению. В минуту, когда видел алмазный лемех волны, которым срезало нефтяную вышку, — она стояла вдали посреди Огомы, как громадная ель из разноцветных электрических огней, — он горделиво подумал о собственном риске, поэтому просто шагом направился к холму, оборачиваясь на бег карающей воды. А если бы Огома потекла вспять на годы?
Как походило приливное могущество волны на курсантские силы, летевшие вспять их природному движению. Он ужаснулся этому прозрению. Что со мной, с нами сделали? Чем я-то занимался? Разумогубительством. Губительством личности. Изуверство изуверства — антисониновые плотины.
Курнопай испугался, как бы ему не забыть то, до чего он додумался. Ведь почти запамятовал бабушку и родителей. Надо поскорей попасть на виллу и все записать, чтобы, наталкиваясь на запись, поступать вопреки состоянию, вызываемому антисонином. Записать, записать. Как бы насовсем не потерять восстановившийся в памяти зрительный образ Фэйхоа. Постой. А духовный? Каким ему запечатлелся духовный образ Фэйхоа? Возникала на дороге… Должно быть, хранила верность обряду посвящения? Погоди. Что-то она предсказывала в день посвящения? Нет, излагала свои воззрения. Но какие? Истребилось. И что-то было меж ними, о чем не забывало телесное электричество, едва не испепелившее его желаньем нежности.
Помчался Курнопай к вилле. Твердил: «Не забыть, не забыть». Перед портиком, вылетев из-за клумбы голубых колокольчиков, вымахавших настолько высоко, что в них скрылся бы танк-ракетоносец, чуть не столкнулся с главным врачом.
Когда Курнопай приехал в дворцовый санаторий, главврач Миляга встречал его у ворот. Проявил учтивость, пронятую неслужбистским холодком. Уж его-то, Курнопая, вышколили чуять не то что холодок службистский — холодочек. Тут он не службистский, так и саданул по нервам.
— Умерьте прыть, — едва успев посторониться, с педантичной четкостью раздраженной значительной личности проговорил главврач.
Курнопай собрался совершить такое действие, от которого, как помнилось, зависела его дальнейшая судьба, и он, машинально взбесясь, скомандовал:
— Сы-ми-ир-нно!
Монах милосердия, сопровождавший главврача, — он был одет в кремовую шелковую сутану, испещренную отпечатками изощренно-узорных фиолетовых крестов, — в испуге юркнул за спину Миляги. Но сам главврач проявил редкую бронезащищенность: не дрогнул.
— Дайте отдохнуть вашим бедным голосовым связкам, — и строго предупредил: — Я обладаю достаточной властью. Повторится срыв — упеку в изолятор.
«Из лагеря неприятелей, — подумал Курнопай. — Пригляжусь-ка».
Миляга обернулся к монаху милосердия.
— Запрограммированная реакция. Подозревает — я из лагеря неприятелей. — После сказал уже для сведения Курнопая: — Коренной самиец. Имею ученую степень. Любовницы нет. Наград не будет. Последнее испытание на лояльность выдержал, впрочем, как и все предыдущие. Удовлетворены?
Внутреннее устройство, сформированное в Курнопае училищем, похилилось в нем еще в полдень, когда накат швырнул его на жаркий песок. Оно стало заваливаться, пока Миляга прямо и косвенно изобличал Курнопая, и лишь только он замолкнул, спросив: «Удовлетворены?» — Курнопай от неловкости, охватившей сердце, как в плен сдался:
— Вы мне со страшной силой врезали. Вполне удовлетворен. Постараюсь быть достойным клиентом санатория, подведомственного вам, господин гла-авный врач.
— …авный, …авный, — передразнил Курнопая Миляга. Неслужбистский холодок унесло теплым веянием доброго передразнивания.
— Насобачились вы, извините, в училище лаять. Умерьте командный рык.
— Слушаюсь, господин главврач.
Миляга опять повернулся к монаху милосердия.
— Отреагировал нестабильно. Не должен был так быстро проявить покладистость. — И снова к уныло виноватому Курнопаю: — В санаторий и раньше присылали в порядке исключения ваших коллег. У всех у них конструкция милитаристических эмоций сохраняла незыблемость. Между прочим, это на вас похоже.
Многозначительной фразой Миляга закончил свое укротившее Курнопая пояснение. Правда, оно возбудило у него самолюбивую пытливость, и все-таки он удержался от вопроса: уж слишком рассиропился.
Курнопай вспомнил, с какой целью спешил на виллу, но не смог уйти. Удержало впечатление нерешенности, важной для них обоих, читавшееся на лице Миляги, который наклонил к себе синий колокольчик и вроде бы прощально вдыхал его запах.
«Обидел медицину», — попенял себе Курнопай не без насмешки, затем обвинил себя в привычке к наглости, и невольное извинение вырвалось изо рта, пересохшего от непривычных волнений.
Миляга не отреагировал на извинение, вероятно, относился к подобным поступкам раскаяния как к лукавым или ненадежным, и прислонил ухо к раструбу колокольчика; глаза сделались слушающими, словно там, внутри цветка, звучала музыка пыльцы, осыпающейся с пестика на тычинки, а также музыка талого снега, присущая запаху колокольчиков.
— Японцы убеждены, — промолвил тихо главврач, боясь заглушить музыку колокольчика, — личность целиком формируется к двенадцати годам.
— Не прослеживается ассоциация с тем, что произошло, — так оценил монах милосердия сказанное главврачом о японцах, чем и вызвал у Курнопая настороженность.
Не отрывая ухо от раструба колокольчика, Миляга потихоньку сказал монаху, чтоб он учился слушать.
— Хы, я чем занимаюсь? Я занимаюсь этим.
— Этим занимаетесь? Вы занимайтесь тем, что я имею в виду.
— Я всем занимаюсь.
В гладком голосе монаха милосердия обозначились звуковые занозы, и на них не обратил внимания Миляга.
— У нас была единственная встреча, — промолвил Миляга еще тише, и Курнопай ощутил накатный удар ужаса, не догадываясь, с кем у главврача была встреча: с ним или с монахом милосердия.
— Вам было примерно пятнадцать лет…
Курнопай вздрогнул: разряд ассоциации протянулся к квартире, где он, которому вкололи в шею антисонин, неистовствовал, требуя, чтобы офицер ВТОИП не увозил отца и мать на заводы.
Его ужас притушил имя врача Миляги, оно навсегда запечатлелось в чувствах Курнопая знаком беззащитности.
— Беру под сомнение, господин доктор, легенду о вашей абсолютной памяти.
Уже не занозы были в гладком голосе монаха милосердия — иглы кактусов.
— Уймитесь, святой отец. Впрочем, покиньте нас. Я обеспокоен нервами головореза номер один. Ваши вмешательства… Покиньте нас.
Монах милосердия предупредительно похлопал ладонью по чемоданчику-«дипломату».
— Вкачу сперва ампулу «Большого барьерного рифа» головорезу номер один.
— Прочь.
14
Монах милосердия удалился, поставив «дипломат» на дорожку. Миляга понурился. Нельзя было не догадаться, что ссора с монахом милосердия может обернуться для него потерей привилегированного медицинского поста. Курнопай попытался успокоить доктора. Он тоже вспомнился ему: лишь у врача Миляги вызвало сострадание, даже у бабушки не вызвало, его мальчишеское буйство. На случай осложнений он пообещал доктору защиту или помощь в устройстве госпитальным врачом.
— Сострадание губит меня, — пожаловался Миляга. Но, подышав ароматом колокольчика, он окреп волей и предложил Курнопаю пройти на виллу. Разочарованно Курнопай уловил в мелодиях докторского бариота службистский холодок. Это возмутило его и натолкнуло на уловку: он ни в какую не согласится сделать укол антисонина, и на самом деле у него измочалены нервы, как он предполагает, бодрствованием.
— У меня державная инструкция, господин Курнопай. Она не делает исключения для головорезов.
— А для нездоровых людей делаются исключения?
— Вы чрезвычайно здоровый человек.
— Мне знать или вам?
— Детский лепет. За неделю без антисонина ни к кому не возвращался глубокий сон, как у вас, главное, ни к кому не возвращался здравый рассудок. У вас он возродился до уникальности.
— Вы что, читаете чужие мысли?
— Мысли, близкие по складу восприятия.
— И все-таки сделайте исключение.
— Ради вас, каким вы были подростком, пойду на преступление.
— Страшно карают?
— Вплоть до смертной казни.
— Тогда укол не отменяется.
— Рискну.
— Мы-ал-чать.
— Здесь власть моя.
Курнопай молодцевато щелкнул каблуками, охваченными скобами черного железа, и положил руку ладонью вверх по направлению к портику виллы. К жесту приглашения Миляга отнесся по-старчески сварливо. Он полагает, что у любимчика Болт Бух Грея разгорелся зуб на откровенность. Кто в наше время ведет откровенный разговор не на открытом воздухе, да не под пушечные выхлопы привальных волн? Ай-ай, ваше головорезство!
Не без раздражения Курнопай одобрил желчное замечание Миляги.
За рощей синего тисса открылся взгорбаченный океан. Оливковую зелень воды красили пенные гривы валов.
— Мне любопытно, — громко сказал Курнопай. Он дал валу рухнуть, пушистой влаге объять его лицо, — оно слегка потеряло чувствительность из-за щетины, отросшей за неделю, — что значит ампула «Большого барьерного рифа»?
— Месячная доза антисонина.
— В училище — «Бивень».
Пока шли по тропе, выложенной из пиленого ракушечника, океан выкатывался к ней в прогалы между ливанскими кедрами, вершины которых были подстрижены под вид раскрыленных кондоров, между голубыми тамарисками, париковыми деревьями, мерцавшими запотелыми стеклянистыми нитями. Едва ступили на розовую набережную — выстлана плитами родонита, сразу открылась песчаная вогнутость полузалитой лагуны. Отсюда глубокие завалы среди волн просматривались во всю даль. Дыбастая часть валов, восходя в небо и сворачиваясь, тащила за собой донную воду, отчего на миг над впадинами прорисовывались резные кусты кораллов, проволакивались канаты водорослей, выставлялись изгибистые щупальца губоносых кальмаров.
Миляга пожалел зачарованного океаном Курнопая.
Несчастный! Совсем неподалеку от училища термитчиков свобода ветра, воды, небес. Пять лет заточения, без сна и мальчишеских забав. Воспитывало солдафонистое мужичье, притворяясь идейным, нравственным. Скорей бы урвать чин повыше, крупней вознаграждение, да побольше посвятить девочек. О, скольким из них они покалечили судьбы. И при этом, конечно же, тоном претензии на святость солдафоны талдычили курсантам о поклонении родине, о высотах доблести, о нерассуждающих жертвах, о верности вечному справедливому САМОМУ.
Курнопай думал о себе и природе, удивленный тем, что до сих пор существует громадный вольный мир. Никто над ним не властен: хочет — зажурится, затихнет, окутается облаками, омоется ливнями, вздумает — распахнется для солнца, свежих ветровых путей, штормового буйства, в котором у людей, деревьев, гор, наверно, тоже необходимость, как в покое и теневой прохладе. Верно-верно, обездоленность в стиснутости, в скученности, в подготовке к убийству. Пропало, будто не было его, бабушкино, пусть с хрипотцей, пение: «Ах, Курнопа-Курнопай, поскорее засыпай». Исчезла мама. Не прибежишь к ней в комнату, не присунешься щекой к ее сердцу, пусть и в винное дыхание, зато можешь приластиться, возьмет и погладит тебя по голове, и нашепчет, что ты должен вырасти добрым, умным и так волшебно отличиться, что перед всем светом станешь славным, благодаря чему и о ней узнают, о бабушке, о папе.
Больно и неясно то, зачем держать на выжженном, утоптанном, уезженном до чугунной твердости квадрате глинозема столько мальчишек, когда есть океанская ширь и неизведанность водных пучин? И зачем задачей их существования делать смерть, когда есть множество целей для жизни ради процветания жизни?
У Миляги создалось впечатление, что курсантов намеренно держат годами в отторженности от общества, исключая дни, когда их используют как жандармов, но раньше он не решался намекнуть на это ни одному из тех, кого присылали сюда и кому предопределялась исключительная военная карьера. Миляга страховался от тюрьмы, но не из-за этого он помалкивал: их мозги представлялись ему противоатомными бункерами, куда сквозь свинец не просадиться и самой проникаемой частичке интеллекта.
Курнопай стронул в Миляге природную потребность в наставлении человека, которого увели с истинного пути, и пробудил в сердце чувство доверия, давно уже причисленного им к сверхнаказуемым чувствам, отсюда и затаенного по-мафиозному тщательно.
Полный духовной неотложности, Миляга заслонил собой лагуну. Курнопай было шагнул в сторону — продлить освободительное созерцание, но Миляга опять загородил его взор и пустился в объяснительство, захватившее Курнопая своим оголтелым и разрушительным для державы сержантов бесстрашием.
— Есть легочное дыхание. И есть духовное дыхание. Астматическое удушье — адский момент. Подкачается больной астматолом — отдышался. И от духовного удушья есть спасенье. Оно в откровениях, каким, надеюсь, будет наше с вами. — Он подстраховывался, настраивая Курнопая на недоносительство. — Спасенье от духовного удушья в возможностях каждой личности. Духовное дыхание обеспечивается обстановкой и сутью существования самой личности в системе управления. Сейчас у нас эпоха непреодолимого духовного удушья. Ложь — основа для обмена информацией, для суждений об экономических отправлениях в промышленности, о процессах в сфере науки. Мораль? И ее отправления совершаются на гибельной основе — так она ненадежна. Все равно что деревянный дом поместить в настоящий момент на океанскую хлябь. Запереворачивает, разобьет, расслоит, раскатает. То же с нашим духовным дыханием. Завтра утром вас начнут вводить в разряд высокопоставленных посвятителей…
— Каких?
— Вы, господин Курнопай, метеорит.
— Не нахожу связи.
— Точная связь. Вы метеором («Я, по всей вероятности, трус. Не надо заискивать».) плутали в космосе и свалились оттуда в Самию.
— Из космоса только великий САМ. Мы все земляне.
— Почему сравнил вас… («Не надо его бояться. Он же не из тех… Смешно. Кто же тогда головорезы других номеров, если головорез номер один не из тех?») Э, я сравнил. Не могли вас не готовить к растлению девочек, то бишь к посвятительству.
— Врете! — вызверился Курнопай.
— Вас посвятила фаворитка номер один Фэйхоа. Почему бы вам, номеру первому, не осуществлять инициацию девочек? — смиренно возразил Миляга. Печальную укоризну отражала приспущенность утомленных складчатых век.
Раскаянием вдруг пронизало все существо Курнопая. Он извинился перед Милягой. Он не просто пожалел главврача с его положением прислужника, вместе с ним пожалел Фэйхоа и себя, тоже в общем-то прислужников, хотя и не лишенных возможностей господства. И едва полностью охватил сказанное Милягой, чуть не упал на родонит набережной, чтобы биться о розовый камень, который благорасположенно отражает своей полировкой кого угодно и что угодно, и нет ему никакого дела до разглашения тайн, лелеемых в душе мужчины и женщины.
— Откуда у вас, мистер Миляга, сведения обо мне и Фэйхоа?
— Средства коммуникации в стране достаточно развиты.
— Неужели за годы моего обучения не забыли, что Фэйхоа посвятительница Курнопая?
— Газет не читаете, телевизор не смотрите, транзистор не слушаете?
— Средства коммуникации в училище используются для дачи целенаправленных знаний. Закон отбора.
— Закон изоляции сознания.
— Нет такого закона. («И я думал об этом».)
— Закон отупляющей изоляции. Простите, о вас известно каждой собаке.
— Наверно, о Фэйхоа?
— О вас прежде всего.
— Да что обо мне?
— Не примите за нелепость. Я знаю о вас больше, чем о самом себе.
— Вы не рехнулись?
— Чокнутого обычно обуревает конкретная идея. Идея для него подобна океану, через который необходимо перебраться вплавь. Чокнутый плывет по океану либо собственной, либо заимствованной идеи. До того ли ему, чтоб замечать, что нравственность вывернута наизнанку?
— Черт возьми, почему «нравственность»?
— Важней нравственности нет.
— А биология?
— Нравственность важней биологии для человеческого общества. Она, как система поведения, организует и направляет биологию. Когда биология, экономика, политика затаптывают нравственность в асфальт, создается обстановка для гибели всего самого прекрасного в мире людей и природы.
— Да что обо мне-то?
— Повелением САМОГО фиксировался почти каждый шаг вашего обучения и доводился до всего народа.
— Вы, вы… вы обманщик!
— Обманывает гиена собственный куцый хвост.
— Что конкретно?
— Все. Момент побудки, пробежки, зарядки на физкультурных снарядах. В школах никто из учеников не переводится в другой класс, если не ответит на дюжину тестов из вашего курсантского быта.
— Например?
— За сколько секунд вы пришиваете подворотничок?
— За сколько?
— За семь секунд. Каким ремеслом занимаетесь в часы досуга?
— Каким?
— Ремеслом горного племени быху. Вы создаете из окаменелостей миниатюрные панно.
— Зачем обо мне? Расхищение народного времени, ей богу. Нам показывают фильмы о деятельности Болт Бух Грея. Необходимо так необходимо. Он — держправитель, председатель комитета дипломатов, президент академии наук, лидер партии фермеров, патрон объединения боевых подростков, арбитр общества сверхдальних связей имени САМОГО.
— Одна мето́да. Я вас к ней подбуксировал. К сути швартуйтесь сами.
— Ладно. Могу я пригласить в санаторий Фэйхоа?
— Передавать просьбы больных у меня права нет.
— Тогда скажите, как связаться с Болт Бух Греем?
— Кто знает?..
— Что с Фэйхоа произошло за пять лет?
— Судьбы дворцовых женщин вуалируются. Был слух: она отпросилась из дворца, работала на штамповочном заводе. Кстати, работала с вашей матерью Каской. Позже что-то случилось у нее с ладонями. Кажется, обожгло электричеством. Болт Бух Грей вернул ее во дворец. Теперь фаворитка номер один. Не советую искать встречи.
— У меня право как у посвященца.
— Право не означает права.
— Не смейте клеветать на Самию.
— Господин Курнопай, нельзя оклеветать социальное устройство, где нравственность сделали предметом потребления. («Что я говорю?!»)
— Натуральная завиральность, мистер Миляга.
— Ее сделали явлением потребления: продают, покупают, вознаграждают. Вас будут, по выражению современных служак, менеджеров и госклерков, заводить в верха. Вас и включили в институт посвятителей, весьма немногочисленный. На миллионы девушек и женщин — несколько тысяч мужчин. До прихода Сержантитета к власти в Самии был единственный гарем — у Главного Правителя. Теперь страна превращена в гарем, где остальные мужчины своего рода евнухи, хотя не стерилизованные. Но стерилизация для большинства из них не за горами. Сексуальная энергия подобна ядерной. Сейчас почти каждый мужчина вроде атомного реактора плоти, только его энергия направляется на трудовые нагрузки, чрезмерные, на служебные… Работа не исчерпывает до полного исхода влечение мужчины к женщине. Дисциплинарный страх и кое-какие суррогаты разряжают остатки полового потенциала. Правда, почин положен: позавчера вспыхнул сексуальный бунт среди докеров. Бунт подавили с моря и воздуха.
— А вы, мистер доктор, участвуете в посвятительстве?
— Соучаствую.
— Конкретно?
— Посвятительство — преступление. Косвенно я обслуживаю его. Оно совершается и в нашем санатории. Что гнусней, я ввожу неофитов, подобных вам, в курс: сопровождаю в храм Солнца, назначаю возбудительные уколы впадающим в импотенцию посвятителям, спасаю девочек от гибели…
— А вы ловко оправдываете свою подлость и тем самым выставляетесь в качестве страдающего благородства.
— Вон как… Подлец тот, кто вынужден покорствовать под страхом отправки в концлагерь или на смерть, и отнюдь не тот, кто творит насилие?
— Простите, вместе с тем…
— «Вместе с тем»… Ваш кумир Болт Бух Грей — посвятитель номер один. И вы, особенно вы, в ближайшее время будете обслуживать его, с позволения сказать, деяния.
— Ему антисонин колют?
— У него персональный врач.
— Наверняка он не колется антисонином. Антисонин отключает разум. Не сумел бы руководить.
— Чтоб руководить Самией, разума не нужно. Умишка достаточно. Народ в трудрезервациях. Чувство чести истреблено. Отсутствие самоанализа. Вера в фальшивые ценности.
— И все-таки у вас страсть к напраслине. Введут вас в институт посвятителей, еще подкинут привилегий, и вы прекратите вякать.
15
Миляга хмуро покинул Курнопая. Он перелез через парапет, спрыгнул на октаэдр и стал скакать по железобетонным призмам, смягчающим удары шторма по набережной. Миляга двигался навстречу океану.
«Худо! — встревожился Курнопай. — Всегда и везде находятся страдальцы о человеческих несовершенствах. Надо беречь. Прихлынет океан к призмам, сбросит, расшибет. Уберечь! Без социальных иммунологов общество погибнет от эпидемий духа».
Курнопай спохватился, что непростительно медлит. Когда вспрыгивал на парапет, увидел среди тиссов монаха милосердия. Монах бежал, семафоря ему. Он просил Курнопая во имя САМОГО остановиться, поспешить к вилле. Важный зов так обрадовал Курнопая, что он чуть не помчался к монаху милосердия, но впечатление сомнительности, оставленное в душе этим человеком, победило в нем, и он спрыгнул на ближайший октаэдр.
Сшибленный прибоем, Миляга пробовал выплыть за пределы призм, проныривая под волнами, но его сносило к набережной, норовя ударить о железобетон, хлопнуть, сломать.
…Из воды Курнопай выхватил врача за руку и, перемахивая с призмы на призму, передергивал его за собой. Он не ослабел, пока не выволок на набережную задыхающегося Милягу. Тут устало сел на парапет и вдруг увидел неподалеку белый автомобиль, распластанный над родонитом.
В автомобиле находился главсерж Болт Бух Грей. Облокотись на руль, он благорасположенно глядел на Курнопая. Девочки в лиловом, полулежа на спинках откидных кресел, наблюдали за ним взором восторга. Он встряхнулся, с одежды слетели брызги, было собрался по всей форме поприветствовать главнокомандующего, однако смешался от хохотка девочек, по-свойски безжалостного, хотя и приятного на слух.
Ускользнул автомобиль за красное от цветов дерево ашоки, прежде чем Курнопай преодолел смущение. Миляга еще не отдышался, сидя на парапете; Курнопай, расстроенный, трюхнулся рядом с ним и рассмотрел всех троих в автомобиле такими, какими их отсняла и проявила его память. Болт Бух Грей: дружеское приятие в вальяжной позе, утолщенные «рога» бакенбардов, до лоска плотно политые лаком, хлопковая рубашка апаш, на ней, над областью сердца, вышитый гладью новый герб державы: то ли плод ананаса, то ли шишковатая граната «лимонка», по фону ананаса-«лимонки» — платиновый абрис барса, который приготовился либо к защите, либо к нападению, в этом абрисе три бриллиантовых звездочки, под крайней слева — силуэт лошадиной головы. Символика герба не разъяснялась установлением Сержантитета и даже военной прессой, имеющей обыкновение разжевывать свежатину армейских и государственных фактов. Но им-то, в училище, раскавычили гербическое иносказание: мы — страна экзотических плодов и убойных вооружений, мы способны и обороняться, и нападать, нашу цивилизацию определяет САМ, прилетевший на землю из галактики, расположенной за туманностью Лошадиная Голова под первой слева звездой в поясе Ориона.
Меж девочками в лиловом, воспринятыми как двойняшки, он увидел различие: возлежавшая ближе к нему была конопатая, волосы красной меди, плетение косичек пересекало голову, как у африканок, от лба до затылка, в рыженькую шею прямо-таки впилось ожерелье из когтей медведя; у той, что возлежала за нею, были жаркие щеки, бусы кровавого янтаря, тесно сведенные острые груди, из-за чего шелк платьица врезался ей в подмышки. Она бойко повернулась на бочок, едва автомобиль начал ускользать, старалась подробней разглядеть Курнопая. Пристальность девочки заставила Курнопая зыркнуть вослед автомобилю.
Лишь теперь он сообразил, почему возникал бегучий черный крап по краю отъезжающего автомобиля: отодвигались полоски корпуса, открывая дула пистолет-автоматов.
Прежде чем машина исчезла за ашокой, Курнопай успел заметить, как возник и пропал дырчатый кант вокруг крышки багажника.
Среди тиссов появился монах милосердия. Курнопаю приказано без промедления явиться на виллу и, одевшись в парадную форму, ждать у крыльца.
Заподозрил Миляга, что монах милосердия не случайно кричит издали: сейчас же скроется, поэтому жестами подзывал монаха, чтобы он взял медицинский чемоданчик. Был уверен, что монах не подойдет, тем не менее подавал знаки, да еще умоляющие. Он нуждался в помощи, но подзывал в надежде уяснить: донесет монах или отмолчится.
Монах милосердия скрылся. К телесному изнурению Миляги прибавилась немощь воли, вызываемая неотвратимостью. Без «дипломата», взять который не хватало сил, Миляга едва тащился, хотя Курнопай чуть ли не нес его, крепко обхватив за туловище и поддерживая за руку, переброшенную через шею.
Чемоданчик остался на родонитовой набережной. Миляга тревожился панически, мало-помалу впадая в бредовое состояние. По обрывкам фраз, их он выбалтывал пугливым шепотом, можно было догадаться, что главврач видит себя в тюремной камере во время исповеди, пытаясь внушить тому, кого называет святым отцом, что единственная инъекция, не сделанная больному, не могла вызвать гнев САМОГО, ибо САМ, судя по его духовной природе, не карает смертью даже за измену державе.
Хлипкость докторского характера была отвратительна Курнопаю, однако он побежал за чемоданчиком, положив Милягу под ливанским кедром: ради него ведь, Курнопая, Миляга пустился на преступный служебный риск.
Пустынна родонитовая набережная. И «дипломат» исчез.
От огорчения Курнопай позаглядывал за парапет, словно оттуда мог закинуть сюда свои щупальца кальмар и утянуть чемоданчик в воду.
Надо было торопиться. Когда еще доплетешься с Милягой? Он пустился бежать, но его обогнал белый автомобиль и загородил путь. За рулем, смеясь и покачиваясь, сидела белокожая девочка. Ожерелье кровавого янтаря летало по острой, теперь обтянутой свитером груди. Голову, надвинутый на челку, чтоб не кочевряжились кудри, облегал золотой обод, на нем мерцали рубины.
— Любимца САМОГО и главсержа Болт Бух Грея, внука Лемурихи, посвященца Фэйхоа, сына Каски и Чернозуба приветствует Кива Ава Чел — студентка колледжа военных переводчиков, дочь члена Сержантитета по вопросам электроники Аво Леча Чел и членши правительства по проблемам посвящения Авы Лечи Чел.
Лицо Кивы Авы Чел сияло давно прижившимся восхищением. В училище термитчиков каждый день проводился час мимикрии. Приезжали актеры, имевшие звания светских офицеров: они вырабатывали у курсантов доблестную строгость, задорный восторг, улыбку преданности, маски агрессивности и несгибаемости для устрашения противника, притворства и дураковатого наива на случай плена или выведывания тайн у иностранцев.
На восхищенную девочкину маску он ответил ровным, по терминологии мимикрологов, неподкупным приветствием (маска неподкупности лепилась и на случай вербовки в шпионы):
— Салют, Кива.
В специальной школе посвященок она отлично усвоила нормы поведения с посвятителем. Не уставать восхищаться им. Для мужчины, поскольку он страдает склонностью к самобоготворению, прежде всего важно поклонение, а не красота посвященки, не богатство, не ум; если он клюнул на восхищение, то уместно переходить к сближению, будто знает его тысячу лет, принимает таким, каков он есть, и это позволит с первой же минуты осуществлять диктат методом нежности.
Кива Ава Чел решила, что заход, основанный на расстилающемся восхищении, удался. С ласковой повелительностью она позвала Курнопая в машину:
— Ку, быстренько садись рядышком в машину. Мигом умчимся. Несказанный Бэ Бэ Гэ ждет.
Свойскую покровительственность обращения Курнопай не выносил даже со стороны главпеда училища термитников и сразу насупился, хотя перед ним была, наверно, безобидная девушка.
— Не могу, — угрюмо сказал он. — Плохо главному врачу. На автомобиле туда не проедешь. Сперва донесу до приемного корпуса…
Кива передразнила Курнопая, но, как отметил он про себя, маска на ее лице ничуть не смазалась.
— У термитчиков суровое воспитание, но и оно не может сделать черствым доброе сердце. Будь главсержем, наградила бы тебя орденом Смелости первой ступени. Главврачу плохо — уважительная причина. Но нельзя думать ни о ком, когда призывает светозарный Бэ Бэ Гэ.
— Не могу. Будет подло.
— Гу, бу-бу… Ты, доблестный термитчик, не знаком с дворцовой этикой. Эх, ты, бу, гу-гу. Пять лет ожидал главсерж этого дня. И еще кое-что. Головорезу номер один прочат огромное будущее. Погубишь блестящую карьеру.
— Погублю так погублю.
— Ку, тебе не простит САМ, главсерж и народ. Садись рядышком.
В сердцах Курнопай сел в автомобиль, да так хватил дверцей, что произвел нарушение в системе, управляющей стрельбой. С минуту строчили пистолет-автоматы, срезали деревья, кусты, пробивали навылет каменный парапет.
Как он дрожал, Курнопай, что кто-то нечаянно застрелен, пока ехали от набережной к шоссе; там никто не обнаружился, и у него осталась тревога только о Миляге. После, на крутом уклоне, с волос Кивы соскользнул золотой обруч. Больно взволновался Курнопай из-за предположения, не она ли предназначена ему в посвященки. Давеча, увидев рядом с медноголовой девочкой Киву, он еще ведать не ведал о том, но как бы перенес ее образ к себе в душу, а ту, конопатенькую, пусть она картинна до соблазна, оставил лишь в запасниках созерцательной памяти. Жестоко наше зрение, самовлюбленно, без спроса отбирает тех, кто ему понравился, словно мы, кому оно принадлежит, одни вольны и полномочны выделять, будто от отобранных да отсеянных нами ничто не зависит.
Страдание Курнопая усилилось и разветвилось при мысли, что он порочен, ибо беспрепятственно пропустил к себе в душу, где обитала единственная Фэйхоа, жаркощекую Киву Аву Чел. Попробовал защитить себя оправданием: допустил-де из-за мужского одиночества, длившегося целых пять лет; если бы мальчишкой он не вкусил Фэйхоа, то и не манило бы к ней, и не воплотилась бы теперь в чувства девушка, с которой и слова-то не сказал. Но он сразу же отрекся от самооправдательной уловки, расценив ее как предательство Фэйхоа, и холодно покинул автомобиль, и не оглянулся на портике виллы, хотя Кива Ава Чел благодарила судьбу на горькой нотке обиды перед плачем за то, что ей довелось ехать в одном автомобиле с Курнопаем, любимцем САМОГО и держправителя Болт Бух Грея, посвященцем фаворитки номер один Фэйхоа…
Курнопая ожидали два «штангиста» — стволы шей, бугры мышц, тугие наколенники. «Штангисты» оказались банщиками, массажистами, педикюрщиками, парикмахерами. Парили вересковыми вениками в бане, рубленной из аризонского кипариса, сталкивали в ключевой бассейн, снова парили и сталкивали, каждый вершок тела прокрутили, пооттягивали, промяли, лицо побрили, навили кудри на голове, покрасили фиолетовым лаком ногти.
Одевали его гвардейцы Сержантитета. Ко дворцу препроводили десантники в защитных кедах, в комбинезонах из ткани, меняющей окраску под цвет растительности, валунов, строений, в маскировочных шапочках из такой же ткани, над которыми покачивались желтые впрозелень попугайчики из поролона.
Только теперь стукнуло в башку, что сегодня, куда бы он ни направлялся, над травой, среди листвы деревьев и кустов возникали синтетические попугайчики.
Возле дворцового эскалатора Курнопая встретил и приобнял прежний помощник Болт Бух Грея. Это он в день посвящения знакомил его с Фэйхоа. Приветливость помощника, как солнце в полдень, излучала странную энергию: ты был у нее на невидимой привязи, от которой хотелось освободиться.
«Сановник-демократ», — неожиданно подумалось Курнопаю. Он удивился, что так ехидно подумалось, и отметил, что нос помощника закрючился за счет раздавшихся щек, а бакенбарды распушились и выкруглились.
— Державный правитель ждет своего Курнопая, исходя нетерпением, — сказал ему помощник как о ком-то другом и даванул его подбородок. — Ух, бутуз! С цепочкой высококастовых родился! Курнопая, понимаешь ли, ждет Бэ Бэ Гэ. Но Курнопай пренебрегает нетерпением благодетеля Самии. Так или не так?
— Никак нет, господин державный сержант.
— Неужто Курнопай глух к неофициальному общению? С Курнопаем говорит не старший чином — единомышленник. Не правда ли, давно позабытое нетерпение означает своего рода преодоление пресыщенности?
— Не могу знать, господин держсержант.
Курнопай придуривался оболваненным службистом, чтобы отсечь опасное панибратство, а также лукавство, оно не обещало приязни. В училище он обострил чутье на подвохи, обычно возникавшие по зависти. В помощнике проглянул соперник: боится потерять доверительное, на грани интимности влияние на властелина.
Улыбается сержант, теребит крученую, из золота бахрому на шортах, но все еще не верит, будто перед ним Курнопай, ум которого, как огнестрельная плазма, залит в патрон и способен выполнять лишь испепеление.
На свет точечных излучателей помощник провел Курнопая по сумрачным коридорам и распахнул дверь к Болт Бух Грею, поглядел в глаза головореза номер один и, должно быть, понял, что он притворялся.
Сверловка взглядом в центр зрачков, по мнению мимикрологов, давала ошеломительные результаты по вызнаванию скрытых состояний человека.
Прежде чем пропустить Курнопая в помещение, помощник прибегнул к сверловке взглядом, и Курнопай не успел забронировать притворство и ощутил резь в глазах и слезы.
— Господин главнокомандующий, по вашему распоряжению… — начал докладывать он, еще не видя Болт Бух Грея, и замолчал от сладострастного шепота:
— Быстрей ко мне, славный Курнопай.
Он пошел на шепот, протирая глаза кулаками, различил подле экранно-огромного окна фигурку Болт Бух Грея, просвечивающую сквозь шелковый халат.
Он-то пульсировал, что придется пережить минуты властительского неудовольствия за несвоевременную явку, чтобы потом попросить держправа послать медиков за впавшим в беспамятство Милягой. Едва приблизился к окну, объяснилось, что́ так забавляло Болт Бух Грея. Над клумбами, они точь-в-точь передавали новый герб Самии, носились три сороки: нижняя летала игриво дразняще, пыталась пробиться вверх, но ее, отшибая друг друга, трещали перья и сыпался пух, стремились осадить верхние — самцы. Когда одному из них удавалось шарахнуть соперника, он накрывал сороку с такой быстротой и ловкостью, приохватывая крыльями с боков, что она врезалась в цветы, но это не нарушало его неотступности: клюв вцепливался в перышки головы, раздавалось взрывное шурханье хвостов и крыльев, и происходил взлет торжественных птиц, на которых уже пикировал другой самец. Теперь он голубел то ли от воздушного электричества, то ли из-за яростного лоска оперенья.
Клумбовый герб лежал в обводе цветущих сиреневыми дугами кустов будлеи. Невезучий самец, остервенев, таранил удачливого самца, выбил чуть ли не весь его радужный хвост, с лёта вбил сороку в черные тюльпаны, рассаженные под вид туманности Лошадиная Голова. Все трое исчезли за атласскими кедрами.
К тому, что сороки отметились в черных тюльпанах, под которыми снежно искрились звездчатки, Болт Бух Грей отнесся как к предзнаменованию длительного счастья. Было ясно — его радостный вывод связан с космической родиной САМОГО, однако Курнопай обратился к нему с вопросом, почему им сделан такой вывод. И главсерж под большим государственным секретом открылся, что САМ на долгое время отрубался, — невозможно было вступать с ним в верховную взаимосвязь: ни в эпистолярную, ни в телефонную, ни в лазерную, ни в телепатическую. В том, что сороки потоптались, имеется одобрительный знак САМОГО по отношению к курсу на прогресс труда и народного генофонда. Тебе не все известно о фундаменте нашего курса. Разумеется, он зиждется на указаниях САМОГО. Но его указания не исключают творческого подхода. Он в начале нашего правления в числе целого ряда мудрейших телепатем передал телепатему следующего содержания: «Я даю вам духовный чертеж. Здание державы, возводимое по нему, предполагает ваш огромный вклад в фундамент, в корпус и содержание корпуса». Курс на прогресс труда и народного генофонда, развиваемый нами, одобренный ИМ через соро́к, состоит в следующем: в разрушении чувства семейного родства.
Вздох скорбного недоумения вырвался из груди Курнопая. Ожидающий возвращения сорок, Болт Бух Грей положил ему ладонь на плечо. От пальцев главсержа осталось впечатление металлических.
— Чувство родства тормозит развитие человечества, отражается на благоденствии обществ. Жизнь семьи, как жизнь одноклеточного организма, примитивна. В эпоху, когда царствует чрезвычайно сложное создание бога и космоса — человек, одноклеточная жизнь — атавизм. Ее надо смести. Жизнь человечества и обществ должна быть и будет массовидной.
— Господин главнокомандующий, разрешите возразить?
— Что за церемонии, драгоценный мой Курнопай. Воинских церемоний меж нами быть не должно.
— Без одноклеточных погибнут многие организмы, нарушится обмен в природе, люди пострадают. Разрушение семьи закончится разрушением общества. Ведь общество вроде мозга: миллионы нейронов живут в едином взаимодействии. Вместе с тем распад одного нейрона приводит зачастую к распаду всего мозга.
— Красиво, но в порядке сопоставления. Применительно к переустройству общества эта красивая логика устарела. Жалость не имеет отношения к революционным преобразованиям.
Курнопай испытывал знобящую робость под напором убежденности Болт Бух Грея. Чтобы не сникнуть — почему-то его сердце начало щемить от тоски по матери, по бабушке и отцу, — он пытался организовать маску бодрости, но чувствовал губами, глазами, щеками, что это ему не удается.
Губы и щеки всегда были послушней, чем глаза. И сейчас бы он придал им потребную мину, но не давалось выражение глаз. Он видел, будто в зеркале, в своем воображении, что в его зрачках все заметней темнеет тоска. Столбиками боли, какой-то виноватой боли, тоска еще и стыла в зрачках. И надо же было в этот момент, когда он силился совладать с выражением глаз, надо ж было главсержу поймать его беспомощность. Он ожидал, что недовольство взломает мыслительную ровнь лица властителя, и признательно растаял, едва главсерж огладил его плечо и посетовал:
— Ты думаешь, я не скучаю о родителях, о бабке с дедом, о сестрах и братьях? До невозможности! Сотни тысяч лет складывались семейные чувства. Попробуй разорви, разруби, пережги. Не-ет, нелегко. Сострадаю тебе. Укрепляю свою веру в тебя. Ты головорез, и ты же чуткий член вашей семьи и нашего отечества. Поощряю. Молодец. Пять лет я ждал окончания тобой училища, пять лет следил за тобой и вел тебя. В порядке исключения нарушил свой физический режим, дабы быстрей лицезреть тебя. Подожди, пожалуйста, позанимаюсь гимнастикой. Между прочим, я сделал языковое открытие: «гимн» — корень слова «гимнастика». «Гимн» — обобщение всего жизнерадостного, чем является наша страна. Гимнастика творит оптимизм тела.
Простота поведения, мысли преобразователя, чуждая неверия привязанность Болт Бух Грея к нему, чем неистово отличалась лишь одна бабушка Лемуриха — все это очаровало Курнопая. Недавние соображения воспринимались как отступничество от совершенного ритма воинских забот, а критические обобщения Миляги, касавшиеся духовного удушья, всеподтачивающей лжи, закона отступления сознания, как навет, направленный на подрыв Сержантитета. Теперь уж Курнопаю не хотелось просить Болт Бух Грея, чтобы подняли Милягу. Прозорливо подумал он о главвраче в первый день: «Из лагеря неприятелей». Не подвела интуиция. Втянулся он, Курнопай, в бессонный режим. Кто-кто, а врач не мог не понимать, что такое сбой ритма. Постоянство ритмов — закон Вселенной, в основе которого покоятся гармония и равновесие. Миляга нарушил гармонию и равновесие его организма. Это и есть вражеский происк. Не опекать его, Курнопая, презирать должен грандиозный держправ Болт Бух Грей.
16
Чуток, ох и чуток Болт Бух Грей: приостановил разговор в момент, когда душа созрела для откровения, чему редко предаешься с самим собой. Зачем? А! Невероятный психолог! Если, конечно, не поступает по телепатическому внушению САМОГО. САМ-то, пожалуй, обладает способностью всеведения, всеслышания, всевидения, всевоздействия. Может, нет? Ведь он не бог? Как выяснить? Наверно, изначально был воспринят в качестве бога какой-нибудь скиталец Вселенной, угодивший на землю. У нас ведь так: кто на вершок выделяется над горсткой людей, о том и судачат как о великане. Отсюда и вероятность для явленного из других пределов — немного больше знает и чужой, а чужой всегда притягательней, мудрей, чем свой, — быть обожествленным.
Пошел к турнику Болт Бух Грей неспроста. Психолог, независимо от САМОГО, дьявольский психолог, сопоставимый разве что с Гансом Магмейстером, отлучился к перекладине именно в тот момент, когда мысли прут океанским накатом. Бабушка Лемуриха? Бабушку мама Каска не однажды корила за преклонение перед Главным Правителем. Не напрасно ли? Вершил судьбу страны, наверняка незауряден. Он, Курнопай, как отец с матерью, не хотел бы ни перед кем преклоняться, ан это выше его сил. В нем непроизвольно создалось к Болт Бух Грею чувство, сравнимое своим жаром с загадочным обезволиванием, зовущимся любовью. Увы, как не преклоняться перед Болт Бух Греем… Психолог глобального проникновения — вот кто становится главправом, если он с предельной ясностью обозначает хитросплетения державных целей, потребностей, противоречий, если он столь совершенен телесно! Ба, как легко он крутит «солнце»! Замер в зените. Серебряная вертикаль. Соскальзывает вниз, будто ладони разжались. Убьется! О! Поймался подколенями за перекладину. Вымахнул в горизонтальное положение. Казалось, что вероятен только рядовой соскок, а он, неожиданным сжимом до шаровидности, вытянул на соскок с двойным переворотом.
Вопреки предписаниям сдерживаться от повышенной эмоциональности (военные — не болельщики футбола), Курнопай бросился к Болт Бух Грею, на бегу крича о том, что его соскок необходимо зарегистрировать в качестве оригинального рекорда мировой гимнастики. Движением руки, похожим на то, которым отстраняют от лица ветку, Болт Бух Грей как бы отодвинул восторг Курнопая. Курнопай сник устыдясь. Болт Бух Грей, прикладывая ладони к магнезии, потихоньку обронил, что соскок получился случайно: из тщеславной потребности отличиться перед кумиром.
Курнопай заозирался, предположив, что не заметил кого-то третьего в зале.
— Кроме нас, здесь никого, — сказал Болт Бух Грей. — Мой кумир — вы. Я не помышлял о гимнастике. Ваши успехи увлекли меня. В пластике моего тела отразилась ваша пластика. Работу на коне начинаю с правой ноги, круговые движения — слева направо. Из подражателя я стал соперником. Но я соперник не ради торжества. Для самосовершенствования и общих достижений.
— Вы работаете отточенней. У вас непревзойденная фактура тела.
— Полноте, дорогой Курнопай. Вы завораживаетесь не гимнастом Болт Бух Греем. Вас завораживает власть, которой я облечен САМИМ, народом, вооруженными силами. Правителей, держадминистраторов, стыдно констатировать это, любят сильней, чем жен и детей, любовников и возлюбленных, посвятителей и посвященок. Еще стыдней констатировать, что любовь к правителям и держадминистраторам исчезает в миг их падения. Главного Правителя обожали до чрезвычайности. Ваша бабушка, например, балдела от восторга Черным Лебедем. Нет, надо отдать ей должное, она сохраняет к Черному Лебедю чувство обожания, но в траур не погрузилась. Что осталось теперь от народного умиления всем тем, что совершал Главный Правитель? Пустота. Не поддавайтесь завораживающему влиянию моей власти. Вы гимнаст лучше.
— Осмелюсь возразить, господин главсерж.
— Ваша похвала для меня драгоценна. Вы не лжете, не льстите, не лукавите. Но, к несчастью, лесть проявляется самопроизвольно и в поступках людей высокой чести. Да, не обольщайтесь. Скажу вам доверительно, что я первый правитель, исключающий из близкого окружения льстецов. Льстец обычно — посредственность или бездарь и, что опасней, скрытый враг. Предпочитаю окружать себя людьми независимыми, кто ищет недочеты и просчеты в моем правлении, кто бесстрашно вскрывает их, кому не занимать сомнений по поводу нами открытого и содеянного.
Ах, неотразим главсерж! Какие по-фермерски здравые представления. При его-то высоте даже мнительность отсутствует. Она, почти всегда она толкает и очень умного властелина на губительное самозавышение.
Тут, вопреки очарованию Болт Бух Греем, Курнопай вспомнил главного врача, о помощи которому совсем забыл.
Миляга действовал наудалую, отважась поступиться жизнью, чтобы открыть ему возможность мыслить. А он-то за вниманьем повелителя пренебрег обычной человеческой заботой и не исполнен благодарности.
А наваждение главсержа было гипнотичным, и Курнопай прельстился вопросом, весьма желанным, как примнилось Болт Бух Грею.
— Что почерпнули вы на всех своих постах: главсержа, правителя державы и тэ дэ.
— Имеете в виду открытие каких-то истин?
— Да.
— Я сделал жуткое открытие. Ни с кем я не делился. Страшна несвоевременность идей. Мы взялись за идеи, к чему верха, народ, армейцы не подготовлены. Вы, полагаю, к ним готовы. Я вам предназначаю место в верхнем эшелоне власти наигромадное. Понятно, надо отличиться в событиях перед САМИМ, передо мной, перед Сержантитетом и перед фермерством, подростками и женским полом. Мгновенье исторично! У слабого захватит дух.
— Я верую, мой славный повелитель.
— Кричат столетьями о равенстве, а равенство людей осуществить нельзя.
— Неужели? — вскрикнул Курнопа-Курнопай, словно термокапля угодила ему в сердце. — Есть ведь страны…
— Неодинаковость ума, телесной стати, пола, антропоморфных свойств, судеб народных и несходство географий, государств, обычаев бытейских — они и создают различие и потому — неравенство.
— Логично. Вместе с тем…
— И дальше. Иллюзия о равенстве неистребима. Впервые к ней прибегнул тот державный муж, кто осознал, что упоительность мечты всемирной обходится без упоенья. Глотком напиться трудно. Жажду он едва пригасит. Обман? Выход. Всех надо напоить. На всех воды не хватит. А если хватит… И людям все-таки желателен обман. В противном случае для них потеря интереса к жизни. А коль не так, они стремятся гибнуть. Сменяемость режимов создает иллюзию святого освеженья и к равенству гигантского рывка. Рывки случаются, за ними, как правило, откаты. Все видят, что возврат то в том, то в этом, а им внушают, что возврата нет. Обманутых обманы уязвляют. Признать обман? Нет, лучше верить, утешаясь заблужденьем, а где и безнадегой.
Откаты, они и для того, чтоб наживлять извечные приманки: свободу, равенство, единство. Правитель без идей, иллюзией увитых, всегда свои начала утверждал. Я не смогу кривить с народом. Я заявлю, что равенство — неправда. Пока что для него так мало обстоятельств и нефальшивых предпосылок. И если мне удастся вживить в сознанье эту честность, она создаст фундамент для необманного распределения благ. То справедливо, чего не прикрывает ложь. К чему еще стремлюсь? Безумие и хаос — законы негатива существования людей — имеют минусы и плюсы. Их плюсовой заряд — настырно возбуждать борьбу за ум, порядок, созиданье. И минус: содействовать стихии чувств, потребностей, капризов… Вы помните, Курнопа-Курнопай, в день посвящения просили вернуть с заводов мать с отцом?
— Так точно.
— Я не вернул. Для торжества рассудка над неуправляемостью быта и страстей вне пользы гармоничной во имя общества и цельности его. Я обуздал в себе слепое слабодушие. Поддайся я эмоциям, была сейчас бы топью джунглей держава наша. Без сна годами наидовольны фермеры, подростки, клерки, рабочие. Их труд помог казне отдать долги кабальные банкирам и богатым государствам. Промышленник доволен тоже, технократ, помещик…
— Долги отдали. Чем еще довольны?
— Все сыты в Самии. Как не бывало, все при деле, всем известны цели.
— Кто грубым хлебом сыт, а кто изысканною пищей.
— Где усредняют потребленье, там сглажена полярность. Как запад и восток, она, увы, пока в наличье.
— И при этом сдвиге вы говорите, что равенство недостижимо?
— Что одинаково, не значит равно. Да, сытость важная статья довольства. Но сытость лишь вульгарная потребность.
— В любые времена истории в начале чаяний стояло желание до сытости кормить народы. И равенство отождествлялось с нормальным дележом еды и, конечно, с подобьем права большинства при выборе властей.
— Проблему равенства сминает совокупность. Вы забываете, Курнопа-Курнопай, что люди неодинаковы талантом, обликом, умом, характером, везением, чтобы они счастливо проявились. Дано ли нам когда-то соразмерить потребленье красоты, девичьей для мужчин, мужской для женщин, и красоты небесной, океанской, птичьей, и красоты кино, портретов живописных, церквей и музыки, и украшений, и аппаратов летных и глубинных? В этом я не предвижу равенства и не предчувствую. Метагалактику достигни или антивселенную…
— И все же?
— Что все же?
— Оно возможно.
— На словах. Фальшь словоизвержений затопила землю. Как мы еще живем, не захлебнулись в ней? Мы думаем, что землю загрязняют яды, газы, пыль, гниющие отходы… А землю загрязняют, нас самих, еще страшнее, нечистоты духа. Во что я верю? Правда отфильтрует дух. И правда же спасет возможность человечьих отношений и с неизбежностью спасет Природу, мой славный Курнопай!..
17
Выехали в темноте, но все еще не совсем полной из-за магматически зеленого западного небосклона. Мчались как сквозь невидимое пламя. Создавалось впечатление, что солнечный жар, которым пропитались воздух, песок, горы, дорога, растения, сгущается под влиянием атмосферного холода, покамест не смешиваясь с ним. Дышать было страшно. К ноздрям присасывалась палящая боль. Ноздри ширились, будто отверстия, выжигаемые струей плазмы в металле. И еле хватало воли, чтобы не заслониться рукавом, не завопить от гибельной угрозы.
Поддерживало волю спокойствие главсержа, терпение Кивы Авы Чел и Лисички, ее рыжей подруги. Они, одетые в платьица красного гипюра, вертелись в креслах, уклоняясь от струй зноя, и, хотя боялись, что вспыхнет их ажурный наряд, ни разу не пискнули.
Нанесло прохладу. Автомобиль поднялся по длинному нагорью, нырнул под своды гледичий, стволы и ветки которых вплоть до перистых крон были покрыты зигзагами шипов. Болт Бух Грей обратил внимание девочек на шипы, неосторожное движение — и пропорешься, и на громадные, величины бананов, стручки.
Мигом голову Болт Бух Грея озарило замыслом выносить помилование тем приговоренным к смертной казни внутренним врагам, кто сумеет, не сломав и шипа, собрать на гледичиях корзину стручков.
Девочки, миновала опасность — не сгорели, радостно заерзали на сиденьях. Замысел гениален, недаром Бэ Бэ Гэ слывет самым добрым правителем отечества.
Польщенный властелин не заметил одухотворения в Курнопае, он рассердился на себя за то, что поставил впечатление Кивы и Лисички в зависимость от мнения Курнопая, и ему захотелось пренебречь похвалой девчонок:
— Наши посвященки милые, доброта — мизер без целесообразности.
Вчера, после разговора с Болт Бух Греем в гимнастическом зале, Курнопай, возвратись на виллу, все смятенней ловил себя на том, что в его душе прибывает упорство против мысли главсержа о неосуществимости равенства. Оспорить эту мысль ему желалось, но он не находил доводов, ни основанных на личном опыте, ни на истории человечества, которую вел в училище главпед. Он вспомнил лишь единственную реплику главпеда, скорее обмолвку, о стремлении к равенству на всех континентах, и то она была приправлена такой дозой презрения, что убивала всякое желание подумать о равенстве. Он пытался вспомнить и вспомнил о свойствах мирового чувства, доведенных до его ума в день посвящения голосом САМОГО. Курнопаю верилось, что мировое чувство должно вмещать в себя сущности равенства и неравенства наряду с отдельными сущностями, о которых САМ оповестил их с Фэйхоа: с истиной и ложью, явью и миражом, всеприятием и несогласием, всевосприимчивостью и неосязаемостью, зрением и слепотой, созиданием и распадом, движением и покоем, недостижимым и возможным.
Тогда же, упрямствуя, он посылал телепатемы Болт Бух Грею: «Коль есть неравенство, не может не быть равенства. У САМОГО нет истины без лжи, всеприятия без несогласия, созидания без распада, движения без покоя». Теперь, когда Болт Бух Грей изрек, что доброта — мизер без целесообразности, Курнопай сказал, что под воздействием вчерашних идей держправа, главнокомандующего и покровителя, вспомнил учение САМОГО о мировом чувстве. Намерением Курнопая было, заинтересовав Болт Бух Грея своим воспоминанием, подобраться к возражению и не только переубедить его, но и предотвратить отход властелина от философского учения САМОГО.
Болт Бух Грей даже остановил автомобиль и потянулся носом, оседланным инфрабинокуляром, к лицу Курнопая. Будучи смельчаком, Курнопай оторопел, не ведая о том, как отнесется главсерж к его воспоминанию.
«Неужто ревность? А, идиотский просчет!» — спохватился Курнопай и воспрянул духом. Болт Бух Грей обрадованно шибанул его по плечу и заорал с английскими вязкими раскатами:
— Браво, головорез номер один! Ты, стало быть, не забыл день посвящения и Пригожую Фэйхоа. Привет тебе от нее. Больше у Фэйхоа не было посвященцев. САМ, держава, Сержантитет и я, верховный жрец-посвятитель, ценим и вознаграждаем женщин, у которых сотни посвященцев. Но Фэйхоа мы прощаем за верность единственному посвященцу Курнопе-Курнопаю. Да-да, мой дорогой герой, память о посвятительнице весьма похвальна с точки зрения религии посвятительства. Но еще похвальней исповедовать учение САМОГО в свете ЕГО постулатов о МИРОВОМ РАЗУМЕ и МИРОВОМ ЧУВСТВЕ. И, конечно, выше всяких достоинств умение связывать предначертания САМОГО с моей державной философией.
Удачно получилось. Не пришлось подбираться к возражению Болт Бух Грею, а прямо выдать довод в пользу вероятности существования равенства в противоположность неравенству.
Болт Бух Грей не оскорбился и не был смущен.
— Не всему в мире имеются противоположности. САМ не имеет противоположности, туманность Лошадиная Голова, Солнце не имеют, я не имею как верховный жрец-посвятитель, ибо нет иного на Огнеглазой планете. Вы удивитесь. Чему? Слезы не имеют материальной противоположности. Свет не имеет. Тьма не противоположность свету. Она — не лучевое явление. Тьма выступает в двух ипостасях: в ипостаси тени и в ипостаси материи, удаленной от источников света. Не имеет противоположности и неравенство, ибо все, вся и всё в обозримом мире не совпадают, не повторяются, отличны друг от друга в чем-то, чем-либо, когда-либо. Жаль, пытливый Курнопай, вы не знакомы полностью с учением САМОГО. И не имеете права быть знакомы, только я имею право. И в этом смысле я тоже не имею противоположности. Тем самым и в этом демонстрирует себя категория неравенства как абсолютно единая, устойчиво существующая среди безграничного множества двуединых, противоположноединых категорий.
Смят, убежден, покорен был Курнопай. Кива Ава Чел и Лисичка обезумели от мудрости Болт Бух Грея. От восторга и согласия с ним роща гледичий наращивала на стволах колючки, и они, увеличась, посеребренные луной, походили на рога ветвистых оленей.
Поехали дальше. Внезапно, невзирая на то, что согласился с доказательствами Болт Бух Грея, Курнопай горестно подумал: «Потерпел поражение. Невежда».
И ему стало обидно за себя. Посредственность, ничего своего не придумает, раб чужих умопостроений.
Болт Бух Грей легко пользовался инфрабинокулярами. Курнопай, в отличие от него, даже в инфраочках не мог долго двигаться через тьму — резало в глазах, поташнивало. Потому, пожалуй, что привык в училище быть первым, он никому не завидовал. А тут позавидовал — и опять соскользнул в отчаяние: «Неужели приговорен покорствовать? Неужели всегда, как большинство людей, буду ходить вроде мула в упряжи: занузданный чужими идеями».
Еще бы мгновение, и Курнопай выпрыгнул бы из машины и пропал бы в вечности, ехали краем ущелья, но Болт Бух Грей чиркнул ладошкой по его погону, и, чтоб не унизить перед Кивой Авой Чел и Лисичкой, прошептал:
— Хватит сокрушаться. Впереди только счастье. Эгоизм — мизер без провидения грядущего. Следуй рядом со мной. В этом залог твоей самостоятельности и общего удовольствия народа Самии. Ценю сопротивляемость характера. Воистину головорез!
Психолог, дьявольский, нет, космический, может, божественный психолог. Ведь неизвестно, кто САМ: просто галактянин, вероучитель, бог? А может, он химеричен? Грех, грех… Пропадаю.
— Девочки осведомлены, — сказал Болт Бух Грей, закрепляя поворот в его настроении, — об очистительной сущности огня. Я специально провез тебя сквозь зону жара. Ты, дорогой мой герой, и девочки очистились жаром перед прибытием в храм Любви для совершения священного акта посвятительства. Я, как верховный жрец, не нуждаюсь в ритуале очищения: у меня степень вечно чистого существа.
— Почему? — невольно спросил Курнопай.
— Табу! — крикнули одновременно в ужасе и досаде Кива Ава Чел и Лисичка.
— Я прощаю любимца САМОГО и своего собственного, — промолвил Болт Бух Грей.
18
Едва стали спускаться в теплую горную котловину, где над лампионами с изогнутыми нефритовыми подставками взвивались разноцветные огни, Курнопай различил бурого камня скульптуры коней, запряженных цугом. Колеса о десять спиц, на каждой спице человеческие изображения, колоссальный храм-повозка, которая словно бы движется по земле в необозримость неба. Сооружение походило на индийский храм Солнца, который Курнопай видел на картинке в покоях Фэйхоа в день посвящения.
Вышли из автомобиля рядом с бассейном. Круговая оправа из базальта, в центре бассейна, тоже базальтовый, гриб, глянцевито-влажный от полировки. Воды в бассейне не было: сияло шлифованное дно, усыпанное лепестками лотоса.
Из-за нефритовых чаш выметнулись негритянки. Огромные губы алы — намазаны свежей кровью, курчавые головы, политые стеклянистым лаком, сделаны под базальтовый гриб, на животах глазастое изображение Солнца, прячущего ухмылку в клинышек бородки.
Будто ветром сорвало с Болт Бух Грея одежду — с неуловимой быстротой он был раздет негритянками. В танце, напоминающем раскрывание цветка, негритянки струились возле его обнаженной фигуры.
Появление негритянок, длинноногий бег, пересыпчивый блеск серебряных сеток на конических грудях, изображение Солнца, нарисованное сияющей белой краской — отозвались в душе Курнопая как мечтание о девушках в училищную пору, миражно-зримое, неотступное до беспамятства.
Но едва негритянки оголили Болт Бух Грея, Курнопая охватило страхом стыда. Он еле сдержался, чтобы не сбежать. Возникла готовность к защите и распалялась по мере того, как мелькали перед ним знаки соблазна — кровавые губы, белые круги с черным пятном в прогибах талий.
Если кинутся раздевать, будет бить негритянок, точно солдат противника, даже, может, яростней, потому что часто воюют невинные люди… Наверно, и они подневольны, но довели свою работу до радостно-алчной театральности, поэтому подлежат наказанию, после которого не больно-то засеменишь на пяточках, изобразишь ручками змей, перевиваемых млением.
Курнопай понапрасну тревожился. Так обычно встречают храмовые танцовщицы верховного жреца-посвятителя. На голову Болт Бух Грею надели ковчегообразный, черный, из мориона венец. Над венцом возвышалась пестовидная мачта из агата, в белых кольцевых узорах. Фигуру Болт Бух Грея окутали державным знаменем Самии: на зеленом, в фиолетовую клеточку шелковом полотнище темнела, пробиваемая лучами далеких звезд, туманность Лошадиная Голова.
Щеки Кивы Авы Чел пылали. Она сказала Курнопаю, что теперь ее с Лисичкой очередь вступать в действо посвящения.
Прежде чем шагнуть навстречу призывно вытянутым рукам Болт Бух Грея, она попросила Курнопая не ревновать.
Возникла, восходя с пламенем из нефритовых чаш, мелодия менуэта «Пробуждение орхидей». Негритянки полуприсели, соткнувшись коленями и лбами.
Курнопай был уверен, что ревность в нем не трепыхнется. И все-таки решил смотреть и слушать менуэт. Он мигом отвернулся от колен и лбов негритянок и увидел, что Болт Бух Грей, следуя движениями плосковатых пальцев за мелодией танца, расстегивает золотые кнопки на кофточке сомкнувшей веки Кивы Авы Чел.
Курнопай еще не успел отделаться от лопающих звуков разомкнутых кнопок (эти звуки застревали в ушах, как остья ячменя), Болт Бух Грей уже раздирал кнопки, соединяющие скорлупки бюстгальтера. Не понимая себя, Курнопай вращал мизинцами в ушах, словно и впрямь мог извлечь оттуда остья звуков.
Ладони главсержа занырнули за плечи Кивы Авы Чел, взметнулись, и на плиты огненной яшмы слетели кофточка и скорлупки бюстгальтера, и сразу, будто были невидимы, выкруглились на шее девочки огромными каплями крови янтарные бусы, и такая беззащитность примнилась ему в ее голубом бюсте, что Курнопай не выдержал и прорычал, как зверь, бессильный защитить добычу.
Вполне вероятно, через мгновение он прожег бы из плазмонагана сердце Болт Бух Грея, однако его укротили погрустневшие глаза властителя и его журящий тон:
— Жадничаешь. Второй раз жертвую тебе любимую девушку. Не подозревал неблагодарности.
Менуэт оборвался. Со стороны храма Солнца возникли удары тамтама. Негритянки, вторя округло-холодным ударам, зловеще зашептали:
— Смерть отступнику, сметь осупнику, меть тстутупнику, ит-ту-тус, с-со-тсы-са, тса-пса-тста.
Ритм тамтама стервенел, терял ударность, становился вращательным. Теперь негритянки только сэсэкали. Завихренный шепот наводил ужас, он выкрутился в образ смерча, приближавшегося по океану к пескам побережья. Он сдирал с волн кипящие гребни, с турбинным шелестом всасывал в себя, возносил по вихляющей оси к серым облакам.
Смерч упал в ничто. Негритянки попятились за нефритовые чаши, едва раздалось томное повеление Болт Бух Грея.
— Хватит.
Опять Курнопай пытался зажать в себе крик, рычал, увидев, как Болт Бух Грей раздернул кнопки на юбочке Кивы Авы Чел. Кисточкой, поднесенной ему седой скорбной женщиной (в ней с недоумением Курнопай узнал законную супругу покойного Главного Правителя), провел белый круг около пупка девочки, поцеловал ее между лопаток и отправил к Курнопаю, приказав подойти Лисичке.
Не ожидал Курнопай, что после того, что творилось в его присутствии, пускай это и считается началом ритуала посвящения, Кива Ава Чел встанет рядом с ним.
Взяла за руку, на миг приникла, поинтересовалась, красиво ли смотрелась. Он возмущенно хмыкнул, оттолкнул ее. Она разобиделась и не сумела скрыть своего состояния, хотя и пробовала соорудить маску беззаботности.
Так как он отвернулся от Болт Бух Грея и Лисички и не обращал внимания на слова законной супруги свергнутого президента, а она подчеркивала: лицезрение верховного жреца и Лисички для него обязательно, он может быть казнен за совершение кощунства, — Кива Ава Чел принялась плакать. В ее всхлипывание вплетался причет. Курнопай не дорожит великой благосклонностью Болт Бух Грея, что для головореза номер один гораздо опасней, чем для простого смертного, что при его славе и авторитете у народа непозволительно не поддерживать сексрелигиозные новшества революции сержантов и проявлять пренебрежение к ней, которая еще до поступления в колледж стала добиваться, чтобы Сержантитет назначил ее ему в посвященки; отец и мать, являясь членами правительства, запросто помогли бы ей получить в качестве посвятителя самого держправа Бэ Бэ Гэ, да и сам Бэ Бэ Гэ намекал на это, но она не изменила своему выбору.
В училище термитчиков до сознания Курнопая довели одобренный Сержантитетом гуманистический афоризм, выдвинутый Главным Правителем: «Жалость заслуживает бессердечности».
Слушая Киву Аву Чел, думал Курнопай о могучей выучке, пройденной курсантом, коей сам содействовал не хуже командпреподавателей.
«Мудра постановка воинского воспитания, — одобрил он прежнюю мысль, потому что хныкавшая Кива Ава Чел вдруг зарыдала. — И не только воинского — общественного. Добиваться безнравственности с помощью слез. Чуть ощутила в себе женщину, метит превратиться в нее. Натолкнулась на честное противодействие, обязательно надо осуществить собственную вымороченную волю».
Курнопай прекратил выступать перед самим собой: оборвалось рыдание Кивы Авы Чел.
— Чего замолкла? Реви дальше. Слезы по кулаку. От истинной обиды слезы тихонько текут.
— Вы не правы, мой посвятитель. Бэ Бэ Гэ покосился. Нельзя пропустить целования груди верховным жрецом. Повернитесь, не то — казнь!
— Ах, я растроган! Спасительница!
Кива Ава Чел притушила укоризну, замеченную Курнопаем в ее глазах. Явно, он был выделен ею среди юношей и мужчин, не исключая главсержа. Значит, все же ей нужно верить и, вероятно, подчиниться.
Поворачиваясь, Курнопай приспустил ресницы. Не различать, как Болт Бух Грей припаяется ненасытным ртом к Лисичкиной груди. Но увы, различил. Главсерж нарочно затягивал целование, его проверчивые очи были выпучены по направлению к ним с Кивой Авой Чел, которая, закрепляя слезную победу над Курнопаем, бормотала о том, что, приветствуя программное установление Сержантитета о трех прыжках: в БЕССОННОСТЬ, в БЕСКОРЫСТИЕ, в БЕСПЕЧАЛЬНОСТЬ, тем не менее не собирается соглашаться с идеей неомраченности, заключенной в третьем прыжке, — она слишком мало стоит по сравнению со священным ритуалом посвятительства.
Курнопай удивился вольнодумной бойкости Кивы Авы Чел. Она, видите ли, приветствует установление, протестуя одновременно против применения идеи третьего прыжка к нему и себе. Пускай, стало быть, БЕСПЕЧАЛЬНОСТЬ распространяется на других людей, только не на них. Может, установление о трех прыжках вообще не распространяется на предержащих лиц, их детей, домочадцев?
— Похоже, Ки, ты не получала дозу «Большого барьерного рифа»?
— Новый вид поощрения?
— Не знаешь дворцового жаргона.
— Все виды поощрений идут под кодовыми названиями.
Курнопай и Кива Ава Чел не успели заметить, как Болт Бух Грей очутился возле них.
— Если укол антисонина месячного действия — поощрение, тогда что такое поощрение? — кокетливо спросил он.
Они были ошеломлены тем, что Болт Бух Грей услышал их.
Его рассмешило выражение заученной очумелости на лицах. Он прыснул в кулак и подул туда, унимая веселый раж.
— У меня слух удода. Слышать сквозь землю, слышать сквозь молчание масс, но не слышать сквозь музыку — такое исключено.
Кива согласилась с верховным жрецом.
— Совершенно!
Курнопая всеслышащие уши Болт Бух Грея не обрадовали. Вспомнился бармен Хоккейная Клюшка, и он сказал:
— Совершенно до возмущения.
— О! — торжественно подтвердил Болт Бух Грей, но интонация, всплывшая из глубины его голоса, выдала: он был в смятении и вот спохватился о том, о чем догадывался раньше. Признание смягчает непроизвольное кощунство. Оно воспринято им как обещание Курнопая следовать церемониалу посвятительства. Изволит он, однако, сделать любимцу САМОГО, своему личному любимцу, посвященцу Фэйхоа первое строгое предупреждение не для проформы, а ради его спасения, ибо сексрелигия карает люто своих еретиков.
Болт Бух Грей распеленался из державного знамени. В нефритовых чашах приспустили пламя, и воздух наполнился зеленоватой сутемью. Призывные взвились звуки труб. От звуков, которые катились в алмазные дали Магеллановых Облаков, Курнопай встрепенулся, просиял лицом, будто горнисты играли сигнал побудки перед выступлением в ночной поход.
Болт Бух Грей встал между Лисичкой и Кивой Авой Чел, отмахнул знамя за голову, оно, попрядав, накрыло все три спины до пояса. Торжественным шагом он, Кива Ава Чел и Лисичка направились к базальтовому грибу, а Курнопай посетовал на то, что ему предстоит не поход, а муки им незнаемого посвящения. Однако он обрадовался: мощный духовой оркестр издал мужественный вскрик, и возникли грузные ритмы боевого марша «Выступаем — наша земля в опасности». Но, странно, Болт Бух Грей не отреагировал на марш, как предписывалось уставом, и продолжал расслабленный шаг. Когда посвященки упали перед базальтовым грибом на колени, он окутал их знаменем; едва вскинул знамя вверх, обнаружилось, что Кива Ава Чел и Лисичка обтекают базальт губами, щеками, шеями.
Курнопай запаниковал. Зачем все это? Есть ли в этом польза для Самии? А, чтоб извлекать наслаждения из власти над людьми. Но почему Кива с Лисичкой покорствуют обряду? Кивины родители входят в правительство. Не могли ж они навязать дочери… Вдруг могли? Ради сохранения власти. Уж он-то убедился в училище, что самое подлое из человеческих чувств — властеэгоизм. Уж он-то выявил: ничто не унижает личность до уровня одноклеточных, кроме командного произвола. Так что же это? Неужели все мы: девчонки, их родители, я — люди запутанного разума?
Играть патриотический марш в стыдный момент. Запутанный разум? Беспутство? Ах, осуществление прыжка в БЕСПЕЧАЛЬНОСТЬ.
19
Все здоровое, честное, высокое, что перекрывалось в сознании Курнопая блокадами антисонина и училищными предписаниями, вдруг захотело освободиться. Когда вспышка в мире сознания разрешается в нем самом, она подобна вулканическим взрывам, не находящим выхода на поверхность земли: происходят незримые внутренние разрушения-созидания. Но если вспышка в шарике, не пробивающая его тверди, вполне безразлична шарику, то вспышка в сознании, умея осуществить себя в нем самом, невольно стремится к возможности осуществиться еще и через действие вне себя. Так получилось и у Курнопая. Сперва он воспрянул от ясности, опять наступившей в уме, потом заметался около бассейна и вдруг кинулся к нефритовым чашам — за ними ему чудился духовой оркестр из военных музыкантов: на бритых головах фуражки со звонкими медными тульями, бороды заплетены косичками, к каждой косичке привешен колокольчик, белые бешметы с газырями, только вставлены в гнезда не патроны — металлические венички разной величины и молоточки из пальмового дерева, за поясами кленовые ложки, к шортам из крокодильей шкуры прикреплены бубны, к наколенникам буйволиной кожи привинчены черепашьи панцири, поверх носорожьих ботинок — кольцом бубенцы.
Неподалеку от нефритовых чаш Курнопай заорал на бегу:
— Пы-ы-ри-кратить! — Он изумился собственному полицейскому выкрику, вздумал остановиться, но сознание, хотя было понятно, что оно осуществляет себя с опасной нелепостью, не отрешилось от потребности действовать. — Пы-рекратить марш!
Оркестра он не обнаружил. За постаментами чаш полулежали вкруговую на плитах черного космического стекла нагие блондинки. Одна из них, с прической тюрбаном, быстро пробежала в центр круга и ткнулась на колени, остальные, как на сцене бара, взялись изгибаться, перекручиваться, выставляться.
Курнопай заплакал. За пять лет, долгих, точно тысячелетия, почти никому из курсантов не верилось, что не перевелись на свете девушки и что вероятность того, что было в день посвящения, еще существует. Ночами, когда отменялись запланированные маневры, курсанты блуждали по крепости, где находилось училище, проклиная обряд посвящения, который привел к изнурительному знанию; неведение не избавило бы их от зовов плоти, зато не было бы страданий, доводящих до пороков, галлюцинаций, самоубийств. Наверно, в Сержантитете кто-то догадался о том, насколько неодолима в юном мужском организме сила причастности к акту посвящения, чтобы пользоваться самой великой потребностью для переключения на батальные цели как безотказной приманкой, поощрением, наградой, наказанием, губительной пыткой…
— Мы твои, — закричали блондинки. — Верховный жрец разрешил. Кива будет гордиться.
Он заплакал еще горше. К прежней скорби прибавился соблазн воли, склонявший его к ненасытному забытью.
Та, у которой прическа тюрбаном, сказала, манливо выпячивая губы:
— Головорез номер один, ты нас не обидишь. Настоящие мужчины не обижают. Курсанты томятся в училище, мы — тут. Твоя честь не позволит отказать. Все державные сержанты зарятся на нас, да лишь трем выпало соизволение верховного жреца. Во вкусе верховного жреца датчанки. Я датчанка. Иди ко мне, милый народный любимец!
Блондинки запротестовали наперебив: и англичанок обожает верховный жрец, и славянок, и шведок, и американок, и канадок…
Она пробудила в сердце Курнопая сострадание, когда тоскливо промолвила слова: «Курсанты томятся в училище, мы — тут».
Он порывисто развернулся, задетый датчанкиным укором его чести. Пока что все, происходившее в этой ночной низине, не имело отношения к чести.
Он пошел на силуэт горы, гребень которой прорисовывался в небе сизым зигзагом. Его задержало увещевание Болт Бух Грея.
— Обряды уважают, особенно сексрелигиозные. Вера выше нравственной щекотливости. Ваша щекотливость — атавизм.
— Если совесть атавизм, то и жизнь атавизм, — яростно отозвался Курнопай.
Болт Бух Грей подосадовал на Курнопая. Его ведут к высотам духа, в священном месте, куда никто не допускается без согласования с божественным САМИМ.
— Сексжрица ведь напоминала Курнопаю об его сверхпочетном звании головореза номер один и народного любимца. Звания сии тождественны представлению о настоящем мужчине. Как можно было отклонить приветливость белокурых чертопхаек. Впрочем, датчанка апеллировала к факту личной чести. Но я, верхжрец, напоминаю о факторе государственной чести, поскольку вы не просто Курнопай, а личность знаменательная, кому нельзя не учитывать национального престижа. Что могут подумать иностранки о мужчинах страны САМОГО и его наместника Болт Бух Грея? Ну, пойдите, ради САМОГО, к жрицам.
— Будь они прокляты.
— От имени своего сана делаю вам второе серьезное предупреждение. Другого за допущенные кощунства уже казнили бы, кремировали, урну с прахом замуровали бы в подземелье храма Солнца. Не испытывайте веротерпимость сексрелигии, Курнопа-Курнопай! Засим приступайте к исполнению прихотей наших наемных жриц. Вы только посмотрите на них! Гвардейский рост и ноги начинаются от шеи!
Курнопай было направился к датчанке, однако остановился и заявил Болт Бух Грею, что скорей превратится в пепел, чем поддастся его нажиму.
— Почему? — воскликнул со слезой разочарованный Болт Бух Грей.
— Бессовестность отличаю от чести.
— Ай-яй, любимец САМОГО, мой личный любимец, любимец самийских масс, жаль. У вас нездоровая совесть.
— Именно здоровая.
— Совесть, не признающая державной политики, порочна.
— Безнравственность — не политика.
— Существуют факторы неоглашаемой политики. Они еще важней оглашаемой.
— А, тайной политики?
— Младенец. Я умилен вами, Курнопа-Курнопай, тогда как должен был бы отдать приказ об аресте. На ваше обучение потрачено два миллиона золотых огомиев, дабы вы дошли до сознания фактора неоглашаемой политики.
— Кому? Народу? Народное сознание всегда опережает сознание правительств.
— Вы плохо учили логику.
— Наоборот.
— На вас, «наоборот», нужен укорот. Вы антиполитически воспользовались замечательным воспитанием. Своим негативизмом вы поругали патриотический долг, возложенный на вас званием питомца САМОГО, моего личного питомца и нашего народа. Вы совсем не оправдали надежд бабушки Лемурихи и вашей посвятительницы Фэйхоа. Ваши родители и командпреподаватели будут разочарованы. Прощайте, Курнопай. САМ видит и понимает, что я не могу не поступить со всей строгостью закона. Прекрасные блондинки, казнить Курнопая, кремировать, замуровать.
Жрицы мигом окружили растерявшегося Курнопая. Они просили Болт Бух Грея отдать им на потеху Курнопая. Через сутки они обещали выполнить смертельный приговор.
— Обойдетесь.
20
Жрицы пригрозили расторгнуть без возмещения задатка контракт на обязательное участие в церемониале посвятительства.
Верховный жрец не отменял произнесенных решений, но здесь пошел на уступку. Как-то странно, это долго пытались осмыслить философы Самии, да так и не смогли, он развел руки перед Курнопаем оправдательно горестным жестом.
Кива Ава Чел и Лисичка, заслышав команды Курнопая прекратить музыку марша «Выступаем — наша земля в опасности», прекратили обтекать базальтовый гриб. Этот марш, на редкость подходящий к минутам посвящения каучуковыми мелодиями, смолкнув, заставил их прислушаться к происходящему. Кива Ава Чел презирала жриц: корыстные наймитки, длиннющие шкильды, газет не читают, лишь одно в мозгах — прелюбодеяние. Не позволит белокуркам достигнуть Курнопая, будет их сечь, тюрбаноголовую задушит.
К ужасу Лисички, относившейся к непривилегированной прослойке класса ученых (ее отец, увы, был не мойщик пробирок, а академик-кристаллофизик), высокопоставленная Кива Ава Чел принялась рвать на полосы державное знамя, прочное из-за платиновых нитей: ей вздумалось сплести плеть.
Пока датчанка вымогала Курнопая у верховного жреца, Кива Ава Чел подкрадывалась к ней. Едва та победно запрыгала, добилась-таки своего, Кива Ава Чел хлестнула ее свежесвитой плетью. Датчанка ойкнула. На спине вздулась зеленая диагональ.
Контракт гарантировал жрицам неприкосновенность. Веселый плутень обнаружился в Болт Бух Грее: «Ай да Кивушка! Хватила — палач позавидует! Наипревосходный рубец!» Задорно-ухмыльчивый, он вкусно радовался ее удару и все же напомнил девчонке об охранительном пункте контракта, оборачивающимся валютным уроном для религиозной кассы, правда, возмещаемым за счет ценностей семьи.
Лишь ягоды смоковницы из водянисто-зеленых становятся винно-красными, так зрел рубец на теле датчанки, усиливая свирепость Кивы Авы Чел, уловившей в голосе верховного жреца, хотя у нее не было удодьего слуха, что можно надеяться на безнаказанность:
— У кого белокурки перехватят посвятителя, у тех фотокарточек — раз, два и обчелся. У меня должен быть целый альбом.
— Ты слишком тщеславна, Кивушка.
Через миг он свел пальцы растопыренных рук и сделал пасс в сторону ржаво-стального в темноте храма Солнца. Жрицы сомкнулись вокруг Курнопая, повели к храму.
Кива Ава Чел догоняла жриц, секла по уязвимым местам, намереваясь одну за другой выбивать из процессии, но они, заслоняясь и зажимаясь, продолжали совместное движение. В отчаянии она упала среди гигантских топазов, в кристаллах которых пламя лампионов высвечивало окаменелую битву осьминогов с муренами.
Болт Бух Грей прислонился к топазу. Его огорчало поведение Курнопая и Кивушки, но тем не менее он торжествовал: идея, сформулированная им накануне переворота — «Людей необходимо сверхискуснейшим образом закручивать, дабы они никоим способом не развинтились», — давала результаты: и выдающиеся натуры, срывая резьбу, совсем не раскручиваются. Использование идеи, выловленной в поведенческом потоке человеческой психологии его еще юношеским умом, смягчило главсержа. Он окликнул главную жрицу, отменил разрешение на потеху с Курнопаем. В качестве компенсации за ущерб и побои предложил оплатить контракт, ежели ей и сожрицам захочется уехать.
Киве Аве Чел порекомендовал рассмотреть застылую битву осьминогов с муренами. Тогда она прекратит огрублять свою чуткую организацию чужеродными девушке переживаниями. Пределы ее чувств, исходя из фактора целесообразности, должны быть замкнуты мечтами о религиозных страстях, настройкой души и тела на ласку.
Кива Ава Чел, лежа вниз лицом, слушала верховного жреца, но согласия не выражала. Он опять смягчился. Отдал распоряжение не казнить Курнопая до религиозно-военного суда. Ежели судебное разбирательство выявит причины, смягчающие участь головореза номер один, его не казнят, но от посвящения Кивы Авы Чел он будет отстранен. За Курнопая произведет посвящение потомок САМОГО, отходчивый правитель Болт Бух Грей.
Жрицы рысили за убегающим от них Курнопаем. Не прекращался бег его дум. Зачем жить? Ради самого существования? Это, должно быть, прекрасно! Все в природе живет ради самого существования, цели которого никто не определял. Их вкрадчиво сложила эволюция. О, постой, постой. Куда ты девал Бога и САМОГО? САМ, хотя бы по тому, о чем говорил его голос, наверняка богочеловек. Но почему-то хочется мыслить, опуская бога и САМОГО, словно их нет? Неужели он, воспитанный на зависимости, пытается освободиться от зависимости? Скорее, это желание освободиться от априорной зависимости. Ты не видел ни Бога, ни САМОГО, однако с момента рождения в полной зависимости от их заветов. Впрочем, тебя взвинтили всевершащая воля Болт Бух Грея и раздражение против режима младших военных чинов, изловчившихся заслонить свое диктаторство учением и установлениями САМОГО.
Попытка Кивы Авы Чел проложить вторую диагональ на спине главной жрицы прервала размышление Курнопая. Как ни пыталась девчонка вытянуть ее с тыла, жрица успевала крутиться и подставлять руки.
Редкий день в училище проходил без поединка. Исправляя на турнирах должность арбитра, которая предполагала справедливую бесстрастность, Курнопай обычно, хотя и таясь, болел за кого-то из бойцов. Со скорбью он отметил, что не болеет за Киву Аву Чел. А ведь должен был болеть: она мстила датчанке за него. Пожалуй, исчерпал он навсегда запас турнирного азарта? Да и вообще в его сердце завелся недуг, обнаруживающий себя то безразличием, то оголтелым несогласием, а иногда и сомнением в бессомненных сущностях, будто до него среди самийцев и человечества не попадались пытливые люди. А может, и нет в том необходимости? Вполне вероятно, что несуразное, с твоей точки зрения, мнимо. А не мнимо то, что проходит путем обязательного развития, которое, рано ли, поздно, обретает состояние гармонии. Ведь эволюция — неизбежное движение к гармонии. До изумительности гармонична наша галактика! Следовательно? Нет… Следовательно, бюрократическое и технотронное подправление саморазвития природы человека или резкое вмешательство в это саморазвитие есть бешеное разрушение гармонии, осуществляющей себя универсальными средствами эволюции.
Курнопай воспринял отказ жрицам в сексутехе как генетическое проявление эволюции в поступке разрушительствующего Болт Бух Грея и причислил справедливость к основе мира, осуществляющей саморегуляцию гармонии, потом подумал, что человек — единственный враг эволюции, поэтому подлежит искоренению. Минутой позже он пожалел блондинок и, пытаясь усовеститься за непоследовательность, сделал вывод, что пагуба похоти, в которую вверглось человечество, набрала такую мощь, что перед нею отступает нравственность — творение природной эволюции, ну и духовность — создание эволюции личности и обществ.
Он приостановился, и жрицы приостановились. Массируя рубцы, проклинали Киву за отсталость. Как можно в век прогресса и всеобщей грамотности не уступить мужчину на временное пользование? И вовсе непростительна ее ревность: пережиток каких-нибудь пещерных дикарей и полное отставание от моды. Пережиток еще можно понять, но отставание от моды не укладывается даже в ложе Прокруста.
Для Курнопая мода была чем-то вроде повальной болезни. Иной раз он подозревал, что моды возбуждаются тайными вирусами, выводимыми биохимиками по заказу мафии промышленников и связанных с ними предержащих лиц.
Училище, несмотря на приказ главсержа, морочила мода на нейлоновые куртки оранжевого цвета. Статическое электричество накапливалось в нейлоне и приводило к взрывам термитных жидкостей. Как ни изуверствовали командпреподаватели и головорезы, долго ничего не могли добиться. И вопреки расстрелам крепла мода на нейлоновые куртки. Главсерж отменил приказ о расстрелах, когда перед началом национальных маневров с участием всех родов войск попался в нейлоновой куртке сам Курнопай.
Готовый к надругательству и смерти, Курнопай, заслышав толки о моде, улизнул от жриц за какой-то монумент, опасаясь заражения вирусом сексмоды.
Монумент тем не менее заинтересовал Курнопая. Могучим носорогом подмяты всадник и мустанг. Из-за бороденки, худобы, долговязости всадника он воспринял его как Дон Кихота, но пригляделся и посетовал на свою торопливость: на всаднике брюки-дудочки, черный фрак и цилиндр. Всадник сползал с седла на круп мустанга и здесь был прижулькнут носорогом. Мустанга еле держали полусогнутые задние ноги, глаза выпучило, в оскале страх гибельного надрыва. Невольно коробило от хвастливого намерения скульптора: якобы носорог закладывал разом и всадника и коня. Рядом носорог закладывал льва, чуть подальше — слона, еще дальше — медведя, за ними громадилось бронзовое изображение, где ярый носорог закладывал земной шар.
Из-под медвежьего брюха вынырнула датчанка. Полюбопытствовала, нравится ли Курнопаю монументальная символика. Ее вопрос разрывала язвительность. Курнопай не ответил. Он презирал тех, кто, будучи постыдными, осуждают постыдство. Жрица поняла молчание Курнопая и принялась проклинать его за гордыню, лишенную плотоядности насильника. Поведение жрицы представлялось Курнопаю невзаправдашним, несмотря на то, что оно было действительным. Такой же невзаправдашней явью представлялась ему теперь вся жизнь: и собственная, и самийская, и всепланетная.
21
Помещение, куда жрицы втолкнули Курнопая, было облицовано лиловым камнем. Пронимаемая внутристенной пульсацией светильников, шариковая структура камня походила на роение икры или ядер, где неудержимо вихляли крючковатые зародыши. Наверняка внушалась мысль о неизбывной потенции живых существ и самой материи.
Вдруг он заметил — зародыши поскручивались в спирали, замерли, улетучились вместе с оболочкой. Мало-помалу в камне образовывались то светлые, то темные пустоты и до того быстро разрастались, что икринки-ядра одиночно мерцали в пространстве, как звезды сквозь ненастное небо.
«Бренность ты указуешь. Ничто во вселенной неценно», — исподволь, будто мозг не причастен к этому, сложилось в уме Курнопая. Он ужаснулся стихотворности своего сознания и подосадовал на бабушку Лемуриху. Над поэзией в училище измывались. Правда, зубрежка и декламация воинственных стихов там вменялась курсом, однако ими занимались с постылым сердцем, хотя демонстрировали вулканическое клокотание. Чем упивались, так это виршами, где будоражила воображение жеребятина. Бывали дни, когда он стеснялся себя: преследовали, невольно складываясь, стихи о Фэйхоа. Неожиданный вывод осенил и осчастливил Курнопая. Независимо от него Фэйхоа и думы о ней формировали душу на возвышенный лад.
Курнопаю захотелось забиться куда-нибудь в уголок с укромной сейчас тоской о Фэйхоа и лелеять эту спасительную тоску, и выразить ее Фэйхоа, если доведется встретиться, как и виноватую свою любовь. Случалось, что бабушка Лемуриха, когда он малышом ревмя ревя увязывался за ней, брала Курнопая на ипподром. Однажды наездник занес его в стойло рысака, где было сизо от сумрака. Рысак стоял понурый, уткнувшись лбом в угол. Наездник просил коня поприветствовать Курнопая. Наездник обещал бабушке, что рысак подойдет, потрогает губами мальчонкино ушко, пощекочет шею ветерком из ноздрей. Но конь, как наездник ни применялся к нему, даже не переступил с копыта на копыто. И наездник сказал, что рысак не в духах: вчера они упустили приз.
Именно так, лбом в сумрак угла, встал Курнопай. Фиолетовый камень был теплым, как пластины грифеля, и почему-то навеивал смирение. И стоял бы он целую вечность, не унимая тоски, чтобы дождаться встречи с Фэйхоа, сохранив любовь и те сокровенные мысли, которые в нем вызывало теперешнее состояние.
Оборотясь, он увидел Болт Бух Грея. Правитель сидел на пятках подле двери, разочарованный.
— Я неофициально. В нарушение религиозных канонов, выдвинутых САМИМ. Рискую потерять власть. Помещение для содержания отступников не прослушивается, но ежели САМ сосредоточен на мне, ОН все уловит. Случится непоправимое. — Он вздохнул, будто раскаивался в риске и в то же самое время был готов к катастрофе. — Я постиг многое в психологии людей, но пока не отыскал объяснения нашим симпатиям и антипатиям. Мальчишек несет лазить по деревьям. Я не просто лазил — тарзанил. К двадцати уж редко кого тащит на дерево. У меня сия охота приматов-пращуров продолжалась в пору дворцового сержантства. Главный Правитель покровительствует, не просто покровительствует — дарит на вечерок красавиц из гарема, нет, все карабкаюсь по стволам, бегаю по веткам, качаюсь на лианах. Однажды проходил поблизости от вашего дома. Залюбовался деревом ним. Ствол прямизны флагштока. В нарушение дворцового этикета и воинского устава не утерпел — взобрался на ним. Вдруг слышу: «Господин дворцовый сержант, сломи-ка веточку и, пожалуй, размахри. С бутузом-то несподручно… Десны кровоточить взялись. Помассирую — заживут». Дородная, гляжу, баба. По-крестьянски определить: кровь с молоком. Захомутал ее шею ногами пацан. Лапы пацана на грудях, на торпедищах этаких. Сломил веточку, размахрил, спустился с верхотуры. Ба, да это знаменитая Лемуриха, моя протеже, с внуком. Ему диких лошадей объезжать, он катается на бабушке. Сдернул тебя с ее роскошных плеч, коленом под ягодицы поддал. Плечи Лемурихи впору самому Главправу целовать, ты их ногами терзал. Не помнишь, как под зад саданул? Не в обиде?
— Чего там… Дело прошлое, бабушка заставляла кататься на ней, чтобы телом не расслабиться. Была уверена, в случае войны медицинская комиссия ее не отметет.
— Ух, ты! Почему я вспомнил пристрастие свое лазить по деревьям и вас под нимом. На ферме еще у нас, когда вы с телеоператором к моему отцу приехали, я симпатию к вам ощутил, больше даже — пристрастие. Девчонки тогда нравились, тонкие. Сын фермера, но не терпел упитанных девчонок, тем более грудастых. Вдруг восторг меня взял от Лемурихиной дородности. На телеэкране, когда ее грудь надвигалась, я вместе с табуреткой панически отступал. Курносость твою не переваривал. Все в тебе нравилось, курнопайство нет, невзирая на то, что ты вылитый маршал Данциг-Сикорский. С тех пор всегда помнил вас и смотрел, пришли и симпатия и пристрастие. Близость биологических или там еще каких-либо волн? В настоящий период страдаю от собственной непринципиальности. Отрешиться от тебя выше моей воли, но… — Голос Болт Бух Грея, звучавший по-органному выдыхательно, размылся на ноте, полной растроганности, за которой наступает безмолвие: как бы не разразиться унизительным для мужчины плачем. Чуть горло расслабилось после спазм, он сказал: — Прошу приблизиться, брат. Не имею оснований называть братом. Я — потомок САМОГО. Пересилить себя невмоготу. Не желаешь приблизиться для братского объятья? Ладно! Желаю сказать о таинственной красоте ненависти. Величье и, увы, подлость людей — в ненависти. Ненавидят за цвет кожи или загар, за ум и чуткость, за индивидуализм и коллективизм, за нос, подобный моему, и за твой, курносый. Нас ненавидит большинство самийцев за исключительного разнообразия способности. Я тяготею к тебе, ты отбрасываешься, проявляешь неподвластность и, стыдно молвить, неблагодарен. За что? Вместе мы защитимы. Ненависть на ненависть. Чем я плох? Почему надо игнорировать идеологию, разработанную САМИМ ради усовершенствования народа. Согласись, самовитцы впали в разрушительный кризис по вине Главправа.
И опять на рассудок Курнопая словно бы обвалилось смятение, да такое, как океанский вал, рухнувший на отмель, где зазевался из-за самосозерцания человек, и его чуть не изломало, после завертело до беспамятства и выбросило на берег, откуда, еще не придя полностью в себя, он безотчетно пополз в сторону суши — стянет в пучину. Да-да, убеждение человека, не совпадающее с нашим вообще или отчасти в дни сомнений, а также то, что он выдает за убеждение, действует на нас вровень со стихией, силы которой мы не подозревали и от которой едва спаслись или предполагаем, что спаслись. Наши чувства и разум цепенеют до поры, прежде чем мы обретем способность отстаивать собственное меняющееся убеждение или пустимся на согласие, понужденное испугом, смирением, уловкой, а то и станем крутиться между протестом и пресмыкательством, проявляя жалкую подавленность.
Курнопай метался между стремлением быть независимым и привычкой подчинять себя тому, чему учит САМ и что предписывалось Болт Бух Греем, Сержантитетом и командпреподавателями.
Правильно обвиняет его верхний деятель нации. Если казнят и кремируют — поделом. Неблагодарность он отвергает. Он признателен Болт Бух Грею до замирания души. Он даже сам не знает, что с ним случилось. Искривление сознания? Принимал курс на три прыжка и вдруг — перестал… Нелепо приживлять в стране БЕССОННОСТЬ, БЕСКОРЫСТИЕ, БЕСПЕЧАЛЬНОСТЬ. Сон — очищение от энергетических шлаков, накопление биологического топлива для совершения физических и духовных трудов. Нерасчетливость идет от непривычки к выгоде и наживе, да еще и от самопожертвенного великодушия. А печаль — страдание о собственном несовершенстве, о подлом противопоставлении человечеством себя всему в сущем мире: микробам, травам, зверям, воде, тверди, пространству, звездам, невесомости, гравитации, эволюции, гармоническому равновесию. Кроме того, печаль — страдание о том, кого любишь и что любишь, но каковые отсутствуют сейчас и, быть может, недостижимы в будущем.
С прискорбием покивал Болт Бух Грей. Проникаясь его откровенной правотой, укорял, огорчался.
И сразу неуверенность овладела Курнопаем. И вообразилась полная луна, не далекая, не известково-белая, какой видится в танковый монокуляр, совсем вблизи, черная, бликующая, как кристаллы магнетита и трясущаяся наподобие желе от удара упавшей на нее ступени ракеты. Правильно, мысли бывают всякие: разрушительные для державы и для ее руководящих структур, да и сон — другим он только для восстановления сил праздности, да и бескорыстие, оно оборачивается на поверку кормушкой для правящих злодеев и бездельников, да и печаль — столько скорбящих о былой паразитарности, об оргиях времен Нерона, об эпидемиях интеллектуального изуверства.
Предосудительно покивал Болт Бух Грей, соглашаясь. Через два раза на третий точно бы укладывал голову на левое ухо. Покивал без скорби, но и без отрады. Легко было догадаться, что его мудрость возбудилась от высказываний Курнопая, пусть и сниженных робостью, училищной казенщиной.
— Курнопа-Курнопай, всяк хозяин — мыслитель с портфелем главсержа. Экономический вакуум там, где все хозяева, духовный — где каждый думает. От электрогенератора — к аппаратам, станкам, лампионам. Обратный ток — есть ли вероятность такого движения? Исполнители. Пульсирует молекула, личность, главправ, Луна, Земля, Солнце, ядро Галактики. Локальна и зависима пульсация молекулы и личности, дальше — масштаб, самостоятельность. Обратная зависимость? Вообразите зависимость костра от пламени, легких кита от фонтана, выброшенного из дыхала. Счастье зависимости и трагедии. Тиран неотделим от вечности. Тираноборец тот, кто заменяет деспотизм предшественника единоличной неограниченной властью. Обмен духа и материи власти. Топка истории ненасытима. Есть ли смысл в ограничителях типа любовь и совесть, реальность власти и наслаждения? Мнимая нравственность. Ирреальность зависимости. Кива, Кивушка, Киверочек замурует ваш прах. Тихо! Тс-с.
Болт Бух Грей вскочил. Повезло, если САМ его не засек в беседе с отступником, тогда скоро он, Курнопай, будет сужден им, верховным жрецом и главсержем. Лишь единственная причина может предотвратить казнь. Он хотел бы выявить ее теперь, но не решится. САМ карает за несоблюдение границ между частным общением и державным.
Болт Бух Грей на удивление Курнопаю упал на руки, пробежался на четвереньках вдоль стен. В очертаниях его тела было что-то от гепарда. Около порога оскалился, прыжком отворил дверь, исчез.
22
Курнопай ожидал, что придут за ним быстро. Никто не появлялся. Томясь, прилег на пол. Очнулся с ощущением полета на космическом корабле: тишина безмоторная, невесомость, мерцающими штрихами отчеркиваются звезды. В следующий миг догадался: его несут на доске. Может быть, умыкают? Тропическая ураганность!
Около земного шара Курнопая опустили на камни. Небо и звезды заслоняли прически, лица, сияющие глаза. Вкрадчивая главная жрица спросила:
— Вознаградишь?
— Нет.
— У вас вознаграждают только за пост и сан.
— Фальшь.
— Тебе дали право посвятительства и вознаграждают девственницей за верноподданнические заслуги?
— А сколько всего посвятителей и посвятительниц?
— Религиозная тайна.
— От головореза номер один не может быть тайн.
— Вознаградишь?
— Ага, вот так та-ак… И для расчета, и для наслаждения в одинаковой мере тайны?
— Они не подвержены закону взаимного опыления.
— Нет такого закона.
— Пчелы переносят пыльцу с цветка на цветок. За опыление, без которого не бывает плодов и семян, цветы вознаграждают пчелу нектаром.
— Пчелы сами берут нектар.
Курнопай спохватился: жрицы воспользуются его опрометчивостью. И действительно, они возрадовались тому, что пчелы сами берут нектар: заобнимались, подпрыгивали, как баскетболистки, забросившие мяч в корзинку противниц.
Раздалось верещание.
Вихрь пританцовывающих негритянок обнажил Курнопая и распростер на доске. Главная жрица с торжеством склонялась над ним.
Спас Курнопая Болт Бух Грей. Вероятно, он сидел в земшаре или в пасти носорога, откуда спустился потихоньку и гаркнул:
— Кто разрешил?
Он поухмылялся над раздосадованной жрицей, назвал ее зоологической экстремисткой и велел ей, а также предводительнице танцовщиц взлезть на спину носорога для осуществления функций заседательниц при верховном судье Самии.
Курнопай потребовал свою одежду, и Болт Бух Грей велел уважить его просьбу.
Жрица завозмущалась: нет причины для стыда. Тогда Болт Бух Грей придал величественность своей осанке и сделал сопоставление, облетевшее утром всю страну:
— У самийцев, ежели их сравнивать с остальными народами, целомудрие навечно запечатлелось в генетическом аппарате.
Бахвальству Болт Бух Грея жрица не захотела потакать:
— У вас-то где целомудрие запечатлелось?
Она язвительна, но и ему ничего не стоило ужалить.
— Там именно, куда вы стремитесь.
Тонюсенько засмеялся Болт Бух Грей. В мгновения повышенного довольства собой он именно так смеялся: звук точно бы возникал в воде из крохотной дырочки в велосипедном колесе, почти все время этот звук сопровождался возникновением пузырьковых бус, но мало-помалу его частота начинала удлиняться, скрадываясь после игольчатого писка. Кто-то из девушек питомника, где воспитывались наложницы Главправа, уловил в смехе главсержа сходство с пением зяблика, и с той поры прижилось за Болт Бух Греем в среде женщин интимное прозвище Зяблик. Оно нравилось ему: уютное, ласковое, возбудительное. И вдруг дерзость осатанелой жрицы:
— Фрю-фрю, фрю-рю-рю-рю, пшик, Зяблик… — навела его на догадку, что в его прозвище имеется привкус неприязни, причем заведомой, скрыто напряженной, по причине которой он может быть подвергнут уничтожению.
«Подраспустились, — горько подумал он. — Не ценят демократию. Ты им — свободу, они — поругание».
Он поманил к себе предводительницу танцовщиц, назначил ведущей жрицей, а ее товарок жрицами. Приказал им выслать блондинок из страны без имущества и паспортов. Впредь будет неповадно оскорблять сексрелигию.
На помощь негритянкам явились жертвослужители храма Солнца, потрясая окровавленными серпообразными мечами. Блондинки, было замитинговавшие, сразу осеклись и понуро, в охвате жертвослужителей удалились во тьму.
С ночи свержения Главправа нет-нет и тосковал Болт Бух Грей о преданности лиц, близких ему. В Сержантитете, который составлял первый круг близких лиц, у Болт Бух Грея имелись друзья-приятели, сторонники, старательные помощники, но отсутствовали соратники. По его тайному убеждению, истинный соратник тот, кто признает со всей искренностью твое лидерство и никогда, даже наедине с самим собой, не допускает мысли, что способен заменить главсержа на его постах. Все члены Сержантитета, как он догадывался, думали, что способны заменить главсержа, к тому же вынашивали мечту о случае, который помог бы им топтануть хозяина, и Болт Бух Грей мечтал завести хотя бы одного соратника, через которого он держал бы на контроле настроения первого круга и, самое важное, опираясь на правдивость Курнопая (все близкие лица — льстецы, подсиживатели, лукавцы, расчетоманы), провеивал бы Сержантитет — долой мякину — и вносил бы коррективы в руководство политикой, религией, экономикой, этикой.
«Проблема правды, увы, наинасущная для высшего державного мужа, — с чувством недовольства застолбил в своем сознании Болт Бух Грей принцип, о каковом догадывался, но каковой отвращал его необходимостью быть тщательным во взвешивании противоречия между обязательством и противоречием, в изучении держдеятелей по дозам цинизма, выявляемого посредством несоответствия их практической работы идейному курсу, каковой положено исповедовать в тот или иной период. — Именно проблема правды. Без «увы», — одернул он себя. — В противном случае власть не удержишь. Правда как обнаружительница фальши программных убеждений, правда как средство изобличения лжи практики. Если фальшь и ложь, то с потребным и достаточным основанием».
Болт Бух Грей воткнул локти в колени, подбородок подпер согнутыми в фалангах большими пальцами; рот и нос он упрятал в ладони, что, судя по его фотопортретам, прикрепляемым к стенам небоскребов во всю их высоту и ширину, выражало сосредоточенную прозорливость. Он заговорил, позабыв разомкнуть ладони. Негритянок рассмешила упорность его голоса, но он не изменил позы, смекнув, что таким манером, равнозначным вещанию древних храмовых оракулов, можно весьма внушительно вершить суд.
— Я совестлив. Справедливость приговора: либо смерть, либо свобода без наказания — обеспечит степень правильности ответов. Любимец САМОГО, мой персональный любимец, скажите, был ли вам сделан укол «Большого барьерного рифа»?
Безразличный сейчас к собственной судьбе, забывший о враче Миляге, не стал Курнопай ловчить с ответом.
— Ну.
— Почему «ну»? Отступление от антисонинового режима представляет опасность для курса на три прыжка.
— Для курса представляет, для державы — навряд ли.
— Почему, подсудимый?
— Курсы сменяются, держава незыблема.
— Незыблем только САМ. Вместе с тем за оптимистическую оценку моей державы выражаю признательность. Почему все-таки для курса представляет опасность?
— Вам нужны исполнители, а не мыслители.
— Хорошие исполнители встречаются, мыслителей днем с огнем не найти. Кстати, откуда вы узнали про «Бэ» необъявляемое, не от Миляги?
— О «Бэ» необъявляемом не слыхал.
— Честно?
— Ну.
— Объявлен прыжок на три «Бэ». Четвертый необъявляемый — БЕЗМЫСЛИЕ.
— А.
— Подсудимый, вы стремились уклониться от укола?
— Обойтись.
— Новая главная жрица, за преступление против курса казнить главврача Милягу.
Собственная душевная вялость представлялась Курнопаю непреодолимой. Он попробовал ее осилить, для чего и укорил себя: «Тебя уничтожат — поделом. Милягу надо спасать. Раскачайся, имей совесть. Противно, а ты слукавь. А, не хочется ни защищаться, ни спасать».
— Любимец САМОГО, вы находите правильным приговор?
— Безразлично, что правильно, что неправильно.
Признание Курнопая ужаснуло Болт Бух Грея. Он поделился с ним звездными идеями. Как из глубин теплосветовой материи выделяют физики основополагающие элементы, так и он, философ государства и религии, выделил для него основополагающие элементы в макроматерии разума. Казалось бы, наделив его универсальной отмычкой от всех и всяческих идей, он до конца жизни обеспечил ему полную умственную безотказность, ан не тут-то было.
— Для военной косточки категории головорезов недопустима дилемма — неправильно, правильно. Косвенный ваш ответ ясен: казнь главврачу Миляге определена по справедливости.
— Не, господин во всем верховный. Я отвык от воли. Луна всходит, прерии без края, и ты идешь. Заботы забыты. Ни распорядков, ни обязанностей. Вот она, воля. В детстве посчастливилось глотнуть. Бродил вдоль океана. И это, это воля, хоть и на узкой топографической полоске между горами и водой. Главврач не мог меня разыскать, а разыскавши, не успел уколоть антисонином. Появились вы с девочками. Нельзя, не, казнить Милягу.
— Воля прекрасна, ежели не расходится с державными установлениями. Держпредательство.
— Я припомнил. Прекрасно думалось. Оттягивал укол. Меня надо казнить, не главврача.
— Жрица, доставить Милягу.
Негритянка шмякнула громадными, мясисто-сочными губами:
— Доставим.
Она увела за собой танцовщиц. Сливающийся с темнотой, Болт Бух Грей в ожидании Миляги надумал объяснить Курнопаю одну из причин введения сексрелигии.
Он подразделял народы земли на эмоцкатегорию и рацкатегорию. Поведение народов эмоцкатегории жиж-зыж-зиждется на психофизиологической структуре, в основе чего лежит первобытная эмоция. Философское понятие чувства ошибочно отождествлять с понятием эмоции. Чувство — достижение цивилизации. Оно является нижней ступенью рацио, верхней ступенью рацио является мышление. Как жрицу, так и танцовщицу он относил к людям разряда эмоцкатегории. Секс, ритмомузыка, танцы, алчное, равное прелюбодеянию ублажение жратвой — основа их психофизиологической структуры. Большинство народов прошло через стадию эмоцразвития. И парадокс: высшую стадию развития, рацкатегорию, теперь, как никогда, разрушает эмоцкатегория. Поскольку эмоцкатегория является этапом преддуховного развития человечества, ОН не мог позволить своему народу рухнуть с высот цивилизации в бездуховность, потому и придумал сексрелигию. Она спарила в себе соблазны эмоциональности с духовностью, знаменуемой народами рацкатегории.
Рассуждения Болт Бух Грея проломились сквозь Курнопаево умственное безразличие. Первобытность, сказал Курнопай, угроза ли это для современности? Губительней ядерно-химической цивилизации ничего нет. Да и может ли быть, коль человечеством за неполный век убито или запакощено до состояния неочистимости бессчетное количество воды и почвы, которые природа создавала миллиарды лет. Племена минувшего и настоящего времени — дети природы. Они убивали по крайней необходимости, десятки, ну, сотни людей. Мы по-гангстерски уничтожаем природу и друг друга. Война с Дювернией у нас отобрала полтора миллиона жизней, и столько же квадратных километров леса, у Дювернии в два раза больше жизней и лесов. Как Дюверния, так и Самия славились экономической независимостью. Из-за войны наши государства погрязли в долгах. Война нужна была Главправу, чтобы не свергли и чтобы до отказа набить золотыми слитками подвалы своих банков. И диктатор Дювернии преследовал те же цели. Маршал Данциг-Сикорский, говорят, обмолвился в день заключения мира: «Две страны участвовали в алхимической перегонке человеческих жизней в золото самой высокой пробы». Обмолвился, но как справедливо.
Усомнился Болт Бух Грей в полноте выводов Курнопая, а обмолвку Данциг-Сикорского отнес к разряду фарисейских: если ты понимал, для чего затеяна война и скорбел об этом, почему не остановил кровопролитий или, на худой конец, не ушел в отставку. Главсерж не захотел ворошить смердящие кучи недавней истории. Ради того он и покончил с Главправом, дабы правление Сержантитета не являлось кощунством по отношению к САМОМУ и его народу.
Курнопай прав с точки зрения экологической: расширение техносферы прямо пропорционально уменьшению существовательных областей природы. Речь, однако, не о том: плоть стала верховодить духом. Признавая за плотью всетворящую способность, без которой немыслимы ни воспроизводство жизни, ни большинство ее наслаждений, он не захотел мириться с подчиненностью духа, вот и сомкнул их воедино в сексрелигии, дабы мало-помалу дух, не ущемляя плоти, начал главенствовать над нею.
Неожиданно Курнопаем овладело желание поозорничать.
— Господин сексжрец, знаете, какой вопрос у термитчиков является основным вопросом философии?
— Сгораю от любопытства.
— А на фига́?
— Шалунишки! Между прочим, докладывали. Крамольный, если вдуматься, вопрос. Командруководители предлагали карать за него десятью сутками карцера «Вертикальный гробик». Я не поддержал. Крамола неотделима от здоровых половых эмоций, одобряемых религией.
— Тогда скажите: а на фига дух должен главенствовать над плотью?
— Дух управляет.
— И тело управляет.
— Собой. Самоуправление опасно. Оно приводит к самоуправству. Только САМ имеет право управлять собой, ибо он — олицетворенный в наших географических пределах Мировой Дух.
— А в чем, господин главсерж, держправ, верховный жрец и судья, заключается…
— …председатель государственного комитета по нравственности, президент академии военных наук, главный комиссар по вопросам криминалистики, лидер совета зарплаты, премий, пенсионных дел… Проявите себя по высшему держпатриотическому счету, и вы получите гору должностей. Извините, вы проявляли пытливость, я перебил. Не по причинам тщеславия — поверьте. Мы, кто стоит у штурвала, отличаемся всеведением. Я подпитываю личное всеведение многомудрыми указаниями САМОГО. Спрашивайте.
— Господин почетный термитчик республики, в чем, разжуйте, заключается торжество плоти над духом?
Болт Бух Грей со значением приопустил остроугольные, клинышком, веки. Вздохнул утробно, как вздыхают, когда утрата чрезмерна, но поправима.
— Пресса талдычит:«Атомный век!», «Эпоха белка и синтетики!», «Период заданных генетических программ!» Нет такого века, эпохи, периода. Ложь псевдоученых. В наличности имеется эпоха словоблудия, чревоугодничества, разврата. Из-за чего докатились до СПИДа и кинетических беснований. Разве была эпоха, в чью пору так много ели? Застолья длятся днями, неделями. Пьются не какие-нибудь пошлые крепленые вина. Пьются выдержанные десертные вина мирового класса, сухие испанские, аргентинские, югославские, шампанское из самой Шампани, виски «Белая лошадь», смирновская водка, кремы российские… Пьют целыми галлонами, крутят кончиками языков, точно дегустаторы. Дегустатор каплей на кончике языка манипулирует, вникая в нюансы ароматов. Выпивохи галонные, цистерновые, бассейновые ничего не могут обонять в «Игристом золотом» из Нового Света, кроме: «Букет! Б’ху-кхет! Дивный пху-кхет!»
Нюансы ароматов? Заливают вино в пузо, будто нефть в супертанкеры. К маразму обжираловки приобщают кинетический маразм. Миллионами лет формировались движения, имеющие признаки пола. Взглянешь — и скажешь по походке, по потягиванию, по почесыванию, кто идет, потягивается, чешется: мужчина или женщина. Сейчас не определить. Перепутана половая кинетика. В дансингах и ресторанах все в одинаковых костюмах, у всех волосы по пояс. Кто виляет задом, будто интегралы пишет, кто сеет передком, кто взматывает космами и дрыгоножится — не разбери-поймешь. Маразм маразма. Чему удивляться, что женщины прелюбодейничают с женщинами, мужчины растлевают друг друга, что дети блудят. Все жутко: чревоугодничество, кинетический маразм, безнравственность в мыслимых и непредставимых нормах. Мужчин после восемнадцати лет становится все меньше, чем женщин. И это при мужеложестве. И это при эротических перегрузках. Эротические перегрузки приводят к ранней импотенции. Следовательно, много эротически не обеспеченных женщин, мало рожающих. Рожают, так дефективных. Маразмом были толки сексологов о фригидности женщин. Зависимость от мужчин и ревность мужчин выработала в женщинах сдержанность. Воля удерживает страсть. Если станок отключен — не значит, что его нет. Едва женщина нажимает пусковую клавишу страсти, она обнаруживает чувственность ведьмы. Стоит, однако, ощутить женщине, что плотская неукротимость сделалась мужчине отвратительной, без промедления включается реле воли, и женщина-ведьма фригидна, не ведает об эротических шабашах. Мужчина спокойней эротически, чем женщина. Сексуальная энергия мужчины легко и охотно трансформируется в гурманство, в алкоголизм, в трудовую деятельность, служение политике, творчеству. Эротика женщин в силу того, что в генах ее запрограммировано продолжение рода человеческого, не обладает способностью трансформироваться в гурманство, алкоголизм и тыр и пыр. Напротив, сладкоешничество, выпивка, занятия творчеством, участие в физическом и интеллектуальном труде увеличивают эротический потенциал женщины, отсюда извращения, разгул похоти, измены мужьям. Все это имеет страшные последствия для физиологии новых поколений, для морали, для областей интеллектуального труда, для существования. Плоть торжествует над духом. Разве можно было терпеть этот маразм, любимец САМОГО, мой персональный любимец, любимец народа Самии?
— Нельзя, господин верхжрец, держправ, главсерж…
— …главный ученый секретарь сексологии при Сержантитете и главный хранитель генофонда нации.
— И такие посты есть?!
— САМ вменил в обязанности не допускать уменьшения поголовья нации, и самое существенное — улучшить стати каждой человеческой особи, пополняющей нацчисленность. Ковылко после вашего рождения был завсегдатаем бара. Счастье, что Каска не родила вам братьев и сестер.
— Жаль.
— Родились бы идиотики, олигофрены, дауны, будущие алкаши. Ухудшился бы генофонд нации. Вы не беспокойтесь — теперь у вас братья и сестры…
— Не от моего отца?
— Само собой. Поначалу не планировались дети и от Каски. Я взял это под собственный контроль, дабы родились выдающиеся особи, подобные Курнопе-Курнопаю.
Болт Бух Грей по-родственному ласково разулыбался. Еле удержался Курнопай, чтобы не спросить: «А как зовут ваших детей от Каски?» — но сдержался. Могло получиться опрометчиво: Болт Бух Грей изволит посвящать в женщины и жрицы красивых, знатных, экзотических девушек. Без того смерть гуляет над ним, Курнопаем, да еще бы ущемился Болт Бух Грей — неотвратима казнь.
И опять загоревал Курнопай из-за своих бедных знаний, малого разумения, отсутствия державной прозорливости. За время без антисониновой блокады мозга он почти что докатывался до отрицания священных идей САМОГО, социального устройства Самии, способности Болт Бух Грея возглавлять руководство страной.
Оказывается, он, Курнопай, воспринимает поступки, обряды, обычаи, а также учения, которые люди исповедуют, по их конкретности. На самом-то деле внешнее не есть действительное. Нет, оно действительное, но оболочечное. В мире плодов по оболочке узнаешь безошибочно, что перед тобой. Оболочка папайи не заставит подумать, будто под нею мякоть батата, а тем более манго. Оболочечное в мире поведения и сознания человека — всего лишь упаковка, зачастую непрозрачная, вскрыть которую мудрено, да и запретно — до наказания, даже гибельного возмездия. Под оболочкой «Болт Бух Грей», какой-то легкомысленной, ну, прямо беспутной, кроме того, плотски призывной до гвардейского энтузиазма, скрывается многомерная душа и духовность, находящая выходы из самых тупиковых усложнений личности, семьи, общества.
— Прояснело? — спросил Болт Бух Грей.
— Малость.
— Эх, нет благодарности, нет справедливости.
— Вы правы, повелитель. Пайс цена времени без антисонина, если бы мне, дуроману, вы не устраивали умственных тренажей.
— Тренажи? Боже мой САМ, что он говорит? Я причащал вас, Курнопа-Курнопай, к психологической философии, к философии управления народами, к религиозно-этическим проблемам полов как сфере совершенствования духа нации и спасения золота генофонда. Вам не грех бы шевельнуть мозгой в связи с идейным наполнением нашей вчерашней беседы в гимнастическом зале. А сегодня?
— Гениальное наполнение, господин вождь!
— Вы так считаете?
— Гениальное!
— Вождь или наполнение?
— Наполнение.
— Все сильней убеждаюсь, — современники недооценивают своих гениев.
— А я все же дооцениваю вас, мой добрый повелитель.
— Почему не благородный?
— Да потому, что я крамольник, отступник, неблагодарник, антисексрелигиозник.
— Не вам судить о себе. В целях укрепления уважения к сексрелигии, к политике САМОГО, к моей персональной политике в любых сферах вас нужно казнить.
— Казните, господин вождь. Умру с вашим именем на устах.
— Прекрасно и оригинально, головорез номер один, что вы назвали меня вождем. Пошло и банально, что хотите умереть с моим именем на устах. Умирают с именем подлейших правителей на устах еще чаще и восторженней. Жутко быть правителем. От одной необходимости брать на себя ответственность хочется закопаться в землю. Думаете, легко принять решение о вашей казни?
«Оно, пожалуй, так, — сострадая, подумал Курнопай. — Тяготы, о которых не подозреваю, мудрость, которой не владею. О, чуть не упустил: а ему-то не колют антисонин».
— Зря открываюсь. Маета о преемственности.
«Хым-хым, — невольно подумалось Курнопаю. — Навряд ли автократы нуждаются в преемниках. Эх, люди-человеки, вам все мнится, что вы бессмертны. А почему? Вероятно, все мы, тем более Болт Бух Грей, потомки богов?»
23
Родниковая прозрачность глаз, как нравилась она Курнопаю в детстве. Да уж больно редко они высветлялись. Не то чтобы они постоянно были мутны у отца с матерью из-за посещений стриптизбара, нет, зачастую они глянцевито рябили, наподобие роговой обманки в полировке темного граната, а проницаемости в них никакой. Чуть подрос, стало создаваться впечатление — пересыпчивый крап в глазах родителей отражает то, что им хотелось бы высказать, но о чем они молчат. Вдруг отец и мать возникали прозрачноглазыми. Он засматривал в их лица и бросался ласкаться. Они были захвачены ясностью своего состояния, и потому, даже когда пытались приголубить сына, от прикосновений их ладоней он зябнул и поскуливал, будто кутенок, который радостно выкупался в ручье, а выскочив на берег, попал в струи холодного ветра. Неуютность, вызванная бесчувственной лаской родителей, не затмевала от Курнопая проницаемости их глаз. Хотя и украдкой, он высматривал оранжевые протуберанцы вокруг отцовских зрачков. Мамины зрачки напоминали розовые луны, роговица — звездное зерно, под которым в черно-фиолетовых глубинах лучился свет.
Зато глаза бабушки Лемурихи высветлялись чаще. В красивой коричневе как бы проявлялись колеса праздничных велосипедов: желтые, зубчатого узора покрышки, спицы, перевитые лентами разноцветного пластика, зеркально-белые шестерни, окруженные голубой цепью.
Курнопай выпытывал у бабушки, откуда у нее очень часто глаза-родники. Она догадывалась, что внук желает видеть почти всегда прозрачными не ее глаза — отца с матерью.
— Откуда? — переспрашивала Лемуриха тоном, обжигающим слух. — От верблюда.
Раздосадованная Курнопаем, она, по обыкновению, принималась за уборку квартиры. Все делала срыву: мокрой тряпкой шлепнет о керамическую плитку так, будто из высотного ресторана для богачей выбросили на мостовую залитый вином палас, рванет за угол сервант, протирая пол около стены, сервант винтом по паркету, ни дать ни взять — бешеный автомобиль на ливневом шоссе. Знаешь, что не запустит в тебя шваброй или щеткой пылесоса, но опасаешься, на всякий случай таскаешь с собой павлинье опахало — заслониться.
Едва придут с завода Ковылко и Каска и спросят, будет ли она их кормить или самим за собой ухаживать, бабушка, не отвечая, подскочит в бамбуковом кресле, на вязальную спицу наткнулась, да и только, и вызверится:
— Пооткровенничали вчера… Столик-то в баре на крючке. Мало вам, что Хоккейная Клюшка квартиру прослушивает. Теперь его холуи пленку крутят. Он щадит. Его холуи поскалят зубы над вашей откровенностью, глядь, кто-нибудь поверх головы бармена туда ваши мыслишки доставит. Загребут ведь.
Они успокаивали ее. Кабы надо было загрести, там хватило бы сведений самого бармена.
Темная вода прискорбия заполняла глаза родителей.
24
Странно явился Миляга. Опередил негритянку, в отличие от нее совсем не запыхался, с задором спросил Болт Бух Грея:
— Нужда во мне?
Вдохновенная невинность, мигом уловленная Болт Бух Греем, изумила его. Грубый властелин взвился бы. Главсержа не проведешь даже на гипнотической искренности! Утонченно умен! Не суд вершить приготовился. Поощрять Милягу, невзирая на то, что он заслуживает жесточайшей кары. Да, он, потомок и наместник САМОГО на этой земле, вызвал старательного врача Милягу, жаль, по упущению медицинской администрации пока не награжденного орденом «За возвеличивание здравоохранения». Инициатива превосходна, предложенная начальством. Однако все во вселенной тяготеет к исключениям, не отменяющим гармонии. Врач ничего не обязан выверять без благословения свыше. Но ежели он предугадывает вероятность государственного предначертания и позволит себе инициативу, здесь, хотя спрос с него будет, преступления нет. Верней, оно есть. Но поскольку он предусмотрел вероятность отмены антисонина головорезу номер один и совершил отмену, необходимо было довести до вождя народа Самии о причине содеянного. Вождем он признан любимцем САМОГО. Что характерно для Курнопая, он назвал его вождем в безантисониновые дни, что указывает на правильность инициативы: понимание Курнопая не приобрело особого криминала. Невероятный чин можно присвоить властелину, в диковинное звание возвести, но поименовать вождем властителя дано только народу. Курнопай — головорез номер один. И ежели уста Курнопая нарекли кого вождем, это — мнение народа Самии. Для чего внедрен антисонин? Дабы народ полней выявил свои известные и скрытые достоинства, осознанные и стихийные сущности. Достижения, обобщенные социологами, экологами, футурологами, психиатрами, информаторами, укрепили курс, взятый на овладение андами и гималаями трудоспособности. Трудоспособность одна создает национальный продукт, прибавочную стоимость, рыночные цены, устойчивость национальной валюты. Что духовность по сравнению с трудом, производящим бензин, сталь, хлеб, виноград, емкости для консервирования продуктов? Пустота и мрак без светил. Главврач Миляга, вы предвидели, что Курнопай будет активней мыслить ради служения державе без антисониновых уколов?
— Подыгрывать вам не буду, потому что радуюсь казни, как самоубийца смерти, — сказал Миляга с такой прозрачностью, что воображение Курнопая восприняло его слова, как разноцветные камушки на сером речном дне. Мигом позже Курнопай поразился отрадной высветленности дымчатых глаз Миляги. Задолго до водворения Курнопая в училище термитчиков, детям, отличившимся на телестудии, показывали в порядке поощрения фильмы о полярных сияниях. У еще не свергнутого Главного Правителя было мнение, что народ Самии не сможет дать правильную научно-религиозную оценку полярным сияниям, поэтому фильм следует демонстрировать лишь в порядке поощрения всем слоям, проявившим неразмышляющий патриотизм. На экране вспыхивало, возникали радужные зигзаги, аркады, торосы, присутствовал, господствуя, творя перемены, синий цвет, красный цвет, фиолетовый цвет, он взметывался, перебегал, бликовал, распылялся.
В чистоте Милягиных глаз отворилось полярное сияние. Искавший среди курсантов друга и отчаявшийся его найти — приспособленцы, чинодралы, завистники, равнодушные обормоты, предатели, — Курнопай обомлел от открытия. Вот он, друг. Не просто тот, о ком ты мечтал, а тот, кому ты тоже необходим. Не побоялся Миляга осадить всевершителя. Не заробеет, буду спасать. Жизнь отдам, только бы ему уцелеть.
Болт Бух Грей, как ни крепился, все-таки рассвирепел. Не из-за чувства чести, из-за спеси. Правда, Курнопай спесь от Болт Бух Грея сразу отгреб: выкопаю иногда, чего в человеке не замечал. Не может быть спеси у правителя. Спесив лакей. Впрочем, история не обходилась без правителей с лакейскими ухватками.
— В чем не собираетесь подыгрывать?
Под воздействием бешенства выбледнело лицо Болт Бух Грея, оквадратился подбородок, «рога» висков, заостряясь, приняли винтовую форму.
— Пресса полна словопрений обо всем, что бы ни вводилось в годы вашего правления.
— Пресса — зеркало действительности.
— Не забывайте о зеркалах комнаты смеха.
— Комический нюанс присущ прессе. Я сержусь на поросячий визг восторгов, на помпезность типа «Грандиозное новаторство эры Сержантитета», «Эпохальный препарат антисонин», «Всемирно известный реформатор социально-классовой динамики держправ Болт Бух Грей». В этом нюансе детство служителей прессы. Оно привлекает красочностью. Пойдите на выставку детских рисунков, и вы скажете: богатство цвета и фантазии. Имеете возражение?
— Я не верю в детскость прессы. Хочу сознаться, господин верхжрец, укол головорезу номер один я не сделал из сострадания.
— И это сострадание? Бодряк, военный превращается в неврастеника с вихляющим сознанием, в отступника сексрелигии. Организм Курнопая бодрствовал в заданном стальном ритме. Вы нарушили режим, ввергнули любимца САМОГО в зону гибельных нарушений, поставив державу перед невосполнимым уроном.
— Заданный режим и есть чудовищное нарушение природного человеческого ритма.
— Природные ритмы человека меняются. Они зависят от обстоятельств бытия. Многие общества были и остаются многослойными. Каждый людской слой жил и живет в своем ритме. Ритм крестьянина не совпадает с ритмом чиновника, рабочего, банкира, супруги банкира. Это — общественная несправедливость. Почему фермер должен вставать до солнца и ложиться раньше? Я поломал эту несправедливость установлением единого ритма деятельности.
— Чтобы установить, нужно проэкспериментировать. Как вы сделали? Хоп-хоп, мустанг в галоп.
25
Под вздыбленным брюхом носорога, ниже того места, где оно смыкалось с земным шаром, проюркнул монах милосердия. Когда, угнувшись и заголив сутану выше коленных белых луковиц, монах милосердия еще готовился прошмыгнуть под гранитом, он напоминал контрабандиста, наряженного в чужую одежду. Едва он упал на колени и воздел к Болт Бух Грею глаза, его облик очистился от пронырливости: прямо-таки вестник ангелов.
— Ваше секспреосвященство, прошу простить и пощадить меня, грешного.
— Про-о-ща-ю, ща-а-жу, — с церковными басовыми раскатами пропел Болт Бух Грей.
Монах милосердия вскочил, отряхнул полы сутаны.
— Дорогое секспреосвященство, я — счастливчик! Довелось слышать ваш анализ касаемо антисонина. Просвещение сексрелигии в нем нуждается. Теперь касаемо врача Миляги. Всем клиентам санатория он вкалывал антисонин по графику. Я понарошку пробовал сачковать. Находил и вкалывал.
— Похвально, — торжественно молвил Болт Бух Грей. — В чем кощунство?
— Стремился увиливать от укола. По месячному графику «Большой барьерный риф» у главного врача утром. Ходишь за ним со шприцем до позднего вечера. День каторги.
— Святой отец, вы понятия не имеете о каторге. Что вы думаете об его потворстве головорезу номер один? Вы представляете, мой персональный любимец настроен не посвящать Киву Аву Чел. Девочка рисковала навлечь мой гнев на родителей. Я желал стать ее посвятителем. Она добилась переадресовки своего посвящения Курнопе-Курнопаю.
— По канонам сексцеркви он совершил деяние, за каковое положено отлучение. Второе: проигрыш в престижности. Слов нет, престижно получить посвящение от Курнопая. Но получить престижность от вас, господин Болт Бух Грей, — несопоставимо. Кордильеры и вирус проказы.
Болт Бух Грей насупился, но под его прихмурью лицо лоснилось сознанием громадной собственной значимости.
— Монах милосердия, я отношу ваше признание моей значимости к САМОМУ. Но ваш сан и функция не дают права унижать Курнопая. Унизителям несть числа, милосердцев чересчур мало. Вы обязаны возвышать милостью. Курнопай — хребет в державной системе Самии. Милосердие мощнее всего проявляется через правду. Дайте анализ поступкам и мыслям главврача в период, означенный пребыванием Курнопая в санатории.
— Действительно, милосердие в правде. Правда мыслей и поступков главврача Миляги в намеках подкопного характера. Он обрывал вашего персонального любимца, господин вождь: «Умерьте командный рык». Ничто не молвится зря. Презрение, в частности, к воинскому воспитанию термитчиков. Патриархальному — скепсис, яд, чужестранному — объятия души. У японцев блестящее воспитание, поелику стремительное, у нас дома — тягучее, как сок гевеи, поелику слишком долгий инкубационный период. У японцев мальчик опустится на парашюте разума с попаданием на местность в три квадратных метра, у нас дома мужчина промешкает и раскроет парашют разума перед землей, расшибется или покалечится. Не патриотизм хвалить японцев за раннее развитие, на родине — не замечать Сержантитет, где сплошь заседает юность. Вашей, господин, молодости не признавать.
На пункт сексцерковного опроса, завербован ли, Миляга с апломбом распинался, что никем не завербован. Второй подкоп: глумился над тем, что кого-то куда-то завербовали. Философии экзистенциализма далеко до сексрелигии, но ей было дано свыше открыть закон: все мы в плавании на борту глобального корабля. Он, видите ли, не на борту.
Он внушал головорезу номер один кляузу об эре духовного удушья. Подкоп под свободу, каковую внедрил САМ и развивает единственный мыслитель Самии Болт Бух Грей…
По мере того как монах милосердия излагал представление о Миляге, Болт Бух Грей восторженно сучил ногами. Он поклялся клятвой верховного жреца, что полностью выслушает монаха милосердия, но так как все вокруг, едва он стал властителем, лишь того и ждали, чтобы он аттестовал их слово и дело, разумеется, аттестовал одобрительно или хотя бы поощрил намеком, то он и привык прерывать слово и дело, дабы не упустить что-нибудь существенное. Правда, ему не хотелось во мнении тех, с кем постоянно общался, девальвировать значение одобрения, поэтому поначалу он либо делал строгие оговорки, либо нагонял туману для произведения ужасти, а потом уж возливал на умы, замороченные хмелем начальстволюбия, этакие ликеры и бренди похвал.
— Ну-ну-ну, служитель секскульта, — остановил он монаха милосердия. — Послушать вас… Жаль, в Самии не карают за досужие домыслы. Прете вы, как бык на матадора. Находить, что мы в эре духовного удушья, — искажение умственного видения. Я не из тех, кто свободу рассматривает как всеразрешающее явление. Нет всеспасительных явлений ни в природе природы, ни в природе общественных формаций. Самообольщение — в природе доверчивых людей. Они составляют абсолютное большинство любого народа. Поверьте мне, Миляга, свобода — всего лишь улыбчивая зависимость. Точно я говорю, подсудимый Миляга?..
Анализ, даваемый монахом милосердия, печалил Милягу, хотя ничего другого он не ждал. Но в нем сама по себе теплилась надежда на потребность человека в благородстве. Откуда, из каких потаенностей должно было проточиться монахово благородство, этого Миляга не ведал, и все же верил, что даже психика злодеев не лишена способности отворяться солнцем. Когда прерванный Болт Бух Греем монах милосердия замолчал, Миляга ждуще уставился на него. Неужели монах милосердия не перебьет Болт Бух Грея для совестливого заявления: «Но несмотря на это, главный врач Миляга предан идеям САМОГО, держправа Болт Бух Грея, Сержантитета».
Ан никак не отворялось в монахе милосердия солнце. Миляга пригорюнился: «Значит, не все, достойно характеризующее людей, способно запрограммироваться в каждом человеке? Как тогда понимать формулу Ганса Магмейстера: «Запись генетического кода — не фиксация брака в книге венчания. Книга подвергнется архивному тлену, запись генетического кода истребится со смертью человечества»? Выходит, я люблю верить, да не всякая надежда реализуется».
В момент размышления и спросил Болт Бух Грей главного врача, точно ли он говорит, что свобода — лишь улыбчивая зависимость. К тому, что монах милосердия довел Милягу до отчаяния, прибавился обескураживший его сознание парадокс свободы, отсюда, пытаясь победить разочарование, которое обескровливало смысл и его личного, и планетарного существования, он возмутился. Почему-то новый режим не допускает по отношению к себе названия военная хунта, а на деле является хунтой, проводящей политику разрушения вечных биологических основ: здоровых ритмов человека и нормальной логики. Люди должны бодрствовать и спать. Бог установил день и ночь. Создал мужчину и женщину для постоянства супружеской жизни и неразделимого с браком рождения и воспитания детей. Хунта произвела дьявольский разрыв семьи. Все порознь — мужья, дети, жены. Разрыв такой, как если бы разорвать гравитационное взаимодействие Марса и Земли, а их детей — Луну, Фобоса и Деймоса выкинуть за пределы солнечной системы.
Недвижный слушал Милягу верховный жрец, его ступни прекратили соскальзывать с носорожьего седла, будто приклеились к камню.
Вдумываясь в протест Миляги, обычно по-интеллигентски покладистого, он пытался вчувствоваться в тишину: она как простреливалась пестро-тугим треском факелов и расклевывалась клекотом грифов.
Из раздумий — под ними, набирая холод и непримиримость, накапливался гнев — Болт Бух Грей неожиданно для себя вынес позыв к осторожности, но такой, что не бездействует, а ищет сокрушающего оправдания.
— Подсудимый, вы интересовались Заполярьем?
— Эпизодически.
— Самийцам это ни к чему. Заполярье — мое хобби (довольно часто со страстью фантаста он приписывал себе увлечения, а приписавши, начинал придерживаться их). Я читал о том и проконсультировался у палеонтологов, этнографов, что племена, обитавшие в широтах Северного полюса, во время полярного дня бодрствовали до полугода, но в пору полярной ночи надолго впадали в спячку. Бодрствуя, они кормились растениями, птичьими яйцами, ловили руками дичь. Запасов не делали. Напаслись на месяцы тех же трав, дичи… Вот когда они изобрели дубины, луки, гарпуны, и стали бить мамонтов, моржей, китов, да научились хранить и оберегать запасы мяса и жира в мерзлоте, необходимость в спячке начала отпадать. Вы врач, и вам известно, какой неисчерпаемой приспособляемостью обладает организм человека при условии географической и хозяйственной необходимости. Не меньшую, если не большую роль для целей приспособления выполняет наше сознание. Согласится человек или народ с поставленной ему задачей — он способен на безграничную приспособляемость. Ясно, фактор постепенности обязательно надо учитывать. САМ поддержал программу бодрствования, народ принял и осознал. Самый дисциплинированный воин нашей армии, о чем говорит звание головореза номер один, уклонился от укола антисонином. Вы, главврач Миляга, поддержали Курнопая. Теперь вы подвергли программу бодрствования критике. На данном этапе развития самиец выносит режим бодрствования в шесть с лишним лет. Мое обобщение я доложу САМОМУ, предварительно обсудив его на Сержантитете и с лидерами фермерства. Вместе с тем это не отменяет упреков монаха милосердия в ваш адрес, подсудимый Миляга.
— Облыжное опосредствование в упреках. За ним вы приговорите меня либо к замурованию, либо к сожжению.
— К тому и другому. Сожжем, замуруем. Сексрелигиозное и уголовное следствие пока продолжается. Господин главврач, получая должность, вы подписали клятву быть самокритичным.
— Было.
— Проходя проверку на лояльность, вы были самокритичны. Почему на суде не каетесь?
— Сейчас. Проявил расчет прагматика, приспособленчество гражданина, трусливость медика.
— Сожалею, подсудимый Миляга. Вы подписали себе смертельный приговор. Ежели вы припомните, допрашивая вас, я давал вам шансы понять заблуждения и повиниться. В повинную голову автомат не стреляет.
— Не хочу. Жить без жены и детей, наведываться к любовнице, назначенной Сержантитетом, — к черту.
— Подсудимый, уясните хотя бы перед смертью… Похоть сожрет дух, сердце и экономику нации, ежели не вести ее железобетонной автострадой самоограничения и самопожертвования. У нас ведь никто не голодает, все заняты полезным трудом, выводится из кризиса генофонд нации. Мы столько воздвигли! Какая у нас производительность! Что вы думаете теперь, получив разъяснения?
— Сытость, занятость, производительность — не самые главные мерила жизни. Благородные, по вашим представлениям задачи, не есть не преступление.
— Что-что?
— Задачи оцениваются историческим результатом.
— Результат у нас поистине исторический.
— Ваш поистине исторический результат: разрушение семьи, половое гангстерство избранных мужчин и женщин, промышленное рабство рабочих и работниц, кощунство над религией, философией, культурой. Еще страшней то, что себе в угоду и усладу крохотный клан армейских авантюристов попирает бытие народа Самии, все лучшее в нем — жизнерадостность, бескорыстие, честность, трудолюбие, потребность в свободе воли, в народных праздниках…
— Стоп! — вскричал Болт Бух Грей, потом тихо, может быть, тише утреннего ветерка над штилевым океаном пролепетал в пространство: — Любимец САМОГО, мой персональный любимец, народный Курнопай, что, и ты думаешь столь отрицающим образом?
Курнопай, с презрением отнесшийся к показаниям монаха милосердия, невольно склонялся к бесстрашным рассуждениям Миляги, и все-таки он не был готов к вопросу Болт Бух Грея. Он по-прежнему находился под впечатлением согласия с вождем и ощущал его духовное превосходство.
— Мой разум, — робко промолвил Курнопай, — попал в тайфун.
— Отступник! — рявкнул монах милосердия.
— Оба, — печалясь, сказал Болт Бух Грей. — Преступники и отступники. Не простые преступники и отступники. Державной опасности! Приговариваю их к замурованию в пещере.
Болт Бух Грей соскользнул по носорожьему боку. Едва он приземлился, его, кто очутился перед Курнопаем на расстоянии удара ногой, стремительно заслонили танцовщицы. Курнопай, действительно, собирался нанести правителю вспарывающий удар ногой. Успел бы нанести, да перекрыла это намерение надежда: попросить у Болт Бух Грея встречи с Фэйхоа.
Привставая на цыпочки (негритянки были по-гвардейски рослые, сомкнули плечи), чтобы углядеть Болт Бух Грея, Курнопай так и не увидел его. В панике, — наверняка он пронырнул между выпуклостью земного шара и яростным брюхом носорога, — что Болт Бух Грей быстро окажется вне досягаемости его голоса, Курнопай хотел закричать, а почему-то заблеял, как баран, приготовленный к закланию:
— Фэ-эй-хоа… Глав-се-ерж… господин главсе-э-эрж…
Негритянки захихикали. Повеселение отразилось даже в их гипсовых белках. Нет, не хихиканье соблазнительно масленевших битумной кожей новоявленных жриц заставило Курнопая замолкнуть: внезапное ощущение безотзывности.
26
Убыл свет. Пригасили лампионы, над ними пушилось легкое сияние, такое возникает над океаном перед восходом луны. И лишь над нефритовой чашей осталось пламя. Теперь оно было алое, походило на петушиный гребень.
Темнота усилилась из-за того, что Курнопай оказался в охвате тройного кольца жриц. Шли неторопливо на клыкастое очертание скалистой горы. Негритянки болтали. Он не вникал в разговор. Прислушивался, ведут ли за ним Милягу. По шелесту босых ног, соприкасающихся с каменными плитами, определил, что ведут. Привыкший к бессонному многолюдью, он вдруг испугался одиночества, которому радовался в дни отдыха возле океана.
К болтовне жриц он не стал бы прислушиваться, — наловчился курсантом отсекаться от трепа, происходившего в казармах, — если бы в ней не было напоминания о родной телестудии, где бабушка Лемуриха точила лясы с женским персоналом, по-наркомански трепливым, импульсивным. Эти были тоже откровенны, только то, о чем и как они говорили, отталкивало грубятиной, пострашней курсантской. Курнопай испытывал перед их болтовней убийственную незащищенность. Ворсисто-мягкий, как новые фланелевые портянки, голосок главной жрицы сожалел, что у нее все еще живы четыре поколения предков; голосок лелеял надежду, что однажды предки предпримут морское путешествие на атомоходе и совместно пойдут ко дну, напоровшись на айсберг, и тогда из низкой касты музыканток она перейдет в заглавную касту монополисток, и заведет гарем мужчин, и будет его менять каждые полтора года. В среднем кольце шла высокая толстушка. Она проклинала мораль своей матери, которая вынудила ее забраться в эту страну непостижимых для иностранки джунглей национального запала и революционных преобразований. Было бы куда разумней делить с матерью страсть отчима, чем выталкивать ее по прихоти старозаветного эгоизма из демократической страны в хунтократическую.
Внутреннее кольцо, наверно, было подчинено шедшей прямо перед ним протобестии с плечами штангиста? Она щерилась, когда Болт Бух Грей вынес Курнопаю с Милягой приговор. Ее злорадство обидело Курнопая, и почему-то как вставились в его память ее выпученная верхняя челюсть и грозди иссиня-черных волос на лбу. Теперь она оборачивалась к нему; грозди волос плюхали об лоб, зубы выстилались навстречу, будто мины веерного миномета. Хищное удовольствие протобестии от сознания близкой его гибели становилось все алчней.
«Почему? — попытал он у себя. Ответ не приходил, как не приходит из глубины Филиппинской впадины отзвук сброшенного с корабля многотонного камня. Тут он вспомнил о САМОМ и направил мысль к мраморному сооружению, где, по словам бабушки Лемурихи, жил, не обозначаясь, великий САМ: «Надоумь. Хоть бы чем ее обидел…» Курнопай не уловил: то ли воспоследовал ответ САМОГО, то ли ему самому таким образом подумалось: «Мало ли что».
Да, конечно, мало ли что.
В другой раз на это не достаточно определенное умозаключение Курнопай отреагировал бы с досадой, сейчас оно показалось ему таким же вместилищным, как океанское ложе, а коль так — он отнес его к ответу САМОГО. И сразу чуть не задохнулся от радостного вывода: «И не требуется, чтобы ты кому-то что-то сделал или не сделал. Чаще всего судят о нас не за то, что у них есть личные претензии к нам. Немотивированная подлость или жалость, ничем не подкрепленное недоброжелательство или возвеличивание и прочее, прочее — это ведь в природе людей».
Он остановил мысль, усомнясь в том, в состоянии ли на основе личного опыта размышлять весьма многозначно. Просто-напросто САМ, вероятно, обладает божественной способностью подменять своим миросознанием его миросознание, общее.
И хотя: он остановил раздумие, явилась неожиданная оценка тому, о чем он только что размышлял и что размышлялось ему посредством локации, производимой САМИМ. Оценка, помни́лось, возникла в его чувствах: то, что исходило от САМОГО, было полно всеотзывной мудрости, не требующей уточнений, а тому, что выдавал его мозг, не доставало убедительности, справедливости, во всяком случае, соображения, что САМ подменяет его и общее миросознание своим миросознанием.
«Отдели, — опять обратился он к САМОМУ, — твое от моего».
Отзыва не было, и Курнопай подумал о том, о чем спросил: «Мало ли что» — это он, остальное — я. Нас у него миллионы, не может он со всеми рассусоливать. Зато, пожалуй, в загадочные ответы закладывается заряд, доносящий мою собственную мысль до завершения».
Забывший о протобестии, Курнопай не успел пережить до отрадной внятности то, что сумел соотнестись с вечно таинственным САМИМ: гроздью волос смазала его по щеке, будто кистью винограда. В следующий миг она поддразнивающе осклабилась и сразу скользнула мысль: «Распутство зажирает порядочность». Опять не было ясности, лично ли он подумал или передалось от САМОГО.
«Огнемет бы, — помечталось. — Полыхнул, и от мусорниц один пепел».
Курнопаю хотелось сдержаться, и снова он обратился к САМОМУ: «Поведай, зачем допустил, чтобы женщина, хранительница рода человеческого, скромности, целомудрия, чтобы она еще девочкой становилась разложенкой без стыда и совести, исповедующей философию пакостниц? Не молчи. Нас у тебя миллионы, но я, если сохранюсь, поведу войну против растлителей, мракобесов, бандитов духа и слухачей-богачей. Зачем?»
Пробуя отсечься от спора танцовщиц, он готовил мозг для приема ЕГО ответа. Он не сумел отличить, собственный ли ум автоматически выдал ему штампованный парадокс «Чем хуже, тем лучше», — или САМ неоригинально ответил в расчете на то, что Курнопай поймет издевку над людьми, прикрывающими свою преступность или бессердечную беспомощность парадоксом, претендующим на мудрость, доступную лишь выдающимся политикам и острякам.
«ВЕЛИКИЙ, у меня был период длительного бездумья. Иносказание с ироническим кодом я не подниму. Прошу ответить без аллюзий».
«Вы — губители идей».
«Твои идеи не все кажутся здоровыми, необходимыми. Есть страшные идеи».
«Вам даешь супергениальные идеи, и те вы идиотизируете практикой. Страшных идей не даю. Даю идиотические, маразматические. А вдруг сработаете наоборот: идиотическое — в гениальное, маразматическое — в здоровое».
«А!»
«Догадка — не понимание, восторг — не доказательство».
«Погоди».
Канал для умственной связи в пространстве, воображенный Курнопаем, не принес отзыва. Лучом сознания он позондировал этот канал. Пустота.
Не совсем несчастливым ощущал себя Курнопай, невзирая на приговоренность к замурованию. Для него было страшно не то, что, оставленный в пещере без пищи (воды там, как слыхал, тоже нет, зато есть безотказный винопровод), он умрет через месяц-два, а то, что не сможет к своему пониманию приобщить отца, мать, бабушку Лемуриху. Фэйхоа и сама до всего дойдет собственным умом, но какая в том прискорбность, что он не сможет сообщиться с нею духовно, как только что сообщался с НИМ. На минуту он усомнился в телепатической проводимости горных пород, но вспомнился мраморный дворец САМОГО, куда проницалась его мысль, и отбросил сомнение.
Чувствуя, что его раздумие исчерпывается, он испугался того, что подключится сейчас к сваре дьяволиц, и порыскал в уме, ища извлечение из духовного обмена с великим САМИМ. Извлечение обнаружилось. Прекрасно, подобно САМОМУ, пожить вне общества, занимаясь осознанием его.
Перегородка Курнопаевых дум истончалась. Противиться опасности возникнуть в ночи подле храма Любви, среди похотливого гвалта жриц, у Курнопая уже не доставало охоты, тем более что в душе вдруг, как трещина в земной коре, разветливалась тревога о Миляге.
Курнопай остановился и его чуть не сшибла протобестия. Позвал Милягу во всю мощь натренированной командным гарканьем глотки. Врач откликнулся где-то впереди, у перекрестка шлагбаумов, исполосованных, судя по жирному лоску, оранжевым и зеленым маслом. Перекрестье и цветосочетание были армейскими: нежить — места, убитые ядами, радиацией, бактериями, а также площадки, где огнем плазмотронов сжигались трупы животных и людей, пораженных чудовищными болезнями.
27
И не захотелось Курнопаю умирать, так не захотелось, что он едва не разрыдался. Жрицы замолкли перед зоной нежити.
Он твердил в училище, что опьянение от горя — враки, а теперь устыдился за курсантское высокомерие, для которого не существовало достойной народной мудрости. Именно здесь, перед нежитью, понял, несмотря на ужас сознания, что из-за лозунга «Отсчет истории начинается с революции сержантов» воспринимал прежнее бытие Самии, как бытие нежити.
«Я скоро завершусь. Прекрасно! Бесчестье оставаться среди людей глупых и поддающихся отуплению. История — это смена рекламы правителями, неукротимыми в достижении цели удерживать общества в состоянии безмозглости. Быть в такой жизни — равносильно не быть. САМ, и ты оправдывался, зная, что наша жизнь сводится к нежити?!»
Нет, он не нуждался в ответе САМОГО. Он выражал САМОМУ презрение смертника, кто окончательно осмыслил, что ему некого и нечего страшиться.
Разомкнулось перекрестие. Нарочно придумали, чтобы красота доводила человека до саможаления. На синеве горы проступили прожилки белых тропинок, пагодовидные беседки, мостики над каньонами, канатные дороги. Над горой вспыхивали пейзажные голограммы. Меж ветвей баобаба, из дупла которого выглядывало веселое семейство лесного племени, задержалось, высвечивая траву прерии, лимонное солнце рассвета; синеокий бородач в белой кепочке с козырьком, сдвинутым на ухо, полный удивления, поднимался на махолете над хребтом, схожим с кентавром, который в мечтательности лег огромным лицом возле края ветрового моря; медведь, вздыбившись во весь рост, стаскивает к себе в пасть ягоды черемухи, сладко прижмурены глаза, на зубах черная оскомина, когти глянцевиты от сока; на рогу буйвола поет скворец, разыглилась, трепещет борода, среди узоров пепельного крапа — фиолетовые, зеленые, коричневые переливы оперенья; вращается подобно танковым гусеницам эллиптическая галактика, над ее темным центром в запредельностях — цветок звездного взрыва, раструб шафранный, желтая пыльца на алых тычинках.
Не видеть этого Курнопаю. Не быть для него простору, солнцу, деревьям, птицам… Как так — он не любил скворцов, медведей? Сейчас он любил бы даже змееголовых скорпионов, сколопендр, скатов, сипов, ванноротых гиппопотамов, раздутых жиром сивучей, прожорливых касаток.
Надвинулась темень. Возникло впечатление — ударится о базальт. Дрогнул, но шагнул дальше. Его секундная оторопь распотешила танцовщиц. Позади что-то сомкнулось тяжело, с прихлюпом. В глаза, вращаясь, ударил ячеистый свет. Оборотился. Сомкнулись туннельные ворота. Образовали голову голубоглазой стрекозы. Красный рот шевелился, втягивая обнимающихся мужчину и женщину. Заужасались негритянки. Они не бывали в туннеле. Но здесь, около стен, будто исторгнувшись из каменного монолита, выросли какие-то колонны, по которым скользили коленями, бедрами, бюстами, губами нагие девушки. Колонны были шлифованно-белесы до середины, выказывая свое железное происхождение, выше — черны, как обычно черен литейный чугун, и завершались куполами.
Никто из девушек не бросил взгляда на Курнопая.
Танец нежности, танец мольбы, танец казни?
И экранированный на стены в промежутки между колоннами образ голубоглазой стрекозиной головы, вбирающей красным ртом завороженную лаской парочку… Какая смурная символика. В страстях и смерть воспринимаешь, как уход в голубую вечность. Хотя, конечно, прорва, поглощающая нас, цвета крови. Фу, отвратно, отвратно. А эти, эти, вьющиеся вокруг колонн, что они символизируют? Не надо вникать в нелепость. Стой. Нелепость ли? Может, это сексрелигиозный обряд, доведенный до мистичности?
Ячеистый свет потонул в темноте, как сеть в ночной лагуне. И голос Болт Бух Грея оповестил:
— Они презрели акт посвящения. Они смели отринуть, дабы посвятил их я сам, верховный жрец. Их идол — чистота. Чистота могла бы развиться до субстанции бога, если бы она была явью, а не миражем. Все существует в смеси. Чистоту пронизывает грязь. В почвенном хаосе, куда горняки сбрасывают породу, так ассенизаторы сливают фекалии, рождаются алмазы и платина, изумруды и золото и растут там до счастливого времени, пока мы не превратим их в богатство. Я приговорил отступниц к замурованию. Они подали прошение помиловать их. Они получат помилование, когда отрекутся от инфантильного понимания чистоты и овладеют духовностью сексрелигии.
В первом пещерном зале жрицы шли позади Курнопая. Перед входом во второй зал, где на дверях вспыхивало табло — Музей Еретиков, — они отстали. Тут была сутемь. В ней с призрачностью зеркалились огромные многогранники. На короткое время какой-нибудь из кристаллов пронимало возбудительным светом. Кристалл разгорался до ртутного сияния, проявляя в себе скелет. Через секунду над кристаллом начинала помигивать табличка с прозвищем и обозначением социального происхождения еретика или еретички, а также с пояснением, за что он или она подверглись замурованию. Приговоры выносились за отказ от посвятительства или посвященчества. Но, к удивлению Курнопая, большей частью в музее выставлялись костяки тех, кто не признавал сексрелигию, выступал против нее устно и средствами нелегального слова. Это скрывалось от курсантов.
Около года тому назад из Сержантитета была выведена Сыроедка, сестра Болт Бух Грея. Еще до возвышения брата, служа в армии, она добилась права есть невареную пищу. В училище Сыроедку чтили за строгое самоограничение, красоту, кровное родство с Болт Бух Греем. И вдруг она исчезла с правительственных горизонтов и потерялась в безвестности.
Курнопай содрогнулся, негодуя, едва в углу музея замигала табличка: «Сыроедка. Из класса фермеров. Возглавляла в Сержантитете отдел молодежных течений. Бойкотировала святую обязанность самийки, предназначенной для улучшения генофонда нации».
В училище не меньше половины курсантов было жестоких, вероломных, мстительных, предрасположенных к несусветным поклепам, которые приходилось отметать даже преподавателям, поощрявшим обман, поэтому Курнопай подумал, что нравственность самийцев выродилась до такой степени, что не могла не вызвать теперешний правительственный курс. Ему подумалось и о том, какой бы неотложно болевой ни была мирная задача общества, ради ее осуществления навряд ли целесообразно предавать казни кого бы то ни было из самийцев, а тут редкий образец девушки, да еще и находившейся на высотах власти.
Курнопаю стало жалко и Сыроедку и себя. Потом он спохватился. Разрушительно так думать. Забыл он философию государственности. Как там сформулирован основной закон? «Примат политики над экономикой и демографическим уровнем общества — залог его справедливого права и грядущего бурного развития». Да-да, он отметает то, в чем не имеет практики. Истина всегда на стороне государства, потому как дух и фундамент державы заложил и вдохнул великий САМ.
Возвращение к училищному восприятию обрадовало Курнопая. Спазм восторга перехватил гортань. Помечталось: если он подаст Болт Бух Грею рапорт о заблуждениях, являющихся следствием прекращения антисониновых уколов, и попросит о помиловании, то, пожалуй, главсерж его простит, пусть и с покаянными испытаниями. Страшней испытаний, какие довелось вынести курсантом, не будет.
28
Непроизвольно Курнопай скомандовал себе вслух:
— Кру-гом! — и всласть, со свистом подошв и ударами каблуков повернулся.
Над дверью — она была растворена, хотя он помнил, что прочно ее захлопнул, — горели красные слова: «Выхода нет».
Какое-то возмутительное несоответствие! Обуянный дерзостью, за которую курсанты и преподаватели ругали Курнопая заглазно Трюхнутым Торо, он влетел в смоляную тьму соседнего зала. Он был готов не просто бить головой всякого, кто посмеет ему препятствовать — поддевать, подкидывать, прошибать. Создалось впечатление: пока мчался из музея, на голове взвивались острые рога.
В тишине и непроглядности Курнопай послушал свое взъяренное дыхание. Игра представления неожиданно выманила Курнопая отсюда, из каменной глухоты, в пуховые от ковыля прерии. Увидел себя потерянным бизоном. Сердце забухало от тоски. Хотелось выдать через рев, начинающийся легким взмыком, шипучим из-за горячей накипи слюны, всю горечь одинокости, усиливаемой шелестом ковыля и необозримостью прерий.
Постоял, пытаясь сдержаться, и все же уступил утробной щемящей воле. Едва закатилось эхо его рева в дальние углы зала, душа Курнопая захолонула, охваченная совестливой догадкой. Струсил, чтобы спастись, вот и принял то, в чем усомнился, вот и выскочил из музея. «Выхода нет»? Ловушка. Проверили мужество, убежденность свежих идей и еще что-то насущное, к чему его мысли покамест не пробили дорогу…
Решил возвратиться в музей. Найдет Милягу. Оттуда их уведут в пещеру и замуруют.
Он еще находился во тьме, когда чьи-то ладошки догнали его плечи. Остановился, не смея поверить, что это может быть Фэйхоа. Опахнуло ароматом зрелого плода, название которого стало ее милым именем. К аромату примешался запах сельвы в пору цветения орхидей. Неужто узнала от Ковылко или Каски, а то и от бабушки Лемурихи, что запах орхидей, о котором он забыл помнить, любимый запах его мальчишества?
«Фэй!» — чуть не выдохнул он и насторожился. Ладони, приникшие к плечам, сдвинулись к выступам ключиц, да так порывисто, что он обеспокоился: прямо мужской порыв.
Ладони замкнулись на груди Курнопая.
Дерзкая Кива Ава Чел.
— Бык! — прошептала она и точно бы заключила в ярмо его шею. — Ты угрюм, бык. Ревел — твоя тоска чуть не погубила меня. Не рвись к смерти. Не урод, в славе. Неслыханную судьбу приготовил тебе держправ и мои родители. Не без моего участия. Люблю тебя, бык. Не посвятишь, останется покончить с собой. Бык, после мира солдафонства ты получаешь мир наслаждений. Нет ничего счастливей. Останься жить. Не отбери жизнь у меня…
С момента, когда он выбежал из Музея Еретиков, Курнопай ощущал в себе убывание настойчивости. Не метания разума отразились на нем, не подспудная уловка уцелеть, а то, чего он покуда не сумел определить: без меры усложненное существование Самии, державные цели Болт Бух Грея, не поддающиеся завершенной оценке, бытие САМОГО, которое представлялось вездесущим, всеподчинительным, тоже не всеконтрольное и требующее изворотливости, кидающей в разочарование.
Кива Ава Чел действительно собиралась покончить с собой, но после того как отомстит Курнопаю за неподвластность Болт Бух Грею и установлениям сексрелигии, за неуважение к державе и надругательство над нею и родителями. В брючный карманчик, находящийся возле лодыжки, она воткнула введенный в резной чехол из тисса четырехгранный кинжальчик. Внутрь кинжальчика, где находился яд императорской кобры, был встроен игольчатый стержень. Удар — и стержень просаживает нос кинжальчика и в глубину раны выпрыскивает яд.
Податливость Курнопая обрадовала ее. Все. Посвятит. Пускай придется приводить его в порядок ночь, неделю, месяц (встречаются загадочные особи мужского пола, действие которых в полной зависимости от любви), но она достигнет этого.
— Бык, головорез, у тебя растет щетина. Я губки уколола. Фэйхоа посвящала тебя невинной. Ты будешь посвящать невинную. По секрету скажу — Бэ Бэ Гэ я не поддалась.
Мало-помалу склонялся Курнопай к повиновению Киве Аве Чел. Он позволял ее рукам тискать себя, губам до боли приникать к шее. Вполне вероятно, что, глянув в зеркало, он обнаружит синие кольца на шее, но и этому он не противился. Правда, он проявлял неподатливость, как только она принималась тянуть его к дверям, в лаке которых пульсировал лазурный океанский цвет.
Привыкший к послушанию своего организма, Курнопай боялся, что останется бестрепетным и в пещере посвящений. Кива Ава Чел бьется, страдает, а в нем не вспыхнет ни чувствинки. Чтобы не испытывать укоризны, пока не умрет, Курнопай приказал себе оставаться здесь, где совершают искупление безмолвные отступницы.
Не уставала Кива Ава Чел ласкаться к Курнопаю. Да что не уставала?! Делалась свирепо-нежной.
Если бы не изнуряла Курнопая вина мужского безразличия, он укротил бы Киву Аву Чел щелчком в солнечное сплетение.
Но, покорствуя, Курнопай остерегался собственной безвыходной ярости, впервые взыгравшей в нем после антисонинового укола. В училище кто из курсантов не переносил щекотки, над теми развлекались до садизма. Притронутся к боку или шее, он сразу становится смешливо беззащитным. Кое-кто обмирал от настырных прикосновений, от него и тогда не отвязывались, и он незаметно кончался.
Он спасся, благодаря бешеной реакции и своему положению. Самым чутким местом у Курнопая была кожа под карманами брюк. Кто-нибудь намеренно заденет это место, Курнопай сразу зверел.
Покалечил бы он Киву Аву Чел — изловчилась забраться в карман, — не зазвучи в тот миг голос Болт Бух Грея.
— Я, главсерж Болт Бух Грей, верховный главнокомандующий всех родов войск, приказываю головорезу номер один, генерал-капитану Курнопаю посвятить Киву Аву Чел — дочь членов Сержантитета. (Курнопай, будто с голосом главсержа вдуло через его уши упругую энергию, ощутил такую влитость тела в офицерскую форму, что боялся шевельнуться, чтобы не расползлась по швам.) Этого посвящения желает великий САМ. О нем мечтают вооруженные силы, народ, держадминистраторы. Оно послужит политическому сплочению нации, рывку экономики и здравоохранения, проникновению краеугольных положений сексрелигии в зараженные христианством, магометанством, сектантством массы фермеров, клерков, рабочих, монополистов, технократической и культурной интеллигенции.
Во исполнение державного посвящения, в честь перевода головореза номер один, генерал-капитана Курнопая в особо ответственный род войск повелеваю привести армию в боевую готовность.
Когда микрофон чпокнул, отключенный, Кива Ава Чел потащила Курнопая, все еще остерегавшегося, что его одежда разлезется, в Музей Еретиков.
Курнопай попытался остановить ее там для исполнения приказа, но она с осмысленным удивлением в глазах урезонила его, и он, влекомый ею, оскорбленно смекнул, что теперь-то ее волнует не столько само посвящение, сколько его осуществление в согласии с нормами ритуала.
И все-таки Курнопай остановил Киву Аву Чел и напомнил ей о том, что она говорила, будто бы любит его. Она, нахмурясь, подтвердила, что любит безо всяких «будто». Укрепленный подтверждением Кивы Авы Чел, он бухнул с наивной прямотой: дескать, не важно где, важно что. Большую осмысленность излучили глаза Кивы Авы Чел. Рванув Курнопая за собой, она непреклонно возразила:
— Важно где, что, ради чего, как.
Курнопай не узнал в ней девушку, лирично возлежавшую возле подружки в белом автомобиле Болт Бух Грея. И взмолился, обратясь к САМОМУ.
«Истреби во мне приказ. Немощь была моим спасением. Зачем ты позволил Болт Бух Грею одолеть силы моей внутренней самообороны?»
«Престижность!» — весомо сказалось в сознании Курнопая. Ему помнилось, что в одну и ту же оболочку одновременно индуцировался и ответ САМОГО, и личный его ответ.
«Может ли быть такое?» — спросил он САМОГО и себя. САМ не отозвался.
И тогда Курнопай, сникая волей перед обреченностью на посвящение, попросил САМОГО, надеясь не на ответ, а на будущее действие: «Проводи границу. Слияние твоей мысли и моей — для меня непомерная нераздельность».
В зале, где на полу были ложа, застеленные шкурами зверей, а в нишах, облицованных морскими раковинами, панцирями черепах, плавниками тропических рыб, находились установки для фотографирования, киносъемки, видеозаписи, Курнопай не смог думать. Всю свою волю он пытался подчинить желанию победить самопроизвольность, благодаря которой над ним властвовала Кива Ава Чел.
Но и тогда, когда от света прожекторов затмилось его зрение (он даже не смог разглядеть, как уходила Кива Ава Чел, крикнувши: «Салют головорезу номер один!») и он продрог от каменного пола и брошенности, непроизвольность долго не покорялась ему.
Власть над собой вернулась к Курнопаю, едва он разрыдался, ощутив неподъемную тяжесть насилия, которое, как эта гора над ним, взгромоздилось над его судьбой с дня переворота.
29
У сверстников Курнопая душевное расстройство отбивало аппетит. Он же, напротив, становился жорким. В училище он установил себе правило никого ни о чем не просить. Огорчения обостряли в нем нетерпеливость, вроде бы слегка свихивали характер. Он, который был обязан, получив звание головореза номер один, пробовать приготовленную на кухне пищу, делал это сдержанно — ложку, не больше. За столом, если дежурные курсанты предлагали добавку (всяк хотел выслужиться перед ним), надменно отказывался.
Но едва Курнопай попал в зону неприятностей, то не пробовал варево — ел, намекал поварам и раздатчикам, что не грех бы подкинуть к нему на стол добавку погуще да посытней. Ночью он забегал к провиантмейстеру в увешанные рыцарскими доспехами апартаменты, где обычно можно было слопать шмат носорожьего сала с ржаным хлебом без примеси сорго или маиса, омлет из черепашьих яиц, выпить чашечку кофе, смолотого на ручной мельнице, рычащей при дроблении зерен, как рысь, которая жрет зайца и отпугивает голосом волков. Под утро провиантмейстер, разомлевший от виски, сдобренного тоником, и вторичного прихода Курнопая — любимчик САМОГО и главсержа, в ближайшем будущем один из властителей армии, — заставит свою адъютантку Жирафу (крохотная головка, вытянутое лицо, уши с обкорнанными кончиками, длиннющая шея) испечь в духовке розового картофеля и подать стуженного на льду айсберга молока буйволицы. И настроение Курнопая улучшалось, и такое удовольствие испытывал от вкусноты, какое лишь было вероятно дома, когда у бабушки Лемурихи возникала охота поколдовать на кухне.
После Курнопай проклинал себя за расползание силы воли и корил за то, что угощался у цепкоугодливого провиантмейстера. Тот, не проходило и месяца, преподносил ему акт на списание «порченых» продуктов. Наведывались к провиантмейстеру по примеру головореза номер один и другие начальники из курсантов, а самое главное ради того, чтобы усилить его переживание из-за падения до вынужденной подлости. Хотя рядовые курсанты не показывали вида, что ненавидят Курнопая за скрытое, пусть и урывками, потребление, он чувствовал, что они продолжают его уважать, боясь мести и расправ.
Угнетенности, подобной тогдашней, у Курнопая не было даже после приговора к замурованию. Он скорбел о том, что рефлекс воинской дисциплины распространился в нем и на такую сокровенно загадочную область, которая издревле подвластна лишь любви, ну, в крайнем случае, физиологическому влечению, а оно возбуждается вовсе не безразличием к внешности и душевной натуре женщины, а симпатией, хотя и безотчетной. Но сильней печалился он о том, что его упорная верность Фэйхоа, чему стихийность должна была обеспечить торжество, поддалась армейской команде. Кроме того, сердце Курнопая щемило до желания уничтожиться при мысли, что он не оправдал себя как нравственная, думающая личность, обладающая мощным, генетическим и сознательно выработанным зарядом независимости.
К своему удивлению, за телекамерой он обнаружил заглубленный в монолит горы обширный погребок с настенными бра из бизоньих рогов, оправленных серебром. Он вошел туда не без подозрительности. Пристегнутая к черным железокованым цепям, висела сосновая доска. Полировкой был четко выявлен узор, ее легкий круговой кач подтверждал вращение земли. Тяжело, иглясь и мерцая, обступали литого золота ковчег, повторявший своим вытянутым очертанием сердцевидный рисунок доски, диковинные рюмки, бокалы, кружки. Когда рассмотрел их, догадался, что они выгранены из серых вулканических бомб, которые по краю объема поросли готикой аметистовых кристаллов. Он взял бокал, остро ощущая пальцами шершавость, — сказывался вес, направился к полке, где подсвеченные от стены, в плоских, кубастых, гофрированных, рубчатых, волнистых, бокастых, шишчатых бутылках горели аперитивы, виски, коньяки, джины. На темном торце полки веселой изморозью проблеснули угловатые типографские слова:
«Здесь все твое. Пригубливай, глотай, хлещи. Грызи орехи, лакомься сырами, фруктами, копченостями. Все маринады, от маслин до чеснока, к твоим услугам. Балык из рыбы-солнца отполосуй. Калуги, фаршированной грибами, желудок отведай. Фазан в духовке, что в какой-то миг изжарит током даже кабана. Блаженствуй перед смертью или перед долгой жизнью».
Курнопай непроизвольно поулыбался.
— Блаженствуй перед неизвестностью!
Он быстро разыскал электропечь. Яйцевидная, красная, с линзой иллюминатора, она походила на микробатискаф. Нажал клавишу. Фазан, пронзенный металлическим штырем, быстро вращался. Смолянисто-темных раков, повернутых к оконцу клешнями и коническими рыльцами, встряхивало на листе, находившемся в нижнем отсеке. Печь отключилась. Фазан сиял поджаристой коричневой боков. Раки стали оранжевыми, выявилась пупырчатая структура панциря. Из-за цвета и структуры панцирь почему-то хотелось ломать, да так, чтобы трещал.
Курнопай открыл дверцу, отломил самую крупную клешню, но раздумал ломать панцирь: сунул клешню в рот, хрупая ею, сиганул к полке. На глаза попалась бутылка, где на фоне дворца с выгнутыми углами крыши розовели, чем-то напоминающие рисунки на крыльях насекомых, иероглифы.
В бутылке лесным духом в образине карликового старичка стоял залитый водкой корень.
Пока рыскал взглядом среди посудин, авось попадется штопор, сколоть сургуч и вытащить пробку, из-за плеча протянулась рука и выхватила бутылку.
Обрадовался, предположив, что Миляга, ан нет, Болт Бух Грей.
— Разведка донесла, — лукаво лучась зрачками, промолвил Болт Бух Грей, — вам, любимец САМОГО и мой персональный любимец, женьшеневая настойка понадобится к середине двадцать первого века. В моей правительственной резиденции винотека глобального значения. Как-нибудь специально для вас устрою дегустацию. В эпоху коллекционеров трудно удержаться от собирательства. Я — коллекционер вин с десертным уклоном. Уклоны во всем, кроме державной политики внутри страны. В этом интимном подвальчике зелья всех континентов. Я лично предпочитаю после каждого посвящения взбодриться персиковым спиртом из Венгрии. «Спирт» — сказано для пущей важности. На самом деле мы выпьем персикового самогона-первача.
Болт Бух Грей добыл из бара, встроенного в стену за пределами полок, хрустальный сосуд, составленный из пяти рифленых шаров. Шестым шариком была пробка, на первый взгляд от флакона офицерских духов.
Главсерж, сделавшийся загадочным, предложил Курнопаю приглядеться к пробке. Курнопай склонился и сквозь отверстие, в которое едва ли проделся бы волос, увидел девушку: белая прическа с изумрудными молниями, открытый бюст, на ладонях желто-огненные персики.
Поясная девушка и соблазнительные персики вырисовывались из преломления света. Болт Бух Грей удовлетворенно повернул сосуд. Девушка прорисовалась в профиль, да не одна — с мужчиной. Оба вгрызались в мерцающие соком персики. Еще легкий поворот сосуда. Ладони мужчины накрыли девушкины груди, будто собираясь сорвать их, как плоды.
Первач лился тягуче веско, пламенея газовой синевой. Болт Бух Грей взял со столешницы другой бокал. Налитым туда самогоном поблескивали фиолетовые кристаллы. Задумчивость была в круговых движениях руки. Абсурдно вел себя властелин. Уж если родную сестру не пощадил…
Курнопай замер, приготовясь слушать Болт Бух Грея. Объяснит или попытается оправдать, почему цацкается с ним. Кое-что приоткрыл во время встречи в гимнастическом зале. Не лукавил ли?
Едва властелин заговорил о том, что пробку для закупорки персикового самогона исполнил по его заказу светоскульптор из Гонконга, Курнопай укрепился в своем ожидании. Какая-то метафорическая ниточка, пусть и не строго логическая, протянется от лучевых преломлений к тому, о чем Болт Бух Грей скажет чуть позже.
Поджаристый бок вкусно пахнул, лоснился. Курнопай не смог преодолеть соблазна, всадил в фазана пальцы и целиком отделил от костей.
Болт Бух Грей построжал взглядом, как укорил: зачем-де кидаться на жратву перед исключительным приговором, который вероятен только тут и с ним.
— Полагаю, мой дорогой Курнопай, вы не думали над иронией истории.
— Справедливо полагаете, господин главсерж.
— Зови меня просто Бэ Бэ Гэ. Сержантитет во главе со мной, наследником САМОГО, свергнул Черного Лебедя. Казалось, мы должны намертво отрицать установления Лебедя. Мы, правильней я и Сержантитет, возвели некоторые из его установлений в ранг державной и религиозно-философской политики. Я удалился от примитивизмов Черного Лебедя. Они были неизбежны из-за его верхоглядства. Я похерил интуитивизм Лебедя. Взамен внедрил строгую научность. До нас были государственные конгрегации, чьи афиши претендовали на сугубую науку. Я не рекламирую, я осуществляю. Иное дело — я могу впасть в заблуждение по вине советников. Как возник храм Солнца в Индии? Бог Солнца вылечил от проказы царского сына. Царь воздвиг в честь бога Солнца храм. Три значения определяют сущность постройки: кама — любовь, йога — дух, дхарма — законы, каковыми должен руководствоваться человек. Мой предшественник сделал копию храма Солнца, правда, с отсебятиной, ради скульптурных изображений. Фасадная сторона каждого блока из песчаника — скульптурная картина, зачастую с эротическим мотивом. Почти немыслимые варианты отношений мужчины с женщиной. Тысячелетиями скрывались чувственные отношения полов. Их как бы не было и быть не могло. Творцы храма Солнца обнародовали важнейшие, привлекательнейшие, неистребимейшие для людей отношения. Интуитивист Черный Лебедь ухватился за пропаганду эротики. Для чего? Поощрения плотского интереса мужчины и женщины, ничем не стесняемые, приводят к спячке духа, воля при этом непроизвольно подчиняется верховным силам государства. Я отмел деспотическую цель, лишь оставил догадку, дабы придать ей всемогущество. Перво-наперво люди — телесные существа. Физиологическое для них превыше всего религиозного и философского. Противоречие, постыдное для нас, недопустимо. Индийское представление любви не соответствует нашему. Эротика — нечто среднее между любовью и сексом. Грубая простота животного акта у самийцев — эротика предлагает изящную изощренность — заставила меня остановиться на понятии «секс». Поскольку я жажду сократить разрыв между сексом и духом, между сексом и законоустановлениями власти, между сексом и САМИМ, я решил ввести сексрелигию. Исходя из научных глубин сексрелигии, я прощал тебе. Знал — дозреешь. Ты дозрел: посвятил Киву Аву Чел. Самия празднует это посвящение. Так вот в чем ирония истории: правители, свергнувшие, продолжают то, что делали правители низвергнутые. Уровень, однако, выше, модификация многомернее. Вы, любимец САМОГО, мой любимец, народа Самии, продолжаете жить и сослужите нашему отечеству исключительную службу, благодаря тому, что мной руководили любовь, дух, законы и забота о счастливейшем будущем державы. Именно за это я желаю выпить.
Глухой удар бокалов отзывался в готике аметистов. Звуки, истончаясь на шпилях, как бы перескакивали с кристалла на кристалл.
По-детски нескрываемо Болт Бух Грей наслаждался пением аметистов и чудившимися перескоками звуковых бесенят. Конечно, бокалы тоже сделаны по заказу, только у звукоскульптора, и ясно, что Курнопай обязан, хотя бы из чувства благодарности, обратить слуховое внимание на музыку кристаллов. Но ему до того хотелось есть, что он не вытерпел и откусил от фазана.
Болт Бух Грей, знавший о моментах оголтелого аппетита у головореза номер один, допускал, что тут возможен оговор, и не принимал на полную веру моменты обжорства у своего любимца. Увидев, какой кус оттяпал Курнопай жемчужной чистоты зубами, он сожалеюще посклонял на щеку голову. Он всегда предполагал, что жратва для человека, даже необычного, превыше эстетических удовольствий от любви и философии, от кино и музыки, от литературы и живописи, притягательней этики и политики, задушевных дружеских откровений и путешествий, важнее армейской службы и творческого труда.
Курнопай попытался жевнуть, мясо заполнило весь рот, языком невозможно пошевелить.
«Именно!» — еще раз затвердил горестный вывод Болт Бух Грей. Будь в погребке не Курнопай, он бы устроил тому адский разгон, при воспоминании о котором не меньше ныло бы сердце, чем при мысли о собственной кремации.
Предназначение, уготованное им головорезу номер один, возбудило в Болт Бух Грее потребность поделиться с Курнопаем идеями, каковые не снились никому, кроме него.
— Нецелеустремленность характерна для большинства обществ планеты. Я решительно все подчиняю целеустремленности. Пробочка от спиртовой емкости — эталон моей целеустремленности. Пробочка полностью отвечает требованиям сексрелигии. Однако в ней имеется сверх того галактическое иносказание. Жизнь, в принципе — уборка урожая. В природе уборка урожая циклична. У человека, едва он достигает биологической зрелости, уборка урожая совершается непрерывно, почти до самой смерти. Государство постоянно снимает с народа урожай — это доступно пониманию всех и вся. Лишь я додумался впервые, что жизнь мужчины и женщины — взаимно непрерывное снятие урожая. Чем больший урожай снимает мужчина с женщины, тем благотворней, тем длительней его судьба. Увы, женщина снимает более обильный урожай с мужчины. Отсюда она повседневно счастливей, вообще счастливей, живет гораздо дольше, чем он. Мое общество строится на принципе искупления. Мужчине воздается за недобранные удовольствия во всем объеме исторического прошлого, за невосполнимую недожитость. Снятие урожая индивидуальных удовольствий в личности намного сильнее, чем снятие урожая державных благ. В принципе люди охотней потребляют результаты державного блага, чем хотят участвовать в производстве общего блага…
Курнопаю удалось высвободить язык из-под фазаньего мяса и сделать желанный жевок.
Неловкость перед Болт Бух Греем поубавилась. Страх умереть почти исчез. Возобновилась способность к тщеславию, мигом исчезающая перед угрозой смерти, и он похвалил себя за проницательность: дворцовые сержанты, разъединив их семью, тем самым переключили чувства, ум, силы матери, отца, бабушки Лемурихи, его, которые дома расходовались бы друг на дружку, на создание державного блага.
— Я говорил тебе, посвященец Фэйхоа, о трудностях, испытываемых правителем…
«Фэйхоа, нежность моя и надежда, да ради встречи с тобой я сразу должен был подчиниться обряду. Трудности правителя? А знает ли он о трагических трудностях САМОГО? Нет, не скажу. Может, САМ никому не открывал этого».
— Индийский бог Шива слывет за очистителя. Почему? Он спас человечество от гибели. Демоны собирались уничтожить человечество посредством яда. Дабы спасти человечество, Шива взял яд в рот, для виду выпил. В действительности он держал яд в горле. Горло жгло. Затем он выплюнул яд. Кобра холодила шею бога, однако он принял жуткие муки. Я уподоблю себя Шиве. Демоны стремились истребить наш народ. Плохая рождаемость. Большинство детей уродцы. Процветала выпивка, наркомания, проституция. В общем, социальные болезни губили Самию. Происходило опаснейшее для экономики и независимости державы трудовое расхолаживание. Я решил спасти отечество. Революция. Реформы. Гигантские сдвиги. К несчастью, имеются недовольные, меня клеймят, проклинают. Спасителя изображают лиходеем. Мои обиды, ежели мыслить иносказаниями, яд в горле Шивы. Мое горло постоянно сжигаемо. Доверительно сознаюсь, дорогой Курнопай, вы подбавили яда. Я, правда, не имею кобры. При ненависти к зельям я холожу горло вином «Черный доктор» из Крыма. Предлагаю тост за правителей, каковые предпочитают держать в горле яд демонов и яд обид от своего народа, дабы он сохранялся и процветал…
Успел Курнопай прожевать мясо. Не прожуй он его, не исключена вероятность, что подумал бы: «Ловко притворничает, самоуправец», — но подумал он освобождение: «Все гораздо сложней. Слишком просто сбагривать всеобщие беды и уроны на САМОГО, на Черного Лебедя и на главсержа. Пожалуй, Болт Бух Грей — мыслитель, преобразователь, экспериментатор. Он заслуживает преклонения и верности. Вверяю ему судьбу».
Остатки фазаньего бока были проглочены, и Курнопай стукнул бокалом о бокал Болт Бух Грея, повертел ушами, внимая мелодиям кристаллов, и выпил персиковый самогон.
— Признательность придет. Демонов и яды обид окончательно не устранить. А я способен сделаться коброй, которая холодит шею.
Лицо Болт Бух Грея озарилось восторгом.
— Я живу в центре лукавства, — вскрикнул он. Щеки обескровились. — Никому нельзя верить, за исключением Фэйхоа. Эпоха лжи и приспособленческой трепотни. — Трагический гром расколол его голос. — Вы, любимец САМОГО и мой тогдашний кумир, после революции вы хотели стать одним из главных военачальников моей армии. Раннее властолюбие. Я чуть было не поставил на вас крест. У меня имеется недюжинное достоинство: упрямство в симпатии. Оно заставило обнадежиться. Я страдал, на грани инфаркта чувствовал себя, видя, как вы попираете взлелеянную САМИМ и мною религию. Упрямство моей симпатии одухотворялось тем, что вы идете на погибель. На понижение не пойдет ни один член, ни одна членша из моего правительства даже ради родной матери, каковую, предположим, оболгали и ее необходимо защитить ценой понижения. Вы же шли на потерю жизни, притом зная, что я определил вам исключительное предназначение. Я пью за ваши слова в мой адрес и за свою полную веру в вас…
Они выпили до дна, грохнули бокалами об пол в знак неистребимой клятвы идти вместе.
30
Было боковое солнце. Выскочили в тень. Омытый зеленым светом храм, огромноколесый, облепленный уютными человеческими фигурками, воспринимался в просторном котловане как повозка, перегруженная, высокая до опасности — перевернется от сильного крена, ползущая из вековечного далека. Бодро тащили повозку лошади, словно только что тронулись.
Потом львов и слонов заметил Курнопай взглядом, счастливо взлихораженный единением с Болт Бух Греем и вдохновленный бегом. И примнилось ему: пирамида повозки — человечество, минувшее и нынешнее, перегруженное до уродства изощренностями любви, лабиринтами духа и законов. Кони бога Солнца везут человечество, а стопорят их движение львы — носители хищного всеистребления и всевластия, которые пытаются подмять навсегда слонов, олицетворяющих силу, незлобивость, неповоротливую мудрость.
Хотел Курнопай спросить Болт Бух Грея, верно ли навеялось ему храмовое иносказание в долине, да увидел перед собою Киву Аву Чел. Золотой обруч охватывал ее голову, сияя сквозь волосы, причесанные под вид минаретного купола. Не наив: символ пола. Все он забывает о том, где находится и зачем сюда привезен.
Курнопай не успел огорчить свое сердце, такое, оказывается, склонное к печалям, когда оно качает кровь без антисонина, потому и весело ухмыльнулся мысли: «А люди-то существа самовлюбленные до утраты достоинства и ума. Наверно, все в архитектуре несет их образ и подобие, особенно же образ и подобие их пола. Неужели САМ не смог надоумить людей, чтоб они отражали в строениях образы деревьев, птиц и рыб, рисунки камня, пестроту цветов и насекомых? Сведение бессчетных обликов природы лишь к облику людей — да ведь это потери красоты и многозначности. Ничем другим их не восполнить».
— Представители народных масс в ожидании, — сказал Болт Бух Грей, обнимая Курнопая и притискивая к себе. — Сейчас вам, согласно учению САМОГО о мировом чувстве, будет дано ощутить, как энтузиазм народа, так и преклонение перед вами, головорез номер один, любимец САМОГО и мой персональный любимец!
Сияющая Кива Ава Чел, чуточно, на кончиках пальцев, подскакивавшая при словах верховного жреца, обняла Курнопая с другого бока и стала подпрыгивать выше, ей принялся вторить Болт Бух Грей. Курнопай тоже вовлекся в подскакивание, улавливая миражным от волн взором, что подпрыгивают все, кто находится здесь, наверху, и там, в низине.
Кива Ава Чел каким-то образом изловчилась и куснула Курнопая в мочку уха, а едва он строго к ней повернулся, шепнула, что это зачин ритуальной пляски. Вскоре, заморгав от счастливого неверия, он увидел приближающегося к ним скачками врача Милягу, обнятого Лисичкой и сизой девочкой, прическа которой походила на пучок ковыля, окрашенного в отваре скалистого дуба. Лишь только они совсем приблизились к ним, над горой и котловиной возникло свистящее фырканье рожков, сопровождаемое пильчатым писком скрипок.
Разомкнулись они, чтобы взяться за руки и в кольцевой припрыжке вертеться туда-обратно. Мальчишкой, припомнилось Курнопаю, по телеку видел музыкантов, курчавых от бараньих шапок, играли они на сопилках и скрипочках, повизгивавших, как девчонки; чуть на отшибе, на плоской верхушке холма, летал большой хоровод; заворожил его танец до кружения головы, а бабушка Лемуриха промолвила почему-то со вздохом, пронятым тайной: «Славяне!» Он подумал тогда, что славяне танцуют так потому, что живут среди воли, трав и цветов, мохнатых гор и прыгучих речек, и что, наверно, они исполняют музыку ветра, которую он издает, запутываясь в ветках елей, расчесывая травы, приголубливая цветы, выдувая из горных расщелин песчинки.
Теперь Курнопай подумал, хоть и был признателен Болт Бух Грею за то, что помиловал их с Милягой и устроил им праздник: «Все мы танцуем под музыку власти, даже танцуем тогда, когда презираем ее захватчиков или избранников и не хотим следовать постыдству, изобретаемому ими. Слабы мы, безвольны, быстро теряем совесть. Бедствия правды, вероятно, приемлемы для правителей всех времен и народов, потому мир докатился до своего крушения. Они, едва испытали мы их, преобразуются в наших душах в желание удовольствоваться кривдой, оберегающей от бедствий и приносящей довольство и наслаждение. Слабаки, сластолюбцы!.. Неужели все зыбки, как я? И почему это существование приемлемо для Фэйхоа? Ведь живет же, хотя ее наверняка не уродовали антисонином. САМ, да ну ТЕБЯ».
Круг остановил и победно разорвал Болт Бух Грей. Осеклись, разомкнулись хороводы сверху вниз. Расступился Сержантитет, давая дорогу платформе, оклеенной фотощитами. Шорох нейлоновых гусениц («Неужто платформы сооружены на противопехотных танках?») отвлек Курнопая от снимков, но на них обратила его внимание воодушевленная Кива Ава Чел. Зал музея Национальной Истории. Каменное панно на стене, где средь сапфировой необъятности темнеет пылевая туманность Лошадиная Голова, выполненная из гагата — дерева, что почернело и превратилось в самоцвет в морской воде. Инкрустирована туманность арагонитом. В его белых, ускользающе тонких очертаниях намеки на галактический образ великого САМОГО. Над розовым полем кровати стоит нагой, но величественный верховный жрец. Ноги жреца лобызает Лисичка. На других щитах она и Болт Бух Грей воспроизводили изображения на колесных спицах и повозке храма Солнца.
Удовлетворенный пристальностью Курнопая, верховный жрец польщенно воскликнул:
— Классика!
Кива Ава Чел восторженно заклацала ладошками, Лисичка угнула голову.
До этого мига Курнопай не надеялся, что сцены Кивы Авы Чел с ним еще не отпечатаны, но все же верилось — моментов, непозволительных для обзора чужих глаз, там не будет. Теперь, запылав от стыдобы всей кожей, Курнопай знал, что они будут.
Чтобы не видеть их, Курнопай смотрел вверх. Глаза Болт Бух Грея успели перехватить его глаза и подмигнули, выказывая гордое довольство снимками посвящения Лисички и обещая, что картон с Кивой Авой Чел получился не менее картинным.
Курнопай передумал не смотреть на платформу с фотощитами. Коль он не сумел не подчиниться приказу, обязан перестрадать собственную неуправляемость и незащищенность.
Шепоток разочарования, как бы пересыпавшийся из конца в конец по Сержантитету, не оскорбил Курнопая: он и сам заметил на фотографиях торжество Кивы Авы Чел.
— Настырное создание! — промолвил Болт Бух Грей. — От меня отказалась, представляете? В эти исторические минуты, мой любимец, я задаю себе курьезный вопрос: «Кто кого посвятил?»
Ухмылка верховного жреца при ужимке не совсем ясного ему самому личного удивления отозвалась в зрачках Курнопая льдистым холодком, и Болт Бух Грей поспешил задобрить его:
— Будущность посвятителя у вас исключительная. Порода — раз, грация — два, элементы пробуждающегося эротического вкуса — три. Мастерство придет.
— Нет, — сказал Курнопай.
— Придет, — уверял Болт Бух Грей, настаивая на прежней мысли; его ухватливый ум успел сообразить, что подразумевал Курнопай под своим «нет».
Досада отяжелила сердце правителя. Уже выдвинулся из железобетонного колодца круглый помост с микрофонами-луковицами, объятыми кольцами, а он никак не мог возбудить в себе потребной для праздника патетики.
Наступила недоуменная тишина. Озадаченность сменилась на лицах опасливым присмирением, Болт Бух Грей направился к помосту. Он шел, встряхивая плечами и задирая манжеты к локтям, и лишь заговорил, голос затвердел от бодрости.
— Мы собрались в Мекке сексрелигии в честь триады посвящения. Нужно ли было отрываться от наших трудов и забот? Я вам скажу: да. Это посвящение государственного значения. Не берусь подчеркивать, какой масштаб придается событию, ежели в нем принимаю участие я, потомок и наместник САМОГО, главсерж, держправ, верхжрец.
Разом начали хлопать все три посвященки, за ними стал бить ладонью о ладонь Миляга, Курнопай взял руку под козырек. Едва захлопал Сержантитет, овации взорвались над горой и низиной.
— Не надо вам говорить, кем является для САМОГО, правительства и народа выпускник училища термитчиков Курнопай.
Овации, но без треска.
— Курнопай — всеобщий любимец и герой. Я не преувеличу, ежели скажу: он далеко пойдет. Залогом тому божественное наблюдение за Курнопаем САМОГО, моя забота о Курнопае и усилия по его воспитанию. Залог усовершенствования в батальных познаниях, вопросах сексрелигии уходит корнями в службу его бабушки Лемурихи в спецвойсках, в их сотрудничестве на телевидении. Как патриот армии и будущий держмуж я формировался на передачах мудрой бабушки Лемурихи с внуком Курнопаем.
Болт Бух Грей страстно вздохнул, под его ладонями раздался всплеск, будто в воду, стремясь схватить баклана, упал ястреб. И толпа яростно повторила этот всплеск.
Говоря о Миляге, он указал, что никогда не было на планете руководства, подобного сержантскому. Оно неотделимо от науки, как мужчина от женщины в момент соития. Достойнейшим представителем науки, совокупляющейся с правящим Сержантитетом, является главврач Самии Миляга.
Курнопай чуть не присвистнул. Вчера Миляга терял надежду на жизнь, сегодня в первом ряду властителей медицины.
Миляга, не обрадованный назначением, поникло насупился.
— Не скрою от вас, поскольку отношусь к вам, представителям народа, с абсолютным доверием, я подверг достославных Курнопая и Милягу испытанию на верность державе. Испытание выдержано превосходно. Тесты испытания на верность одобрил САМ. Главнейший из тестов: проверка на честность. Имеется порок в натурах наших граждан. Спрашивают их о чем-либо от имени власти, они предпочитают ориентир на ложь. Необходимо отвечать со всей искренностью, нет, они врут. Думают — посадят. С какой стати? Посадят за правду? Так ведь за правду! Страдать за правду, бывает ли необходимость отраднее? Правда всегда торжествует. Но когда? Вовремя — хорошо. С запозданием? Морально хорошо для общества. Кто из вас не захочет пострадать, дабы морально хорошо было обществу? Заверяю от вас — исключительно все.
Хлопали долго, но сдавалось Курнопаю, что в глубине души все поеживались от возможности пострадать за правду.
— Итак, проверку на честность Курнопай и Миляга выдержали превосходно. Не менее превосходно они посвятили известных девушек страны. От посвященок поделится впечатлениями дочь члена и членши Сержантитета Кива Ава Чел.
Вопреки предположению Курнопая, Кива Ава Чел не пошла к микрофону. Она запривстала на цыпочки, отбивая ударами рук полы накидки. Обнаружилось, что щиколотки и запястья Кивы Авы Чел окольцованы бубенцами. На краях накидки золотой оторочкой тоже сияли бубенцы. Звон был нежный, вкрадчивый от чувства неизведанности. Моментами она заворачивалась в накидку, скрещивала руки над бедрами, сгибалась, выражая стыдливость. Но стоило ей сбросить накидку, появилась мечтательность в сееве звуков. Редкие притопы пятками подчеркивали, что в приманчивости, создаваемой ее воображением, возникали мгновения не девичьей решимости.
На ней оставалась ажурная грация. Дразнящую белизну Кива Ава Чел стала защищать от мужского взора перекрестиями ладоней и уворачивалась от того, кем как бы была ловима. В пугливых ее жестах и прогибах появлялась томность. Томность сменилась вялой, как сквозь сон, подчинительностью.
До подробностей заметными движениями Кива Ава Чел освободилась от грации.
— Стрекозка, — промолвил Болт Бух Грей, оборотя лицо к своему любимцу, — высвободилась из фюзеляжа.
Какая там стрекоза? Руки посвященки распростерлись, хищно накогтясь. В этом, как и в снимках на фотокартоне, была лютая жадность, из-за чего становилось неприлично.
Курнопай опустил голову. Явно, спина Болт Бух Грея обладает кожным видением. Не оглядываясь, он строго заметил ему, что Кива Ава Чел долго отрабатывала танец, нелепо им не любоваться и пропустить миг экстаза, отточенный ею до совершенства.
Пока они стояли здесь, начало доносить из долины храма Солнца крохотные вихри.
Когда ожидание стало выгибать Киву Аву Чел, примчался вихрь и осыпался на нее цветочными лепестками.
Притворство было в привычках курсантов-термитчиков. И Курнопаю пришлось притворничать, но потом он, зачастую благодушный от антисонина, все же корежился от мук совести.
И сейчас угораздило его притвориться, дескать, засыпало пылью глаза. Он зажмурился, винтил кулаками над веками.
Он увидел ее, уже надевшую грацию и в накидке, еще промаргиваясь. Она шла к микрофонам. Заговорила просторным голосом.
Курнопая немного смиряло с повадками Кивы Авы Чел и там, в пещере, и здесь, на площадке, то, что она проявила искренность: не подогревала в себе радости, не славословила Болт Бух Грея. Исполнилось ее желание. Были непредвиденности. Беспрепятственному существу, которое не выносило и крохотных отказов, важно было пережить чувство отказа. Достижение особой престижности — безусловно одна из целей посвященки. Обряд посвящения навел ее на мысль, что свет престижности, сфокусированный в имени посвятителя без приложения к твоим личным достоинствам, не сможет полностью обеспечить душевное и телесное довольство.
Кива Ава Чел вернулась на место возле Курнопая. Болт Бух Грей вернулся к Лисичке. Но тут он вспомнил о чем-то существенном и быстро пошел к микрофонам.
— Женщина мудрая выросла. Она перекрыла мое представление об ее возможностях. Недооцениваем мы людей близкого окружения. Надо это понять и преодолеть. Посвященка народного любимца Курнопая несет в авангарде своих чувств истины сексрелигии, уходящей корнями в индийское учение о многомерности отношений мужчины и женщины. Копию знаменитейшего храма Солнца неподалеку от города Пури мой предшественник воспроизвел не полностью, надписи, например, на стенах храма. И правильно. Они имеют общее название «Кама-Сутра». Первая надпись гласит: «Женщина создана для мужчины и должна быть ему верна». Первая половина нами сохранена, вторая отсечена. Третья надпись гласит: «Познавай «Кама-Сутру» лишь с тем, кого желаешь». Мы преодолели ее узость. Кива Ава Чел слегка познала «Кама-Сутру» с Курнопаем. Представьте, она отказалась от моего посвятительства. Я ее поощрил, вопреки сану верховного жреца, и наша умница продемонстрировала верность духовно-телесной присяге, заложенной в третьем параграфе устава «Кама-Сутры». Я не оговорился. И так правильно ее назвать, ежели соотнести с пунктами воинского устава. Как в воинском уставе расписаны по пунктам правила ведения боя, так и в «Кама-Сутре» расписаны правила интимных взаимодействий мужчины и женщины. Не об этом я хочу доказывать. Я хочу доказывать о том, что мы расширили третий пункт. Познание «Кама-Сутры» необходимо с той или с тем, кого не желаешь, поскольку оно должно находиться в гармонии с программой держсержантов и духом сексрелигии. Курнопай, не желая того, посвятил Киву Аву Чел.
Вздох возмущенного удивления, разнесшийся над низиной и горами, перелился во вздох отрадной приязни.
— Я подхожу к главному, к моему научному открытию всемирного значения. Сегодня его одобрил САМ. Я подхожу к изложению моего учения о герметизме жизни. Я завидую вам. Представляю, я бы услышал о теории герметизма от кого-нибудь из вас, как бы я обогатился инструментом непревзойденного значения. Имеются, кто подумают: «Наш вождь хвальбун». Я не тщеславен. И ежели опосредованно я одобряю грандиознейшую теорию человечества, то по причине справедливости. Теории САМОГО уходят своими интеллектосвязями к богам, к галактянам, равным по разуму богам. Моя теория неотделима от теорий САМОГО. Что значит герметизм жизни? Все стремится к изолированности. Стремится отдельное. Стремится совместное, массивное, коллективное. Форма не терпит незамкнутости. Приведу пример из области зачатья. Живчик пробивает яйцеклетку. Яйцеклетка вбирает его и закрывается. Развитие зародыша мыслимо только в условиях отъединенности, изолированности, автономности. Постепенно первоначальная оболочка яйцеклетки превращается в оболочку плода. Плод прорывается сквозь оболочку, превратясь в ребенка. Ребенок прекрасно одет в свою розовенькую кожу. Сколько стадий зарождения, столько стадий самоизоляции. Все мы, кто присутствует на празднике, изолированы в самих себе друг от друга. Изолянты конкретны и абстрактны, просты и сложны. Нация отъединяется от другой нации большим числом крупных и малых особенностей: семейными отправлениями, бытом, обычаями труда и отдыха, одеждами, языком, нравственными и аморальными привычками, способами психологических решений, армейских традиций и в общем. Исключительно наглядный герметизм — беременная женщина, бутылка с вином, кокосовый орех, автобус с пассажирами, государственные границы, континенты, наша планета. Все живое на планете в оболочке. Сама Земля в геологической оболочке, в оболочке атмосферы, магнетизма. Загерметизироваться, что сие значит? Создать основы для жизни длительнейшей. Наша планета создала прекрасные условия для жизни на своей оболочке, когда погасила в основном работу вулканов. Разгерметизация Земли ведет к выходу магмы, газов, к выбросам каменных бомб, то бишь к трагедиям. Разгерметизация скафандра в океане, в космосе — трагедия, прокол машинного колеса — авария или катастрофа, разрыв аорты — гибель. Разгерметизация проявляет себя во взрыве снаряда, выстреле, ранении, смерти. Распад — один из видов разгерметизации. Пример из области державной. Слабая охрана госграниц или их ликвидация — потеря суверенитета, возможность для военного поглощения, инфляции, безусловна предпосылка для экономической зависимости. Национальная разгерметизация ведет к моральной всеядности, к полиглотству, к метисиаму, космополитизму, аполитизму. Герметизм — основной, истинный, без предела и конца фундамент бытия. Что я подразумеваю, втолковывая теорию и практику герметизма? Дабы мы не разрушали того, благодаря чему существуем. Имеются, кто сомневается в дополнительных усилиях нашего правления по герметизации державы и народа. Зря и опасно. В нашем обществе, в правящих организациях были проколы, разрывы. Сексрелигия улучшает герметизацию общества и правительства, весьма и весьма ее укрепляет антисониновый курс. Изменения в брачной жизни, новые формы роста народонаселения, улучшение генофонда нации за счет сокращения числа производителей — все это новые способы герметизации общества, державы, командных сил. В связи с теорией герметизации жизни повысится уважение к понятию «форма». Считается, что содержание важней формы. Фальшивка. Содержание есть то, что не в состоянии существовать без формы. Зато форма запросто существует без содержания. Пример в порядке шутки. Военный без формы — человек. Форма без человека — обмундирование. Оно превращает обычное гражданское лицо в представителя власти, государства, рода войск. Завидую вам, господа граждане. Поздравляю вас с законченной теорией существования жизни. Великий САМ посоветовал запатентовать мою теорию как творение национальной философии. В противном случае кто-нибудь присвоит. Перехватчиков чужих идей — собачьи своры. Эксплуататоров наших идей, нахребетников на них — и того больше. Так запатентуем мою теорию от имени нации. Взял патент на герметизм — плати золотом. Используешь, но патент не взял — заплатишь, международный суд заставит. Ежели что — оружием заставим, то бишь произведем разгерметизацию посредством прорыва границ, захвата теорий, кровопусканий. Клянусь САМИМ, теория герметизма гениальна. Спасибо за внимание…
В какой уж раз за последние дни восхищался Курнопай умом Болт Бух Грея и признавал в ответ на сомнения, что кажущееся немыслимым количество постов он занимает по праву.
Но когда Болт Бух Грей излагал теорию герметизма жизни, Курнопаю хотелось подловить его на ошибке, нелепости, нестройности. Ни на чем он не подлавливал правителя, радовался этому, и все-таки сохранялось желание хоть на миг, пусть про себя, уличить его в заблуждении. Затем он опять, чтобы не разочароваться в себе, склонялся в доброжелательности, свободной от подозрений и предвзятости.
Курнопаю казалось, что именно сегодня придет к нему очистительное избавление. Болт Бух Грей еще говорил, а Курнопай уж приготовился совершить поступок искупления. Он не хлопал и не орал вместе со всеми. Он терпел, веруя, что его изумление перед потомком САМОГО воплотится в словах.
Болт Бух Грей запланировал выверить Курнопая на теорию герметизма жизни. Ежели и ее сдержанно воспримет, надо перечеркнуть замысел сделать его соратником номер один.
Курнопай окаменело вытянулся, невидяще воззрясь в небо. Это отозвалось в Болт Бух Грее предосторожностью. Он выдернул из державного чехла жезл — декоративный образ туманности Лошадиная Голова, откованный из метеоритного железа. В маковку жезла была встроена портативная ракета. Пуск, и с врагом покончено.
Вскидывая над плечом жезл, чтобы унялся народ, Болт Бух Грей опечаленно подумал: «Готовишь соратника, получаешь низвергателя».
Едва возобновилась тишина, Курнопай взял под козырек и, чеканя шаг вскидываемых на уровень пупка ног, как подобало направляться к верховному главнокомандующему, пошел к Болт Бух Грею. Он не видел, что жезл державного правителя щегольски, как мундштук для курения, зажатый между средним и указательным пальцами и упертый в ладонь, наведен ему в грудь.
Из-за волнения — оно будто ножницами перестригло его дыхание — Курнопай проговорил:
— Ти-ти-тити титититься?
Болт Бух Грей, усилив в сердце бдительность, сказал с ухмылкой в голосе:
— Разрешаю обратиться.
Курнопай проклял внезапно прорвавшееся подобострастие и совладал с собой.
— Я обращаюсь к вам, наследнику САМОГО и повелителю Самии, для выражения переполняющего мою грудь патриотизма, — Курнопай чеканил слова, как только что чеканил поступь. — Вы произнесли речь века. Никому в нашем столетии не удалось сказать речь красивей, содержательней. Я осмелюсь сравнить ее по огромному влиянию на меня лично с речью САМОГО, которую я выслушал подростком с моей посвятительницей Фэйхоа. Вы невероятный мыслитель и вождь! Отныне вы становитесь для меня отцом самийской нации.
Болт Бух Грей не изменил положения державного жезла, пока Курнопай не сделал поворота кругом. Он поулыбался с одобрительной ласковостью тому, что Кива Ава Чел и Лисичка стали виться вокруг Курнопая, как вчера вились вокруг него под знаменем Самии.
В долине скандировалась просьба: «О-тветь! О-тветь!», поэтому Болт Бух Грей склонился над микрофонами.
— Когда дается оценка тобой содеянному, понимаешь, кто находится за твоими достижениями. За моими достижениями стоит САМ, его учение и народ самийский.
Разнеженному Курнопаю померещилось, что налетел тайфун. Он хотел подхватить Киву Аву Чел и Лисичку, умчаться с ними в пещеру, иначе их убьет деревьями, камнями, а то и унесет в океан, но до него дошло, что это с овациями сливаются здравицы, свисты, топоты.
31
Никак не могла установиться тишина. Болт Бух Грей вернулся к Лисичке, погладил Курнопая по лопаткам. Выразил ему признательность за выступление, не предусмотренное протоколом. И Кива Ава Чел повторила главсержево поглаживание по лопаткам. Курнопай передернулся. С детства он презирал подражательность. Впрочем, он, как Болт Бух Грей и Кива Ава Чел, был сосредоточен на себе. Самооценка мешала Курнопаю серьезно наблюдать за ними, потому он огорчился ее замечанию.
— Очень престижно, что посвятилась у тебя. Думаешь, для Бэ Бэ Гэ не составляет престижности твое одобрение?
— Знать не знал о престижности и не хочу знать.
— Посмотрим, о чем будешь мечтать в немилости.
— И этого не хочу знать.
— Ты ребеночка не хочешь от меня, а я рожу.
— Зачем?
— Для улучшения генофонда нации.
— Я не женюсь на тебе.
— О, ты ведь был изолянтом. Браки, к твоему сведению, приостановили в год твоего приобщения к училищу.
Болт Бух Грей щелкнул Киву Аву Чел в затылок. Не того человека она взялась исправлять. И добавил, поощрительно глянув на посвященку, что сексуально проявленная матриархальность обнаружила в ней позывы к диктаторству.
Киву Аву Чел обидело высказывание Болт Бух Грея. Обещал эмансипировать элитарных женщин вширь и вглубь, а покушается даже на свободу умоизлияния.
Против умоизлияний Кивы Авы Чел он не возражал. Пусть изливается в разговорах о новых модах на одежду. И напомнил ей о неоглашаемом прыжке на БЕЗМЫСЛИЕ.
На лице Болт Бух Грея была снисходительность, но она сменилась выражением неуклонной симпатии, прежде чем он продемонстрировал неожиданное для нее изречение:
— Властители дают свободу, чтобы окончательно ее отобрать.
— Ай-яй-яй, господин всеглавный. Ваша откровенность может разгерметизировать мое уважение к вам. Я еще не позабыла формулу опального Ганса Магмейстера, которого вы назначили моим идеологическим наставником:
«Время от времени надо смазывать губы народа нектаром воли, и он будет думать, что свобода увеличилась».
— Кивочка, есть у правителя необходимость зондировать окружение на важнейшие принципы. Зондирование на свободу — первейшее для меня. Подчас под афоризмом — провокация. Я приподнял штору над твоим отношением к свободе. Ежели ты и не безразлична к свободе, то потому, что у тебя, высококастовой, ее много. Ты уверена, она не убудет. Благодушествуешь. Не все течет, но все обменивается. Маршальское звание было высшим, сместилось на сержантскую ступеньку. Сержантское звание заменило маршальское. Суша замещает воды, воды сушу, магма выбрасывается из ядра, земная кора сползает в ядро. Содержание превращается в форму, форма в содержание. Теперь о Гансе Магмейстере. Он — ведун, то есть ему ведомо о человеке, обществах и народах в целом то, до чего редко кто додумается. Но опальный, значит, тот, кого надо бдительно осознавать, иначе не научишься мыслить независимо.
Они пошли к танкам, закрытым помостами и фотощитами. Над башнями танков оказались постаменты. На них, охваченных кольцевыми зажимами, стояли носороги. Для правителя и Лисички отловили двурогого носорога. Носорог, свирепея, выпучивал карие глаза, он пытался высвободиться из стальных зажимов, массивных, как тюбинги, которые применяются для крепления метрополитена.
Все три пары уселись на своих носорогов. Посвятители впереди, посвященки сзади. Двурогий носорог пробовал встать на дыбы, едва Лисичка под музыку «Танца Маленьких лебедей» начала прядать ногами на его широком крупе. Курнопаев носорог, как только зацокали кастаньеты, выбивая ритмы испанского танца, принялся пускать ветры.
Подробив каблучками по зажиму, Кива Ава Чел, следуя звуковому узору танца, с озорным кокетством протараторила:
— Разгерметизация.
Чтобы взбодрить насупленного Курнопая, она ткнула указательным пальчиком по направлению к носорожьему крупу — указующий перст для представителей народных масс — и, хохотнув, выкрикнула:
— Разгерметизация.
Как раз носорог от пускания ветров перешел к извержению.
Врач Миляга, удивлявший Курнопая благостным поведением, от восторга заподскакивал на своем носороге и так проорал вослед за ней слово «разгерметизация», что праздничные толпы покатились со смеху.
Курнопай и Кива Ава Чел заметили промельк злой молнии в глазах Болт Бух Грея. Курнопай еще лишь посожалел, что Кива Ава Чел ненароком возбудила кощунственную веселость по отношению к гениальной теории жизни, и только собрался чем-нибудь умилостивить главсержа, а уж посвященка, опять крикнув: «Разгерметизация», — стала раздеваться, будто имела в виду обнажение. Чертовка подала знак к раздеванию Лисичке и Милягиной посвященке и шепнула Курнопаю:
— Спасай.
Болт Бух Грей («Да как он слышит-то?») мигом позже клюнул носом: мол, одежду вон. И Курнопай, оскальзываясь на загривке носорога, принялся раздеваться; он вторил при этом егозливо-прыгучей музыке. За ним разоблачился Миляга. Он сиял от удовольствия, ткнувшись вперед, на колени и локти, да еще крепко схватясь за рог бегемота, отчего животное фыркнуло, вертя башкой.
Народ одухотворился под воздействием веселья посвященок и посвятителей. Возникла виолончельная мелодия шакона. Мужчины и женщины низины в плавной истоме протягивали друг к дружке ладони, вышагивали, чуть ли не до ключиц воздевая колени. В секунды после торжественных поклонов, полных вежливой грациозности, не переставая следовать рисунку танца, они занимались взаимным раздеванием. Очередное па вынуждало пары продолжать танец, они плыли в глянцевом от жгучего солнца воздухе, неуклюжие от сосворенных на шеях кофточек, от захлестывающих колени подтяжек…
— Курнопочка, полюбуйся! — воскликнула Кива Ава Чел. Распахнутым движением рук она как бы вызвала к действительности людей, совершающих на обочине дороги обряд обоюдного моления. — Вот это сексэнтузиазм! Шакон не предусматривался программой.
Смотреть Курнопай не пожелал. Он спрыгнул с носорога, одевался. Его трясло от озноба тела и души.
32
Танки остановились перед въездом на платформу храма Солнца. Черные жрицы снесли по трапу верховного жреца. Осыпая его цветами женьшеня, посадили на резной трон, напоминающий конструкцию, принятую вчера Курнопаем за фонтан. Трон находился перед столом, над которым свисали с вертелов жареные бизоны. В коричнево-красные бока туш были вонзены вогнутые в лезвиях ножи. Мучительное сходство ножей с орудиями жертвоприношений проявило в памяти Курнопая снимок: Главправ Черный Лебедь возле бенаресского храма богини Кали глядит, как жрец встремил шею козленка в каменную вилку, приготовясь отсечь ему голову кривым мечом.
И вдруг Курнопай почувствовал, что непереносимы больше события этого дня. Он должен исчезнуть отсюда, чтобы не приняться полосовать вогнутым ножом всех, кто накинется на мясо бизонов.
Пока он укреплял в душе решимость — взять и сбежать, черные жрицы подхватили его и понесли, чтобы усадить в кресло, подобное планете Сатурн с кольцом. Еще издали он начал просить Болт Бух Грея ради доброго исхода праздника отпустить его к океану. Тот, следя за блондинками, вчера изгнанными, а сегодня несущими серебряные котлы, всклень налитые густым алым зельем, не остался безразличен к словам Курнопая. Он угрюмо заметил, будто бы опасается задерживать народного любимца в застолье: Курнопай может зарезать его, хотя полчаса тому назад назвал отцом нации.
Болт Бух Грей ошибался, предуготовив ему роль своего убийцы. Курнопай даже в состоянии умопомрачения не мог ударить человека, однажды умственно его изумившего.
По-мальчишески сердито Курнопай буркнул, что при всем при том он гораздо благородней, чем это может представиться прозорливцу.
Черные жрицы отгородили застолье от толпы прозрачным пластиковым забором. Сверху они натянули тонкую металлическую сетку. Как индеек, кшикая, они выгнали за забор блондинок, и те, заигрывая с породистыми юношами, начали слоняться перед толпой. Что-то от охранниц было в их шагах. Когда в кольцо воздуха между забором и толпой заскочил вихрь, под хитонами блондинок, им раскинутыми, оказались крошечные никелевые автоматы.
Верховный жрец притронулся к золотому ковшу. Толпа принялась щелкать ладонями. Славила Болт Бух Грея. Чудная невообразимость была в ласкательных именах, которые выкрикивались: Бриллиантовый Леопард, Горный Тур Величья, Голубой Водопад Солнечной Эпохи, Вечный Активист Генофонда. После кратких пауз мощно скандировалось: «О-тец нацьи, о-тец нацьи!» — но это почему-то раздосадовало Курнопая.
Славили Курнопая, Милягу, посвященок. Ужаснувшись тому, что забыли о САМОМ, Курнопай воскликнул:
— Да здравствует великий САМ! — и встревожился: «Скоро, наверно, все имена наглухо закроет имя Болт Бух Грея?»
САМ, похоже, возбудил в нем мысль о несуразном поведении. Ему подумалось: «Болт Бух Грей — император удовольствий, а его чествуют. Миляга и я счастливчики, нас — тоже. Посвященки из выкормышей неги окутаны маревом счастья, им — обожание. А сами-то массы? Счастья у них пылинка, обездоленности с лихвой, а мы их не славим».
Вскочил Курнопай, гаркнул, перекрывая взлохмаченный ор толпы, аж в двенадцатиперстной кишке засвербило от истошности:
— Сы-лава ны-ароду САМ-МОГО!
Ответом Курнопаю было задорное содрогание неба и земли.
По ритуалу верховный жрец после дотрагиваний до паха посылал пастве воздушные поцелуи. Наступило молчание. В долине до того стало тихо, что было слышно, как отражаются солнечные лучи от храма и человеческих голов.
Болт Бух Грей заговорил о верности. Ею-де крепнет нерасторжимость САМОГО и его наместника в стране, слитность Сержантитета и народа, спаянность всех граждан отечества. И ею, верностью, крепнет любовь. Не просто любовь — с большой буквы. Поскольку он, Болт Бух Грей, единственный, за исключением САМОГО, теоретик сексрелигии, он обязан провести различие, дабы не порождалась путаница между любовью с большой буквы и обиходкой, то бишь повседневным, как еда, зоологическим чувством, точно названным сексом. Любовь с большой буквы предполагает неизменность женщины своему владыке — мужчине. Тут, надо подчеркнуть, он развивает известное положение «Кама-Сутры». Другое положение, где утверждается, что мужчина раб любви женщины и верен ее богу Кришне, не ей, а ее богу, он, верховный жрец, обогащает чистой сущностью. Любовь с большой буквы осуществляется взаимной верностью. Мужчина, исполняющий долг посвящения, не является изменщиком. Что касается секса, здесь сверх приемов «Кама-Сутры» он не имеет добавлений. Так вот, он хочет сказать народу, что Самия объявляет любовь Курнопая и первой советницы держправа Фэйхоа любовью с большой буквы. Он смеет сознаться перед народом в том, что, питая влечение к Фэйхоа и делая все необходимое для улучшения генофонда нации, он пожертвовал ее головорезу номер один. К любовной верности Курнопая можно с убежденностью добавить его верность идеалам САМОГО, ему, потомку-наместнику САМОГО, армейской клятве, и в общем. Что бы еще он отметил в праздник посвящения? Сегодняшний энтузиазм продемонстрировал верность самийцев сердцевиннейшей из религий. Докладывая САМОМУ о празднике, он заверит его и впредь спокойно полагаться на потомка-продолжателя, Сержантитет, на всеобщую сексрелигиозность народа Самии, равную национальному патриотизму.
Болт Бух Грей предложил причаститься к напитку посвящения, сделанному по его рецепту на крови зубробизона, кагоре, толченом рубине. Пьют посвятители, за ними — посвященки, далее — остальное застолье. Представители самийских масс покамест выпьют в своем воображении. Позже, при выходе с территории храма, каждый причастится рюмкой этого напитка.
Вслед за причастием Болт Бух Грей поцеловал Курнопая в подбородок, сказал, что к океану он поедет на его белом автомобиле, напоследок шепнул, что всем сердцем завидует ему.
Ехал медленно он и рванул вдруг на всех скоростях, словно кто-то ее мог похитить. Дымка близкого к океану каньона просквозила из ущельной своей низины, и невольно он тут тормознул.
Арабиса белые венчики возникли на кромке обочины, а дальше была пустота. Случайность спасла или САМ уследил, что погибнуть он может: левей повернуть ни за что б не успел. Ладно, ладно, чего уж там каяться. Постыдство последних событий нелепо аукнулось в сердце.
33
Холод вознесло по белесой стене ракушечника. Из нее выступали винтом панцири древних моллюсков. Долго ли, мир, ты продлишься? Люди долго ль продлятся?
Ярким таким же днем кто-нибудь наклонится над срезом дороги, где все тот же арабис цветет, и обнаружит угрюмо стену из человеческих костяков.
Дьяволиадностью зараженные, мы беспечно природу хороним, а она все равно в отложения нас, в отложения запечатает вместе с камнями. Вот и получим мы герметизм.
Оголтелая скорбь улетучилась из души. Дана еще людям возможность оставаться на свете. И ты — лишь случайное проявленье единства различных полов, созерцаешь невинный арабис, каньоны, вдыхаешь туманный поток пропастей на пути к небывалой, которой, к печали, не повториться в веках, к почти неизведанной Фэйхоа.
Исключение ты, раз не стала чужой, Фэйхоа, странно преданная для времен, в чьем потоке на стрежне бесправие тела, кощунство над внутренней волей, столикость, в оргазм заключенная вера, немилосердие к правде и чести…
Одиночеством накатил готический склон в глаза. Обманулся? Ты весь поглощен собою, своим, а то ведь могла просто спускаться женщина из селенья в селенье. До чего же мы крутимся сами в своем? Ах, проклятье, не научимся мыслить себя среди множества целей и бессчетных существований.
О, за кедром желтеет полоска одежды. Затаилась. Пускай обомрет от испуга, что скрылась, подразнив его сердце. Аравийка, балийка, японка, да ты все девчониста в милых повадках, а его-то мальчишество испепелилось в термитном огне.
Аукнул. Теплея, вернулся из гор его собственный зов. Ярость радости оборваться просилась в рыданье. Лихорадочно вдруг повернуло к соседнему кедру. Ослепило сиянием жемчуга. Увидел истомленное мыслью лицо.
До чего же родные глаза эти карие с апельсиново-тонкой оранжевостью белка и ложбинка меж крыльцев, угловатых и гладких.
Льдом, о, САМ, о, великий отступник от душ человеческих, отдает ее грудь, позабывшая поцелуи. Никакие идеи, как бы ни были оправдательны, не заслуживают уваженья, если девушка честности все еще не жена. Исполинскую нежность он ей принесет, пусть она отливается в спелых, как манго, детей.
Коричная коричнева подевалась куда-то. И тело ее белоснежно теперь. Овдовелые женщины, где-то читал, высветляются духом, и взором, и телом. Лишь познала его, и разлука на годы. Почти что вдовство.
Ах, какая неистовая приспела любовь. Милованья откроют ему до кровинки, до жилки, до косточки всю Фэйхоа. Не забыт аромат этот ласковый, учащающий пульс, — земляники и ананаса со сливками, аромат Фэйхоа.
34
Холодком предвечерним их встречал океан. Отдельность свою он чувствовал, отражая их в фиолетовых водах прибрежья. Ликовали они глазами, поворотами плеч и поступью, всем своим состоянием обоюдности, возникшей затем, чтоб завершиться бессмертием.
Агавы, обложенные каменьями, тянули к тропинке медные трубы цветов, и мерещилось, что исторгнутся звуки из них, подобные кликам в стаи сбивающихся лебедей, почему-то кружащих в беззвездные ночи над океаном.
Включив нажатием клавиша электромотор, Фейхоа направила катер к хрустальному маяку. Шелест воды, завихриваемой винтом, не заглушал ее голос. Завораживал он Курнопая своими мелодиями, подобными пению иволги. Она увлеклась изучением неба. Нужно было узнать созвездия зодиака, чтобы навостриться в составлении гороскопов. Главсерж и приспешники, волнуясь за власть и себя, стали впадать в оккультизм. Она не астролог, а пифия. Предсказания охраняют ее независимость.
— Эх, здорово!
— Кстати, от самодовольства освобождают туманности. Когда я впервые навела телескоп на скопление звезд в Андромеде, подумала: «Да чего мы кичимся друг перед дружкой, изображая величие, обеспеченность, бессмертие, красоту? Пыльцою вселенная видится. Самые крупные звезды ее гораздо светимей и жарче, чем Солнце… То кто мы? Невидимость, невидимей микромира». Гороскоп отражает сомнительность свойств у планет и созвездий. Пока мы не ведаем о влиянии звездных скоплений на нашу планету и влияния Солнца на планету и нас не умеем постичь. Изображать из себя оккультистку, направлять Болт Бух Грея и его окруженье — хитрить, скажет он. А пристало ли честной натуре хитрить? Ради добрых надежд надо в мире хитрить, потому что злонамеренность на планете изощренно лукава. Бесхитростные аистята становятся жертвами аллигаторов. Сроду искренностью и простотой народы гордятся. Таится погибель в откровенности для народа в те эпохи, когда он доверчив. А впрочем, он обычно неосторожно доверчивый. Ясно, бдительные народы бывали и есть, но, чуть что, лишь едва зазевались они, властелины ввергали их в черный обман — столетья недоли. Кабы обманы не являлись извращеньем сознания, где за святыню — подлог и бойням кровавым придается возвышенный смысл, то тогда бы на простодушие она не глядела как на опасную выморочность. Но пускай он не думает, что нет у нее догадок о влияньях созвездий и Солнца, спутников и планет на Землю и человечество.
Нежность от присутствия Фэйхоа, оттого, что недавно подчиняла себя его чувствам, и, конечно, оттого, что мог он в любое мгновение призывно скользнуть ладонью по щеке ее гладкой и притянуть в поцелуе и унести на руках в салон, и она и не вспомнит за ласками, что мчатся они на маяк и вот-вот разобьются. Из-за этого не вникал в заботы ее ума, хотя были ему сродни.
«Астрологиченька вынужденная моя, — он страстно подумал до пресеченья дыханья, — страдание мысли людской совсем исчерпалось. Наслаждение чувства приспело, неотвязное, как простоватая честность народных людей. Наслаждение, что впадает в насилие, как победить его людям, ему?»
Странным Курнопаю не показалось собственное побуждение, и совесть себя не обозначила, когда, отключивши мотор, он вскинул ее на плечи, будто рыбак марлина, и спустился в салон, где держался полосчатый сумрак из-за опущенных жалюзи. Ожидала, должно быть, что он проявит бизонью безудержность? Ни обиды, ни робости он не заметил: готовность, равную ненасытимой его охоте.
…Океан выстлался перед закатом.
Растерян был Курнопай внезапно: в лед, да и только, вмерз их катер. Уста, пересохшие от поцелуев, на губах даже ощущались пленочки заусениц, прошептали ошеломленно:
— Океан бездыханный!
Тотчас к нему выскользнула Фэйхоа. От бортов отслоились круги, но быстро сгладились, и снова обозначилась прозрачная отверделость.
В отличие от губ Курнопая, губы Фэйхоа росно мерцали, как на горах утрами горицветы, оттенком в гранаты Бразилии. Ни разу она не видела океан застылым и с безотчетностью повторила слова Курнопая: «Океан бездыханный!» — и Курнопай услыхал влажное, электрически соблазнительное пошелестывание губ Фэйхоа.
А едва началось движение воды, они изумились тому, что присутствовали в точке такого покоя, который как гармоническое равновесие между ними и катером, катером и океаном, океаном и земным шаром, планетой и Солнцем и, пожалуй, между Солнцем и нашей вселенной.
Краснотой предзакатности пронимало маяк, из-за чего в нем стала еще черней спираль лестницы из чугуна. Радостно они проскочили шлюз и, глядя на замкнутую дугу мола, кричали:
— Свобода! Свобода!
Океан устремился к берегу. Течение, а шли они наискосок ему, было единомассивно: ни потока, ни струинки. Катер сносило, и, чтобы не напороться на риф, оба зорко замечали, дивясь быстроте воды, как длинно она вытягивает канаты разлохмаченно-пестрых водорослей и как, не поддаваясь приливу — подхватит, завертит, раскромсает о рифы, впарывались в него сарганы, барракуды, акулы, дельфины, зубаны, макрель, лунорыбы.
Опасность мешала им разговаривать. Если бы даже не нужно было проявлять осторожность, то и тогда бы они больше молчали — очнулась душа Курнопая для стыда и раскаяния: «Бесновался…» — а Фэйхоа печалилась о безудержности Курнопая…
Пересекая залив, въехали в тень сизой горы. Гора называлась Двуглавой. Ни в чем Курнопай не искал сходства. Его глаза, истосковавшиеся о природе, где не обозначало себя присутствие рыбаков, сборщиков водорослей, камнетесов, упивались скольжением волны и перевивами ее цвета, ловили, словно могли отснять, виды воды и земли, куда вставлялись, как в кадр кинокамеры, то альбатрос над винтовым горизонтом, то пиния, выросшая на зубце скалы.
Но едва очутились в тени, Курнопай уподобил гору мужчине и женщине. Сидят около океана, приникнув друг к дружке; им уютно, счастливо, настолько уютно, счастливо, что живут они лишь самими собою; и если чудится, будто задумались об океане, то это от сумерек: начальная темнота всему придает думный облик. «Как хорошо им! Вместе всегда бы и всегда воедино. А у меня? Что у меня? Всего лишь легкий вдох ненадежной свободы».
И сердце прожгло тоской, будто один он теперь, дни встреч оборвались, возвращается в армию. А Фэйхоа-то сидела рядом, на корме. Печально он повертел склоненной башкой. Чистое наваждение — поступь его сознания. И все-таки надо было удостовериться в том, что он не отозван из отпуска, не один, а вместе с заветной своей Фэйхоа.
Курнопай приник щекой к ее нахолодавшему плечу. Фэйхоа отклонилась. По-детски пожаловалась:
— Больно.
Рывком притиснул ее к себе, уткнул подбородок в плечо как раз над острыми косточками, где оно смыкалось с предплечьем.
— Пусти.
— Не отпущу.
— Вонзилась щетина.
— Неужто!
Она (откуда берется при боли женская нежность) чуть-чуть провела кончиками ногтей по его щетине. Он услышал потренькивание и замер. И запрядали пальцы по щетине. Как прыгучие звуки цитры звенели они для Курнопая и уносились по ветру, сплетаясь с контрабасным брунжаньем мотора, с валторновым наборматыванием воды.
Подножье горы приближалось. В гротах мелькали летучие мыши, зимородки, бакланы, чайки, зовущиеся бургомистрами за важность повадок и за внушительную величину клюва и головы.
Вода уплотнилась, черна. Брызги, отшибаясь от каменной кромки, глядятся смолой.
Щелкнула клавиша управленья. Мотор, переходя на малые обороты, заворковал.
Впереди из воды выступали скалы, похожие на фрегаты.
Щемящая настороженность возникла в душе Курнопая и вдруг обернулась дознавательским тоном:
— Ты здесь пасешься?
— Что значит «пасешься»?
— Ну, часто бываешь?
— Бываю.
— Зачем же?
Реакция головореза номер один, хваленая-перехваленая на страну, не подтвердилась: выпрыгнула из катера яростная Фэйхоа, а у него и рука не взметнулась для хватки. Исчезла она в воде, и тогда только метнулся он за борт и ринулся на оранжевый неподалеку шелк.
Отвальные волны мешали его погруженью и относили в сторону. Но Курнопай, раздирая тугие потоки, — от гребков пузырилась вода, как от подачи сжатого воздуха, — рвался и рвался на тускнеющие желтые колебания.
Вынырнул. Никого. Собрался опять погрузиться. Появилось ее лицо, не полностью — лоб и глаза. Наверно, предполагала незамеченной скрыться, чтобы проклял напраслину.
Углядев Курнопая поблизости, в отчаянии полувыбросилась из воды. Потихоньку катер двигался на фрегаты. Не того испугалась, что разобьется о скалы (из пластичной стали обшивка корпуса, для подстраховки в бортах надувные полости), испугалась того, что откат от горы тут уходит с такой косиной, что катер обминет камни и подастся в простор океана. Возвратиться отсюда сумеют через хребет. Но на виллу никак не попасть, нужен ключ от нее, — остался на катере, — он же шифр для электронной охраны: прибыли гости, и воспрещающий знак для пограничного патруля — в зоне не появляться.
И метнулась вдогонку за катером Фэйхоа. Не плыла, а бурунила воду, подобно дельфину, когда он, заметив восходное солнце, летит на него, подгоняемый резвостью.
Курнопаю вдруг взбрендилось, вот и отлично, что нежданно суденышку выпала воля. Заточенье лагунное, наверно, осточертело? Закричал он приказно:
— Стой, Фэйхоа! — И едва его голос разнесся по вогнутости горы и раздробился в выси возле голов мужчины и женщины, живущих самими собой, обрадованно заорал: — Ура! Всем троим повезло на свободу.
Но Фэйхоа неслась, догоняя катер, его нос разворачивало на простор.
Сумасбродная щедрость Курнопая пресеклась мигом позже. Стайка рыб проскочила под ним, стукая по ногам. Не впервой это было ему. Мальчишкой, купаясь в накат, попадал в косяки, что кормились на отмелях, мутных от взвеси. Поначалу на берег выскакивал, потом понарошку пугался — дрыгался, отгоняя непрошеную мальтву.
Теперь прознобило страхом. Отвык. И внезапность. И может быть, рядом хищник. Опасность пораскатилась в нем, точно взрыв. Даже поозираться выдержки недостало. Метнулся вослед Фэйхоа. Из торпедного аппарата выметнуло, да и только. После, вышучивая себя, он говорил Фэйхоа, что если б акулы за ним гнались — отстали б в секунду.
Катер развернуло, она выскочила на корму и выдернула из воды Курнопая.
Давая понять, что не простила ему, велела переодеться в спортивный костюм. Каких только не было там костюмов! Отобрал белоснежную водолазку и черные брюки со «стрелками», об которые, как принято было подзуживать в школе над аккуратистами, можно порезать ладони.
Тем временем Фэйхоа причалила катер к мостику и побежала к вилле.
Замерзла. Влажный шелк облепил ее тело и вызывал озноб.
Сияние сарафана, удивительное без электричества и луны, возбудило в нем нежность. Покаялся. Не простила. Дважды перед нею преступник: ладони спалил и усомнился в ее чистоте. Бывает ли горше для ожидания, чем неверие в то, что оно совершилось всему вопреки? Ладони, ладони и пламя на них — вот откуда, наверно, белизна ее тела?
35
Фэйхоа исчезла в коридоре виллы. Курнопай отправился ее искать. Над дверью, где по синему фону было написано темперой созвездие Ориона, горело табло: «Покои только для САМОГО». Дверь с изображением храма Солнца была слегка приоткрыта, хотя над нею горело табло: «Покои Болт Бух Грея». Курнопай решил, что Фэйхоа специально приоткрыла дверь, чтобы он сообразил — можно войти. Через тамбур, где, наклонясь, пронырнул под металлической аркой, похожей на красно-синий магнит, попал в зал для заседаний. Посреди зала возвышался трон резной слоновой кости, возле стен стояли кресла фисташкового дерева; чуть выше каждого из кресел был привинчен медальонный портрет из золота, оттиснутый на чекане, члена или членши Сержантитета, кому предназначалось сидеть на этом месте.
«Чтоб не перепутали», — усмехнулся Курнопай. Внезапно ему вздумалось подурачиться. Он взбежал по ступенькам к трону. Уселся. Трон как под фигуру его подгоняли. Приятно поразился глади и теплоте слоновой кости. Кхекнул, словно Сержантитет лясы точил, забыв о присутствии своего предводителя.
— Сегодня властью, вверенной мне САМИМ, сексдуховенством, моим народом, мы обсудим, как прошло державное посвящение, произведенное персонально мною, моим любимцем генерал-капитаном Курнопой, главврачом государства Милягой. Поелику сан верховного жреца вне обсуждений, попрошу выразить мнение о посвящении, произведенном Курнопой. Есть пожелание попросить родителей Кивы Авы Чел…
Курнопай отыскал взглядом портрет отца Кивы Авы Чел. Кольчатые волосы, четырехугольное лицо, дырочки-ямки на щеках. Перебежал в кресло под портретом. Помялся, не претендуя на готовность к ответу:
— Не могу не посетовать на каприз нашей Кивочки. Она еще спохватится, она еще пожалеет, от какого посвятителя уклонилась. Глупышка лишила себя и наш род возможности причаститься к духу и плоти потомка САМОГО.
Курнопай перебежал на трон и грозно промолвил:
— Но-о… Я засомневался, относится ли вашенская генеалогия к народам рацкатегории.
— Относится, отец нации, всенепременно.
— К народам эмоцкатегории.
— Рацио у нас всегда определяет всех и вся.
— Но-о… — и тут же вернулся в кресло отца Кивы Авы Чел и как бы подхватил грозное «но», однако придал ему интонацию удовлетворения:
— Но, сетуй не сетуй, акт посвящения совершен и не кем-нибудь — любимцем САМОГО, персональным любимцем Болт Бух Грея. Не был бы я истинным приверженцем сексрелигии, выросшей из революции дворцовых сержантов, если бы не отдал должное вашему знанию, повелитель психологических прорв человеческой личности. Посвятитель Кивочки генерал-капитан Курнопай сложился в чувственном отношении по генетическим законам прошлого: он не испытывает полового влечения к той, каковую не любит. Вы поняли это с непревзойденной проницательностью, посему приказали Курнопаю как военному посвятить Кивочку. Ход на грани магии. Здесь вы — неслыханный психолог и невероятный режиссер. Любовь у Курнопая не появилась. Зато, образно выразиться, орудие вскинулось на зарю. Не могу не посетовать, что на долю Кивочки выпала инициатива… Как бы то ни было, посвящение — благодаря вам. Применяя вашу теорию герметизма, с удовольствием говорю, что разгерметизация девственности произведена во имя герметизации общества, народа, индивидуумов. Вышеизложенное заставляет предложить Сержантитету установить главсержу, держправу, верхжрецу звание главного государственного теоретика, главного психолога, главного режиссера. Да здравствует предводитель Сержантитета, гениальный, глобальный Болт Бух Грей.
Ухмыляющийся Курнопай возвратился на трон, вообразив, что обхватил ладонями рогатые висы, твердые и гладкие на поверхности от лака, буркнул, подергивая уголками губ:
— Кто за то, чтобы присвоить мне, главсержу, держправу, верхжрецу, звание главного государственного теоретика, главного психолога, главного режиссера, прошу голосовать.
Не взглянув на Сержантитет, объявил:
— Единогласно. Теперь слово членше Сержантитета, матери посвященки… — Курнопай замолк — наскучила собственная забава.
36
Надо было искать обиженную Фэйхоа.
Из зала заседаний он прошел в гостиную без окон. На стенах серебристый атлас, на нем вышиты голубые сороки, красно-синие зимородки, крапчатые скворцы, на черном оперенье которых зеленый, фиолетовый, коричневый лоск. У всех атласных птиц брачная пора: охорашиваются, обираются, спариваются. На столике возле белой софы лежала стопа красочных книжек журнала «Черная пагода». На каждой из обложек был Болт Бух Грей запечатлен. Он глядит сквозь колесо из песчаника, на спицах которого скульптурные ордера: он свился по-осьминожьи со студенткой из Канады, приехавшей в Самию на сексканикулы; он, бешено нагой, идет по бушующим травам, мерцающим от солнца, к женщине, ждущей на краю пропасти, он закладывает пуму согласно досамийскому культу животных, когда их народ звался чичуд, значит, природопоклонник.
Курнопай слепнул на мгновения из-за темного чувства, которое испытывал, рассматривая обложки. Он зажмуривался, чтобы зрение восстановилось, и тогда слышал набатный звон сердца. Едва прозревал, от прилива крови к вискам боялся сойти с ума.
Курнопаю хотелось впасть в забытье. Он прополз до подушки, уткнулся глазами в ее холодящий атлас. Глаза почему-то заболели на самом донышке.
«САМ, САМ, нужно ли это знать?» — спросил он невольно в своем сознании.
Вроде бы ответил: «Смотри».
В усталой вялости ответа была двойственность. Можно было толковать ответ как напутствие узнавать ради постижения сущностей жизни; могло быть и другое объяснение: смотри-де, твое дело, — выраженное с безразличием изверенности.
«САМ, САМ, к кому же тогда обращаться?»
«Есть к кому».
«К Болт Бух Грею?»
«Разве только властители разрешают сомнения?»
«К Фэйхоа?»
«Не бывает ни для кого из нас важнее любимой женщины».
«И для тебя?»
«И для меня».
«…«любимой женщины»? Ты ведь обретаешься в сферах духовности… Что тебе частная любовь? Неужели она для тебя выше чувства Всеобщей Любви?»
«Одно не исключает другого».
«Неужели тебе до сих пор интересно обладание женщиной?»
«Приятно».
«Кто же ты есть?»
«Нужно ли тебе знать, кто я?»
«САМ, САМ…»
Пространство связи словно бы перекрыло ворвавшейся в него кометой — мысль завихривало, уносило невесть куда.
Осязание атласа отвлекло Курнопая от попытки возобновить общение с великим САМИМ. Отдыхая от сложности, вызванной в сердце ответами САМОГО, Курнопай пообещал себе не обращаться к НЕМУ подольше, пока не иссякнет терпение. А еще он пообещал себе не задавать САМОМУ лобовых вопросов. Вероятней всего, на эти вопросы для народных людей наложено табу! Глупо. Пять лет он прожил в мире запретов, а мозг его ведет себя надзапретно.
Его организм затосковал по антисонину. Хотя рядом не было и не могло быть противного ему монаха милосердия, он, впадая в наркотический транс, мучительно промычал в подушку:
— Ам-м-пу-улу «Боль-шо-го барьерного риф-фа…» Коли — быст-тре-е!
Он приник к софе с предощущением сладострастности. Ужаснулся, что испытывает то, чего раньше не испытывал. Тем более страшным представилось это Курнопаю, потому что где-то поблизости находилась желанная Фэйхоа.
Поднимаясь, он задел рукой что-то жесткое, спрятанное под подушку. Вытащил оттуда книгу в переплете из кожи носорога. Кожа была выделана под песчаник храма Солнца — норчатый, кубастый, бурый. Тот снимок, на котором Болт Бух Грей смотрел между спицами колеса, повторялся золотым тиснением. Название книги было составлено из узорных веточек оранжевого коралла и полированного гагата: «Кама-Сутра». На титульном листе ниже названия давалось уточнение: «Надписи, высеченные на стенах индийского храма Солнца, прозванного Черной Пагодой».
На странице за титулом возникла акварель. Она была легкая, сквозная, лучилась как марево. Чем пристальней Курнопай вглядывался в рисунок, где юноша и девушка, прикрыв светящиеся от нежности веки, соприкоснулись друг с дружкой в чуточном поцелуе, тем отвратительней ему казались события последних дней, чему он был не только свидетель, но и соучастник.
Акварель передавала начало любви, которому чистая застенчивость так же присуща, как невинность солнечному теплу на восходе. Ведь вот они, юноша и девушка, целующиеся впервые, притронулись друг к дружке губами, о, нет, очертаниями губ, а Кива Ава Чел зажирала его губы своими, с виду по-девчоночьи маленькими, целомудренными. Поддаваясь ей, и он зверел. Ее насильничество, кажется, приживилось в нем. Как он заламывал Фэйхоа — стыд, стыд. Акварель называлась «Наслаждение ароматом цветка». Как справедливо, тонко, спасительно. Ой, спасительно ли?! Болт Бух Грей много раз, наверно, любовался рисунком, но что изменилось в его натуре? Да и ему, даст это что-нибудь ему? Сейчас думает о бережной ласке, а наступит время близости, будет бесноваться наподобие барса, который настиг и загрыз муфлона.
Да и любит ли он Фэйхоа? Тогда пытка, поругание — что? Погоди, неужели акварель всего лишь райский вход, за которым находится преисподняя? И неужели детство — святое преддверие жизни перед ее адом?
Курнопай робко переворачивал страницу. Увидел золотой посев букв, растущих на ровном поле шершавого песчаника, осмелел и обрадовался, прочитавши знакомые слова: «Женщина создана для мужчины и должна быть ему верна. Мужчина — властелин женщины и раб ее любви, он верен ее богу Кришне, которого познает лишь посредством любви».
Подумал, как будто не сам, а кто-то внушил ему это извне.
«Мужская уловка для неверности. Она-де ему верна, он — только богу ее, Кришне. Ну и ну, мужички!»
«Познавай «Кама-Сутру» лишь с тем, кого желаешь». (Этих «кого» у людей болтбухгреевской породы несть числа. Предписание для бесстыдства.)
«Кама-Сутра» требует всей жизни. Познание «Кама-Сутры» бесконечно, как бесконечны блаженство, идея познания бога Кришны».
(Стройное соображение! Как жаль, что он не имеет глубокого представления о Кришне.)
«О «Кама-Сутре» не говорят, но отдают ей всю глубину души и тела».
(Почему не говорят? Запретно? Невыразимо? А, о таинствах не говорят! Молчат же святые отшельники о духовном соитии с Богом. Вероятно, молчит Болт Бух Грей о духовном соитии с САМИМ? Может, в том, о чем молчат, есть приятность для посвященок и неприличие для непричастных? Отдавать всю душу «Кама-Сутре», выходит, обездушивать ее. Да, пожалуй, потому что «Кама-Сутре» не отдают «пороки тела». Отдают достоинства, чистоту, его здоровые силы.)
Курнопая лихорадило. Глаза перескакивали через посевы букв, были нетерпеливы.
«Познавая «Кама-Сутру», освобождаешься от пороков тела и обретаешь блаженство».
(А у нас что? Эх! Отец так любил маму. И она… Гибнут от тоски. Поневоле душа сосредоточится на одном, если оно отнято.)
«У желающих три цели: познание, любовь, богатство».
(Есть же нежелающие. Аскеты и еще кто-то.)
«Начало жизни — познание, середина жизни — любовь, конец — богатство».
(Почему «начало жизни — познание». Ведь у меня не начало жизни. Я прожил, кажется, тысячелетия. Познание — вся жизнь. Похоже, в этот период самое жадное познание. Почему середина жизни — любовь? Я полюбил в начале жизни. Мог бы полюбить гораздо раньше, если бы увидел Фэйхоа. Почему конец жизни — богатство? Если в конце жизни чаще всего нищают. В смысле опыта судьбы — другое дело. А, в смысле познания «Кама-Сутры»! Впрочем… Что-то говорили ребята, что у индуистов человеческая смерть — начало самосовершенствования души, которое приводит в сферу богов.)
«Влечение человека имеет три источника: душу, разум, тело».
(А, здесь собственная душа как тройственный источник влечения женщины к мужчине, мужчины к женщине. Сужение мира влечения.)
«Два наслаждения у души: настаивать и терпеть».
(Не слишком ли скудны наслаждения души?)
«Два наслаждения у разума: владеть и отдавать».
(А скрывать, отталкивать, обрушивать?..)
«Два наслаждения у тела: терпение и прикасание».
(О страданиях речь или о сдержанности?)
«К любви ведут и сокрытие напряжения тела, и страсть души».
(Сокрытие? Зачем? Ради доставления наслаждения им ей, ей — ему? Не подчеркивание ли мысли о неизбежности страдания ради блаженства? Этого не приму. Но… ведь я заставлял страдать Фэйхоа ради блаженства. Не приму. К любви ведет страсть души? Разделяю. Легло на душу, как виноградный лист на воду.)
«Любовь несет восторг, облегчение и нежность».
(Не наоборот ли? Не разочарование ли? Не отчаяние ли? Уж я-то познал отчаяние из-за любви. Что я? Меня спасали антисониновые апатии. А Фэйхоа захлебывалась от отчаяния. Сейчас разочарована. Какое там облегчение?!)
Большую часть времени, проведенную наедине, Курнопай не ощущал присутствия Фэйхоа. Он предполагал, что Фэйхоа отчуждена от него обидой. Когда обдумывал наслаждение души и разума, ему передалось, что Фэйхоа скоро придет сюда.
«САМ, САМ, дай мне волю управлять чувством к Фэйхоа, не оскорбляя любовной красоты и чуткости».
Едва отворилась дверь, Курнопай шагнул навстречу Фэйхоа, чтобы пасть перед нею ниц и молить о прощении. Мелко переступил. Не подозревал он о том, что молниевым ударом благодарного удивления может отозваться в сердце вид лица простившей женщины. Не той, которую утешило и смягчило раскаяние оскорбителя, а той, которая сама проникла в глубины оскорбления, и потому простила.
Ее лицо не было ни просветленным, ни радостным. Оно было еще как бы овеяно печалью, но на нем, умыто-утреннем, хотя и наступила ночь, уже отпечатлелась возвратная человеческая способность к продолжению жизни с прежней преданностью и любовью.
37
И все-таки невымоленность прощения мучила Курнопая. Не зная, как его разрешить, задержал Фэйхоа и прикладывался колючими щеками к пуховому свитеру над ее грудью.
Фэйхоа была отрешенно задумчива, как сестра, которую единственный брат жестоко оскорбил, а ей-то ничего не оставалось, как заранее снисходить до покорного благородства. В согласии с кротким поведением Фэйхоа был фиолетовый цвет ее губ — подкрасила, фиолетовый же, успокоительно мягкий свитер, и это летучее прикасание к шее кончиков пальцев с заостренными, тоже фиолетовыми ногтями. А когда увидел юбку Фэйхоа: до пят, шерстяная, на песчаном фоне навьюченные верблюды, меж горбов, все же не заслоненные тюками, как в чехлы укутанные в свои одежды — лишь очи не задернуты материей, — грациозные аравийки.
— Песчинка пустыни, — забормотал, — аравийка, чем вознагражу за ожидание и верность?
Она молчала, прекратив касаться остроконечными пальцами его шеи. Он покаялся про себя, что вырвалось глупое «чем вознагражу». И ждал, скажет ли она что-нибудь важное, и она сказала:
— Не ревнуй. Разлюблю — не утаю. И любя лгут. У меня так не будет.
Его осенило. Притрагивание пальцев — не поглаживание ладонями. До сих пор не целовал ладоней. Забывал о самом окаянном в собственной судьбе. Фэйхоа противилась тому, чтобы повернул ладони к своему лицу, думала, будет разглядывать: глянцевитая белизна ожога, ямки, шрамы.
Повернул, повернул ладони. Боялся разглядывать. Водил по ним губами, дул на них ласково, как мать дула, когда ребенком он зашибал руку. До последнего мгновения надеялся — не он виновник. Примстилось, что он был в танке. Не мог быть. Кто любит, тот телепатичен. Не любит, может? Плотский голод? Ну, помнилось ему. Первооткрытие нежности, что сильней западает в душу?
Не стал он сознаваться и каяться. Все ей ясно. Он страдает. Искупление — только любовь.
— Ну, хорошо, — она вздохнула. — Я проголодалась.
…Мальчишкой Курнопай удивлялся, почему женщинам нравится брать мужчин под руку. Среди пацанвы это называлось «прицепиться за локоть». Фэйхоа взяла Курнопая под руку. Проявление подчиненности извлекал его умишко среди недоброжелательных огольцов из этого свойства женщин. Он думал, что так ходить в тягость мужчине. Вот и не в тягость. В приятность и в облегчение. И не она в подчиненности. Он ведом и чувствует совместность с нею, в чем-то родную совместности объятия. И сделалось неловко за вибрирование при чтении «Кама-Сутры». Непозволительно не столько то, что украдкой читал чужую книгу, а сколько то, что тайничает перед Фэйхоа: она ведь перед ним — вся доверие.
Остановил он Фэйхоа, сказал, что, где бегло, а где и вовсе галопом по Европам, познакомился с «Кама-Сутрой». Моментами душа Курнопая противилась воспроизведению словом того, что по своей интимности неогласимо или почти неогласимо. Сердили прописи, точнее то, чему не учат: оно как вздох, невольно. Попытки унизить женщину вызвали досаду, хотя подчеркнуто — мужчина будет делить ложе с ее любовником, если не постигнет «Кама-Сутру». Пока же он не понял, зачем с переизбытком расписано, чем заниматься брачной паре, обычно любящей.
Фэйхоа, когда вошла в гостиную, заметила смущение Курнопая. И ей подумалось, что Курнопай виноватился перед собой за оскорбление… Другого не ждала. Попран мир отношений женщины с мужчиной, ничто, кроме неверия и подозрений, не способно возникать у всех или почти у всех в сердцах. Теперь понятно: он стыдился загляда в «Кама-Сутру». Мальчишка. Непозволительно нашкодил. Как жаль, что нет Ковылко. Ремнем бы отхлестал. Что ж, прекрасно! Есть спасительность и для него, и для народа в том, что все подвергались нравственным изломам, а стыд не отлетел. Стыд существует. Курнопу-Курнопая учили убивать. И, вероятно, будет убивать, едва прикажут? Стыд! В нем заложено могучее сопротивление. Совесть! Да без стыда, без совести разве мой бы Курнопай сопротивлялся сексрелигии? И смерть он избирал — не посвященье Кивы Авы Чел. Да что поделаешь — не мыслит исторически, из-за чего и не умеет сопоставить «Кама-Сутру» с тем, что в практике у нас. Она сама чуть больше знает: об Индии щепотка книг в державной их библиотеке. «Кама-Сутру» перевели для Главного Правителя и напечатали в одном лишь экземпляре. По наследству Болт Бух Грею досталась книга. Обычно хранится в сейфе кабинета. Сюда привозит редко и второпях забыл перед поездкой на посвящение Лисички. Таким же образом, случайно, и она читала «Кама-Сутру». И не уверена, что в ней нет поздних наслоений и отсебятины ретивых переводчиков.
Рассказала обо всем об этом Курнопе-Курнопаю. Поведала, как понимает возникновение храма Солнца, его скульптур и текстов. Нигде священники не знают всего и вся о жизни паствы. Чтоб власть осуществлять, необходимо личность закручивать вокруг себя и, в не меньшей мере, завихривать ее вокруг супруги иль супруга. «Кама-Сутра» — запечатление культуры супружества, а также культура наслажденья. Они вводились для устраненья плотского невежества. Невежество чревато пыткой тела, уродством для души, крушеньем веры. Ведь как бы мы ни предавались общему, служа труду, религии, политике, народному здоровью, обрядностям, — мы немыслимы вне тяготения к единственному человеку, в котором сосредоточилась для нас возможность счастья. Не любим мы иль не любимы — и цели общего для нас не цели, и век — проклятье, и бодрость духа распадается, а по природе жизни она обычно сопровождает нашу повседневность и устраняет думы самоотрицанья. С общим, увы, не заведешь семьи и не зачнешь дитя.
Ей представляется, индийские жрецы заботились об упрочении семьи, о чистоте и долголетии супругов, об изобилии рождений. Наверняка тогда увеличение народа их заботило. Брамины, властвуя, не могут забывать о прочности и о величьи церкви. На нищенстве величия не вырастить и прочности не обрести. Для этого нужны создатели богатств: крестьяне, ремесел мастера, строители, купцы и воины. Необходимо, чтобы множились они. Вкус к богатству и само богатство были и у светских властителей Ориссы. Кто смог бы оплатить две тысячи скульптур, воссоздававших на песчанике не столь цивилизацию семьи тех лет, сколь то, какою ей возможно быть? По легенде, главный архитектор умер, не достроив храм. Достроил сын его, а после бросился с верхушки храма. Из-за чего тот храм зовется Черной Пагодой.
— А может, за откровенность черную?
— Тут черного не больше, чем в тени, которую при солнце отбрасывает человек.
— Иронизируешь?
— Увы. Есть нескромная, действительно, попытка мужчину над женщиной возвысить. Матриархальность в современной Индии сильна. Тогда она была сильней, что явно заедало мужчин. И в надписях на храме (мужчина сочинитель) он старался, не без искусства, в свою пользу. Я не скажу, что очень он старался низвести к неравенству мою сестру. Женщин, спокойных чувственно и анемичных, и там хватало. И надо было им внушить мечту мужскую, что именно они на ложе царствуют, что всеподчиненность мужчине не дается так, как им.
— Похоже, справедливо.
— В конечном счете, думаю, что «Кама-Сутра» — эстетика любовных отношений, пример для жизни в браке девушки и юноши. Они вступают в брак, не видевши друг дружку, — вот почему. Так издавна и так сегодня. И это же — незыблемость в индийских семьях. У них, как говорят и пишут, замужние не замечают вовсе других мужчин. И мужчины подобны им. Систему взглядов судят не по тому, что в ней приемлемо для нас, а что она дала народу, где сложилась. Эстетика любви, но и поученья для нее.
— А нам-то как она?
— Не нам. Главправу она служила… персонально. В отличие от Болт Бух Грея, он не преследовал демографических задач.
— А Болт Бух Грей заботится о генофонде искренне?
— Патриотизм самийский в нем горит.
— А сексрелигия ему зачем?
— За тем же.
— Его патриотизм разит патриотизмом вожделенья и пиршеств для самого себя и горстки элитариев.
— Он не однозначен. И я порою нелицеприятно думаю о нем. Но, сопоставив факты, отрекусь от однозначного подхода. Телесная корысть и алчность монстра удовольствий бушуют в Болт Бух Грее с момента устранения Главправа. Но возбуждаются они еще идеей улучшенья генофонда. Все в людях. Система — это люди. Рабовладельчество дало неиссякаемый поток философических учений, такую архитектуру государственности, что, куда ни ткнись, везде она.
— Ты, Фэйхоа, легонько судишь Болт Бух Грея.
— Всеотрицаньем дела и политики главсержа не склонна заниматься. Охотников достаточно. Почти что все мы судим о других по их к нам отношению. Он уважал и уважает мою любовь к тебе. Освободил меня от посвятительства. Он мог бы с целью улучшенья генофонда взять меня. Не взял, хотя ему я нравлюсь. Недавно я ему составляла гороскоп, и он сказал об этом. И более того, сказал, что сан верховного жреца сложил бы он без размышленья, когда бы согласилась стать его женой.
— А сам женитьбы и замужества приостановил?
— Увы.
— Он вступил бы с тобою в брак, сославшись на подсказку САМОГО.
— Ты обострился против Бэ Бэ Гэ. Ты у него — звезда во лбу.
— Сужу не так, как он. Сужу по совести.
— Ну ладно, мой Курнопа. Не надо хуже думать о том, кто лучше. Приостановленность на браки он собирался снять.
— Поженимся?
— Ты будешь молодым, когда состарюсь.
— Ты для меня не постареешь.
— Иллюзия.
— Я, может быть, погибну рано.
— Тебе я как-нибудь составлю гороскоп.
— Но вроде ты не веришь в гороскопы?
— Предсказывая судьбы, не исхожу я из названий планет или созвездий. Названия копируют рисунки звезд.
— А из чего?
— Есть опыт межпланетных катастроф, глобальных катаклизмов, материковых бедствий. К примеру, гибель планеты Фаэтон, движенье льдов, разрывы суши — так Африка отторглась от Евразии, Аляска — от Камчатки, пандемия чумы и гриппа. Беру в учет я войны…
— И что же?
— Все главные крушенья в основном датированы точно. Довольно просто вычислить, как были расположены в ту пору галактики, созвездья, звезды и планеты.
— Ты знаешь математику и астрономию?
— У нас в обсерватории державы есть звездная машина. Поеду. Вычислю координаты. Сопоставлю. И выводы…
— Ничто не повторяется. Я верю в зависимость людей. А люди, мы изменчивы. Мы более текучи, чем материя. Я гораздо меньше верю в зависимость материи и человека.
— Зависимость имеется между пчелой и ураганом, меж антилопой и засухой саванны, меж взрывами на солнце и тобой.
— Выходит, нужно судить не по тому, что было, а по тому, что нынче происходит?
— Сегодня связано с вчера и завтра. Позавчера увяжется с грядущим, которое наступит через миллионы лет. Закон взаимосвязи и подобья — доступный шифр для прозорливости. И, ясно, при этом я исхожу из политических тенденций, из психологии властителя, соратников его…
— А психологию народа вычисляешь?
— В какой-то степени.
— Почему?
— Народ, он многослойный и разобщенный. И не умеет цель согласовать…
— Такая умная — и близорука? У народа бывают звездные часы и дни. Ты их и вычисляй. Они его приводят к желанным результатам.
— Эх, милый-милый, желается одно, а вызреет другое.
— Родная Фэ, нельзя в народ не верить.
— Счастливые народы были и ведутся… Страдательной фигурой стал народ. Им помыкают. Он никому не верит. Он верит лишь в неверие свое.
— А ты смогла бы составить гороскоп народа?
— Страшусь.
— У САМОГО спросить бы. Спроси, ты близко от него стоишь.
— Он — одиночество.
— Не верю.
— Как всякий бог или полубог. Спросить ЕГО — неверие в НЕГО. Страшусь ЕГО ответа.
— Тебя пугает беспросветность?
— Да разве дело во мне, в тебе?
— Ты права. Я с НИМ входил в духовное соитие. После приговора к замурованию. ОН запутался…
— Нет. Сам по себе. От разочарования, допускаю.
— Вообще-то во время диалога ускользнула грань между ЕГО сознаньем и моим. Быть может, это был внутрисознанный разговор?
38
Они пришли в покои Фэйхоа, похожие на ту квартирку в башне, где бабушка ему певала «Ай, Курнопа-Курнопай», где спал в обнимку с Каской и Ковылко, блаженным сразу по возвращению из бара и без отрады ласковым после отцовской сшибки с барменом Хоккейной Клюшкой.
О, мама, папа, бабушка Лемуриха, как он соскучился по вам! Ты, слухачевый бармен, миг памяти о голосе твоем, хрипящем из отдушины, — проклятье. Неужели, ублюдок дьявола, ты у себя в квартире прослушиваешь дом?
На кухню он прошел за ней, заметил сходу кресло из бамбука.
«О, САМ, ведь ТЫ, ТЫ надоумил Фэйхоа сюда доставить бабушкино кресло?»
Восторг и нежность взвихрило в душе. Сдержался, не схватил любимую в охапку. Ему ли благодарность расточать, мужчине, военной косточке?
Умостился в кресло. Трескучий скрип был, ей-же-ей, приятней пения сизоворонки. Сейчас цепями прикрутили б к креслу, он сиял бы, радостно-счастливый, когда бы бабушка Лемуриха была с ним рядом.
Стояла Фэйхоа перед столом, салат готовила. На дощечке вдобавок к огурцам и перцу, в алых колечках которого зернились семена, разрезала жернов сочащегося ананаса. Возле торцов дощечки лежали яблоко, хурма с прозрачной мякотью кораллового цвета, очищенные грецкие орехи, разъятые на полушария, стручки софоры, зеленые оливы, курага, чеснок, крученые волокна дыни. Чего-чего еще там не было! И авокадо — император фруктов. Ловкач провиантмейстер сам авокадо поедал.
Захотелось съязвить, де, вы, мол, здесь и там, в пещере, отведенной якобы для смертников, гурманский сотворили рай. Но покоробило нутро от честного занудства, сродни тому вопросу, толкнувшему за борт святую Фэйхоа. И Курнопай смолчал и преломил свою взыскательность в заботу о родных.
— Как бабушка моя?
(Вот протезная душонка с претензией на мировую совесть. Не мог спросить о бабушке в минуты встречи под кедрами, а бросился любиться.)
— Наставница пехотных курсов при главсерже. Ее обязанность учить державному патриотизму. За успех по службе награждалась. И включена в когорту посвятительниц. И не по личной просьбе. За заслуги. В ней государственная жилка. Не надо ничего — служить во славу… Скучает по тебе.
— Смешно сказать… Ей нравилось, когда был постреленком, мне пятки целовать. Ну, и каждый пальчик на ногах перецелует.
— Ты кровный внук. Бывая в интернатах для младенцев, ножонки им целую, ноготки.
— Прекрасной матерью ты будешь.
— Буду?
— Прекрасной матерью моих детей.
— Я буду матерью своих детей.
— Но от меня?
— Конечно.
— А в чем же дело?
— В том… Ах, прочь тревоги. Мы здесь с тобой для забытья. Послушай, я уходила из дворца. У Каски я училась штамповке касок. Встанет на педали штампа, и поехала. В едином ритме. Чуть медленнее — брак. Поначалу я повисала, приустав, на поручнях. Они как брусья для гимнастов. Жаль, брусья не из дерева. Чугунные. Полно графита в чугуне. Чуть поработаешь — ладони темно-серые, подмышки и бока. Не верилось, что целыми часами буду гнать все в гору, в гору, в гору без передышек. Втянулась. Печально вспоминать присловье Каски: «Педали были, педали и останутся». Оно в моем уме расширилось. Смещение Главправа не отразилось на ее труде, а я-то думаю — ужесточило, уподлило его. Иносказание присловья мой ум раскинул и на сферу управленья. У главсержа, его соратников и прочих адмбожков — у каждого свои педали. Их механизм хитрее: тайны принуждения и кары, внушение на уровне гипноза с влияньем на высокую сознательность и на животность чувств. Я себя и Каску, и всех работниц воспринимала, как педали для осуществления держзамыслов, сокрытых от народа. Что генофонд отягощен в стране олигофренской немощью ума, бесчестием покорности, угрюмым разобщением — держава одиноких душ, духовным отторжением детей от предков, — ты рассмотрел. Введенье сексрелигии, казалось бы, спасительная мера, но на поверку — ловкий курс для Эр Сэ У.
— Неужто я теперь…
— Приказ главсержа, нахрап гордячки Кивы Авы Чел — не оправданье для тебя. Увы, теперь, Ревнитель Собственных Удовольствий, ты в стыдной ложе Эр Сэ У.
— Рассказывай о Каске, о себе.
— Еще чуть-чуть о генофонде. Рождаемость упала. Им подавай молоденьких, фигуристых, смазливых. Какие гены там у них… Пускай в роду навалом идиоты, туберкулезники и алкоголики, аллергики, пираты, палачи — их не тревожит. Им нужен секстовар. К цветущей свежести и формам — способность ластиться к постылым Эр Сэ У, игривость инфантиль, податливость к порокам. Здоровые и прочные сложеньем, годами зрелые и строгие натуры не по нутру им.
— А кто из них на мамином заводе?
— Техспецы, банкиры, спортсмены, щепотка фермеров, коннозаводчики, дизайнер, актер, борец из цирка, тренер-альпинист, владелец сауны и золотостаратель… Поскольку наезжал главсерж, спешили уподобиться ему дворцовые сержанты. Не следуешь хозяину ретиво — в немилость попадешь, а то и в нети. Лакейством соправителей, как и распадом чести и ядерным бесстыдством, пропитана эпоха.
— А все же ты сумела уберечься. Ведь зарились, наверно, на тебя, пожалуй, все?
— Боялись Бэ Бэ Гэ. Не притязает он, отсюда и табу.
— А почему вернулась во Дворец?
— Из-за товарок. Считали — прислана шпионить, раз недотрога, льдышка и чистюля. Впадали в страшные истерики. На ком сорвать недолю? Ругались на меня. И, ясно, рев, припадки… Вернулась во Дворец. Спасибо Болт Бух Грею. Переносила ад труда, не вынесла бы ад психозов. Жалею их. Им сострадаю, инкогнито оказываю помощь.
— А мама что?
— Спасала. Однажды чуть не растоптали зверски.
— Мама?! Раньше она сникала от малейших страхов. Отец по пьянке покажет зубы бармену, а бабушка Лемуриха возьмется охать: «Беды наделал. Знать, хана». И мама сникнет.
— Спасала смело.
— Не верится.
— Она считалась главной среди нас. За труд. И доброты несметной.
— Прямее говори.
— Еще… внимание главсержа.
— Кто у нее родился?
— Мальчишки.
— Походят на кого и от кого?
— Курносые очаровашки.
— Эх, Фэйхоа, чудесная Корица!
— Корицы нет. Вот, говорят, что от молочных ванн я стала белоснежной.
— И тебе с трудом дается правда.
— Да правда сколь прекрасна, столь трудна.
И разговор осекся. В нем Курнопаю открылось снова, как долго прятали его от истинной судьбы страны, наукам обучали почти что вне истории, а если пригребали факты из нее, и то лишь в пользу узурпаторства, безумные, кровавые, чумные шаги которого премудро выдавались за прогресс.
«Неужто, — думал он, — нас вводят в заблужденье, приняв его за курс державы, одобренный САМИМ и Болт Бух Греем? И неужели в Эр Сэ У, хотя бы за блаженства, не взыграет совесть народ вознаградить?»
39
Для Фэйхоа их разговор на кухне был очень важен, чтоб умерить остроту его оценок, где безотчетность, совесть и догадки трагически переплелись, и чтоб вооружить его терпимостью, иначе все, что связано с САМИМ и что сложилось в Самии в тысячелетиях и совсем недавно, он захочет второпях переменить и в том найдет погибель. Тогда и ей не жить. А коли жить, зачем?
Мальчишечья ежиная насупленность так мила была на колкой харе Курнопая, что Фэйхоа расхохоталась. Он отклонился в кресле и уткнул шуршащий подбородок в острую ключицу, на которой со дня инициации ей помнилась манящая скорлупка родимого пятна.
Двумя ножами Фэйхоа дорезала плоды и овощи, смешала, сгрудила в салатницу и, лезвием о лезвие скользнув с изяществом факирским, метнула в круговой отпил секвойи. Ножи вонзились в дерево с веселым всхлипом, как всхлипывают люди, у которых уж не хватает сил смеяться. Вонзаясь, ножи брунжали. Брунжание такое клоун вызывает в полотне двуручной изгибаемой пилы.
Расчета, что Курнопай воспрянет духом от всхлипа и брунжания ножей, не было у Фэйхоа. Ей что-то надо было сделать, чтобы проклятые вопросы жизни отсеклись от их ума и не мешали встрече.
Фэйхоа обтерла руки о салфетку и подошла к нему, и подняла из кресла, и чуточно притронулась устами, овеянными ароматом земляники, манго и снеговой воды, к его губам, расслабленным обидчивым раздумьем.
— Возлюбленный, здесь полное безлюдье. Оно в наш век почти невероятно, как преданность, как честность, как любовь. Мы пить не будем ни вин, ни коньяков. Я трезвенница. Увы, хмельное, точно труд, испепеляет самийских девочек и девушек, и женщин. Все живое жалею. Вегетарьянство ты тоже примешь, пока мы вместе.
Курнопа-Курнопай, уже забывший, что прямо не ответила она, от кого родились братья, и подключившийся к волне ее отрадной простоты, промолвил, что он на большее согласен: не пить, не есть и даже не спать, хотя ему открылось наслажденье сном, быть может, не менее могучее, чем наслажденье явью.
«Любить кого-то и в сущности не знать, как это странно в нем и в Фэйхоа, и в людях вообще» — так Курнопай думал в училище, и та же мысль у него возникла, когда Фэйхоа говорила о благе безлюдья, о трезвости и гибельной привычке самиек к алкоголю, о своем вегетарьянстве, развившемся из жалости к живому. Удивление перед этой человеческой странностью повторилось вскоре после ужина. Над крышей темнело строение, похожее на сомкнувший лепестки пион.
Приблизились к пиону — он растворил лепестки. По скобам забрались внутрь чашечки, где в центре, на площадке, стоял телескоп. Чашечка поползла вверх. На всякий случай Курнопай сомкнул ладонь на кромке лепестка. Стена горы скрывала небосклон напротив океана. И нужно было возвыситься над ней.
И вот уж небосклон поверх горы. Над серединой сиятельно летящий Орион. Напомнил он Курнопаю змея, из кальки и тоненьких бамбучин, запущенного в далечень.
Фэйхоа навела телескоп на Бетельгейзе, кивнула, чтоб глядел. Красная звезда вроде спокойно мерцала. Когда Курнопай приложился к окуляру, впору было отпрянуть. Не то что в глаз, ну прямо в мозг полыхнуло бушующим светом. Теперь Бетельгейзе виделась не просто красной — в громадный кристалл рубина врывался из космоса луч; преломляясь, он выбрасывался алыми, синими, зелеными всполохами.
Впечатления от звезды как от огненной массы у Курнопая не было. Наверно, Бетельгейзе кристаллически световое явление. Чтобы закрепить предположение, он долго всматривался. Ничто не возникало, родственное термитному веществу, когда оно, воспламенив танк, горит вместе со сталью. Не возникало сходство и с железом, кипящим в электрической печи, и с магмой вулкана: кристалл и выбросы световых лопастей.
И Курнопай сказал Фэйхоа, что нигде не читал о звезде, которую в кристалл превратило пространство, только в его ядре огненное вещество, порождающее могучие всплески света.
Как он удивился тому, что любил Фэйхоа, не зная ее, так и она поражалась неожиданным поворотам его разума, не предполагаемым в том человеке, которого любила. Любила она подростка дня посвящения, как бы излучившего тогда громадную биомолнию, и невозможно стало не влечься к нему, не преломлять эту силу в световые всполохи нежности, в годы ожидания, в надежды, согревающие душу и красоту.
Слова Курнопая о кристалличности звезды Бетельгейзе отозвались в сердце всполохом света.
Фэйхоа сказала об этом Курнопаю. Он улыбнулся. Любовь и свобода расковывают рассудок. Скорее — воображенье, возразила она, и навела телескоп на темную туманность Конская Голова, которую все в училище термитников называли «Лошадиной Головой», как называл главсерж.
Головы, чьей бы то ни было, он не углядел. Усилием выдумки прорисовался ему кальмар: тело серой бомбой, черные щупальцы, серебристый стабилизатор хвоста. За кем-то кальмар гнался — завихривалось пространство. Осуждая себя за оригинальничание, дал туманности имя Летящий Кальмар. Сквозь аэрозольность туманности пробивалось сияние звезд. Другая туманность Ориона, как непальский опал, забранный в платину, сияла радужно. И подумалось Курнопаю, что, наверно, этот галактический мир когда-то покинул САМ, чтобы дожить до теперешней отрешенности.
Для Фэйхоа он смягчил свою мысль, но она возразила против усталого невмешательства САМОГО. ОН просто наблюдает за жизнью Самии, предоставляя правительству и народу жить без помочей. Не сумеют они выбрести из нынешней ситуации, тогда САМ осуществит свою власть.
Курнопай настраивался на согласие с Фэйхоа, но вдруг отнесся к ее соображениям как к продукту униженного сознания. Больно ему сделалось не только за Фэйхоа — и за себя. Они видят спасенье в САМОМ, в Болт Бух Грее, в то время как надо полагаться на самих себя. Положись каждый из самийцев на свои надежды и попробуй их осуществить с полной отдачей сил, мало-помалу осуществятся все возвышенно-горькие мечты.
Фэйхоа он сказал, что главное сейчас для Самии — не проблема верховной власти, а проблема народной активности. Связывать упования с предержащими — приспособленчески притворяться, что ты скован и обезнадежен их волей.
Она слушала Курнопая, досадуя, хотя в душе соглашалась с ним. Да, он уповает на САМОГО и не без веры относится к реформаторству Болт Бух Грея. И вовсе она не против идеи народной активности. Ее гнетет непоправимость жизни. Плох генофонд страны. Призывы улучшать. Но улучшение-то в ухудшенье генофонда. И нет великого народа без количества. Где выход? В безвыходности? Неужели судьба Самии непоправима, кто бы ни пытался изменить ее до сих пор неуясненный путь?
Еще вчера сам Курнопай впадал в отчаяние, и все же он не доходил до беспросветности. Теперь он попросил Фэйхоа взглянуть на темную туманность и, едва она приникла к окуляру, с укоризной промолвил:
— И сквозь пылевую тьму пробивается свет, а ты зарылась в пессимизм.
— Надбытийные утешения.
— Была малочисленной Древняя Греция, Кипр и Крит того меньше, а до сих пор как незакатное солнце для человечества. Возьми маленькую Финляндию сегодня — великая страна. Главсерж не поведет страну к вырождению.
— Свой курс на введение в заблуждение Бэ Бэ Гэ вполне выверил на тебе.
— Тебя оторвали от жизни. Ты не подозреваешь о многом.
— Например?
— Рабочим не платят денег.
— Помесячная статистика…
— …символической зарплаты. Деньги начисляются, да не выдаются.
— Значит, по согласию.
— Не было согласия.
— Потребности державы…
— Прежде всего потребности Эр Сэ У.
— Фэй, а обязательна зарплата?
— Ну и ну! Потребности индивидуальны. Нас одевали на фабрике и кормили одинаково. Правда, генофондисты баловали своих женщин: напитками, кушаньями, сладостями… Наряды дарили. Период своего рода гаремного рабства.
— Период осуществления державных целей. Прости меня, Фэйхоа, ты измеряешь общую необходимость Самии меркой индивидуалистки.
— Ай, Курнопа-Курнопай, не приписывай своей аравийке, мекаломоганке, таитянке, англоиндийке узости. Ты все о Самии да о Самии. Но Самия на свете не одна. Я думаю о всей планете, о нашей Солнечной системе, о Вселенной.
— Скажи хотя бы о том, что было на Земле в мое отсутствие?
— Войны, эпидемии, путчи, революции… Все ради блага и преображенья.
— Ирония?
— Все клянутся миротворчеством, но оружие тиражируют, как одноклеточные тиражируют себя, да покаверзней, поубойней, поненормальней оружие. И преподносят это под соусом: «Не в ущерб народам».
— Политики умны!
— Политики загубят Землю. Присвоили свободу и богатства, право на безумие, на необратимость своего всевластья.
— Ты жизнь хоронишь. Я иногда так думал. Каюсь. Нельзя! Мы-ал-чаттть-х.
Не в шутку Курнопай рассердился. Не думал сердиться, внезапно рассерчал по-генеральски: «Нельзя!» — а гаркнул по-фельдфебельски: «Мы-ал-чаттть-х!» (Положение фельдфебелей в армии Сержантитета осталось прежним. Фельдфебель незыблем и незаменим.)
40
Сначала эхо из низины в низину перебрасывали горы, потом им взялась швыряться послезакатная зыбь.
Фэйхоа приготовилась обозвать Курнопая солдафоном. Они бы поссорились, но тут поверх телескопа Фэйхоа увидела близ туманности Конская Голова взрыв света. Взрыв был раструбом, вытянуто-долгий, внутри какой-то тычиночный, роящийся красной пыльцой. Ни дать ни взять раструб кактусового цветка.
Раструб втянулся в голубую черноту. Миг искрилось только кольцо, и вновь расцвел «кактус» и убрался опять. И в третий раз повторился взрыв и остался сиять звездой.
— Мы счастливчики! — крикнула Фэйхоа и обняла Курнопая.
Хотя он все еще не догадался, почему обрадовалась Фэйхоа взрыву в Орионе, но уже поверил в то, что они счастливчики, и сразу сделал попытку закрепить это состояние, однако она порывисто отстранилась и объяснила голосом, остуженным досадой, что спульсировала двойная звезда, а те, кому довелось увидеть этот момент — звездной вольтовой дуги, — согласно поверию оккультистов, обретают счастье.
Время потерялось для Курнопая. Ах, беззаботность жизни, где нет жестокой размеченности воинского режима!
…И наступила пора туманов. Начинались туманы с полуночи, рассеивались далеко за полдень. На поверхности было непроглядней, чем в воде, куда они спускались в гостевой коттедж. Из коттеджа были видны Ворота Вулкана: остатки кратерного жерла, похожие на триумфальную арку. Рифы, базальтовые скалы, донные долины, образовавшиеся из смеси магмы и пепла — все возле Ворот Вулкана поросло океанскими джунглями, мохнатыми, тучно-синими, гравюрными, среди которых выделялись рощи красных кораллов. Ворота Вулкана поражали полированной гладкостью. Узнал Курнопай от Фэйхоа, что на благородных камнях, сколько бы ни находились в морской воде, ничто не может приживиться. Еще никто не сумел дать объяснения такой исключительности. Лично она решила, что природа до тщательности оберегает свою красоту, в чем бы ни проявлялась она. И эту загадку она возвела в закон сохранения красоты.
Чуть выше дна в опорах ворот застыли арктические ландшафты. Внутри левой опоры вызрели лимонные кристаллы цитрина. Они напоминали торосы, освещенные солнцем. Меж торосами разрывом во льдах тянулась фиолетовая полынья. Фэйхоа назвала минерал, вплавившийся в цитрин, так, как называют его ювелиры горных аулов, сапфирином. На краю полыньи, закрывши глаза когтистыми лапами, по-человечьи сидел полярный медведь. Скорбь была в бесприютной фигуре медведя, и проняло Курнопая душеразрывное чувство, и, чтобы не выдрать изо рта загубник и не захлебнуться, он метнулся отсюда, где, как примнилось, увидел арктическую картину после взрыва водородной бомбы. Впервые стала ему понятна зловещая красота.
Чтобы всплывать потихоньку со дна (опасность кессонки подстерегала) рассматривали Ворота Вулкана.
В верху дуги, сквозяще-прозрачном, казавшаяся рукотворной, вмурованной, белела чуть приоткрытая лилия из кахолонга. Что-то роднило тот кахолонг, матовая теплота или нежная сетчатость структуры, с бивнем слона; хотелось притронуться к лилии, погладить ее, но находилась она, откуда ни заплыви, не менее метров пяти от поверхности. Все же Курнопай в бесконтрольном порыве устремлял к лилии ладонь, пальцы натыкались на отлитую плотность камня, местами обколупанную зубилами. Соблазн, знать, велик не у него одного, ан кукиш им всем такой, что не выкусить грейфером экскаватора.
Наблюдая за Курнопаем, Фэйхоа почему-то иногда грустнела. Он помыслить не мог, что за грустью ее скрывается горькая тайна. И лишь мельком однажды предположил — угнетает непривычная телесная белизна, а позже с деликатной улыбкой поинтересовался, не слишком ли жалко ей коричную позолоту… Грустной она повела отвергающе головой и призналась не без счастливого вздоха, что от нежданного цвета кожи, если учитывать цвет ее глаз и волос, выиграла выразительность взгляда, статность фигуры. И умолкла. И понял: Фэйхоа способна скрывать от него даже то, о чем ей желалось бы не молчать.
Едва начинались туманы, чего-то она испугалась и все удерживала его от погружения в океан. Но как только выдался не пасмурный день, быстро велела надеть акваланг и увлекла в треугольную щель меж камнями на отмели. И плыли они в смоляной темноте виляющими лабиринтами. И вдруг почудилось от внезапности: возник перед ними погруженный в глубины, на километры вытянувшийся телескоп. Через мгновение стало ясно — телескопичность слагали тоннель и Ворота Вулкана, они словно бы фокусировали оптику жидкости, а потому просматривались такие водные дали, что угадывалась противоположного берега лабрадоритовая темнота.
41
Не удалось переждать туманы. Появился сторожевой катер с приказом Болт Бух Грея о прибытии в столицу для выполнения задания державной важности. Фэйхоа настолько опечалилась, что не захотела возвращаться. Подождет Курнопая тут.
Прощались, равнодушные друг дружке из-за непреодолимой покорности верховной воле.
Стоял на корме. Пронизывало сыростью.
Вышли из лагуны. Катер выпустил киль и расправил крылышки, скопированные с плавников летучей рыбы. Оторвались от воды на высоту судового корпуса. Мчались, чиркая лезвием киля и прорезая тоннель под холмами тумана.
Форма быстро сделалась волглой. Внутренняя дрожь, вызванная расставанием, а не остудными завихриваниями, заставила Курнопая спуститься в салон.
Главком Войск Трудовой Организации Индустриальной Промышленности, не узнанный Курнопаем в тумане, оказался Бульдозером. Именно он велел Миляге вколоть ему антисонин, чтобы потешить свою гордыню. Тот день запомнился Курнопаю как день первого лютого издевательства над его душой и телом и первого вероломства со стороны бабушки Лемурихи.
Бульдозер грузно возлежал в кресле. На плоскости спинки бочкообразно круглилось его туловище, еще совсем плоское в год свержения Главного Правителя. Болеет ли, надулся ли — не понять.
Бульдозер противился поездке за Курнопаем. Низкопробное поручение, унизительное. Как-никак, он командующий ВТОИПа. Подумаешь — на телестудии выступал, повлиял на воображение грядущего властелина.
Была причина куда значительней: опасался Бульдозер ехать за Курнопаем. В досье, каковым располагает отдел по антисамийской деятельности, есть настораживающая черта в норове Курнопая: не приняв какого-либо курсанта, сохраняет к нему подозрение. Подло то, что курсант, не принятый им, попадал в разряд ущербных.
Подозревал Бульдозер, что невзлюбил его телевизионщик, поэтому остерегался, как бы Курнопай ему не навредил. Вякнет что-нибудь выскочке Болт Бух Грею, и прощай карьера, и без того тормозимая посредственностями Сержантитета.
Перед появлением Курнопая в салоне он уже не обнадеживался в том, что любимчик ему простил.
— Еще не охолонул?
Курнопай проверил на ощупь влажность куртки и брюк, решил не спрашивать у Бульдозера, как ему обсушиться.
— От чего не охолонул?
— Страна ликует, пресса трубит, церковный собор жрецов возводит тебя в сан святого сексрелигии…
— Слыхом не слыхал.
— Кому-нибудь заливай мозги… Страсти… Представляю себе… Страсти не помешают воину включить телевизор. Воин обожает слабый пол. Слава для воина — страсть страстей. Слава одухотворяет сексуальность…
— Не надо тужиться, господин Бульдозер.
— Искренняя информация.
— Ваш велеречивый тон с подковыркой. Хотя Самия страна людей, дуреющих от славы, чинов, званий, отнюдь у меня в душе не завелся микроб заносчивости. Я ведь жил в неведении.
— Сознаюсь самокритически, я впадаю в… Велеречивость отброшу. В тонкости восприятия смею себя обвинить. Мы, народ САМОГО и потомки вождя-мыслителя Болт Бух Грея, гомерические таланты. Ржавчина спеси, вонь высокомерия… Преимущественный процент… Мудр САМ, введя в герб носорога… Носороги… Так и глядим, в надменности надувая щеки, в кого вонзить рог и растоптать. Мыслить пародийно и символически… Изживать мерзкий национальный недостаток… Восходящему светилу санитарное предупреждение… Методически нуждаемся в скромности. Предупреждая, мог пережать… Хроническое заражение людоедством мании величества. Восприми без амбиции, генерал-капитан.
По мере того как Бульдозер говорил, Курнопай пас его глаза. Пасти глаза он учился у Ганса Магмейстера, бывшего советника свергнутого Главправа по социальным настроениям.
Ганс Магмейстер занимался с крохотной горсткой курсантов, отобранных по принципу ВНВ: воля, наблюдение, внушение. Перед завершением занятий, дававших необъявляемое звание социального мимикролога, Ганс Магмейстер, проникнувшийся к способностям любимца САМОГО и Болт Бух Грея, открылся Курнопаю — отбор слушателей он делал с помощью прибора, измеряющего гипномагнетическую энергию человека, но просеивал их, опираясь на умение курсанта пользоваться этой энергией: направленно влиять и активно воспринимать, для чего он применяет коэффициент ГИУР: гипноз, интуиция, ум, результат.
Занятия строились по системе этюдов. На шкале сложностей этюд «пасти глаза» был помечен словом «ординарно». Ты выслеживаешь у кого-нибудь из курсантов совершенно отчетливое выражение глаз: недовольство, легкодумность, хандру, ненависть, отвращение, беспокойство, озорство, мечтание. Подходишь к намеченному курсанту и безо всяких подступов «вскакиваешь» на ту же волну, то есть прикидываешься недовольным, легкодумным, хандрящим… Если курсант терпит тебя на его волне, вызываешь встречную волну: на недовольство — благостность, на легкомыслие — рассудительность. Мало-помалу выясняя причины, вызвавшие его настроение, пробуешь сдвинуть курсанта с волны, а то и перетолкнуть на заданную волну. От растерянности подопытный курсант может очутиться во впадине меж волнами, и тогда они сомкнутся над ним. Потонул. Тут ты и спасешь курсанта, и вызовешь у него желаемое чувство: задор, кротость, лукавство, тоску по дому, жестокость, жеребячий цинизм, умиление. Только успевай засекать, как отражается в зрачках вызываемое чувство и меняются свето-цветовые оттенки роговицы. Отнюдь не сводил Ганс Магмейстер контроль за переменой чувств к зрительному видению. Это видение было средством для индикаторного проникновения в мозг, ибо глаза — часть мозга, вынесенная природой на поверхность. У человека, согласно представлениям Ганса Магмейстера, на месте нынешних глаз, носа и ушей был эхолокационный орган, который в миллионолетиях совершил превращение, разделившись при сохранении нервно-физиологической связи на три самостоятельных органа: зрения, обоняния, слуха. Определение «пасти глаза» было метафорой, отражавшей многосложный мир психологической игры. Правда, с нее начинался цикл этюдов воздействия на единичную человеческую особь. Ганс Магмейстер был доволен тем, как в кабинете командующего училищем Курнопай выполнил этюд на вспарывание намерения.
Курсант из племени быху подал рапорт командучу с просьбой не проводить термитных учений, в результате которых должны были сжечь его родную деревню, покинутую жителями на время ловли и сушки рыбы. Курсантам вменялось в обязанность докладывать головорезу номер один о подаче рапорта с подробным объяснением мотивов. Быху, вопреки предписанию, был скуп на доказательства.
— Деньги — потухший костер, — сказал быху. Училищу разрешалось оплатить племени за хижины, утварь, убранство и рощу банановых пальм. Но быстро деревню не восстановить: материалы для постройки сборных хижин, способных противостоять ураганам, везти издалека, недобрую тысячу километров бездорожьем, и даже не приобрести в округе малостей быта, необходимых в повседневности. — Дополнение: духи — хранители рода, нашествие демонов, всеземной пожар…
Еще мальчишкой Курнопай интересовался племенем быху (бабушка говорила, что прадед ее матери был из этого народа), оттого и понял: сгорает деревня, тогда духи-хранители улетают на небо к божествам, племя становится беззащитным, сразу на него нападают демоны, битву за битвой выигрывают быху, благодаря разящим стрелам верховного божества Отоулема, однако быху и демоны гибнут в пожаре джунглей, куда принесли огонь злобные воины, а пожар переходит во всеземную катастрофу. Поскольку головорез номер один являлся непосредственным главарем курсантов, устав училища допускал участие Курнопая в приеме командучем подателя рапорта.
Командуч сидел в кресле, головорез номер один находился справа от него. Курсант вставал напротив головореза номер один.
Лицо быху по имени Тапир освещалось смягченными лучами солнца: они проходили сквозь шелковое полотно и отражались зеркальной стеной, затянутой тонким батистом. Навостренно властный в себе Курнопай, как сквозь линзу, видел бурые глаза Тапира, на огромных с прожелтью белках ветвились набрякшие кровью сосуды.
Курнопай по себе догадывался о том (наверняка это у него от быху), что Тапир будет убеждать командуча с прежней последовательностью.
Тапир еще не заговорил, — взгляд выражал, что он пока на подступах к решимости — а Курнопай принялся индуцировать в его сознание мысль, что на средства, которые получит деревня, надо построить квартал в столице и заняться исконным для нее производством настенных керамических украшений; меньше суеты, раздерганности, больше удобств, надежней существование.
Не так обосновывал курсант «довод», внушаемый Курнопаем, но от сути не отступал.
— Тысячелетия плывут, быху остаются на месте. Город пригреет быху. Быху, как белые медведи, кенгуру, дельфины, всем интересны.
Свойство антисонина отделять индивидуума от собственного прошлого чуть не помешало Курнопаю вспарывать намерение. Вдруг курсант соскочил с волны приготовленных обоснований.
— Рассвет над Огомой дороже танкера с золотыми монетами.
Виноват был сам Курнопай. Не то чтобы он перестал пасти глаза Тапира — позволил торжеству охватить душу, и оно оттеснило внушаемую мысль. Яростный, он приказал сознанию курсанта забыть прошлое. И тотчас, не ослабляя повелительности, начал стыдить за унижение денег. Ничего не найти сильнее, даже ядерное оружие, если оно вступит в противоборство с деньгами, будет уничтожено. Да что там: капиталы, прибыли от них стали дороже человечества.
Быху опять последовал за Курнопаем. Дальше почти дословно он объяснил известные представления о духах-хранителях, о демонах, о верховном божестве Отоулеме, о злобных воинах, которые разожгли всеземной погребальный костер.
— Тезис. Антитезис, — проговорил, любивший побалагурить, командуч и отпустил быху, едва тот забрал свой рапорт и дал согласие на испепеление родной деревни.
Командуч похвалил головореза номер один за блестящее харакири, сделанное сознанию первобытного упрямца, вовсе не подозревая о том, что в этот миг Курнопай, потупивший взор, словно бы он стеснялся, внушал ему чувство великодушия. Командуч ощутил влияние, навязываемое головорезом номер один, но противиться ему не стал, хотя и очень хотел, до бешенства хотел. Курнопай был единственным курсантом, при котором он, как ни пытался, не умел вести себя недобро. Ненавидимый собою за мягкотелость, тем не менее командуч приказал Курнопаю вознаградить Тапира за жертву в пользу долга полумесячным отпуском в джунгли.
— Ры-ыд сты-ы-раться, господин команд-уч-ч, — прокричал Курнопай, в глубине сердца злорадствуя.
В утешение себе командуч скаламбурил:
— Уч, уч, жучь, паучь, мучь — обойдешься без соцбуч.
42
Изначальным распорядком, введенным маршалом Данциг-Сикорским, который основал училище, допускалось собеседование наедине командуча с курсантом — подателем рапорта. После смещения Черного Лебедя установления Данциг-Сикорского были похерены. Верно, через год негласным циркуляром главсержа было соизволено командучу и головорезу номер один принимать курсантов с глазу на глаз. Тем же циркуляром в память о великих воинских заслугах маршала Данциг-Сикорского его имя втайне присваивалось училищу, а батальное наследство подлежало негласному изучению.
Курнопай, вызвавший Тапира для предотпускного напутствия, встретил быху изречением Данциг-Сикорского: «Армия не знает пощады к вооруженным врагам, зато мирное население спасает от сокрушительных бед», — чем не на шутку испугал безотрадного курсанта, ни на что, кроме подвоха, уже не рассчитывавшего. Племя быху славилось доверчивостью, и это было спасительно для него: детская открытость подкупала даже злодеев. Тапира, однако, так натаскали на бдительность, что любое проявление искренности он воспринимал с паническим осторожничанием. Молчаливое внушение, чтобы Тапир положился на его честность, не помогало Курнопаю, но он неуклонно продолжал настаивать, благодаря чему удалось вычитать мысль курсанта: «Благородней гангстера еще не существовало человека…» Сбить иронический заслон он решил отступлением от вкрадчивости, рекомендуемой Гансом Магмейстером: затопал, яростно выругался, приставил к груди дуло термонагана, стращая Тапира испепелением своего сердца, если только он не перестанет сомневаться в его совести. От испуга к Тапиру вернулась доверчивость, и едва Курнопай сказал, что и в нем течет кровь быху, курсант принялся убеждать его, будто бы всегда чуял в нем соплеменника.
Тут Курнопай и поведал Тапиру о намерении спасти деревню. План он придумал, Тапиру лишь оставалось соотнестись с вождем племени.
Танковой колонне училища, возглавляемой головорезом номер один, был придан батальон подростков-пожарников. Курсанты сжигают деревню, подростки оберегают тропический лес от пала. Чуть в стороне от бетонки, обрывавшейся перед джунглями, находится замок развлечений. Останавливая подразделение на санитарный отдых перед броском в джунгли, Курнопай заведомо знал, что кое-кто из армейских подростков отлучится в замок развлечений. Чего не отлучиться? Они несовершеннолетние, трибунал их не судит, свыше месяца отсидят в карцере — строже наказания для них нет. Поднапьются, сигарет с героином накурятся и разболтают о том, куда идут. Как на грех, в замке окажется рыбак из племени быху, приехавший за провизией. В ночи он помчится по Огоме на моторной лодке, и племя будет извещено о цели танковой колонны. Встретит танки вождь быху с маской пятиглавого верховного божества Отоулема. Рассказав головорезу номер один о вести, принесенной рыбаком, вождь поднимет маску Отоулема над собой, и Курнопай увидит в небе над верхом банановой рощи дымы и узнает, что племя приготовилось к самосожжению. Гибель деревни лишит быху духов-хранителей, без которых им не выжить и в столице. Но что еще страшней — с пожара деревни начнется всеземной пожар, в котором сгорит все человечество. Курнопай доложит о ситуации командучу, тот сам не примет решения и отошлет головореза номер один к главсержу, который потребует неукоснительного выполнения приказа. И все-таки Курнопай убедит его отменить приказ угрозой предаться самосожжению вместе с племенем, потому что он быху тоже: ведь в его родословной кровь этого племени. Болт Бух Грей посердится и отменит приказ, дабы зауважали его милосердие самийские племена, а крохотные народы других стран не сделались ненавистниками.
Операция осуществилась в согласии с планом. Курнопай даже покичился перед собой способностью к предначертаниям.
Принимаясь пасти глаза высокомерного завистника Бульдозера, Курнопай стремился заложить ему в подкорку раскаяние. И скоро самоугнетение, смешанное с опасливой хандрой, истаяло в льдистых зрачках Бульдозера. Зрачки забликовали от горячечной тревоги, сходной с блеском кипящей смолы.
«Впади в страх быть разжалованным. Ну, похлещись колючей проволокой самокритики», — подтолкнул Бульдозера Курнопай, ловя себя на язвительности садиста.
— Все мы, выкормыши революции Сержантов, обожаем повыступать, — сник тоном Бульдозер. — Фактически я митинговал перед любимцем САМОГО и нашего великодушного учителя Болт Бух Грея. Систематически допускаю проколы в угоду настрою. Недоучел. Поклоняюсь совести государственной советницы номер один. Самокритически сознаться, мое сердце чуждается подковырок.
«Плохо унизился. Раболепствуй!» — снова подтолкнул Бульдозера и вспомнил, как полицейские пригнули к коленям туловище отца, а Бульдозер разглагольствовал: «Радуйтесь, Чернозуб, в вашей судьбе наступает новая эра. То вы ходили на работу, возвращались домой, торчали перед телевизором, околачивались в стриптизбаре… Отныне вам не нужно будет мотаться сюда-туда. Целеустремленность и никаких распылений. Работай без отрыва от производства. Что может быть полезней и возвышенней!»
— Кронос пожирал своих детей. И революция тоже… под соусом защиты самых верных детей… Враги сохранялись и обратно захватывали власть.
«Что ты тянешь? Искупи мольбой хотя бы частичку позора, превратившего самийцев в бессонных роботов».
— Приказ вдохновляет исполнителя. Не собирался надругаться над Ковылко, Каской и тобой. Если я без намерения ранил твое сердце и сердца твоих родителей, заклинаю простить. Нет звезды ярче Курнопая на небосклоне Самии, не считая Болт Бух Грея и Фэйхоа. Нет завистника завистливей, чванливца чванливей, чем я.
Бульдозер, огрузневший до бессилия, вскочил и, склонясь, притронулся к полу перед ботинками Курнопая.
Курнопай было смягчился при виде седого загривка: «Все мы жертвы зависимости», — и попросил Бульдозера забыть о мимолетном эпизоде в судьбе каждого из них.
Прежде чем Бульдозер распрямился, Курнопай заметил на его розовой шее морщины рисунком в созвездие Кассиопеи: «W». Невольно испытал оцепенение: сникло победное чувство.
«А вдруг он, как великий САМ, внеземного происхождения? Нет, скорей это забава милитаристического иезуитства».
По лесенке из рубки капитана, словно бы подтверждая второе предположение, тоже ужаснувшее Курнопая, путаясь в полах желтого хитона, спустился монах милосердия.
При стуке вечной обуви, выточенной из фисташкового дерева, Бульдозер опустился на колени. Ладони вылепили из воздуха минарет, после оглаживали его купол, кружили по кольцу балкона, скользили вниз по стволу.
Монах милосердия ткнулся на колени рядом с Бульдозером. И его ладони лепили, оглаживали, кружили, скользили.
Истово религиозны были их движения.
И вновь Курнопай неожиданно столкнулся с тем, что командпреподаватели скрывали от курсантов, даже от него, на протяжении пяти бессонных лет. Ему-то сдавалось порой, будто не очень обдуманы державные действия. Не так оно, не так, коль существует в Самии многоступенчатая система тайн. Ни о сексрелигии, ни об улучшении генофонда нации не знали курсанты. Это бы взрывало воспитание, направленное не на обжорство наслаждением, не на усовершенствование телесного и духовного потенциала народа, а на аскетизм и овладение в совершенстве боевым мастерством ради самопожертвования и убийства.
— Головорез номер один, вам что, особое приглашение? — задержав над собой руки, спросил монах милосердия и повелел, едва Курнопай с недоумением колыхнул плечом. — На колени. Молиться. Воспроизводить жестами символику полов. Начну обращаться к САМОМУ, повторяйте за мной в уме.
Опустился Курнопай на колени. Как свинцовые рукавицы надел: шарашились ладони в воздухе и сваливались к бедрам.
Монах милосердия с Бульдозером косились на Курнопая. Вопреки наблюдению, оно не вызывало сомнения в том, что оба они сейчас поглощены молитвой, его морочило подозрение. Оно так и не прояснело до мига, когда он принялся повторять про себя за монахом милосердия сексмолитвы.
— О, САМ, мы возрождаемся на основе твоей духовности и учения о герметизме верховного жреца Болт Бух Грея. Растут новые поколения грандиозных граждан. Никому из богов и пророков, о, САМ, не удавалось наделить свои народы столь плодоносящей религией. Наше грядущее закладывается в новый генофонд страны и ее генофондариев. Доблестный Болт Бух Грей, опираясь на твои установки, выдвинул лозунг: «Прекрасное качество должно переходить в наипрекрасное качество». Воздай ему, о, недосягаемый, за мудрость, волю, любовь. Все чаще и чаще рожают от него самийки. Теперь он отец двух тысяч детей, и все красивые и умные, и нет среди них ни шизоида, ни дауна. Тогда как еще пять лет тому назад каждый второй мальчик и каждая третья девочка рождались неполноценными, предрасположенными к дебилизму и алкоголю. О, САМ, взойди к нам, и ты увидишь, где тысячелетиями шумела степь и ветер гонял комки верблюжьей колючки, там поднялись дворцы генофондариев. Жизнь, о, великодушный, спорится. Люди довольней, небо безоблачней, океан прозрачней. О, САМ, спасибо, что ты есть. Мы так на тебя надеемся, как никогда не надеялись на себя. Разумеется, о, САМ, мы не без недостатков. Кто не грешит, тот не достигнет совершенства, ибо сказано тобой: «И я не безгрешен, но совершенство — моя вселенная». Аминь.
Монах милосердия открыл «дипломат», исчезнувший с набережной, и ввел в шею Бульдозера недельную дозу антисонина.
Курнопаю, подозрение которого разрешилось догадкой: он пас глаза Бульдозера, а монах милосердия обуздал его психику, — Бульдозер сделал укол «Большого барьерного рифа».
Едва инъекция начала свое духоподъемное влияние, Бульдозер известил Курнопая об опасных событиях на целом ряде заводов и в том числе на том, где работает его отец Чернозуб. По неуточненным слухам, Чернозуб возглавляет самую зловещую забастовку из всех, каковые когда-либо случались в Самии.
Антисониновый жар заставил Курнопая выйти на корму. Пластинчатые, фиолетовые, как чароит, хребты тумана откатывались вдаль.
Воображение навязывало фигуру Фэйхоа в халате сизого крепсатина. Фигурка привставала на цыпочки, прорисовывалась за туманом между скалами Мамонт и Скифский царь. Надо было пригреть Фэйхоа в душе, растроганной молитвой, и попробовать сверхсенсорным вихрем разогнать туманную глушь над виллой, но не нашел он в себе ни сострадательной, ни буревой охоты и согласился с безразличием. Зато порадовался щебету свиристелей, шнырявших на антенне радара, и тому, что катер парит, не взрезывая волн.
43
Закружил себя Курнопай вокруг предписания Болт Бух Грея. Полк! Ему дают полк. Счастливцам по выходе из училища дают только батальон. Ему дают полк! И не просто полк. Универсальный. По усмирению смутьянов. Экая подлость: правительству — да таких пекущихся о народе правительств не было, вдобавок таких энергичных, — мешают осуществлять курс благородства и целесообразности. Демонстрации, туды-сюды их, студенческие… Взрослые на предприятиях о детях тоскуют, а работают почти круглосуточно. Исключительное, понимаешь, положение у грызунов науки: треть суток на лекциях, треть в библиотеках, треть на личное развитие. Устраивают оргии. И все-таки демонстрируют. Студенческое телевидение им подавай, неконтролируемое. Разреши диспуты с самим Сержантитетом. На темы политики. Нащипали цитаток из футурологических брошюрок, думают — выскреблись в госмудрецы. Пуп вам, намазанный дизельным топливом! Просветители. Демонстрируют. Шибануть из брандспойта по вашим страусиным ногам не японским скользителем, а нашенскими садовыми улитками. Ужасти будет! Хруст, скользь. Получат они у меня гурманствующие потроха! Улиток не хватит — медузами угостим. Не расползетесь, так газком дунем, от которого не то что профессоров не узнаете, своих сексапильных эмансипушек. Если и после не уйметесь, бегающих факелов из вас понаделаем. Кому посчастливится уцелеть, у тех проклюнется рассудок. Блаженствовали. Не ценили. Да еще раскочегаривали недовольство трудяг, якобы лишенных элементарных телесных потребностей. И слухи распускали, будто бы большинство народа будет признано генетически негодным, значит, стерилизовано. А что, туда-сюда! Не все в природе людей сплошь пороки. Иначе не было бы государства, армии, органов насилия, экономического регулирования. Слава САМОМУ, что вводит демографическое регулирование. Да, отец? Неужто вожаком у смутьянов? С него станется. То и дело сползал к бессознательному критиканству, во всяком случае, до революции Сержантов. Проверим на верность САМОМУ, державе, главсержу. Коль что… Убийство у прогресса не отнимешь. И сомневаться нечего, и нечего страдать. Прочь мягкотелость. Жестокость благородна.
Да-да, порядок и стремительность. Преодолеет тактику вертолетов и дирижаблей. Никаких каракатиц неба. Скачко́вые ракетопланы для выброса головорезов. Чехлы наножные из пластика — гасители моментов приземленья. Скачок. Прикидка. Сдадутся — хорошо, нет — искоренение. Все это возведем в священный принцип защиты сержантского режима. Представлю рапорт Бэ Бэ Гэ. Он утвердит. А, не посмеет отклонить. Все к лучшему. О, САМ, благослови. Я понял, как необходим генофондизм, стерильность, всеизбавление трудом без перерыва.
Курнопаю не удалось подать рапорт. Едва он прибыл в полк, на сигнальных вышках начали пульсировать голубые огни правительственной тревоги. На экранах неотложных команд возник Болт Бух Грей. Голосом, где изжиты личные чувства и слышится лишь державная забота, он объявил о том, что антисониновый бунт на смолоцианистом заводе достиг пика государственного терпения. Дальше Сержантитет не может допустить, дабы рабочий день протяженностью в двадцать два часа сократился до шестнадцати часов, дабы в качестве заложников арестовывались промадминистраторы, дабы подвергалось порче оборудование специального предназначения.
Болт Бух Грей добавил, пошморгав носом, что его верховной воле при всей ее склонности позволять простонародью то, что не прощается средним и высоким классам, не в силах продолжать смиряться. Но воля его не смеет допустить немилосердия к смолоцианщикам. Отсюда решено послать туда генерала Курнопая. Ему не занимать ни жалости, ни доброты. Державной жалости и доброты. Что может быть гуманней?
Экран опустел, и распалась его ледяная синева, и закипела в ней белизна жидкой стали, и вытолкнулся в белизну луч о четыре грани, и слепящее мельтешение образовало задумчиво ускользающий лик, склоненный над тьмою равнины, и как только в сердцевине луча завьюжился сиреневый блеск, раздался божественный голос, облачно-пышный, потаенный в басовых глубинах.
— Наш любимец Курнопа-Курнопай, в день посвящения, в присутствии Фэйхоа, ты получил от меня философическое напутствие. Учение о Мировом Разуме и Мировом Чувстве ты воспринял со всей серьезностью. Оно отразилось в твоих успехах.
Теория напоминает новорожденного кашалота. Если няня-китиха не вытолкнет детеныша из воды на поверхность, он захлебнется. Вытолкнет — он вдохнет воздуха и удостоится судьбы переплывать океаны, достигать донных впадин, куда батискафы и аквалеты еще не опускались. Любимец Курнопа-Курнопай, исповедуй в делах, предписанных моим потомком-галактянином Болт Бух Греем, сущности моего Мирразума и Мирчувства! Они слиянно-различны, противоположно-единые. Совмещаясь, несовместимы, не совмещаясь, совместимы. Опирайся в делах и на теорию герметизма. Смутьяны разрушают здоровое тело страны. Успехов и доблести, любимец страны САМОГО!
Задумчивый лик, склоненный над тьмою равнины, исчез. Плоскость экрана заполнила льдистая синева, и снова в нее врубился Болт Бух Грей, весь четкий, как бур, выбирающий в гранитном монолите колодцы для установки ракет, но произнес мягким голосом, разрыхленным умилением и благодарностью, тихую речь.
— У нас гениальные цели. В повседневности мы сползаем на мелочность, на бытовщину, то бишь попираем духовность. Откуда изломы нравственной красоты и девальвация душ? Причины уходят корнями в прадревность до пришествия САМОГО. Родимые пятна прадревности изживаются трудно. Дабы свести их на нет, создана держпрограмма. Мы выполняем ее. Программу я открылил сексрелигией, каковую укрепил теорией герметизма. По охвату сознаньем как микроявлений, так и макротеорию герметизма нужно назвать теорией мирозданья. Всякое нарушение герметичности двоякоедино. Важно понять, чем обернется оно. Разовьется ль под знаком благоприятства или двинется к минус-трагедии. К минус-трагедии движется бунт, чей предводитель Чернозуб. Его теща-кормилица, твоя бабка Лемуриха, тоже порицает Чернозуба. Порицает его все общество единогласно. Отправляйся на смолоцианистый завод. Жертв мы не жаждем, однако не поощрим ненасилия, ежели необходимость потребует вооруженной борьбы. Будь бдителен с бунтовщиками, мой мальчик! Ты облечен САМИМ и твоим главсержем.
Курнопай попробовал предложить план операции с использованием скачковых ракетопланов, но Болт Бух Грей отверг его как слишком грандиозный.
44
Белый вертолет, куда сели Курнопай и чертова дюжина головорезов, сделал километровую свечу. Он завис, поджидая восьмерку желтых вертолетов. Восьмеркой они и прорисовывались над взлетной площадкой.
Еще всходя по трапу, Курнопай ликовал, как в детстве, очутившись на крыше дома перед вертолетом телестудии. Тотчас ему представилось ромбовидное бабушкино лицо. Ромбовидность она подчеркивала волосами, которые сводила у подбородка в зажиме двустворчатого платинового воротника. У бабушки были глаза мадагаскарского лемура. Теперь, как ни пытался, он не мог вообразить сияющие убежденностью ее огромно-круглые глаза, из-за чего и захандрил до безотрадности, что считалось в училище гнилой реакцией на антисониновую неунывность. Он попытался взбодриться (чертова дюжина головорезов, заметив, что он скис, уже начала лютеть), но помрачнел еще заметней. В подобных случаях армейский устав разрешал чертовой дюжине головорезов, ударному ядру полка, смещать командира открытым голосованием, а в моменты, когда его настроение ставило под угрозу боевую операцию, ликвидировать без следствия и суда. Традиция была новой, опробованной в училищах, где душевные боли и порчу настроения относили к области социальной патологии, карающейся презрением и жестокостью. Над тем, кто объявлялся хлюпарем, все в училище измывались, как кому заблагорассудится. Обычно прибегали к потехе: гоп-стоп, не вертухайся. На курсанта натягивали резиновые чулки, покрытые с изнанки бактериологической смесью, от которой нестерпимо зудела кожа. Выводили на плац. Командпреподаватели держали курсанта, мешая ему чесаться. Он дергался, подпрыгивал, сучил ногами. Тем временем вокруг них смыкалось, все увеличиваясь, кольцо курсантов, державших перед собой дюралюминиевые щиты, зубчатые по гребню, шипастые на плоскости. Щиты были высотой от полутора до трех метров.
Хлюпарь выл от зуда. Командпреподаватели отпускали хлюпаря, едва его голос поднимался до волчьих нот. Хлюпарю не терпелось убежать, посрывать чулки. Просвет между курсантами воспринимался как дорога в рай. Хлюпарь бросался к просвету, за миг от мнимого спасения щиты смыкались, он налетал на них, обдирался, отскакивал. Тут же ловился за гребень, пробуя свалить щит себе под ноги, но лишь продавливал зубцами ладони, напарывался на шипы коленями, животом, локтями.
От зуда, ран, вида собственной крови хлюпарь доходил до исступления. Тогда-то он и принимался прыгать. Первые попытки перескочить через щиты тоже кончались ссадинами, порезами, проколами, правда, были больней, глубже, и это, а также скандирование из казарменных окон: «Прыщ, Pox-ля, Мра-азь. Гнус-трус», — вызывало у хлюпаря взрыв скакучести — он перемахивал три изгороди щитов. Потом был спад остервенения и повторный рывок бесстрашия, который завершался тем, что хлюпарь повисал на зубцах трехметровых щитов.
Курсанты, беснуясь, мазали кровью губы, несли хлюпаря в карцер, бросали там на сутки без присмотра и помощи. Выживал — ему оказывалась медицинская помощь, после командуч назначал его головорезом. Именно он, Курнопай, был первым хлюпарем объявлен и не только не почесался, хотя и хотел разодрать ноги ногтями, не только перепрыгнул три изгороди щитов, но и, рассвирепев, разогнал курсантов и командпреподавателей, задействованных в потехе гоп-стоп, не вертухайся, за что сам главсерж Болт Бух Грей провозгласил его головорезом номер один.
От сцен, которые память открывала перед Курнопаем, как донные валы открывают канаты водорослей, осьминогов, свитых в клубки, сигающих из наката в накат дельфинов, от этих сцен училищной казни стало щемить сердце.
Однажды, в порыве доверительности, Ганс Магмейстер понедоумевал, зачем-де Сержантитету понадобилась сия игра? У нее только два эвристических русла, и оба могут повернуться против правительства: без того лютые, подростки сделаются жесточе, без того бездуховные, они скатятся к циничному всенеприятию. Должна же быть у человека хотя бы одна цель, даже непристойная.
Курнопай, почти не ведавший страха, с беспокойством скользнул взглядом по чертовой дюжине головорезов. Пристальность, с какой они, все без исключения, смотрели в иллюминаторы, не могла успокоить Курнопая («Выучка, переходящая в противоположность»), зато была в единстве их состояния счастливая возможность: индуцировать им увещевание, нелепо-де готовиться к смещению начальника, который входил в мысленную связь с САМИМ, чтобы наставил его для безошибочных действий во благо Сержантитета и державы Болт Бух Грея.
Внушение давалось Курнопаю трудно. Он не мог сосредоточиться для мощного внутреннего напора, испытывая сопротивляемость головорезов.
Он должен их перехитрить.
«Я заболел. Явно, — сказал себе Курнопай. — Возвратимся в полк, попрошу сделать химический анализ крови. Вдруг не выживу? Нет, гоп-стоп, не вертухайся. По всей вероятности, меня укололи рафинированным антисонином? Может, не зря болтали ребята, что рафинированный антисонин колют верхушке. И все-таки другой вкус во рту: горького миндаля, а не тухлых черепашьих яиц, и налет на зубах будто от ягод терна. Не соединены ли эти звенья — работяги и медики? Не выйти ли на связь с главсержем? Уж он-то потянет за звено и вытащит всю цепь вместе с якорем. Неужели за столь краткий исторический срок вызрели реакционные элементы? Заговору не состояться. Соберусь с волей и доложу главсержу. Уж он-то вытащит цепь преступного подрыва из законспирированных глубин и отомстит за меня».
Казармы, ангары, бензозаправщики, взлетные площадки вертодрома находились среди эвкалиптовых рощ. Покуда набирали высоту и слагались в строй узором в созвездие Ориона, голубело небо, воздух пахнул душисто. Скоро, уже над равниной, серая почва которой просвечивала сквозь траву, точно шкура слона сквозь редкий волосяной покров, стало приванивать свалкой и промышленной гарью. Окраина, погрязшая в буро-желтом смоге, смердела смесью газов и разложением рыбьих потрохов. У океана дышалось полно, очистительно. Курнопай затосковал о шершаво-сизых валунах лагуны, откуда утром углядел над легкой колышенью такую ясную голубизну, что захотелось единым вдохом вобрать ее в грудь.
Худосочный вид заброшенной равнины — до низложения Главправа ее земля давала хороший урожай сорго — и тлетворный запах окраины отвлекали Курнопая от ожидания двойной гибельной опасности. Как же это так? Были поля — и нет. Было небо, пусть не без чада, теперь сплошной дым?
Генерал-лейтенанту Пяткоскуло, назначенному адъютантом Курнопая, не обломилось получить полк, из-за чего он возненавидел головореза номер один. Пяткоскуло решил проверить, чем дышит Курнопай, едва тот в открытую сосборил морщины на переносице, выказывая недовольство пейзажем и воздухом, и заговорил, захлебываясь от восторга, об исключительной целеустремленности Сержантитета, его повелителя Болт Бух Грея, божественно выполняющего духовно-религиозную программу САМОГО. И все это осуществляется на фоне непоследовательности, свойственной роду человеческому, и глобальной благонамеренности, что приносит пользу в условиях непонимания условий. Метод предводительства, избранный у нас в державе, противоположен всеобщему: он — труд в условиях понимания потребности в нем; искренность как источник безмерной целесообразности; постановка задач, с виду беспощадная, недосягаемая по гуманизму. Где, когда, кому удавалось достичь плодотворного сумасшествия научной храбрости?! Выискивались невежды, кто утверждал: «Барьер выживаемости в условиях черной атмосферы не способен превышать десятикратную смертельную норму». Шкалу консерваторов практика смела. Многие индивидуумы с успехом живут и работают в химической среде, во сто крат превышающей смертельную дозу. На поверку сомнительные экспериментаторы превращаются в недосягаемых практиков, в совершенстве владеющих наукой из наук — предводительством.
Прочувствовал Курнопай, для чего славословит Пяткоскуло. Изумленный, он отметил, что скулы адъютанта, твердокожие, никотиново-желтые, как солдатские пятки, порозовели, словно кожа щек.
Курнопай чуть не рассмеялся от соображения, что природа применила к скулам и пяткам генерал-лейтенанта тот же метод, которому он поет дифирамбы.
Похвала САМОМУ, Сержантитету, ведомому Болт Бух Греем, от кого бы она ни исходила, являлась мерилом политических достоинств гражданина. Она обеспечивала его правом на неприкосновенность. Если ты грабитель и пойман с поличным, но примешься ораторствовать о своем преклонении перед САМИМ и нынешними предержащими, полицейские и свидетели обязаны замереть и внимать тебе, трепеща всей душой, как раньше, до введения сексрелигии, ты трепетал во время молитвенного пения под рокот и вздохи органа. Не замрут, не станут тебе внимать, будут судимы за неуважение к власти. А ты, что бы ты ни сделал, грабя, если даже убил, кончив ораторствовать, преспокойненько удалишься; и позже тебя никто не посмеет арестовать. Но прежде чем уйти, ты еще и можешь надавать по мордасам тем свидетелям и полицейским, каковые рассеянно или возмущенно слушали тебя.
— К моему верноподданничеству я прибавлю…
Курнопай не должен был сметь задерживать течение адъютантовых излияний. Неосмотрительность. Мог бы шепнуть Пяткоскуло, дескать, не отвлекайте меня от прикидки действий, связанных с предстоящей операцией, так нет, он рявкнул так, что увеличились вибрации вертолетного фюзеляжа:
— Мы-а-лы-чать!
Умопомрачительным было не только удивление Пяткоскуло, но и каждого из тринадцати головорезов. Не случалось в их присутствии, чтобы кто-нибудь кому-нибудь когда-нибудь приказывал прекратить воздавание хвалы всем трем ступеням правящей иерархии: САМОМУ, Болт Бух Грею, Сержантитету. Коль так, их представления и действия парализованы. За этот психологический парадокс Ганс Магмейстер пообещал бы поставить ему памятник при жизни.
Головорезы, едва отделавшись от остолбенения, смекнули, ежели, мол, он прихлопнул с маху державную елейность Пяткоскуло, значит, нипочем Курнопаю обычные законоустановки: он сам причастен к триединству власти и волен поступать вкривь и вкось.
Пяткоскуло, чуть выпутался его мозг из помрачения, лапнулся за кобуру термонагана и вскочил.
— Вы арестованы, крамольный начполка.
Курнопай сидел напротив Пяткоскуло. Носок его ботинка был оправлен вороненой сталью. Этим носком он поддал ему в средостение. Пяткоскуло упал в кресло.
Курнопай разоружил Пяткоскуло, дыхание которого пресеклось. Чтобы не расслабиться от жалости, сказал:
— Развел дерьмо на ананасовом сиропе, — и велел всем приготовиться к высадке.
Головорезы было собрались надеть газозащитные маски, но Курнопай не разрешил, вдобавок приказал оставить их в салоне. Не разрешил надеть и очки с инфрапронизывателем.
45
Вертолет завис над площадью перед воротами смолоцианистого завода. Курнопай надел инфраочки. Возле турникетов проходной никого, кроме вахтера. Внизу, вспученная реактивными струями, клубилась аспидно-темная, переплетенная сернистой прожелтью мгла.
Пустынны шоссе, железнодорожные пути, покрытые лохмотьями ржавчины, пешеходные мосты на территории завода. Хотя бы на мгновение высунулась из какого-нибудь здания или вагоноопрокидывателя чья-то любопытствующая рожа.
Возвратился взглядом к площади, воротам, турникетам. Вахтер в форме цвета метана по-прежнему один, недвижен, со смеженными веками, подперся о чугунный фонарь.
Безлюдье — это один человек на огромном куске земли, придушенном строениями, механизмами, кучами сырья, готовой продукции, смрадом. Безлюдье и в его вертолете. Наверно, и он проявление безлюдья?
Неужто вахтер не слышит, как выхлопывают из труб ревущие струи, как просекают они газовую жирноту?
Моя голова, о, моя голова, тебя раздирает тоска и смятенье! Ты сразу могла бы понять, что вахтер с трудягами заодно. Конечно, он вольнонаемный. Втоиповцев рабочие поскрутили. До того допекли их втоиповцы, что не осталось у них терпения. «Барьер выживаемости»? Да можно ли ставить такие задачи? Ведь здесь, в душегубных дымах, трудиться способны лишь покорно-могучие люди, наивную веру которых затралил словесный обман. Покладист до самогубительства, трудяга, похоже, утратил надежду в протест? Упорствуй, страдай, будут жертвы. А толку? А толк, и всевластье, и роскошь без края и меры у кодлы, которая сцапала руль. Да где ж справедливость? И есть ли к ней путь?
Вкусом горького миндаля отзывает во рту, и вязкий налет на зубах, как от терна. Неужель у меня кипит котелок и при дозе «Большого барьерного рифа»? Вот счастье! Значит, и тут, на заводе, обнаружился ум? Надо медлить. И подумать, подумать. Заблуждаться опасно в обстоятельствах бунта.
Вертолет шел зигзагами над заводом. Восьмерка, раздвинувшись, следовала эволюциям флагманской машины. Над стальными вертикальными трубами газосборника тряслись крышки. Даже сквозь реактивные свисты были слышны звуки, слегка приглушаемые кирпичной кладкой на исподе крышек; из-под них оранжевыми кругами выхлопывалась гарь.
Низкий полет над газосборником, где, судя по клацанью крышек, поднялось давление, определялся инструкцией как очень рискованный: вероятны взрывы, отравления, длинное пламя.
На крошечном телеэкране, вделанном в ручку кресла, возникли три тройных ряда намекающих лиц. Пилоты выходят на экран, когда угроза для машины, ее экипажа и пассажиров диктует незамедлительный маневр.
Курнопай отмахнулся: дуйте, как шли.
Растяжки торцовой трубы (ее клапанами обычно снижалось давление в газосборнике, а теперь их некому было открыть) лопнули разом, словно подпиленные. Квакнуло. Ужас обуял чертову дюжину головорезов во главе с Курнопаем. Ракетой, нечаянно сорвавшейся с пусковой площадки, труба проломила салон, завертелась, сшибая и уродуя кресла. В хвостовом отсеке, где хранились продукты и оружие, она застряла.
Отделавшиеся легкими травмами, головорезы улыбались друг другу. Возврат боевого задора.
Но поспешили головорезы обменяться взбадривающими улыбками. Загорелись кресла. Перекосом фюзеляжа заклинило боковые двери и люки.
Курнопай бросился к пробоине в полу, выстрелами из термонагана обрезал металлическую рвань. По мановению его руки в квадрат отверстия стали выбрасываться головорезы. Опять же с помощью термонагана он отворил боковую дверь, откуда, едва приземлились, выскочил, взвалив на себя Пяткоскуло. Следом выскочили пилоты и штурман.
В кислотном дыму головорезы ничего не видели, как лунатики бродили по мостовой, заходились в кашле.
Пяткоскуло, опущенный Курнопаем на булыжник, опрокинулся навзничь и скользил на спине, толкаясь руками-ногами.
Вертолетчики — запрет Курнопая не надевать очки и маски не распространялся на них — по его приказу свели полк в одну шеренгу. Хваленой выдержки головорезов: «Умирая, держат фасон», — как не бывало: корчатся, вьются, угибаются задыхаясь.
И снова Курнопая охватило жалостью, но он продолжал сохранять решимость. Он не сумел бы тогда объяснить вразумительно, почему не отменяет приказ, приведший полк в состояние небоеспособности. Жалость и понимание того, что руководит вопреки уставу и положению о тактике подавления бунтов, было поколебали Курнопая, но все в нем засопротивлялось внутренней зыбкости, будто бы кто-то внедрился в его расслабившуюся волю.
Сосредоточась на своих чувствах, он вынес впечатление о подсказке извне, но тут же открестился от нее. Не проявило ли себя скрытое в подкорке самовнушение?
«Действую в одиночку, — сказал он себе, чтобы определиться. — Абсурд, Курнопа, абсурд!» А впечатление о подсказке упорно сохранялось в чувствах и привело к правофланговому головорезу, и заставило прошептать на ухо:
— Передай, пусть полк включит приемники. — Когда приказ прокатился по шеренге, добавил уже в микрофон, пристегнутый к запястью. — Залечь вокруг вертолетов. Не стрелять, что бы ни случилось. Ждать моих указаний.
Отдавая команду, он еще не предполагал, что предпримет и куда подастся. И только вертолетчики положили полк вокруг машин (над землей находился воздушный буфер-просвет, поэтому дышать было легче), Курнопай воспринял сигнал, природа которого почему-то сформулировалась для него как излучение человеческого мозга. То обращаясь к САМОМУ, то вступая в духовное соитие с САМИМ, который, чудилось, сам лично соотнесен с ним, Курнопай был полностью настроен на высшую взаимосвязь, потому и усомнился в том, что сигнал подал человек. Не мог он излучить сигнал с такой силой, коль от него не отвертеться. Наверняка САМ продиктует ему, как поступить.
Курнопай включил гравитонный передатчик. Без промедления отозвался Болт Бух Грей. Что-то сталось с полированным баритоном главсержа: шершав, словно горло обожгло спиртом.
— Обстановка?
— Отсутствие присутствия.
— Не разводи тьму.
— Тьмы тут предостаточно. Я вот зачем, господин Верховный Главнокомандующий.
— В темпе. Бронетранспортеров подбросить? Ракетами для острастки садануть?
— Не требуется. Мною хочет руководить САМ.
— Гордыня.
— Он уже руководил мной. Я входил с ним в соитие. Несколько минут назад он подключился к моему сознанию.
— Ударил лучом?
— Ага.
— ОН. Поздравляю, мой персональный любимец. Раньше ОН вступал в соитие исключительно со мною. ОН пользуется принципом избирательности в чрезвычайных случаях. Два-три случая на эпоху очередного правителя. Счастливец! Удостоился. Бунт смолоцианщиков взволновал и ЕГО. По пустякам не волнуется. Ежели ОН намекнет на кару — ни перед кем не останавливайся. Больше не смею советовать. Теперь не я тебе верховный.
Курнопай ждал, надеясь, что САМ прояснит ему цель и подробности обстановки.
Промедление САМОГО чуть ли не сжигало Курнопая. Он не вытерпел, укорливо напомнил САМОМУ о том, что томится, и спросил, возмутясь:
— Зачем тогда отвлек? Итак я в раздерге. Делаю то, чего не должен бы делать. Мой разум сорвал все социально-философские ограничители. Без них какой я военный?! Даже антисонин не устранил хаоса в чувствах и уме. Я уж не говорю о кощунствах, разрушительных для религии. А может, ты завихривал мои разум-чувства, чтобы проверить, на что я способен?
И опять САМ не отозвался. И побрел Курнопай туда, куда, мнилось, он был направляем. Из-за угольного холма выткнулся шпиль. На нем, понавешанные, топырились приборы, должно быть, для обнаружения присутствующих в смоге газов и для замера их количества, приходящегося на один кубический метр атмосферы. По сторонам от шпиля, сориентированные на страны света, круглились шары, осуществляющие очистку воздуха и хранящие запасы сжиженного кислорода, азота, углекислого газа.
Шпиль и шары возвышались на макушке купола. Кольцевая стена, покрытая налетом смолы, спутывала впечатление от здания как от жилого помещения. Надо было уходить от него, подобного цирку, или обогнуть, ища людское обиталище, но он продолжал вглядываться в овал стены и мало-помалу различил по впадинкам контуры дверей. Подошел к ближней двери. Ее смоляной покров вроде кто-то пробовал проскрести гвоздем. О, да это каракули. Каракули сложились в слова:
МЫ МЕЧТАЕМ О ВЕЧНОМ СНЕ. УБЕЙТЕ НАС.
46
Что-то заставило Курнопая приготовиться, чтобы войти в здание. Там, внутри, весело, потому отупляюще чуждо проверещал звонок, и дверь отворилась. Шаг через порог. Дверь, закрываясь, поддала его сзади.
Очки слетели. Затрепетал: не отыщет их в чадной тьме. Через секунду прищурился. Под куполом бело: как солнце жарким полднем, пылали прожекторы.
Чистый воздух помещения, повеивание запаха тополевых почек, покрытых клейкой смолкой, заставило Курнопая удивленно хмыкнуть. Поднял очки, всходил по настилу, сходному с подъемным мостом средневекового замка массивностью плах и тяжестью цепей. От настила сферически размыкались, чтобы на противоположной стороне свестись у другого настила, пешеходные мостики. К стальным фермам, черной решеткой отделившим купол здания от бетонной шахты, были привешены сетчатые многоярусные и многорядные кровати. Ниже кроватей хорошо просматривались из-за своей пластиковой прозрачности различного назначения службы: столовая, библиотека, телевизорная, туалеты, зал для плотской надобности. Привешенные тоже к металлическим тросам, службы находились высоко над странным полом, набранным из базальтовых конусов. Прыгни на пол оттуда, из служб, не только не устоишь на каменных остриях — переломаешь ноги.
Еще охваченный впечатлением безлюдья, Курнопай и тут настроился на горестный лад. Но когда пригляделся, его поразило то, что на доброй половине кроватей спали, что лишь отдельные кресла в библиотеке пустовали, что по телевизорной слонялись старики, угнетенные, вероятно, хроническими недугами и заточением. На экран во всю стену старики даже не взглядывали, а там стреляли по мишеням из пулевых автоматов мальчишки с девчонками, катающиеся на каруселях, демонстрировали детей-генофондистов, они красивы, ладны, ловки, азартно воинственны. В зале для плотской надобности (о чем однажды проговорился Курнопаю пьяный вдребадан провиантмейстер) скользили пары под виолончель, уютные, с ласковой гундосинкой мелодии напоминали те, которые отворяются в голосе женщины, когда она лопочет, будто бы поддается соблазну, а на самом деле плутовато нагнетает желание, и страсть уносит мужскую стыдливость…
Провиантмейстер нахваливал биоников, сексологов, художников. Они якобы создали ради трудяг, силу которых все-таки не исчерпывают ни бессонность, ни круглосуточные смены, девиц-развлекательниц, мало в чем уступающих неподдельным. Девицы мило болтали, пели интимные песенки, наигрывая на синтезаторах, дулись в картишки… Гладкостью и температурой кожи они не отличались от взаправдашних женщин. Пластика тела, правда, слегка огрублялась суставчатостью, чуждой упругостью были уплотнены грудь и живот, во время поцелуев пугало отсутствие дыхания, про душу и нечего говорить — ее так недоставало, когда человек пускался в откровенность. Создатели бионических девиц не заложили в программу их повадок сострадание или хотя бы простую способность подлаживаться под настроение клиента.
На девицах, в первый миг принятых Курнопаем за подлинных, слишком уж в облипочку была одежда, а скольжение чуть протезное, без привставания на пальцы, фигурки настолько образцовы — до искусственности, да и обликом весьма разнонациональны: кукольная кореянка, толстоволосая эскимоска, хипповая англичанка — джинсы вытерты до зияния кожи на ягодицах, в мохрах засаленного пончо куриные перья, громадногубая африканка из племени балуба, полячка с голубыми глазами, по-мавритански смуглая испанка и одна усредненная, что ли, европейка, близкая по антропологическому типу южным самийкам.
Именно европейка, едва партнер в желтом комбинезоне, плоский со спины, коснулся губами ее уха, побежала к алькову, где в сумерках томного газового освещения бурела тахта.
Преодолевая неловкость, он не отвернулся. Как все же девица поведет себя с Желтым Комбинезоном?
Возле тахты Желтый Комбинезон облапил девицу. Она вырвалась. Уставясь на нее, он отступил. Девица о чем-то известила партнера. Он прихлопнул свои ладони к ее щекам, притрагивался большими пальцами к вырезным крыльям носа. Вон оно что — крылья носа эрогенны. Вероятно, такая последовательность отношений девицы с клиентом заложена в ней сексологами? Девица переместила ладони Желтого Комбинезона себе на бедра, он пооглаживал их, после чего она распахала сверху вниз боковые молнии на кофте с юбкой и присела на тахту. Ух ты! Не желала ложиться в постель без поцелуев.
Из танца выбыли эскимоска и трудяга с буйволиной шеей. Курнопай дал трудяге имя Штангист. Хипповая англичанка и техник вида жестокого герцога Альбы не отличались от них предпостельными ласками. Сердце Курнопая затосковало от нежеланной мысли: он не знает, кто подражательней, истинный ли человек или бионический?
Курнопай отвернулся, сказал в сердцах:
— Ишь, оборудовали, гады.
На горбу мостика замаячила сутулая фигура. Втоиповец? Их училище, хотя и готовило термитчиков, часть выпуска направляло в распоряжение командования Войск Трудовой Организации Индустриальной Промышленности, откуда термитчиков вживляли в рабочую среду для осуществления спецнадзора. По шифровкам спецнадзорщиков командование ВТОИП судило о настроениях: оно выдергивало с предприятий рабочих, обнаруживших ненадежность. Выдергаи бесследно исчезали. От командпреподавателей Курнопай знал, что выдергаев отправляют на особо опасные заводы, где им уготована бессрочная возможность для самообеления.
В обстоятельствах, требующих немедленных кар, спецнадзорщикам рекомендовалось выходить, чтобы ценой разоблачения тайных полномочий содействовать пресечению смуты.
Следящая сутулая фигура остановилась осматриваясь. Чувство омерзения к себе, к училищу, к спецнадзорщикам, охватившее душу Курнопая, заставило помедлить с восхождением.
«Чуть что — убью! — пообещал он себе и подосадовал на свое, некстати, обращение к САМОМУ: — Не прими за дерзость, великий. Неужели и это исходит от тебя? Я еще не определил, для чего спрашиваю, но ТЫ все равно ответишь, если осуществляешь надчеловеческую справедливость?»
Чем дольше ждал, тем упорней прибывала в нем печаль. Она подхватила сердце, точно ливневый ручей, и понесла к обрыву, откуда оно упадет и будет унесено невесть куда.
Втянуться в состояние печали, он все сильнее к ней приохочивался, помешала Курнопаю головная боль. К мозгу будто присосался луч, похожий на недавний сигнал-зов.
Чтобы утишить боль, Курнопай быстро побежал к центру подкуполья. Боль исчезала по мере приближения к следящему сутулому человеку. Старался не смотреть на сутулого, полагаясь на биополевое угадывание. Отнюдь не спецнадзорщик воспринимался им — родственный организм. Попытал у себя: «Неужто Ковылко?» И невольно перемахнул ступенек через пять, и заметил в улыбке отцовы зубы, крупные и черные, как высокие клавиши пианино.
— Долго ж ты добирался, — промолвил отец. — Покличу, тебя — тю-тю.
— Покличу?
— Про себя. Прямо невмоготу было ждать. Ты-то, сынок, хоть скучал?
— Эх, папа, папа…
— Желал ли свидеться?
— Я иногда тосковал до жути. Жизнь, отец, без тебя и мамы убога.
— Сроду не поверю. Твоя тоска термитным огнем изошла.
— Навет, папа.
— Навет на пять лет. Не многонько ли?
— Настроился против родного сына…
— Ох, ничего хорошего я не жду от тебя.
— Знает леопард, чьего буйвола задрал? Правда?
— Моя правда — правда нынешних людей труда. Во-во, буйволы мы. Буйволы в черном смоге. Леопарды — твой Бэ Бэ Гэ и ты. Мы решили умереть. И умрем. Ждал тебя из-за чего? Хочу понять перед смертью, есть ли надежда на перемены. Кончится или нет, к примеру, бессонное рабство рабочих?
— Люди рождаются для труда.
— Перво-наперво они для жизни рождаются. Труд все дает, да мера ему потребна. Сделали из труда рабскую цель. Целей-то, сынок, у жизни много.
— Помню я, вы с мамой, кроме работы, еще в одну цель метили…
— Натуга труда, аж ни к чему не остается интересу. Выпил, поглазел, восстановился.
— А не сваливаешь ты, папа, личную ответственность перед лицом судьбы на державу?
— Спирать на державу легко, невинного из себя строить — тем паче. В чем и у меня грешки наскребутся. Ты, сынок, пускал ведь кораблики из коры. Дождь схлынул, ты к ручью. Любой кораблик ручей все равно утащит. Как стал прозревать, так определил свою жизнь по детскому кораблику в ручье. Тыркайся не тыркайся — сносит течением. Вас-то с Бэ Бэ Гэ небось не сносит.
— Не ставь рядом. Он — хрустальный маяк, а я, в лучшем случае, кусок ракушечника.
— Ты, сынок, посвятительше заливай. Кусок ракушечника? Хы. Головореза номер один зря не присвоят. Пожег, поди-ка, нашего брата тыщу-другую?
— Не жег совсем.
— Ну, перестрелял.
— Эх, папа, папа.
— Не кори. Цирк рабства здеся. Месяц побыть — во всем засумлеваешься. Не то что в сыне, в САМОМ засумлевался.
— Ты и раньше…
— Возникал, подвыпив отчаянным образом… И все ж таки до такой степени в САМОМ не сумлевался. Ты ответь давай, карать прислали или разобраться? У сержантишек завсегда виновны только трудяги. Сами они не виновны и, чего ни коснись, ни в чем нет и не было у них промашек. Серый твой отец кое до чего докумекался, даже через антисонин… Разобраться или карать?
— Ты недопонимаешь, отец, роль труда. Великий САМ и держправ за концентрацию энергии ради спасения нации.
— Концентрируйте свою энергию. Нашу — шиш вам!
Чернозуб поднес огромную фигу к носу Курнопая. Фига Курнопаю понравилась.
— Кто вам поверит — для ради концентрации энергии? Для ради концентрации самоуправства, для ради потехи, наживы… Мы раскусили вас. Вы себе — царствовать, нам — гнуть горб. Вы навроде улучшить породу самийцев… Разврат это пакостников. Разврат, а подкладка — наука, религия… Ни науки у вас, ни религии. Карай. Вон спят трудяги. Приготовились. Один умру наяву, и те вон, читают, да с паскудницами…
— Погоди, папа. Ты спросил: карать или разобраться? Войска не посылают разбираться. Главсерж облек меня, САМ… Я, отец, превысил полномочия. Мой полк за проходными воротами. Сейчас бы головорезы, возьми я с собой, производили аресты, сопротивлентов уничтожали…
— Что ты наделал, сынок?
— У вас положение хуже. Отец, мы не обнялись при встрече. Я наскучался о тебе.
Беспокойный, растроганный Ковылко, едва Курнопай в тоске и радости распахнул руки, отпрянул. Ему до сих пор не верилось, что головорез номер один, проклятый им, презираемый его товарищами, сберег чувство родства.
«Схватит, — подумалось Ковылко через миг. — Ему известно, что я предводитель. Сразу нагрянут головорезы, повыдергивают зачинщиков, и опять все пойдет, как установила сержантомерия».
Было бы сыновним отступничеством пасти глаза Ковылко. Но он легко определил, что́ сработало в отце, и его руки рухнули к голеням, точно чугунные.
Ганс Магмейстер натаскивал Курнопая на психодогадливость: в нужный момент раскавычивать эмоционально-умственный удар противника или выпад сослуживца. Считалось просто раскавычивать подозрительность, обусловленную замкнутым социальным существованием. Курнопаю открылось то, чего он не подозревал за собой. О нем, называемом Болт Бух Греем народным любимцем, мнение у рабочих, как о палаче. И даже у отца, иначе он не страшился бы его. В чем искать ответ на чудовищное искажение? До чрезмерности возвеличили? Не то. Без оснований возвеличили. А, к любимчику Болт Бух Грея, властелина армейской хунты, не может быть народной приязни. Но ведь он не виноват в том, что является любимчиком и преподносится самийцам головорезом номер один, на самом деле головорезом не являясь. Подмена сути для того, чтобы он скатился до этой сути? Может, и для того, чтобы он стал фигурой, отвлекающей общественный гнев? Возникнет для главсержа катастрофическая ситуация, и он заслонится им и еще кем-нибудь, чтобы остаться справедливым, вопреки воле которого они действовали. О, теперь такой момент! Допусти он репрессии, начнутся народные восстания, и тут уж ему отведут роль временного мола: шторм отбушует, мол ликвидируют. Но если даже все обойдется хорошо, зачем жить дальше, коль мнение о самом себе не то что не совпадает — не пересекается с мнением народа о тебе, родного отца о тебе? Не крикнешь: «Я человечный. Никого не убивал. Моя совесть, мой ум очнулись от спячки. Я болен горестями нации». А если предоставится возможность крикнуть, кто поверит и отойдет от общенародного отношения ко мне?
— Струсил, подумаешь? — оправдательным тоном спросил Ковылко. — Поостерегся. Один ото всех нас. Мы готовы умереть. И умрем. Вы превратили страну в гарем, в резервацию роботов. Все одно скоро самийцы вернутся к семейной судьбе. Работа по восемь часов. Ежесуточный сон. Уик-энд. Каждую неделю конверт с зарплатой. Какое счастье спать и видеть сны! Какое счастье получать деньги. Молчи! Правительство будет избираться. Никогда больше народ не допустит правительства путчистов.
До училища Курнопай не очень-то любил Ковылко. Зато жалел. Горестно делалось от тяжкого духа организма, отдающего смрадом и тленом, ежевечерними выпивками, должно быть, не в удовольствие, а чтобы захмелела и перестала артачиться его непокорность, от отчаянной пониклости, которая сваливала отца после несогласных слов, сказанных через отдушину бармену Хоккейной Клюшке.
Теперь, видя Ковылко в состоянии гордой обреченности, раньше не свойственной ему, и слушая его, проникнутого убежденным самопожертвованием, Курнопай полюбил отца, а жалость к нему возвысилась до сострадания. Себя же стал воспринимать с прискорбием: незадачливый сын, ненароком угодивший в среду помыкателей народа, и не усовестился, и не переменил доли.
Переживания последних дней и это заставили Курнопая выхватить из кобуры термонаган и приткнуть дулом к виску.
47
При жесткой настроенности против головореза номер один не мог предположить Ковылко, что исходом их встречи будет самоубийство сына. И все-таки он не оторопел, был готов к неожиданностям.
— Цыц! — вскрикнул он шепотом, чем и помешал Курнопаю нажать на спуск. Еще не поверив, что задержал выстрел, и боясь, как бы не спугнуть внимание сына, Ковылко прошептал:
— Нас же и обвинят…
Его шепот, повлиявший спасительно, возобновил лицо сына: была маска смертельного окостенения.
— Всех в расход пустят, — закрепил удачу Ковылко, не выказывая отчаяния, — единственный сын, и тому хана. Меня объявят злодеем хуже Хроноса. С богов, с них спрос маленький. Уничтожал своих детей — все одно ходил в богах. Я и не замахнусь — в преступники. Прости. Ты, поди-ка, и впрямь соскучился. Я-то уперся навроде муфлона.
Он троекратно поцеловал Курнопая, вялого, понуро опустившего термонаган и сожалевшего о том, что не удалось выстрелить.
Спасительна переменчивость человека. Не успел Ковылко унять дыхание после покаянных поцелуев, Курнопай уж казнил себя за эгоизм: забыл о Фэйхоа, Лемурихе, Каске. Отец с товарищами получил бы вышку, пережив судебный процесс, к которому с фальшивой патетикой приковали бы не только телезрителей Самии, но и всего глобуса. Даже Фэйхоа приняла бы смертельный приговор Ковылко как справедливый, однако Курнопая наверняка истребила бы из своей памяти. За жестокий индивидуализм. У мамы Каски есть новые дети, долго бы не печалилась. А вот для бабушки Лемурихи его уход отозвался бы неотступной кручиной. Нет, за преклонением перед Болт Бух Греем она быстро бы развеялась.
Курнопай повертел склоненной башкой, делая вид перед отцом, заодно перед самим собой, что окончательно отделывается от одури. В этот момент и подосадовал на собственное подсознание. Оно, когда подозревать о том не подозревал, захотело, чтоб он самоустранился от участия в событиях, обещавших трагические подлости, а также от будущих преобразований, чему навряд ли обойтись без вероломства, а ведь оно оборачивается крахом прежде всего для незащищенных душ.
— Сказал бы словечко про маму, — пробормотал Курнопай.
— Про маму? — как бы преодолевая сонливость, отозвался Ковылко. — Ей полегче. Ты, должно, запамятовал ее присловие: «Педали были, педали останутся»?
— Нет.
— Все идет как идет, и убиваться не надо.
— Короче, философия неизменности?
— У баб и девушек натура вроде того, из теплой смолы. Они из нее лепят, что заблагорассудится. Кто им приглянулся, к тому клеются, где надумают, там пришлепнутся. Гудрон с чем угодно вяжется. И они так могут: скальник — дак со скальником, гранит — дак с ним, габбро — дак с габбро. Природа сильна приспособлением. Женщина не меньше. Ты давеча мне: о главсерже, мол, неуважительно. Большинству мерещится — на верхушке пирамиды вольготно сидеть. Об римских цезарях читал… Некоторые завистуют: вот-де… Зря. Походы, битвы, на форумах грызлись почище тигров, сети плели противников заловить и ухлопать. Никто из цезарей, почитай, спокойного дня не прожил и редко кто своей смертью умер. Белье в стиральную машину сунешь. Там его верть-круть. Ихняя, цезарей, судьба навроде белья в стиральной машине. Но чистым оттулева никто не выходил, наоборот, в сплошной грязи и заразе. Дак почему об главсерже помянул? От неуважительности. К нему много неуважительности, не позавидуешь. Меня из пирамиды выверни, она покосится. Живенько обратно на место или другой блок туда втолкнут. С пирамиды свалишься или стряхнут, дак не больно взгромоздишься обратно. Неуважительности к женщинам у меня меньше. Вы счас, Болт и болтишки, за генофонд, считается, обеспокоились. У баб-девушек завсегда это в заботе. Отсюдова ихняя смоляная пластика. Одначе об них честные выводы нужно… Скве́рны тоже, пагубы, обмана… За роскошества и всяческие наслаждения-ублажения они скорее на что угодно идут.
— Отец, неужели ты превратился в женоненавистника?
— Не любую правду человек решается выставить на обзор другому человеку. Про обзор большинству — нечего говорить. Так-то. Наша мать обо мне забыла думать. Окромя Болт Бух Грея, для нее никто.
— Навет.
— Все тебе, сынок, наветы мстятся. Влюбилась. Трое детишек от него. Родней, чем я. Вот тебе и генофонд. До проклятой революции сержантов об этой штуке не слыхивал. И чтоб никогда не слышать. Революция? Что тогда контрреволюция?
— Вы давно с мамой встречались?
— Была свиданка полгода назад. Навроде ширмы посредь зала. Я с одного боку ширмы, она с другого. Лица друг друга видим — и все. Минут десять потолклись подле ширмы, мать ладошкой махнула: крой, мол, отсюдова. Я не ухожу. У ней в глазах бегство. Поговорить бы, наглядеться на нее, истосковался, спасу нет. Сердце из груди выворачивало. Пытка — не генофонд. Семьи разбили. Родители поврозь. Дети поодаль. Каску раз в месяц к сынкам допускают. Что там малышне без матери внушается, только САМОМУ известно. Производители выискались.
— Досада.
— Кабы досада — хорошо. Крах природного правила. Птицы и те парой живут, птенцов сами выводят, выкармливают, на крыло ставят, к перелетам готовят.
— Но, отец, не улучшать генофонд — крах Самии.
— Как, во имя чего, в каком роде? Ты видел среди зверей иль птиц калек? Здоровяки, красавицы… Выбраковка происходит без всякого вмешательства.
— Они, отец, не ведут войн, не работают на адских производствах, не пьют, не курят, наркотиками не колются, не развратничают, микробиологических опытов на них не ставят. Ты прав: как улучшать генофонд, ради чего, какими средствами? Практика генофонда сегодня вне доверия. Она для элитариев. Она, как горный кряж из шоколада, осуществляется во имя их обжорства эротического.
— Четко говоришь, сынок. Понимаешь, генофондисты-осеменители пьяными, почитай без исключения, зачинают ребятишек. Я что скажу? Генофонд хотите обогащать, дак здоровущих фермеров жените на прекрасных крестьянских девушках, рабочих — на работницах. Все слои народа должны продолжать свои линии в генофонде. И перекрестные, стало быть, браки. Генофондята вырастут, твои же, сказать, братишки, все в администраторы полезут. Кто сеять-жать будет, машины делать, агрегатами управлять? Индию ругают: касты, позор, пережиток феодализма або еще чего. А касты обеспечивают Индии лестницу быта и труда. Нет у них хозяйственной ступеньки, где бы не доставало работников. Токо опыт с генофондом — задача на столетия, на тыщи, поди-ка, лет. Живем-то уж миллионы лет.
— Четко говоришь, отец.
— Подтруниваешь?
— Хвалю.
— Ты не хвали. Нашему брату чихать на похвалу, как на детскую присыпку от пота. Болт Бух Греям нужно, чтоб их превозносили. Они балдеют от словословий, дак им и устраивайте… Ты помоги стране. Наши требования пусть удовлетворят.
Ковылко достал из кармана комбинезона свернутый вчетверо портрет главсержа. Оборотная сторона портрета была заполнена шарахающимися из стороны в сторону каракулями.
Пункт о незамедлительной отмене антисонина Курнопай прочел с восторгом, потому и вскинул над плечом кулак. Добавление к первому пункту Ковылко накропал карандашом (милая, конечно, отсебятина), оно вызвало у Курнопая ухмылку. Отец предлагал сохранить формулу антисонина на случай, ежели когда-нибудь космический корабль отправится в путешествие на прародину САМОГО. Чудны́ все-таки люди! Сколько лет неверие в САМОГО крутится в отцовом сознании, и внезапная приписка про неосуществимую скоро мечту.
Вторым требованием было возвращение к прежней рабочей смене — она не составляла больше трети суток на ядохимическом производстве. Опять же Ковылко приписал карандашом, что до ликвидации черных смогов смена не должна превышать шестой части суток.
Третий пункт воспринимался как извинение с привкусом мольбы: «Промежду нас совсем нету типов с корыстолюбивыми замашками, однако, сами посудите, господа державные сержанты, как трудяге ломить работу досшибачки без получек?» И тут отец не утерпел и добавил: «Покуда самийцы жили на подножном корму, у них был меняльный период. Завелись города — сразу деньги. Зря пишут, что они отпадут в обеспеченном обществе. На самом-то деле зажиточный человек держится за деньги цепче безработного, або трудяги с маленьким окладом».
Доказательство не пахло наукой, но Курнопай, которому втемяшивали в училище, что экономические отправления не зависят от психологии людей, согласился с отцом. Неожиданно для себя он решил, что все начинается с психологии, а также определяется ею, хотя хозяйственные структуры создают видимость о своем всесилии. Вдобавок он подумал о том, что если бы все определялось психологией народа, это было бы замечательно. Когда всему установитель одиночка или олигархия, тогда везде самовластие единицы или групповая психология. Прежде чем Курнопаю далась эта мысль, в его воображении промелькнули храм Солнца с чуть сутуловатым юношей, задравшим лицо к скульптурным картинам на песчанике (юноша — Черный Лебедь, будущий Главный Правитель), и затуманенно довольный Болт Бух Грей, сидящий на мужском символе из базальта, скрытом, как и две девчонки — Кива Ава Чел и Лисичка, под шелком знамени.
Взаимосвязь воображенных Курнопаем правителей невольно преобразовалась в сексрелигию. Будь кто-нибудь из них по-фермерски нравственным, продолжалась бы вековечная мораль, обусловленная строгими обычаями земледельческих народов и охотничьих племен. А закабаление промышленных рабочих, оно, наверно, возникло под воздействием мировых империй, тысячелетиями относящихся к народам, будто к преступникам, приговоренным к пожизненной каторге.
Кто-то притормозил движение его рассудка. Не ошибся. Притормозил в момент, когда он приближался к выводу, что горстка сержантов, с молодой ловкостью прикрываясь именем САМОГО, благими намерениями, наукой, изловчается притворничать еще искусней, чем закоренелые политиканы, потому и превратила народ в этаких сиамских близнецов, один из которых трудробот, другой сексробот.
Тому, чье вмешательство в мир его сознания он ощутил повторно, понадобилось это не столько для прикрытия Сержантитета, сколько для защиты Болт Бух Грея.
Курнопай смутился. Ему помнились и отречение от Болт Бух Грея, и интеллектуальная обольщенность, вызванная его державной и космической философичностью. Чтобы оправдаться перед совестью, Курнопай мысленно сказал: «Я нападаю на Бэ Бэ Гэ, не отвергая в нем деятеля и мыслителя. Здесь лишь в малой мере вина держправа. Здесь (мудрец этот Ганс Магмейстер!), пожалуй, террор аппарата. Правитель только ставит задачи. Подчиненный ему аппарат может быть ленивым, завистливым, подлым, умеющим их извращать и бойкотировать».
— Сынок, дополнения ты после обмозгуешь, — послышался нетерпеливый голос Ковылко. — Я вылез в руководители забастовкой. Поправки накалякал…
— Ты, отец, не оправдывайся. — У Курнопая создалось впечатление: не заговори Ковылко, ему бы, едва он выразил свое отношение к Болт Бух Грею, что, несомненно, было воспринято, открылось, кто затормозил движение рассудка.
— Сынок, читай пункт о семье и браке.
Напоминания не раздражали Курнопая. Тревожится Ковылко, как бы головорез номер один не переменился. Невзирая на желание успокоить отца, стремился осуществить свою пытливость, вот и спросил САМОГО, не ОН ли пооберег Болт Бух Грея от неприятия им, Курнопаем, его благотворных устремлений. И когда эфир, куда, видя вдали то мраморное здание, Курнопай излучил свой вопрос, промолчал, да еще и со значением недовольства, лишь тогда он прочел последний пункт, где содержались те же мысли, до которых он дошел самостоятельно: восстановить семьи, отменить запрет на браки. К этому пункту отец тоже сделал добавление. Хотя носило оно личный характер, тем не менее Курнопай воспринял его как общее и свое собственное: «Труд, генофонд, материальный достаток — все эти вещи стоят беспокойства нашего народа. Но если есть о чем больше всего страдать — о порушенной возможности у людей жить парой, любить, рожать, растить ребятишек, храня друг другу верность. Без любви, семьи, верности не может быть родины, продуктов труда, праздников, сержантитета».
48
Все равно Курнопай одобрил бы петицию, но без последней приписки он не вдохновился бы для разговора с Болт Бух Греем до убежденности, отбрасывающей сомнения.
Нажатие клавиша высочайшей связи, и Болт Бух Грей отозвался:
— Верховный слушает.
Тон похоронный, трескучий, словно гортань полопалась, как пойменная глина Огомы в период лютого жара. По всей вероятности, возможен переворот, ежели события отворятся реками крови?
— Учитель, докладывает персональный любимец, внук Лему…
Он осекся из-за обращения «учитель».
— Продолжайте. САМ ждет вашей информации.
— САМ?
— Чему удивляться? САМ относит вас к опорным офицерам армии. Нужна достоверная информация. Я уже уличил во лжи на грани предательства двух генералов. Вслепую руководить нельзя. Часть подразделений, на преданность коих полагался, перешла на сторону забастовщиков. Адъютант Пяткоскуло просил полк, дабы покончить с вами, Курнопа-Курнопай, и с впавшим в крамолу Чернозубом. Любимец САМОГО, страна перед опасностью развала. Не допустите гражданской войны. За неделю нас скушают соседи. Разведка донесла: на уровне министров иностранных дел соседи произвели раздел Самии на пять кусков.
— Подавятся.
— Рад слышать.
— Главсерж, есть здравый ход.
— Спасай державу, головорез номер один. Я поверил в твою политическую хватку, когда ты помешал спалить деревню племени быху. Ты предотвратил мировой скандал. Мое имя теперь в числе наигуманных имен земшара.
— Сегодня перед папой я почувствовал себя пацаном… Учитель, мы должны принять условия забастовщиков.
— Условия, чья суть — измена революции сержантов?
— Не зря ж, эх, я саданул Пяткоскуло в пах! Полагаться на меня — значит забыть донос карьериста. Верховный, я привожу заключительную часть условий, нацарапанных Чернозубом: «Без любви, семьи, верности не может быть родины, продуктов труда, праздников, сержантитета».
— Аргументы?
— Хомо сапиенс существуют три миллиона лет. Семейные кланы и семья не меньше миллиона. Гены!
— Убеждает.
— Антисониновый предел совпадает с пределом бессемейности.
— Биоритм — гениальное открытие трудяг.
— Нет — иронии. Да здравствует полный серьез.
— У Сержантитета серьеза полные штаны. Хо-хох. Ориентируясь на характер твоего поведения, я решил, что следует отменить антисонин. Еще аргументы?
— Уступка создаст равновесие между верхами и рабочим классом, иначе крушение, потому что смолоцианщики решили умереть.
— Не рано ли торжествуешь, Курнопа-Курнопай? Неизбежны консультации с владельцами монополий, с профессурой экономических факультетов, социологами, экологами… По науке…
— По науке без науки.
— Непочтительный каламбур. Необходим аргумент, опирающийся на учение САМОГО.
— Все невежественное — научно, все научное — невежественно.
— Г-хым… Восхищен! Научное, изживая себя, становится невежественным. Что отрицалось как невежественное, становится научным. Вы были облечены САМИМ, Курнопа-Курнопай. Подтверждаю непререкаемую свободу действий. Минутку. Конечная инстанция дает о себе знать. Возьмет и не даст согласия. Попробую склонить.
Надежда то мерцала в глазах Ковылко, то исчезала за скорбной дымкой. Желание утешить его за ожидание, прежнее и нынешнее, заметалось в сердце Курнопая, едва главсерж приостановил их разговор. Курнопай терпел и пробовал настроить себя на горестный исход. Он не забыл, хотя антисониновая замуть катилась по каналам памяти, о мыслях, по которым выходило, что САМ бывает равнодушным, отстраненным, а в чем-то и безумным.
— Генерал-капитан, — раскатом грома пролетело в шлемофоне, — счастливчики мы с тобой. Наш план получил одобрение САМОГО. Сумей осуществить. Я положился на тебя. В последующем, будь любезен, положиться на Учителя.
— Клянусь полагаться на Учителя, господин главсерж!
49
Радуясь, Ковылко с Курнопаем начали так подпрыгивать и обниматься, как футболисты, только что забившие гол. Уверенность в том, что еще никто в цирке не знает о случившемся, увеличивала их торжество. Каким восторгом охватит души рабочих, когда они, отец и сын, объявят о победе забастовки! Будут скакать на кроватях, как на батутах. Ой, кабы кто-нибудь не свалился вниз, на базальтовые конусы. В день-то раскрепощения, в день возвращения надежд — и смерть. Что страшней, полопаются тросы, рухнет купол.
Почти готовые к гибели всего цирка, они перестали прыгать, соткнулись лбами, заплакали. Однако мгновение спустя они очутились среди ликования и выкриков: «Победа!», «Проклятье рабству!», «К женам и детям!», «Долой черные туманы!», «Концу света не наступить!», «Воля!»
Курнопай взял на изготовку мегафон, чтобы предотвратить общую смерть. И замер, зачарованный. Пространство меж куполом и кроватями было заполнено людьми, точно поднебесье птицами. Они парили, разбросив руки, управляя лапами и пальцами ног, будто хвостовым оперением. Какой-то старик, подбородок колом, ухо раструбом, голенький, в ботинках носорожьей кожи, почему-то зашнурованных, катался по воздуху бревном, как по траве. Три русых парня отбивали чечетку на гладильной доске; один из них воспроизводил кастаньетами дробь каблуков. Для танца, требующего лаковых туфель, брюк со «стрелками», накрахмаленных манишек, темных жилетов и фраков, босые лапы и клетчатые трусы до нелепости не подходили, и все-таки наблюдать за ними было приятно. Клиенты бионических девиц плыли на спинах под куполом, дрыгались, натягивая на себя одежду. Недоумевающие девицы просили их вернуться. Плановое время не использовали, газировкой не угостили. Девицы стояли на подоконнике, но последовать за клиентами не решались. Кореянка попрядала пальчиками в воздухе, пробуя его на ощупь, но уплотнения в нем не ощутила. Она встревожилась от предположения: если трудягам вернут жен, то наступит безработица. Галдели. Ее столкнули с подоконника в зал. Ничего подобного. Жены не владеют приемами «Кама-Сутры».
Жестом пренебрежения Ковылко хлопнул сына по затылку.
— Слишком много чести… Ты на братьев по классу гляди. Запоминай, какое счастье приносит милосердие. Школили-муштровали в училище, ан не выщелочили из сердца кровной среды.
Неохотно Курнопай отвлекся от наблюдения за девицами.
Ковылко подосадовал на себя: «Дряхлый дед я, что ли? Парнем-то я в джунглях, где, кроме моего отца, и человеками не пахло, и то все девок искал. Эх, возраст…»
— Ты извини, отец. В училище заедало однообразие. У нас этого не было. Чудо в этом есть. Прямо живые существа!
— Первая примерка, сынок. Настоящие куда милей. Корень смысла какой? Пол своего требует. Но работа-то без сна выцеживала из нас силы до основания. Ну, иногда что-то там затерпыхается… Их и понаделали на каждый завод, в исследовательские институты, клеркам банков и торговых фирм… Расход на девицу махонький — в сутки порция мороженого и стакан газировки. «Экономика на службе рабства» — вот как мы про это смекаем. Так что не приходи в раж. Это дело, с какой стороны ни глянь, издевательство. Знаю, у тебя-то по молодости терпежу вприбав к беззаботности хоть отбавляй.
— Чистый мой Ковылко, ты прав. Неосведомленность оборачивается кощунством. Ты сказал: школили-муштровали меня, но любви к родной среде не истребили. Да не знал я нашу среду. Моей средой были мальчишки, бабушка Лемуриха, вы с мамой и телестудия. Если что доброе во мне и отложилось, оно из ваших с мамой печалей, когда вы приходили из бара, и ты настырничал в разговоре с бабушкой да с барменом.
— Во-во!
— Не в среде суть. В отложениях чувств. Ты правильно сказал о сострадании. Чувства главней. С изменением среды чувства не отпали.
— Ага. Э, не упустить бы! Ты молодчина, сынок. У тебя нету наслаждения от власти. Ты нас от смерти отвел. Удовольствие! Да еще какое! Круг этого редко у кого не летала бы душа. Твоя — нет. Горжусь тобой. Они вон бесятся навроде медвежат. Думают, само собой далось. Кабы не ты…
— Полноте, отец.
— Ты рот мне не затворяй. Не подчиненный тебе. Я должен известить товарищей.
— Ни в коем случае.
Ковылко не послушался Курнопая. По-ораторски громогласно он объявил, что ни одно из условий смолоцианщиков правительство не отклонило, благодаря его родному сыну генерал-капитану спецвойск.
Гудроново-темными губами отец похватал воздух, как раньше хватал снег с веток бразильских сосен в горах, запалясь от ходьбы, но ему не хватило дыхания, и он провопил, давая петуха:
— Сы-ла-ааа-ва дырр-ругу народа питоммм-ц-ху САМОГО нашему К’хур… Курнопаю!
В училищные годы курсанты славили Курнопая на каждом утреннем рапорте. Муторно ему было от храпа танков, прущих бездорожьем. Но куда муторней бывало ему от рявканья: «Да здравствует головорез номер один!» — где «эр» скрежетало, дробилось, растиралось в прах.
Теперь он испытывал другое: стыд и щемящую неприязнь. Столько лет прожито отцом в отторгнутости от вольной волюшки, а он вдруг орет славу тому, кто чудом удержал себя и полк от расправы. Всегда была в отце мера достоинства. Тут он сам, Курнопай, виноват. Сказал бы, ведь безграничны полномочия, что они, подобно труженикам всей державы, совершили рабочий подвиг. Собственно, и сейчас не поздно.
И Курнопай сказал. Только видимость славы в том, что он сумел убедить главсержа прийти к соглашению с забастовщиками. На самом деле его поступок, как и оказанная ему Болт Бух Греем поддержка, обговоренная с великим САМИМ, есть всего лишь легкое искупление за самопожертвование смолоцианщиков.
Сказал и поклонился рабочим от имени державы, да прибавил еще, чтоб они глубоко осознали себя, что произнесенную им правду подтверждает воздух: когда б не были они праведниками, он бы не держал их, как земля.
И смолоцианщики, до сих пор не отдававшие себе отчета в том, почему держатся в воздухе удобней, чем астронавты в космосе, прониклись собственной святостью и попросили Курнопая отпустить их домой хотя бы на денек. Он понял, что понимание дается людям в тяжелых муках (как маялся недавно сам, чтобы додуматься до простых выводов) и дал им отпуск на месяц.
50
Завод Каски, как и завод отца, вынесли далеко за пристоличные городки. Приказав полку возвратиться на место постоянного расположения и прихватив Ковылко, Курнопай отправился за матерью на вертолете главного администратора смолоцианщиков. Главадма, арестованного забастовщиками вместе с членами правления, заперли в зале свиданий. Поскольку главадм и не принял требований рабочих, и отклонил просьбу их делегации связаться по телефону с министр-сержантом, руководящим промышленностью («Лажа. Ничего не достигнуть. Необратимость. Вас отстреляют, как леопардов, отведавших человечины»), Ковылко хотелось усовестить его примером сына. Но Курнопай отложил встречу с ним, чтобы повидать мать с братьями и отвезти их домой. Для присмотра за главадмом и членами правления он оставил втоиповцев, тоже арестованных забастовщиками.
Каска опечалила сына. Еще не ответив на его приветствие и не прекращая работы, она сказала, чтобы Чернозуб не смел показываться ей на глаза. Отец склонил голову к плечу — грусть, недоумение, покладистость. Педали под ее ногами ходили плавно. Тело маячило над поручнями. Валкость и устремленность велосипедистки. Манипулятор опрокидывал на конвейер каски. Они уплывали, качаясь, как спасательные посудины летчиков, потерпевших аварию над океаном.
Курнопай отыскал в себе мальчишескую повадку: прищемил мочку уха пальцами, с беззаботным удивлением расширил глаза.
— Что стряслось, ма?
— Не подлаживайся.
Огрызнулась не на кого-нибудь, кто долго отсутствовал, а на сына, это было оскорблением для Курнопая.
— Не виделись ведь с незапамятных времен.
— Чернозубу лучше убраться подальше от греха.
Той поры, когда Каска бывала строптивой, Курнопай не мог помнить. Она выходила замуж за Ковылко с унизительным сопротивлением, дескать ты получишь все, что нужно, но сперва нагуляйся, потом завязывай голову. С помощью Лемурихи он уговорил Каску к замужеству. Обманом он зачал ей ребенка. Как она ругала его за простую оговорку, как нападала за маломальскую оплошность в приготовлении еды: сама на кухню не заходила — тошнило от запахов, от вида кастрюль и газовой плитки, как била по спине сумочкой на улицах, в подземке, в кинотеатре, если ей перечил… Рождение Курнопая (чуть не умерла, думала наказание от САМОГО) словно бы подменило ее. Благодарила Ковылко за обман, была с ним ласкова, нежила сына, хозяйничала по дому с желанием, даже Ганс Магмейстер, дававший тогда иллюзионистские сеансы в баре, не внушил бы ей такого рвения.
Ведо́мый сыновней тоской, не укрощенной и уколом «Большого барьерного рифа», Курнопай не допускал, что не уймет Каскиной ненависти к отцу. Столь полярной перемены не допускало в женщине домовитого типа душеведение Ганса Магмейстера. В подобных случаях он предлагал воздействовать не укоротом, а вкрадчивой, для блезиру покорной настоятельностью.
— Пусть останется на чуть-чуть, ма.
— Остаться на чуть-чуть… — Она умеряла себя. Сын явно пресек ее нравность, не желавшую скатываться к неприличию. — Ты знаешь, кто с кем оставался на чуть-чуть до введения сексрелигии?
— Откуда мне знать?
— Взрослый стал.
— В чем взрослый, в чем и младенец.
— Я про Чернозуба. Думаешь, мне не известно, какую он пилюлю преподнес державе. Подрыватель сержантского строя хуже предателя. Полез в политики, в вожди. Не с его выставкой. Никто за ним не потянется. Из-за зубов одних отвернутся.
— Не отвернулись.
— Тебе откуда известно?
— Я только что был на смолоцианистом.
— На поруки выпросил смутьяна?
— Не потребовалось.
— Зря взял на поруки. Воспользовался отношением Болт Бух Грея. Чернозуб подвел себя под термонаган. При Главправе от него и пепла бы не осталось. За пять лет почти все перевоспитались. Чернозуб как па́стился на Главправа, так па́стится на главсержа. Все условия: трудись ради Самии.
— Спешишь, ма?
— Четыреста касок надо додавить.
— Ну их. Из-за твоего пророчества: «Каски были, каски останутся», — Самия только и способна быть страной отчаяния.
— Ты стакнулся с ним? Изменил САМОМУ, главсержу, присяге?
— Стакнулся.
— Бунтовщики, изменники, прочь!
— Стакнулся со всеми: с папой, с Болт Бух Греем, с великим САМИМ.
— Тебе отец дороже…
— Мужская солидарность, ма. По этой же самой причине мы возьмем тебя на содержание. Детям будешь отдавать душу.
— Ими без меня занимаются.
— И плохо. У меня души бы не было без папы, без тебя, без бабушки Лемурихи.
— Что там душа? Труд — моя родина, мораль, судьба. Без детей можно обойтись. Ты был — и достаточно. Уматывайте. Еще четыреста касок.
— Будь прокляты они, ма.
— Не проклинай. На валюту идут. Самим пригодятся.
— Хочу повидать братьев, ма.
— Курнопа, ты отступник. Ладно, ты наведайся к братьям. Чернозуба к ним не подпускай.
Ковылко переминался с пятки на пятку. Сожаление в его глазах сменила оскорбленность.
— Зачем не подпускать?
— Теперь раскрылось! — закричала Каска. — Ненависть заставила Чернозуба поднять бунт. Свел счеты с главсержем. Все равно САМ не позволит затронуть моего Болт Бух Грея. Люблю.
Мчалась Каска в гору бешеней самых выносливых гонщиков. И стремилось в будущее ее клиновидное от немыслимой истомы лицо.
Брели между штампами поникло. Никуда бы лучше не идти: рухнуть и умереть. Скорбно качал смоляной головой Ковылко. Плакал головорез номер один к удивлению штамповщиц, они считали его бессердечным.
51
К детскому дворцу шли стеклянной галереей. Арками изгибались от стены к стене лиловые глицинии. За исключением дней, когда находились в джунглях на термитных стрельбах, Курнопай не видел не то что цветов — травки. Теоретики воинского воспитания рекомендовали истреблять на территориях училищ любую растительность, вплоть до мхов. Считалось, что она, пробуждая в курсантах лирические эмоции, вместо цементирования характера разжижает его.
Хотя больше полумесяца провел на побережье, тоска о природе саднила в сердце. Грозди, родниковый аромат глициний сбили потерянность Курнопая. Он бросился к цветопаду. Сунуть в цветопад лицо, надышаться до забвения. Перед этим мигом он вдруг подумал: «К чему надежды, если распад материнства?»
Собственное несовершенство человека, точно крик в каньоне, почти всегда пробуждает эхо. Несовершенство отзывается в нем завистью, обидой на себя, ущемленностью, унижением, поиском ложного оправдания, местью.
Ковылко был полон гордости за сына, достигшего бескровным путем принятия требований смолоцианщиков, захотелось и ему внушить Курнопаю, что отец у него тоже не лыком шит.
В начале антисонинового периода, когда завод перенесли на загородную площадку и понастроили вокруг новые цеха для видоизменения производственных результатов, нагрянул к ним держправ Болт Бух Грей.
Пока завод готовили к пуску, Чернозуб обучался в профессиональном центре на машиниста двересъемной машины. Его определили на коксовую батарею. Через неделю он, снявший узкую и высокую печную дверь и установивший вертикальную в дырочках ванну, через которую коксовыталкиватель выдавливает свежеиспеченный пирог, увидел четверку военных в больших чинах. Смогов не было, еще дозволялось включать пылесосы, газоулавливатели, разгонную вентиляцию. День народился солнечный, и все державные начальники шли ослепительно парадные.
По знаменитым рогам, лоснившимся с задором, он узнал Болт Бух Грея. Случалось, что верхние коксины пирога, ало-красные, окутанные пухово-голубым огнем, переваливались через край ванны и, сухо звеня, падали на рельсы, чугун шпал, железобетон фундамента. Чтобы не обожгло кого-нибудь из сержантов, Чернозуб метнулся им навстречу:
— Назад! Сгорите!
Они спокойно встали, кроме помощника держправа и телохранителя. Эти поваживали головами, как королевские кобры перед наскоком на врага.
Болт Бух Грей козырнул. Чернозуб снял шляпу, катанную из шерсти ламы, и поклонился. Вспоминая о поклоне, он страдал после от стыда, жмурясь покаянно и мыча так протяжно, будто звук мучительности исходил из самой глубины чрева.
— Вы достославный Чернозуб, чей сын головорез номер один Курнопай? — осведомился Болт Бух Грей.
Не вежливость ощутил за вопросом Чернозуб — расположение. Не показывая виду, что растрогался от интереса правителя, который возлюбил Курнопу, он утвердительно приспустил веки.
— Мечтал о знакомстве, гражданин Чернозуб. Наслышан о ваших достоинствах.
— Какие там достоинства?
— Не будем дебатировать. О ваших доблестях в труде, да умилит вас информация, я довел до великого САМОГО.
— Ха… Но, ну, не.
— Человеку моего положения необходимо верить.
— Я? Вам? Не.
— Курьез.
— Себе не всегда верю.
— Парадокс мною осмыслен. Весьма локален охват дел, зыбко самосознание личности. Ответственность гражданина сводится к ответственности за собственное «я». Мои дела — вся страна, моя ответственность за «я» самийского народа.
— Так-то оно так…
— Наслышан о вашей самовитости. Генерал-капитан Курнопай тоже строптив. Ваш ориентир — индивидуальное воззрение, то бишь субъективное. Учет всеобщих забот основан на объективности воззрений. Почему я глава народа Самии, державы, армии, религии, партии фермеров? Я сообразую персональное «я» с жизнью отечества и каждого индивидуума.
— Коли б так…
— Вы сомневаетесь, гражданин Чернозуб?
— Вы признали меня самовитым. Отсюдова мне-то без сумления ни в коем разе…
— Строптивцу, дабы он проникся мерилом объективности, присущей верховному вождю, необходимо пересадить «я».
— И мое «я» всех берет в учет.
— Ежели бы вам пересадить «я» Главного Правителя накануне самоубийства, тогда бы вы уяснили, каково «я» всеобщее. И не сомневались бы во мне.
— Плохо, что ль?
— Прекрасно.
— Откудова недовольство?
— Оттудова, в чьей системе моего влияния на Самию вы пока не разобрались.
— Подумакиваю… — промолвил Чернозуб, прикидывая, вылепить или не вылепить то, что просилось на язык, и вылепил, потому что помощник главсержа слишком старался делать страшно своими ловкими цвета жженого кофе глазами. — Подумакиваю… Самия пляшет под вашу сержантскую дудку.
Властителю ничего не стоило отобрать у Ковылко свободу, дом, семью, а теперь свести его и «я» сына к жизни, закупоренной в личных заботах, потому он и подкусил его, однако Болт Бух Грей польщенно рассмеялся и сказал, что может гордиться собой, поскольку власть в обществе осуществляется двуедино: народ в общих целях воздействует на правителя, правитель — на преданный ему народ.
— По-вашему получается, вы стоите на одной доске с народом? Вы даже навроде поглавней?
— Любопытный поворот. Ответьте, господин независимейший Чернозуб, сопоставимы ли Наполеон и народ?
— Не.
— Молодцом. Те, кем повелевал Наполеон, испарились. Наполеон был и есть. Он олицетворяет тот самый народ, который испарился. Народ остался бы безымянным, не влейся он многомиллионной массой в имя Наполеона. Пока я не съездил в Париж и не посетил Дом инвалидов, я не понимал причин культа Наполеона. Прах Наполеона чрезвычайнейше оберегаем! Он, по-моему, в восьми гробах, два из них цинковые, девятый — саркофаг из красного порфира. Для Франции лишиться праха величайшего императора текущего тысячелетия — лишиться национального значения на земшаре.
Изящный помощник с величественной печалью слушал Болт Бух Грея. Едва главсерж замолк, помощник сурово погрозил пальцем Чернозубу.
«Ты-то, стервец, помолчи», — про себя огрызнулся ему Чернозуб.
Ненатуральными казались Ковылко до смехотворности и Болт Бух Грей, и помощник, и главный втоиповец Бульдозер, явно испытывавший сладость от его дерзостей, но в то же самое время пугавшийся их, и телохранитель, державший ладонь на миниатюрном автомате. Чтобы поддразнить их, он решил отлить пулю погорячей:
— Д’боятся французы, кабы Наполеон не вылез, д’не втравил их в новый разор и позор. Зачем бы замуровывать во столько гробов? Пробовал, видать, вылезть. После каждой попытки вылезть они и нахлобучивали новый гроб на неугомонного Бонапартишку.
Болт Бух Грей частил по-девичьи плотными ресницами. Или был обескуражен вывертом строптивого машиниста, или не находил, как выкрутиться из разговора. Вдруг он воодушевился лицом, правда, в перекосе сверкающих плеч продолжало ощущаться смятение:
— За что почитаю оригиналов, так это за неожиданные ракурсы в суждениях. С оригиналами умом не расслабишься.
Завосклицали помощник, Бульдозер, телохранитель, соглашаясь с Болт Бух Греем и косясь на Чернозуба, кто бочком уже двигался к двересъемной машине. Коксовый пирог, пылая, с сухим звоном пролетел через ванну — скоро закрывать печь.
Простонародье скромно от природы. В прямом смысле от природы. Скромны прерии, реки, хребты. Гордыню им присвоил человек. Но лишь тогда оно тщеславно, когда ему довелось общнуться с кем-нибудь из сановников, родовитой знати, плантаторов, финансовых королей, кинозвезд, знаменитых марафонцев, дизайнеров, телекомментаторов… Не обойдется тут без хвастовства, даже без кичливости и привирания.
Ковылко был польщен. Сподобилось поговорить с вездесущим повелителем! Да что поговорить — поспорить, вплоть до того, что всевластный подрастерялся от его выбрыка. И зачем, в самом деле, нахваливать Наполеона? Горше нет, если страна или отдельный человек поставлены в зависимость от воли единицы. Тьму-тьмущую парней и семейных мужиков забирал в солдаты. Хочешь возделывать сад, камень тесать, ткать сукна або ладить качели для младенцев, торговать конями, строить корабли, рисовать картины, в науки вникать, чтоб и себе там чего-то придумать, нет, кукиш с перцем. Давай в казармы. Подготовка, там и на войну. Убили. Наполеон не родил, не ро́стил — и взял распорядился твоей судьбой. И не задумался, имел ли право. Народ, вишь, испарился, он — нет. Из девяти гробов не испаришься. Бедные мы, бессильные. Кто ни проберется на верхний стул, тот и помыкает нами, как ураган пчелой. Тем и крепят право на бесправие народа перед наполеошками. Хитер ты, франтишка Болт Бух Грей, да он, Ковылко, не сплоховал и ловко подсадил тебя. Может, в черном мраке твоей башки начнет светать?
Думая, Ковылко щерился. Помощник не утерпел и сказанул держправу об удовольствии, которое доставила беседа папаше Курнопая: расскажет внукам, попросит передать далеким потомкам.
Здесь и случилось событие, которым перед сыном хотел Ковылко самоутвердиться. К нему, отъехавшему на двересъемной машине, еще палящей от коксового накала, подошел правитель и осведомился, почему в невидимые зазоры меж дверями и рамами печей сочится желтый дым.
Ковылко уже изжил минутное тщеславие и сердился, что поддался вредной заморочи.
— Газуют печи, — жестко отозвался и встал к Болт Бух Грею спиной, мол, недосуг болтать.
— Так надо?
— Так ли, сяк ли… — буркнул Ковылко.
— Поопределенней.
Вежлив Болт Бух Грей без нажима на верховность своего положения.
— Необходимо зачеканивать зазоры. Не успеваю, потому и газуют печи. Мой помощник заболел. Дали бы персонального.
— Зачеканка с какой целью?
— Герметичность обеспечивает самолучшее качество кокса.
— Герметичность?
— Ага.
— Из которой пирог вытолкнули — газовала?
— Куда ей деваться?
— Кокс годный получился?
— Сойдет.
— Не надо переживать за негерметизм?
— Вы про совесть?
— Совесть, господин Чернозуб, поверяется обстоятельствами. Сойдет, так надо ее выжигать.
52
Ковылко передохнул, прежде чем закруглить разговор в галерее дворца младенцев.
— Закон-то герметизма, сынок, Болт Бух Грей взял из моих слов.
Вон к чему вел отец. Смешнуля. Умен Болт Бух Грей, потому и додумался до закона герметизма.
Пожалковал про себя Курнопай о претензии родителя, тем не менее слукавил, заметив, что взяток из числа полезных. У отца бы идея герметизма пропала, у вождя с колес осуществляется.
Здесь-то и ждал Курнопая подвох. Отец возмутился его легкодумностью. Душегубно применил герметизм Болт Бух Грей: на пять лет как замуровал народ. Самолучшая польза, и трудяге ясно, в сочетании герметичности с обеспечением разгерметизации. В пустую печь засыпают угольную шихту, загерметизируют ее, созрел коксовый пирог — выдадут его, благодаря разгерметизации. Чередование замуровки с размуровкой — и есть жизненное существование. Взять нашу планету. Вулканы выбрасывали из себя всякие вещества, чтоб создалась земная кора со всем необходимым для существования — с почвой, водой, камнем, металлами. И атмосферу надышали вулканы. Д’если б Земля все время была как запаянная, откуда б взяться облакам, океанам, горам, животным?
Подтрунил Курнопай над доказательствами отца. Теперь он знает, кто действительный виновник длительной антисониновой загерметизации.
Отец не стал отнекиваться: ненароком подал Болт Бух Грею однобокую мысль, с тем внушил и то, что сходный кокс можно выпекать при газующих печах, из-за чего отчасти и доработались до непроглядных смоговых заглушек.
Курнопай с отцом пошли дальше по галерее. Они обнаружили уютные, ловко замаскированные беседки, предназначенные, судя по инициалам, для свиданий членов Сержантитета. Не остановились. Их подгоняла тревога.
Возле турникетов из нержавейки, за которыми находились бронированные ворота — они не распахивались, а раскатывались, — обеспокоенно шушукаясь, толклись маршалессы из войск охраны детей-генофондистов. Все беременные, но ладно затянутые. Подбирались они, как манекенщицы, по трем статям (перекличка с курсом на три Бэ): длинноногость, талия в обхват мужских ладоней, высокая грудь. Неоглашаемой внешней нормой для охранниц детей-генофондистов были иссиня-темные мерцающие волосы и греческий профиль. Сексологи-эстетики, основываясь на опросах образцовых производителей, относили эти цвет и профиль к супервозбудительным.
Едва Курнопай с отцом появились из-за навеса глициний, переплетшихся с обвойником, маршалессы страстно зашептали: «Головорез номер один!» — за-встряхивали головами, заповорачивались на каблучках, демонстрируя профили, выпуклости, овалы. Метания, порхающий блеск волос довели возникшую в сыне и отце вожделенность до завораживающей неприкаянности. Оба остановились, позабыв о том, кто они и куда шли, томительно запотягивались к красавицам, целуя и оглаживая воздух.
Чувственное беспамятство не помешало Курнопаю заметить внезапную перемену в поведении маршалесс. Они, точно бы намагничиваясь от его ладоней, подвигались к нему с накаляющимся расположением и плавнеющими жестами и вдруг начали отдаляться, мельком поглядывая не туда, где за турникетами находились дети-генофондисты, а вправо и влево от турникетов, где сквозь прозрачную броню дверей виднелась колонна женщин, одетых в ситцевые комбинезоны.
Женщина, успевшая быстрей других маршалесс приблизиться к Курнопаю и отдалявшаяся от него медленнее их (зеленые глаза, как вытянутые виноградины, просвеченные солнцем, крестовый кинжал, черненая рукоятка уютно приладилась в междугрудье), выскочила стремглав наружу; возвратясь, от потрясения не могла говорить и только выбрасывала по направлению к женской колонне руки, они напоминали ветки, трепещущие на ветру.
Курнопай было пошел туда, но маршалесса догнала его с опасливой оглядкой:
— Спрячем вас. Не поручусь… Следуйте за мной.
— Д’что стряслось? — спросил ее взволнованный Ковылко; его щеки обескровились до желтины сернистого газа.
— Демонстрация. Каска и ее сын Огомий несут плакат: «Смерть предателям державы Курнопаю и Чернозубу».
— Плакат? Когда успела? — тоже взволновался Курнопай.
— Клянусь смертью, — промолвила женщина и схватилась за черненькую рукоятку с готовностью вонзить кинжал в собственное сердце.
Остервенелым отчаянием зажегся взгляд Курнопая, лишь только охранница сказала о том, какой плакат несут Каска и Огомий. Это насторожило Ковылко: «Злодея воспитывали… Чего-чего ни внушали… Кабы не сорвался. Ребенка еще стопчет не хуже танка».
И Ковылко приготовился схватить сына; если поймет, что не совладает с ним, позовет на помощь охранниц. Но не потребовалось удерживать Курнопая. Благородство женщины, странное для нынешней армейки, обычно куда более ретиво-жесткой при исполнении служебных обязанностей, обернулось в сыне признательностью:
— У вас рыцарская душа, маршалесса. Пусть растерзают нас. Ага, папа?
— Верно, сын, — согласился Ковылко и покаялся: «Ловко он меня купил. Да ведь сын. На мою сторону перешел. Чего там… Теперь нам никуда друг от друга».
Едва они выбежали через бронедверь, манифестация остановилась. Почти одновременно работницы забормотали:
— Головорез номер один!
Словно бы слухом постороннего человека, он выделил в их бормотании изумленное неверие, обожающий восторг, любовную оторопелость. Пробились к его слуху и еле уловимые неодобрительные шепотки. Прежде чем заметил мать, Огомия, двух братьев поменьше, чьих имен не знал, досадливо подумал о том, что и тут замечают лишь главное лицо. Еще в училище он назвал это человеческое свойство лидероманией.
Отчаянием отозвалось в душе Курнопая то, что Каска, склонясь к Огомию, закрыла его лицо своей головой.
То ли передалось, то ли догадался, только горестно смекнул Курнопай, что мать подучивает Огомия. Невольно лапнулся за кобуру термонагана, и, чтобы в безвыходных обстоятельствах не применить оружие, отбросил его к стволу айланта, росшего близ стеклянного перехода.
Когда Каска распрямилась, Огомий вяло поднял над головой твердый пластиковый флажок. На флажке был портретный снимок Курнопая в парадной форме головореза номер один, по которому через глаза и эполеты был выдавлен ядовито-розовый крест. Это означало, что Курнопай перечеркнул преданность державе и подлежит уничтожению. Неуверенность в том, что Болт Бух Грей не знает и не предполагает, что штамповщицы решили уничтожить его, возникла в сердце Курнопая. Поверх цветастых косынок он заметил единственный в стране сверхзвуковой кальмарик-вертолет, приданный лично главсержу.
— Медь, — запищал Огомий зажатым, ну прямо зажатым, как палец дверью, голоском. Он выронил пластиковый флажок и дернулся, чтобы наклониться, но не смог, и Курнопай догадался, что Каска тянула Огомия за волосы на шее, чтобы он закричал. В тот же миг дошло до Курнопая, что его братишка не захотел закричать «смерть», а пропищал «медь».
Рев Огомия должен был унять злобу матери, невероятную для нее в прежние годы даже с перепоев, однако Каска обнаружила мстительную непримиримость, оттолкнула в сторону Огомия, не обратив внимания на младших сыновей, заплакавших навзрыд. Она принялась топтать флажок с намерением разодрать его. Так как пластик проявлял неподатливость, начала строчить по нему стальными каблуками. Она поутихла бы, если бы ей удалось повредить портретный снимок сына, но пластик, подобно каскам, делался прочный, и она, рассвирепев, гаркнула:
— Растоптать отс-ца и сы-на.
Она выставила перед собой кулаки, бросилась по направлению к Курнопаю и Чернозубу. Никто из работниц — все расстроились из-за того, что она пригребла к взрослой манифестации своих детишек, — не побежал за Каской. Остервенело оборотившись, она пригрозила им:
— Покаетесь у меня! Плазму по вам выпущу! — и бросилась к термонагану, лежавшему в тени айланта.
Расстояние до термонагана как от Курнопая, так и от Каски было одинаково. Недавнее впечатление от ее гонки на педалях штампа сорвало Курнопая с места. Чуть промедлишь, мать, при ее невероятной быстроте и силе в ногах, опередит.
Все-таки успел он домчаться до термонагана раньше матери. Оказалось, что не одно и то же — жать на педали, штампуя каски, и бегать.
Он воткнул в кобуру термонаган, застегнул молнию, ждал приближения матери, уже воздействуя на нее волевым успокоением.
«Медленней, медленней, мама. Встанешь — молчи. Демонстрируй растерянность. Я буду говорить. Твое дело повиноваться».
По установке Ганса Магмейстера, мать по отношению к Курнопаю была правящим организмом, то есть биосенсорный ее аппарат обладал родовой от него защитой.
Курнопай взвил в себе волевой диктат до энергетического предела, но мать так и не замедлила бега. Ему даже пришлось скакнуть в бок, а то бы она сшибла его. В свирепости ее лица угадывалась непримиримость.
Через миг, сдерживая себя от гнева и готовясь помешать ее намерению отнять у него термонаган, стал наборматывать (установка Ганса Магмейстера) увещевание:
— Столько лет разлуки, а антисонин не истребил тоску по тебе, мамочка моя родимая. Вознагради за обездоленность хотя бы тем, что очнись от вражды. За твоей агрессивностью — антисонин, нервная перегрузка, духовное заблуждение…
Они ходили кругом: она — нацеливаясь на кобуру, он — следя за ее движениями, отмечая про себя то, что манифестантки превратились в зрительниц, а также то, что красавица охранница призывает маршалесс последовать за ней, а они толкутся возле двери без веры, допустимо ли вмешиваться в раздор сына с матерью, которые оба близки Болт Бух Грею.
Как бывает в обстоятельствах куда более опасных по вероятным последствиям для тех, кто завязан в них, личная симпатия одного человека способна возобладать над соображением осмотрительности, объединяющим группу людей, привыкших к повадкам отстраненности от всего, что не имеет отношения к их прямым обязанностям. Удалось Корсаре, так звали с девчонок прекрасную маршалессу за книжное увлечение морскими разбойниками, склонить охранниц произвести на время задержание Курнопая и Чернозуба.
Охранницы оттеснили Каску к Огомию. К нему, выглядывая из-за его спины, льнули младшие братишки. Чтобы окончательно урезонить Каску и очистить площадь от демонстранток, Корсара порекомендовала им быстренько вернуться к обязанностям, чтобы и впредь они могли быть спокойны за их привилегированных генофондят. Хотя Каска увела сыновей на завод, женщины не спешили рассеиваться, и поэтому Корсара увещевала Курнопая вместе с отцом пройти в карцер для провинившихся маршалесс, а он, будто она не к нему обращалась, делился с отцом заурядным открытием, но, увы, только что совершенным. Дескать, механизм управления и отдельным человеком, и массами прост до примитивности: опирайся перво-наперво на то, без чего мигом начинает их прижигать чувство катастрофы; тех же матерей припугни намеком, что за их своеволие расплачиваться детям, и они выполнят самое постыдное требование.
Говорил он это не столько из-за овечьей податливости демонстранток, включая и его мать, — чего спрашивать с женщин, если и мужичьем зачастую правит овечья покорность, — сколько для проволочки: уже готовился к посадке кальмарик-вертолет. Вдруг да сюда заявится Болт Бух Грей, и тогда само собой отпадет необходимость переться в карцер.
В карцер пойти пришлось. Наверно, предосторожность вынудила вертолет сесть возле костела, похожего на граненый карандаш, втиснутый неочищенным концом в кубический ластик.
53
Пока телохранители не выстроились плечом к плечу, наводя пистолет-пулеметы на толпу, Болт Бух Грей не выпрыгнул из люка. Оттуда же спустилась Фэйхоа. Болт Бух Грей не поддерживал ее, это умерило ревнивое подозрение Курнопая. Невидимые за стеной телохранителей, Болт Бух Грей и Фэйхоа ускользнули в костел. Помощник главсержа протиснулся сквозь стену телохранителей и от себя ударил по воздуху веткой орхидеи. Повеление было определенное: мгновенно очистить площадь. Курнопай подумал, что помощник не заметил его, и со словами: «Господин державный сержант!» — приветно помахал рукой, но помощник повторил сабельную отмашку веткой, затем, пробежав рысью до костела, слышалось, как екает его селезенка, встал перед дверью с видом неистребимого защитника державы.
Умылся Курнопай. Бодрясь (досада была обжигающая — ноздри выкруглило, опаляло дыханием), побрел за Корсарой. Маршалесса сникла от перемены правящего отношения. Любимчика обожают, покуда властитель к нему благоволит. И все-таки противно было помнить, что именно она собиралась отдать жизнь за него, одушевив себя официальной любовью. Неужели даже чувство самопожертвования заражено и подпитывается чинопочитанием? Маршалессы смотрят пантерами. Ковылко надулся. Наверно, думает, что сын опростоволосился, доверясь согласию Болт Бух Грея принять условия забастовщиков? А то и может думать хуже: якобы он завязан с верхами в обманную игру против рабочего класса. Как жить, когда люди уведены от истинного восприятия? Судить не потому, каков ты есть, а потому, что измышлено о тебе начальством — вот как чудовищно изломалось сознание в Самии. И отец, подозрительность… Невмоготу. А с ним что творится? Хотел умереть. Сейчас был бы замурован в пещере, нет — подчинился команде. Ничтожество. Человеческое в нем подчинено службистскому. Человеческое противилось, службистское восторжествовало. Отец не верит… Нужно ли верить? Тешить себя преданностью Фэйхоа? Всевластью все доступно. Рабским всеподчинением сломлены души. Что бы остановило Болт Бух Грея, пожелай он Фэйхоа?
Остановил Курнопай темнотой взлихораженное воображение.
Слава САМОМУ! Удалось Курнопаю укротить воображение, однако воля рассудка сохраняла свою независимость, словно была подчинена не его самопостижению, а целям Мирового Разума. И когда их с отцом закрыли в зале для свиданий матерей с детьми, где среди прокаленных солнцем пластиковых диванов, стульчаков, каучуковых игрушек невозможно было думать ни о чем, кроме сквозняка, рассудок Курнопая, открывавшего с подоконника оконную задвижку, преподнес ему, а не Мировому Разуму, досадливую формулировочку: «Мир обманщиков и обманутых».
Выбрык рассудка был неприемлем для Курнопая. Его училищный опыт с антисониновым подравниванием характеров и тот не сводился к единообразию курсантского поведения. И все же мозг опять и опять твердил чуждую Курнопаю формулировочку, а едва Курнопай спрыгнул с подоконника, заставил подойти к отцу и сказать:
— Мир обманщиков и обманутых.
Ненатуральность в голосе сына привела Ковылко в замешательство, но на какую-то минуту. Потом он отозвался, настроясь на доверие и бесстрашие, что еще смолоду это не было для него секретом. Курнопай взвился. Почему ж тогда ни разу не просветил его мальчиком? Он мог бы сложиться иначе. На что отец сокрушенно завертел башкой, приговаривая:
— Не, Лемуриха. Не, телестудия. Не, Сержантитет, училище, любимец САМОГО, главсержа.
Курнопай не возразил, не найдя оправдания, и пожалел, что был отторгнут от отца. При своей сметке и независимости отец помогал бы ему выбираться из социальных тупиков.
Курнопай понял избалованность непроизвольным самопочитанием, когда отец, коему его откровение было не в диковинку, обратился к нему с трудным историческим вопросом:
— У вас там, в заведенье, слыхивал, шибко богатая библиотека. Были хоть в Самии правительства, какие за народ?
— Фонд богатый. Если курсант захотел взять книгу не по программе, нарывался на допрос. Уровень допроса инквизиторский. Вели держпреподаватели спецназначения. Вертели, заламывали вокруг одного, не готовился ли к идеологическому взрыву против Сержантитета.
— Тебя, должно, не ограничивали?
— Мало ли что должно. Нас готовили к войне и оберегать режим. Любое недовольство режимом, личность не личность, народ не народ, пресекать.
— Я, сын, до чего додумался у себя на смолоцианке? Историю закапывают тайным образом, навроде клада: кабы народ не раскопал, д’не воспользовался ее золотом. Наивно?
— Все благородное, в конечном счете, наивно, потому что результаты справедливых движений достаются индивидуалистам, замешенным на сладострастной любви к самим себе. Разделяешь, па?
— Нету доброго исхода благородному намерению. Не, я от себя кумекаю. Поколе существует мустанг, дотолева будут плодиться наездники. От кого-то я слыхал, в древние века у нас водились сельские самоуправления. Сообща разбирали важнеющие дела. Вот бы теперь…
Досада на подозрительность отца прошла. Угнетало горестное предположение. Неужели он, Курнопай, вероломно обманут Болт Бух Греем? Смолоцианщики схвачены, возвратясь домой, а они с отцом так хитро арестованы. Чем было обольщаться, когда Болт Бух Грей, посоветовавшись с великим САМИМ, согласился принять условия забастовки? Сперва решил принять условия, затем передумал. Под видом помыслов обо всей стране решительно покарает рабочих и его, кто перекинулся, якобы из-за Ковылко, на сторону забастовщиков. Нет, скорей главсерж обоснует его «измену» крамольным стремлением к неподчиненности. Едва в ком-то из курсантов проявлялась независимость, командпреподаватели говорили о нем с приговорной омерзительностью:
— Неуправляем.
И о нем, Курнопае, подвыпив, бурчали (откровенность провиантмейстера), что, хотя он неуправляем, топтануть его нельзя: держправ скальпы поснимает.
Болт Бух Грею доносили (секрет — кто?) о строптивой самостоятельности головореза номер один, чему нет сомненья, он радовался. Таким и должен быть. Со мной рядом ему стоять. Наверно, Болт Бух Грей не сомневался в том, что уж им-то Курнопай будет управляем, но история с посвящением Кивы Авы Чел поколебала эту уверенность. Тогда помиловал, сейчас не простит, даже поторжествует, что в решительный момент покончил с опасным строптивцем.
К вымороченности отнес Курнопай свое внезапное сострадание правителю и Фэйхоа (если с ними САМ, то ЕМУ он не сочувствует — «пожинает» собственную вину): бедные, раздирает их души неизбежность не медля принять решение. Корить себя Курнопай не стал. Найди он на смолоцианистом другой ход, мог поставить оцепление вокруг «цирка» и повести затяжные переговоры по каждому пункту требований, тоже, не исключено, находился бы в костеле и маялся над тем, куда повернуть события. Вослед за этой мыслью явилось раскаяние. Прямолинеен он, есть ведь дипломатичность, та же уклончивость. Жизнь — не шахматы: безграничны ходы. Нужно ли с такой легкостью напрашиваться на кару властелина, тем более что он вытащил тебя, по мнению провиантмейстера, на державный пьедестал. По логике вещей не осложнять надо ситуацию для Болт Бух Грея, хоть он и семи пядей во лбу, а разгребать ее. Врагу бы он осложнял ситуацию — куда ни шло, а то ведь благодетелю, для него преданность любимцу оборачивается риском потерять власть. Неблагодарен он, предательски неблагодарен. Справедливый человек за одно то, что Болт Бух Грей назначил ему в посвятительницы невинную девушку, а после в нарушение религиозно-политического установления Сержантитета освободил ее от посвятительства, за одно это он должен был бы осуществлять с неистовой преданностью всякое пожелание и поручение предводителя. А что он? Другой бы мечтал уподобиться жертвенностью чувства Болт Бух Грею. Может, до сих пор правитель не утешился?
Курнопай ощутил в себе неудовольствие. Мало-помалу оно прочнело, оборачиваясь раздражением против той жертвенности и сомнением в предполагаемой неутешности Болт Бух Грея.
Он даже оторопел от этой переоценки, как будто где-то в его душе находился контрольный орган ума и чувства.
Помотался по комнате, теряясь от неумения ладить со своей противоречивостью. Внезапно проглянул спасительно полузабытый образ бабушки Лемурихи. Все впечатления от бабушки Лемурихи свелись к бессомненности ее. Эта черта бабушкиной натуры как бы сфокусировала ее действия, подобно линзе, собирающей в пучок солнечные лучи. Да-да, в бессомненности ее цельность.
Он не принял ее карательного прошлого, и мать с отцом не принимали, и взрослые соседи, и мальчишки…
Бабушку Лемуриху их неприятие делало замкнутой, но такой замкнутой, благодаря чему сохранялось ее несогласное с ними отношение к своему прошлому. Воспламенительно отозвалось в Курнопае то, как бабушка Лемуриха боготворила Главправа Черного Лебедя. Разве он не восхищался аналитическим блеском в размышлениях Болт Бух Грея, целеустремленностью подчинять преобразования общенародному прогрессу? Увеличение объема труда, забота об улучшении генофонда нации — это же замечательно, если бы не сопровождалось насилием, доводимым до безнравственности личности и общества. Но и это послужит возвышению державы. Социальная дрема, вызванная длительностью прежнего диктаторского правления, сменилась революционизирующей бессонностью. Люди тяготеют к эволюционной ровни фермерского существования, но приходят реформаторы, чтобы поворачивать потоки жизни в берега государственных целей. В чем-то перехлест, неумеренность… Вероятно ли иначе? Как геология планеты — сырье для осуществления всей жизни человечества, так и человечество — сырье для усовершенствования государственных структур. Вот, вот до чего ему нужно было додуматься, чтобы правильно ориентироваться в вопросах сексрелигии, генофонда, забастовочных катавасий…
Чернозуб прилег на диван, всхрапывал. Курнопай повернулся к отцу с чувством враждебности и, зажав уши ладонями, прошел к окну. Он облокотился на подоконник. Оформилась мысль: «Ловушка». Не успел он понедоумевать почему «ловушка», как последовало пояснение: «Приспособленческая ловушка для независимости предержащих. Зависимость, пожалуй, самое жестокое творение социального благоприятствования, когда человек идеально отладил себя на всеподчинительность законам существующего иерархического уклада».
Протестующим удивлением оторвало руки Курнопая от подоконника и ушей.
«Я — позорник!»
Ухватка последних дней выпытывать сокровенные разъяснения у САМОГО толкнулась в его сознании, но он отказался от обращения к САМОМУ. Нет отчетливости в том, чьи ответы приходят, ЕГО ли, твои ли из ядра «я», где, каким бы качкам и броскам ни подвергалось твое самоуправление, может отыскаться совестливый отзыв.
54
У его детства было положение солнца в период ливневых дождей: пропадало вместе с небом за колоннами воды. Иной раз представлялось, что смыло солнце в океан, ан нет, промелькнет оно ломкой радугой, просверлится витым лучом, полыхнет красными лопастями, как ветряк на рассвете. Сверкучий от неунывности взгляд бабушки Лемурихи проблеснул из поры́ их телевизионного парения. Прилетят со студии, счастливо-задорные, неймется похвастать перед Каской и Ковылко, как что происходило, а те отсутствуют. Чтобы охолонуть чувством и Курнопаеву радость поддержать, бабушка Лемуриха скажет весело:
— Куда ж они запропастились? — и в зрачках у нее засверкает.
«Куда ты сама запропастилась?» — мысленно спросил он бабушку Лемуриху и рывком вскочил на подоконник.
Упование на то, что, придись быть здесь бабушке Лемурихе, он был бы спасен, распотешило Курнопая. Вон ты какой дядя! Носорог из-за тебя разгерметизировался, а все надеешься на предков.
За окном стояла пальма. Кольчатый, матовой бархатистости ствол возносился, сужаясь к лаково-зеленой кроне. Внизу, иглясь и ребрясь, росли меж камней бочкообразные кактусы. Промахнешься — пропорют до потрохов, прыгнешь ловко — спустишься по стволу. Ничто не предвещало, что у теперешнего ареста будет хороший исход, но окрыляла бабушкина бессомненность. Он стал примериваться, чтобы, пролетев над кактусами, хапнуться за вздутье ствола, которое находилось на уровне его ключиц. Куда угодит ботинками, он не очень волновался, лишь бы не попортить красивую кору.
Совсем он примерился прыгнуть, да из-за ствола высунулся Огомий. Робкая мордашка. Девчонистый. Вроде маленькой Каски. Для сынка держпредводителя слишком простоват.
Наконец-то проклюнулся в Огомии пацан. Спрятался за пальму. Руку, в которой аллигаторова груша, то высунет, то спрячет. Вкусопомрачительное лакомство — авокадо. Наверно, Каска рассказывала Огомию о пристрастии Курнопая к авокадо при странном отвращении к другим фруктам. Правда, в училище он ел любые фрукты, включая недоспелые, деревянистые и вовсе противные плоды хлебного дерева.
— Прекрати, Огомка, дразнить. Поколочу, — шутливо сказал Курнопай.
— Пока выберешься оттуда — умоломурю.
Огомий вышел из-за ствола, вертел аллигаторову грушу перед оскаленными зубами.
Курнопай спустился на землю лучше некуда, на что Огомий воскликнул: «Прыгаешь, братуха, как бабуин!» — и протянул ему авокадо. Но Курнопай отказался. Позже полакомится, а пока хотел бы с его помощью, если имеется в костеле тайный ход, пробраться к Болт Бух Грею. Тайного хода не было. Зато Огомий, побывавший там (аллигаторовой грушей угостила Фэйхоа), вызвался провести брата к Болт Бух Грею.
С ним Курнопая пропустят. Беспрепятственностью мальчишеских надежд Курнопай переболел в училище: на фоне собственных привилегий, хотя и далеких от вседозволенности, он, совестясь, видел, что большинству курсантов почти не удается ни один бесприказный шаг. Теперь и он, как пить дать, находился в таком положении.
На всякий случай попытал у Огомия, не спрашивала ли о нем Фэйхоа. Удостоверясь, что не спрашивала, попытал и о том, присутствовал ли главсерж при их встрече.
— Был, — без охоты ответил Огомий. — Не обрадовался.
Действовать через других, к кому по-особому благоволило начальство, чтобы достичь результатов, было принято среди курсантов и командпреподавателей. На Курнопая выходили до того часто с просьбами, которые решались запросто, без поддержки, что он бесился от возмущения и нескончаемых «замолвить словечко». Вроде бы не унижаясь, ты унижаешься, и постепенно в тех, перед кем замолвливаешь словечко, увеличиваешь надменность.
В приступе доверительности Курнопай посетовал провиантмейстеру на моральную загнанность ходатайствами.
— Накладные расходы славы, — сказал Ганс Магмейстер и заподмигивал игриво, подстраховывая себя от обвинения в нелояльности: — Не собираетесь ли намекнуть, что господство изуродовано унижением, подчинение — господством? Принцип сообщающихся сосудов. — И пожалел Курнопая, и поощрил: — Ходатай по горестным делам человечества. Почет и расстройство.
Скатился Курнопай до училищной, а может, и державной уловки: попросил Огомия вызвать Фэйхоа. Огомий охотно побежал к костелу, однако Курнопай велел брату стоять. Огомий его подождал, и они, держась за руки, направились туда вместе.
Мановением руки, от плеча до локтя буграстой, как у штангистов, от локтя до запястья конической, как столбик для игры в кегли, а в ладони длинной, как лопасть весла, помощник Болт Бух Грея послал навстречу им телохранителей. Автоматы телохранителей, приткнутые к пупкам округлыми упорами, искрились мушками из нержавейки. Когда между братьями и телохранителями сжалась площадная пустота, кипящая зноем, до десятка метров, помощник приказал всем остановиться, но братья продолжали идти. Тогда он напомнил головорезу номер один, что непослушание державному сержанту ведет к аресту и трибуналу и что в ситуациях, опасных для жизни держправа, к необъявляемому расстрелу.
Курнопай остановился, велел Огомию живенько дуть отсюда. Огомий заупрямился и удивил брата сметкой:
— Без меня тебе не уцелеть. («Что-то он знает, но помалкивает…») За убийство ребенка-генофондиста смертная казнь. И забоятся — я сынок диктатора.
— Кого-кого?
— Папки Болт Бух Грея. Он говорил маме: «Я — диктатор».
— Хоть знаешь, что означает диктатор?
— Папка говорил: «Я всем заправляю».
— А мама что? (Такую отраду отворило в душе слово «мама», будто он выпил ламьего молока прямо со льда огненным летним днем.)
— Мама забоялась за папку. Назаправляешь, сказала, раньше времени умрешь или убьют из-за ревности.
— Ага… Дуй давай отсюда!
Курнопай развернул Огомия лицом к дворцу детей, хлопнул по ягодицам, легонько подтолкнул. Чтобы не дать братишке увязаться за ним, Курнопай быстрым шагом пошел на белое сверканье автоматов. Сразу он услышал кожаный топоток за собой, и едва не сшиб Огомия, который его опередил.
— Благоразумие, головорез номер один, — крикнул помощник. — Ваш вопрос не закрыт. Потомок САМОГО и отец нации Болт Бух Грей милосерден. Жизнь Огомия священна, вы же подвергаете ее смертельной опасности. За гибель Огомия — казнь. Возвращайтесь и ждите высочайшего решения.
— Слыхал, Огомушка? Казнят за тебя в случае чего не их, а меня, так что вали отсюда.
Убедившись, что Огомия не прогнать, а возвращаться обратно самолюбие не позволяло, Курнопай надумал вызвать из костела Фэйхоа. Под предлогом, что ни ему самому, ни телохранителям отлучаться нельзя, помощник отказал в этом Курнопаю.
Тотчас вызвался слетать за Фэйхоа Огомий, но помощник велел задержать мальчишку.
Никогда раньше Курнопай не испытывал чувства мстительности (оно пробудилось впервые) и пригрозил помощнику: если не разрешит Огомию сбегать за Фэйхоа, то он сделает все, чтобы сбросить его в нети. Подрагивавший коленями помощник махнул лопастью ладони, разрешая Огомию проскочить в костел.
В ожидании Фэйхоа Курнопай настроился на то, что она появится из костела ветровым порывом. Все-таки не хотелось допускать, что за время разлуки она о нем не соскучилась.