Январь. Мороз. Над заводом, черным в утреннем свете, синий дым. Солнце стоит на гребне горы. Оно точь-в-точь такое, как в ночи нутро ковша, из которого вылили шлак: круглое, карминное, пробивающее воздух толстым багровым лучом.
Иду на междугородную. Мальчишки, резвясь, ударяют портфелями по стволам карагачей, и с веток, шелестя, падает на одежду синий куржак.
Вчера вечером после долгого отсутствия я вернулся домой, и теперь город с его высокими домами, толстыми витринными стеклами, врезанными в чугунные рамы, с его запахом металлургической гари, звоном трамваев и храпом бульдозеров еще родней мне, чем был раньше. И все, кого вижу, дороги сердцу: и водопроводчики в измазанных глиной пиджаках, и каменщики с засунутыми за голенища валенок кельмами, и женщины, долбящие асфальт пневматическими молотками, и старушка, несущая под мышкой буханку свежего хлеба.
Вон и стеклянная вывеска переговорного пункта. Вспоминаю телефонистку Лену, умершую прошлой весной. Она была строгой, предупредительной, скрытной, телефонистка Лена. Занимала с матерью и сестрой комнатку. Любила парня из интерната молодых рабочих. Они собирались пожениться и снять жилье в «куркулях» — это название прилипло к поселку, где дома принадлежат частникам.
Приехала мать парня, не приглянулась ей будущая невестка.
«Кого взять хочешь? Ты высокий, красивый, а она коротышка, из семьи с малым достатком, и специальность имеет незавидную».
Парень запил, учинил драку, кого-то ударил ножом. Лена носила ему в тюрьму передачи. В тот день, когда его должны были судить, ее увезли в больницу. Она родила мертвую дочку, а через несколько часов и сама умерла.
Пуст переговорный пункт. Влажен обшарпанный пол. Стеклянные ромбы в дверях кабин темны. Телефонистка читает. Сидит за столом в клетушке, отделенной барьером от ожидалки. На столе коммутатор, к дубовому боку коммутатора прислонены, будто лестница, счеты, книжка талонов придавлена никелевой пластинкой. На стене карта Урала и таблица выполнения финансового плана. Имя у телефонистки, как и у той, трагической, — Лена. Здороваюсь. Она отрывает глаза от страницы. Они сияют ярче обычного.
— Ох и завлекательная книжка!.. — Лена сладко ежится. — Какие сознательные люди, эти мушкетеры! А сегодня я должна достать «Люди с чистой совестью». Я собиралась изучить украинский язык, поехать в Киев и поговорить с Вершигорой, да он, мне сказали, умер.
— Он жил в Москве.
— В Москве?.. Дак чего же я? Правда — у него была борода, как у Черномора?
— Почти.
— А у нашего гастронома низкие подоконники. И на эти подоконники собираются старики. Они тоже партизанили, только в гражданскую войну. Командовали ими Блюхер и братья Каширины. Вам, конечно, Москву? Ночью совсем не было слышимости: иней по всей линии. Недавно слышимость вроде стала налаживаться. Скоро должен прийти лейтенант. Он каждое утро девушке звонит, уговаривает приехать. Она не уговаривается. Хоть бы иней быстрей осыпался или растаял. Подождите, свяжусь с центральным переговорным.
Лена щелкает рычажком. Коммутатор глух. Она нетерпелива, уши ее гневно алеют. На шее, тонкой и смуглой, вздувается узловатая вена. Наконец на панели коммутатора вспыхивает голубым светом стеклянный квадратик.
— Девочки, дрыхнете вы, что ль? Дождетесь, напишу про вас в стенгазету.
Была бы Лена дурнушкой: подбородок тяжелый, губы крупные и рыхлые, — если бы не лучистые глаза и черная родинка между бровей.
Она передала мой заказ и закрыла лицо ладонями.
— Психическая я стала, чуть что, взвинчусь. Мама говорит: «Сутолока на нервы действует». А папа: «Не в том дело: заводского газу слишком много и, самое главное, радиоактивность повысилась на земном шаре».
Помолчали.
— Тезку-то свою вспоминаешь?
— Все там будем.
Неужели начисто угасла в ее душе боль, вызванная смертью подруги? А ведь так убивалась по ней весной, что стала худенькой и восковисто-желтой.
— Все там будем, — повторила она.
И я понял, что прошлогодние переживания постепенно привели ее к мысли, что за какой-то гранью времени то или иное страдание становится противоестественным.
Она, должно быть, спохватилась, что я могу заподозрить ее в черствости, и с вызовом посмотрела на меня: мол, как хочешь, суди обо мне, а лгать я не намерена, поскольку презираю поддельные чувства.
В коммутаторе затарахтело.
— Переговорный номер два. А, Даня… Я ж обещала позвонить после работы. Соскучился? Зачем? Потеха!
Трубка закачалась на крючке.
— Вы верите в любовь? — внезапно спросила Лена.
— Обязательно.
— А я не верю. Витаминов нет, микробов нет, любви нет. Есть уважение и дружба. Витамины, микробы и любовь выдумали. Вот Даня, который сейчас звонил, думаете, он влюбился? Просто он уважает меня. Увидел в компании и зауважал. Он с тридцать девятого, монтажник. На гармошке играет — во! — показала большой палец. — Он играл, я пела. Я первым голосом, Люська Важенина вторым. Пошли домой, он и предлагает: «Давай завтра в кино сходим». — «Зачем? Я и одна схожу». — «Вдвоем интересней. Впечатлениями поделимся». Я поспорила-поспорила и согласилась. Назавтра встретились. Я его сразу предупредила: «Под ручку не терплю ходить». Он к билетной кассе, я ему деньги. Он отказывается. Я настояла на своем. Не желаю должать. Он хотел эскимо купить, я запретила: «У меня больше нет денег. Папа с мамой, бывало, без копеечки оставались и то в долг не залезали». Деньги у него все крупные: пятерки, десятки, целая пачка. Я прямо испугалась. Вдруг он шпион! После кино он меня еще пуще зауважал. Я раскритиковала картину про зубного врача. Я не уважаю картины об личной жизни. Я люблю про разведчиков, и про войну, и чтоб люди боролись за Родину.
Даня назначит свидание. Я соберусь, соберусь и останусь дома. Мама: «Вот дикая!» Боюсь я с ним встречаться. Недавно он сорвался с двадцати метров. Ничего не поломал, зашибся только. Сначала угодил на трос, потом — на доску, а напоследок — на мешки с цементом. Мать послала меня в больницу. Я зашла в палату, а там шестеро ребят. Сперва я не заметила его, а когда заметила, то меня почему-то смех разобрал. Я смеюсь, он и говорит (он весь забинтованный): «Не пара я тебе. Ты здоровая, задорная, а я вон какой». Я: «Тогда я уйду». Он: «Посиди. Не серчай». Сидеть неловко: ума не приложу, о чем с больными разговаривают. Ребята вышли в коридор, Даня и говорит: «Размечтался о тебе и не заметил, как упал. Верней, я упал, подумавши, что ты опять не придешь на свидание!»
Я подтрунила над его легкомыслием — и теку из палаты. Правда, я и в другой раз была в больнице. Потом решила повременить неделю. Позавчера звонит и расспрашивает, где я бываю. Я догадалась: он ревность предъявляет. Ну и распушила его!.. Ревность — пережиток капитализма, да? Вы не смейтесь. Так учитель истории объяснял. Хоть его и прозвали Тигр Львович, он все равно самый умный.
Без перехода и без всякого к тому повода начала рассказывать об отце.
Он работал машинистом крана, который таскает огненные стальные слитки. Год назад вышел на пенсию. От ничегонеделания пристрастился к вину. Испугался, что плохо кончит, накупил сетей и уехал на Аральское море. Привез оттуда копченой рыбы и трехлитровую бутыль зернистой икры. Кто ни попробует икру, в восторге. А на ее, Лены, вкус она еще противней баклажанной. Отца звали обратно в цех, потому что несколько молодых машинистов призвали в армию, но он отказался. До его приезда машинист Крохалев — тоже пенсионер — вернулся в цех, и после первой же смены у него схватило сердце, и он не выжил. Папа говорит: организм Крохалева выбился из ритма и потому не выдержал прежней нагрузки. Жарища в кабине. Ведро газировки выдуешь за смену.
В будущем, по мнению Лены, для стариков отведут специальную планету с мягким климатом. Построят там не только санатории и лечебные спортзалы, но и заводы, где легко работать, чтоб скучно не было. Оформил пенсию, погрузился в ракету — и полетел. Прилетел — в учебно-курсовой комбинат. Выбрал специальность, какая понравилась, прослушал теорию — и на завод. Работаешь столько, сколько приятно, потом отдыхаешь. А если не умеешь отдыхать, то учишься отдыхать.
Снова тарахтение в коммутаторе. Звонит медицинская сестра. Ее грудной голос доносится до меня. Сестра укоряет девушку за то, что она расстраивает больного Данилу Викуловича Карагодина.
Лена округляет глаза, улыбается. А когда сестра зовет к телефону Даню, насупливает брови.
Бормотание Дани смягчает телефонистку, но через минуту она заявляет жестким тоном, что не может относиться к нему иначе: мало знает его.
Повесив трубку, она сидит растерянно, и едва появляется клиент в волчьей дохе и фетровых, натертых мелом бурках, оживляется, лукаво щурясь, принимает и передает заказ. А как только посетитель выходит покурить, сообщает мне, что это коммерческий директор Букреев, деловой, добрый и свойский дяденька, но хвальбун.
На панели коммутатора вспыхивает лампочка.
— Челябинск! — громко зовет Лена. — Пройдите в третью кабину.
Бурки Букреева оглушающе скрипят. Он оставляет дверь кабины полуоткрытой. Говорит он с тещей, которую называет мамой.
Вскоре мне уже известно, что теща Букреева — заслуженная учительница республики, жена — ведущий конструктор тракторного завода, сын — без пяти минут кандидат экономических наук, а дочь — чемпионка Олимпийских игр, проходивших в Японии.
Букреев выглядывает из кабины, должно быть, проверяет, как я реагирую на его слова.
Я прикидываюсь безразличным, хотя и приятно мне, что у человека такая прекрасная семья и что он, как ребенок, которому купили обнову, не умеет скрывать своей радости.
— Многое я, верно, не расслышал — погода. Но это не беда. Понимаю тебя с одного звука.
Расплачиваясь, он просит телефонистку не отрывать талона: он не из тех командированных, кто прилагает к финансовому отчету ложные документы.
Он косится на меня, и девушка, наверно, для того, чтобы поднять его настроение, говорит, что у них в квартале тоже есть очень образованные семьи.
Он дарит Лене конфету «Мишка косолапый», пишет на листочке адрес и просит ее забегать в гости, если она будет в Челябинске. Дочь Букреева — ровесница Лены.
Прежде чем покинуть междугородную, он заявляет о своем восхищении новым поколением молодежи («Мы были менее развитыми и философски подкованными»), кладет за оконце другого «Мишку» и стискивает мой локоть.
Появляется лейтенант. Шинель его пахнет холодом; на прядке под козырьком иней; взгляд печальный.
Лена извещает лейтенанта, что ему повезло: еще час назад совсем не было слышимости. Наверно, подул ветер.
Потом она спрашивает «девочек», почему до сих пор нет Москвы, и умоляет вызвать срочно Свердловск.
Я отхожу к широкому чистому окну. Булыжник накатан до стеклянного блеска. Наискосок от меня кладут правое крыло горно-металлургического института. Кирпич красен в руках каменщика. Прямо — пустырь, дальше — одноэтажный поселок, а еще дальше, на холме, телевизионная мачта. А на горизонте белые, в извивах грифельных долин Уральские горы. И опять чудится: никогда не была так близка сердцу эта земля. Либо я сильно соскучился о ней, либо с годами бережней, зорче воспринимаешь все то, чем живет она и что создается на ней.
Лейтенант, волнуясь и становясь угрюмей, бродит от кабин до стены, пышущей теплом парового отопления.
Лена тревожно привстает со стула — следит за офицером. Потом подзывает к оконцу. Она не может выбрать, куда поступить: в техникум связи или физкультурный, — и спрашивает совета у лейтенанта. Он за техникум связи и объясняет почему.
Девушка поддакивает. Правильно, резонно, она склонялась к этому решению и теперь окончательно укрепляется в нем. После, не дав офицеру отойти от оконца, с места в карьер начинает рассказывать, как вчера была на примерке и напугала фурункулом (он на спине) швею. Швея роняла метр и даже заикалась.
Фурункул наверняка был выдуман, зато лейтенант расправил плечи, и что-то бодрое появилось в его походке.
Когда он выскочил из помещения, так и не убедив свердловчанку Наташу приехать сюда (она твердила, что жизнь у них не получится: слишком он неуравновешен), Лена тотчас вызвала Наташу к телефону и долго доказывала, что у товарища лейтенанта золотой характер и что нельзя не верить тем, кто в нас души не чает.
Лену прерывали, но она вскрикивала: «Девочки, тут судьба решается», — и ее не разъединили до тех пор, пока она не попросила сама.
Спрашивать, чем закончился разговор, я не стал. Определил это по глазам Лены. Они хмурились.
В коммутаторе щелкнуло, темный стеклянный ромб кабины озарился изнутри. Дали Москву. Пришлось кричать и напряженно ловить то, что кричали из Москвы.
Когда я закрывал дверь переговорного пункта, то услышал хрипловатый от волнения голос Лены:
— Позовите, пожалуйста, больного Карагодина, того, который упал с двадцати метров.
По мостовой, издавая бурлящий гул, приближались МАЗы. Эх, черт побери, не вовремя они! Машины проехали. Безмолвие. Неужели не позвали парня? Нет, позвали. Из трубки донесся рокоток мужского голоса. Что это? Лязгнул металл о металл. Ну да, так и есть: повесила трубку, коза. И стоит сейчас монтажник Даня на другом конце города, полный смятения и недоумения, а в ухо ему бьются короткие гудки.
В воздухе летят хлопья мерцающего куржака. Скоро его, наверно, стряхнет со всех телефонных проводов России, и слышимость снова будет превосходная.
Я шагаю и думаю об ином куржаке — том, что мешает порой душевной слышимости.
Куржак — это ведь часто ненадолго, потому что на него есть ветер больших чувств и солнце прочной человеческой натуры.
1959 г.