Жизнь на краю судьбы
Из бесед с Г. А. Воронской
О Галине Александровне Воронской я впервые узнал из письма магаданской поэтессы Виктории Гольдовской. Тогда я еще не предполагал, что в лагерной, каторжной Колыме, на земле, перечеркнутой-перегороженной рядами колючей проволки, в среде з/к, з/к — так в лагерных документах обозначалось множественное число слова «заключенный» — все знали обо всех: люди, оказавшиеся у края судьбы, искали и находили близких из числа товарищей по несчастью. И может быть, одно сознание того факта, что хоть и далеко, за десятки, а то и сотни километров, но все-таки живет, страдает так же, как ты, но не сдается твой так и не увиденный брат или такая же несчастная сестра, это сознание помогало и ему, бедному, затурканному зекашке… Но не такому уж бедному, черт побери, если рядом с ним, в каких-то трехстах-пятистах километрах, дышат еще, живут и борются такой-то и такая-то!..
В конце шестидесятых счастливая случайность помогла мне заполучить старые, первые издания книг замечательного литературного критика и интересного прозаика, а в прошлом — профессионального революционера-большевика, употреблявшего в двадцатые годы весь свой недюжинный талант и неистощимую энергию на борьбу с чванливым и беспощадным РАППом, Александра Константиновича Воронского. Один из преподавателей магаданского пединститута, московский книжник, приехавший сюда на работу, привез с собой эти книги — в числе любимейших.
Выпросив их на время, я с восторгом поделился впечатлениями об этих книгах с Викторией Юльевной Гольдовской, которая уже переселилась из Магадана в Калинин. На что Виктория Юльевна мне ответила:
«Теперь о Воронском. Я тебя не поняла. Чего бы ты хотел? Статью о нем написать? Собирать материалы? Кончик нити я, кажется, могу найти. В Магадане долго жила его дочь. Моя приятельница, старая, бывшая, лучше сказать, колымчанка Берта Александровна Невская (Бабина-Невская Б. А., член партии левых эсеров, арестовывалась в 1922 и в 1937 годах, на Колыме провела 17 лет, освободилась в 1954 году. После освобождения занималась литературной работой, одной из первых дала в печати высокую оценку творчеству писателей-северян Ю. Рытхэу, А. Кымытваль, Ю. Анко — А. Б.) знает, по-моему, тех из этой семьи, кто сейчас вживе. Ну а меня с ним, как ни странно, роднит то, что он был первым литературным человеком, от которого я услышала добрые слова о своей поэзии. Было мне лет двенадцать… А в 27-м году, когда дите повзрослело, то второй заход уже не получился: папа (отец В. Ю. Гольдовской был знаком с А. К. Воронским по дореволюционной подпольной работе — А. Б.) говорил, что его, Воронского, как троцкиста, выслали из Москвы. Потом, спустя что-нибудь лет тридцать, я услышала имя Воронского, но речь шла уже о его дочери. Знал ее Валя Португалов. Но была ли она еще в Магадане или уже к тому времени жила в Москве, я не помню…»
В. В. Португалова тогда уже не было в живых. Вскоре, через несколько лет, не стало Б. А. Бабиной, В. Ю. Гольдовской. Ниточка, о которой писала Виктория Юльевна, казалось, навсегда была потеряна. Так казалось из Магадана, в котором немного осталось людей, помнящих те недобрые времена, — и где их теперь искать? Кого спрашивать?
И все-таки ниточка нашлась! Через двадцать лет, осенью 90-го года, я получил письмо от Татьяны Ивановны Исаевой. Она писала:
«…Ваш адрес мне дал А. Александров (Александров А. А., абитуриент сценарного факультета ВГИКа, был арестован в 1946 году, осужден за антисоветскую агитацию и оказался на Колыме. О его судьбе я рассказал в очерке «Я не могу от прошлого отвыкнуть, оно в рубцах моих заживших ран», опубликованном в газете «Территория» 12 марта 1991 года — А. Б.). Он сказал, что вы собираете списки тех, кто был на Колыме.
Мои родители, Иван Степанович Исаев и Галина Александровна Воронская, были на Колыме с 1937 по 1959 г.
Иван Степанович (1907–1990) до ареста учился в Москве, в Литературном институте. Член партии с 1930 г. Арестован в 1936 г. Шел по Особому совещанию, КРА, 5 лет.
Воронская Галина Александровна, 1916 г. р., училась в Москве, в Литературном институте. Арестована в 1937 г. КРТД, 5 лет. Сидела в Эльгене с 1937 по 1943 г. После освобождения родители жили в поселках Ягодное, Усть-Утиная.
Я родилась в поселке Дебин (Левый берег). Теперь, наверное, следует писать: город Дебин. В 1949 г. маму арестовали во второй раз, дали вечную ссылку. В 1953 году мы переехали в Магадан… В 1959 году мы переехали на материк…
Моя мама писала рассказы, но надежды на публикацию не было. Сейчас ситуация изменилась: в ж. «Аврора» (1989 г. № 7) опубликован ее рассказ «В изоляторе» (под псевдонимом «Галина Нурмина»). Сейчас ведутся кое-какие переговоры».
К письму был приложен список людей, запомнившихся Г. А. Воронской по годам колымской неволи, — больше тридцати фамилий. Список, несомненно, очень ценный. Но поистине удивительно было то, что нашлась, восстановилась та ниточка, казалось бы, навсегда уже потерянная!..
Минувшим летом, отправившись в долго откладываемый отпуск «на материк» (признаюсь, что одним из главных побудительных мотивов этой поездки была возможность встречи со старыми колымчанами, живущими в Москве), я первым делом устремился на Иркутскую улицу, на встречу с Галиной Александровной Воронской.
Галина Александровна весьма нездорова. К врожденной, мучающей ее с детства мигрени прибавился с колымских лет жесточайший полиартрит, досаждают последствия тяжелейшей, перенесенной несколько лет назад операции… У нее немного сил, и каждый раз, вступая в новую беседу с Галиной Александровной, я с тревогой думал, не утомляю ли я мою собеседницу дотошными расспросами, не прервется ли беседа запланированным или внезапным визитом врача — они, зная состояние Г. А., в этом доме и не гости даже, а свои, необходимейшие люди. Но тихо звучал спокойный, подчас иронический голос моей собеседницы, точны и подробны были ее ответы, неожидан комментарий к подчас уже известным событиям и фактам.
С сокращенной записью этих бесед я и хочу познакомить читателей. Итак, июль — август 1991 года.
Беседа первая
Чтобы вернее наладить «мостки» к памяти Галины Александровны, я начал с расспросов об общих знакомых — тесен мир, а колымский, как я еще раз убедился, еще более. Мы говорили о Валентине Португалове, вместе с которым Галина Александровна училась в литинституте, — они встретились в 50-м году на Левом берегу, где В. В. отбывал свой второй срок, полученный в 1946-м году, а Г. А. находилась в ссылке. Говорили о 3. А. Лихачевой, авторе повести «Деталь монумента». Такие вот получились вполне надежные «мостки», потому что о каждом из названных мною лиц Галина Александровна помнила немало.
Беседа вторая
— А с Зинаидой Алексеевной Лихачевой, — сказала Г. А. при следующей встрече, — мы ехали на Колыму в одном вагоне. Я после разговора с вами это отчетливо вспомнила. Оттого и сцена побега заключенных у нас описана одинаково.
Речь идет о сходстве этих сцен в повести 3. Лихачевой и романе Г. Воронской «Северянка», который я только что прочел в рукописи. Я спросил, помнит ли Г. А. заключенную Марту Берзин, ярко описанную Зинаидой Лихачевой как раз в сцене побега.
— Это, наверное, об Анне Брезин. Я помню, как поразил меня ее взгляд еще в камере. Дело происходило в Бутырской тюрьме. У нее был совершенно остановившийся взгляд. Я со всей осторожностью спросила, что с ней. Берзин мне ответила, что никак не может вспомнить — в этой или другой камере она сидела 25 лет назад, в 1912 году? Меня больно ударили эти слова — ведь судьба А. Берзин была так похожа на судьбу моего отца. Кажется, тогда у меня появились первые седые волосы (Г. Воронской было тогда 22 года. — А. Б.).
Я прошу Галину Александровну, если это не будет ей слишком тяжело — а накануне у Г. А. был гипертонический криз, вызывали «скорую помощь» и сегодня ждут врача, которому я должен буду тотчас уступить место, — прошу рассказать, если это возможно, как все это было — не в романе, а в жизни: ее арест, следствие, этап…
— Ареста я не ждала. Тогда детей арестованных еще не сажали. И методы ведения следствия были еще относительно мягкими, заключенных не избивали. Уже в тюрьме при мне одна женщина жаловалась, что ее при допросе следователь крыл матом — это, видимо, еще казалось недопустимым. Мне лично только два раза устраивали непрерывные допросы по шестнадцати часов. Других жестокостей ко мне применено не было.
Арестовали меня 16 марта 1937 года, дома. Я в те дни была на справке от врача, так как была нездорова после похорон Орджоникидзе. Здесь нужно сказать, что Серго Орджоникидзе сыграл большую роль в том, что отца в 1929-м году не послали в политизолятор. Тогда нам с мамой дали свидание с отцом, и он нам сказал, что предъявленные ему обвинения — в том, что он был в ЦКК оппозиции, — неверны.
Это его обвинение было связано с визитом к нему в Гагры, где мы отдыхали всей семьей, человека по фамилии — вспомнила! — Стопал. Было это в 1928-м году. У этого человека был роман с дамой из ОГПУ. И по этой причине оппозиция отказала ему в доверии. Он и обратился к отцу с разъяснением своего положения. А. К. сказал, что парень он, по-видимому, хороший, но вряд ли дама из ОГПУ ему так все и рассказывает, скорее наоборот — сама выпытывает у него нужные ей сведения, и он, по наивности своей, не понимает этого.
Я помню, что, выйдя из комнаты после беседы с отцом, Стопал, увидев меня, сказал: «А это Галина, дочь Валентина!» Мне было тогда 14 лет и, не скрою, такое внимание к моей персоне было лестно (Валентин — герой автобиографической повести А. К. Воронского «За живой и мертвой водой». — А. Б.).
Этот случай, связь со, Стопалом, был одним из главных в обвинении А. К. На что отец заявил, что к оппозиции он действительно принадлежит, но ни в каком ЦКК не состоял, так как оппозиция не строила свою структуру так, как это делала партия. И попросил маму пойти к Орджоникидзе и объяснить ему это обстоятельство.
Мама написала письмо на имя Серго и опустила его в ящик комендатуры Кремля. Спустя несколько дней Орджоникидзе позвонил, я была дома одна и подошла к телефону (дело происходило еще в «Доме на набережной» — 18 подъезд, 8 этаж, кв. 357. Это я уточнил позднее. — А. Б.). Серго спросил, сколько мне лет. Я сказала, что четырнадцать. Видимо, он счел, что возраст мой таков, что можно вести со мной разговор. «Передай маме, — сказал Серго, — чтобы она позвонила мне». Мама позвонила, и Серго сказал, что если подтвердится то, что содержалось в письме, он добьется, чтобы А. К. выпустили. И послал разобраться в этом деле Емельяна Ярославского. Тогда же нам стали известны слова М. И. Ульяновой о том, что честному слову большевика Воронского она верит больше, чем всему ОГПУ (М. И. Ульянова знала А. К. Воронского по совместной работе в большевистских изданиях еще с дореволюционной поры. — А. Б.).
Отца отставили от этапа, а затем ему в присутствии небезызвестного Агранова (который, кстати, жаловался, что мама каждый день звонит и ругает его) и следователя Гуковского был учинен трехчасовой допрос. Познакомившись и с материалами дела, Ярославский сказал: «Я выношу впечатление, что Воронский в предъявленном ему обвинении не виновен». И тут же предложил А. К. отойти от оппозиции, на что Воронский ответил: «В условиях тюрьмы такой разговор между старыми большевиками неуместен».
После этого разбирательства отец, уже осужденный к лишению свободы на три года в политизоляторе, был выпущен из заключения и отправлен в ссылку. Местом ссылки был назначен Липецк. В освобождении А. К. была велика роль Орджоникидзе, и не пойти на его похороны я не могла.
На похоронах я попала в давку, которая была, конечно, не такой, как когда хоронили Сталина — на те похороны я не пошла (здесь в рассказе Г. А. очевидная неточность, вызванная ее болезненным состоянием: в 1953 году Г. А. Воронская отбывала бессрочную, «вечную», как говорили тогда» ссылку и жила в Магадане. — А. Б.), но помяли меня все-таки сильно, и доктор дал мне на несколько дней освобождение от занятий.
Жили мы уже не в «Доме правительства» (оттуда нас выселили), а в коммунальной квартире на 2-й Извозной улице за Киевским вокзалом (затем ее, кажется, переименовали в Студенческую). Когда раздался звонок, я сказала (сработала интуиция, которая меня никогда не подводила): «Это за мной!»
Вошел мой будущий следователь Смирнов. Показалось очень странным, что нашей соседке, притеснявшей нас с мамой в этой квартире, он сказал: «О, товарищ парторг! Здравствуйте!» До сих пор понятия не имею, где она была парторгом. При моем аресте она была в числе понятых. Ну а далее последовало: «Воронская Галина Александровна здесь проживает?» — «Здесь».
Вслед за Смирновым, который, как потом выяснилось, был не из последних гадов, вошел еще один человек. Вот он оказался просто очень хороший парень, и много лет спустя, когда работники «Мемориала» интересовались (для каких-то своих целей) фамилиями моих следователей, я его даже не назвала, чтобы не доставить ему каких-нибудь неприятностей, если он еще жив.
Этот молодой человек оказался горячим поклонником Есенина и, узнав — это было на допросе, — что в числе литераторов, которых я знала, был и Есенин, даже подпрыгнул на стуле — «Не может быть!». Далее наше общение (следователя и заключенной) нередко заключалось в том, что мы читали наперебой, поправляя один другого, если читавший ошибался, стихи совершенно запрещенного, крамольного поэта (его, кстати, очень любил и А. К.), а если в это время в кабинет следователя заглядывал кто-нибудь посторонний, т. е. работник НКВД, мой К. (обозначим его здесь так. — А. Б.) мгновенно перестраивался и кричал: «Воронская! Начинайте давать показания!»
Но это будет потом, а пока оказавшаяся тут же женщина из НКВД, подождав, пока мужчины выйдут из комнаты, сказала: «Одевайтесь. Вещи, перед тем как надеть, показывайте мне».
— А у вас есть ордер на арест? — спросила я.
— Зачем вам это знать?
— Если это арест, я надену все чистое.
— Надевайте чистое.
Вещи она смотрела кое-как, не внимательно. Я еще подумала: «Ну что за дура! Не могла выбрать себе работу получше!»
Мы встретились с ней еще раз, она меня обыскивала в Бутырке перед этапом, который повез меня на Колыму.
Беседа третья
Г. А… В то время заключенные делились на два лагеря. Одни полагали по-прежнему, что репрессированы по ошибке: мол, лес рубят — щепки летят, Сталин был для них все еще царь и бог, а другие начали потихоньку прозревать. Мама, по моим наблюдениям, относилась ко второй группе.
Я прошу Галину Александровну рассказать о ее матери: кто она? Как познакомилась с А. К.? Как сложилась ее судьба после ареста Г. А.?
— Мама — Сима Соломоновна Песина — из бедной семьи, в молодости посещала социал-демократический кружок, было это в 1906 или 1907-м году. На революционной демонстрации — это было в Мелитополе — казак замахнулся на нее нагайкой. Мама подняла на него взгляд: «Не бейте меня!» Пожалел, не ударил. Маме было тогда лет 17–18.
Потом ее выслали в Вологодскую губернию, везли в «столыпинском» вагоне. А. К. везли из Владимира. В этом вагоне они и познакомились. В самой Вологде никого из высланных не оставили, начали распределять по менее крупным населенным пунктам. Им обоим выпал Яренск, так они случайно оказались вместе.
А во вторую ссылку, в Кемь Архангельской губернии, в 1912-м году мама уже сама, добровольно поехала к А. К. Там я и появилась на свет. Вскоре после рождения там меня и крестили. Я была единственным ребенком, ни до меня, ни после меня детей в семье не было.
После моего рождения мама отошла от революционной работы. В партии она и раньше не состояла. Впоследствии стала служащей. В Иванове, где мы жили после революции до переезда в Москву, она работала воспитательницей в детском саду, служащей на телефонной станции, корректором в газете.
В Иваново мама страшно заболела, это было после 18-го года. У нее обнаружилась цинга и, как тогда писали врачи, порок сердца. В Москве в 1921-м году, когда отца перевели, врачи сказали: «Попробуем послать в Кисловодск, если еще не поздно». Причиной болезни были очень трудные условия жизни. Все ответственные работники питались наравне с рабочими, никаких привилегий не было, получали ту же червивую селедку. А. К. в Иваново редактировал газету «Рабочий край», одно время замещал Фрунзе, которого он уже давно знал — не то в должности председателя губисполкома, не то секретаря губкома.
Маму арестовали после расстрела отца (А. К. Воронский был повторно арестован 1 февраля 1937 года, ему было предъявлено сначала относительно «мягкое» обвинение — в антисоветской агитации и участии в антисоветской организации. 10 июня обвинение было перепредъявлено — появился зловещий п. 8 ст. 58 УК РСФСР: совершение террористических актов. В итоге следствия он был признан виновным в том, что являлся активным участником антисоветской террористической организации, создал в гор. Москве подрывную террористическую группу, готовившую по его заданию террористические акты против руководителей партии и правительства.
Военная коллегия Верховного суда Союза ССР 13 августа 1937 года приговорила Воронского А. К. к расстрелу. — А. Б.). Маме дали срок восемь лет.
Существует неверное представление о том, что тем из ЧСИР (членов семьи изменника родины. — А. Б.), кто отказывался от своих осужденных членов семьи, давали три года, а тем, кто не отказывался, — восемь лет. Это не так, сроки, я думаю, давали в зависимости от должности, общественного положения осужденного: чем выше — тем больше…
В лагере, это было в Мордовии, мама работала в мастерской, что-то вышивала. Тяжело заболела, ее отправили в инвалидный лагпункт в Сегежу, на берег Белого моря. Во время войны, в 1943-м году — мама к тому времени уже сидела шесть лет — ее перевели в Караганду. В Ташкенте в то время жила мамина сестра, и когда маму как неизлечимую больную (актирована она была еще раньше) выпустили на волю — не хотели, видимо, чтобы она умерла в лагере, администрация этого не любила и часто действовала таким вот образом — сестра взяла маму к себе. В Ташкенте она и умерла через два или три месяца в том же 43-м году.
Примерно в 43-м или несколько раньше мама по интуиции послала заявление на Колыму: моя дочь находится у вас, но мне не пишет. Право переписки у меня тогда было. Меня вызвали в лагерную КВЧ (культурно-воспитательную часть. — А. Б.) и спросили: «Что это вы своей матери не пишете?» У нас началась переписка. Письма мамы пропали, когда меня арестовали перед тем, как оформить на вечное поселение.
О смерти мамы я узнала не сразу. Телеграмму, которую дала об этом тетя, от меня утаила моя подруга в лагере — хотела уберечь меня от этого печального известия. Тогда же она, неожиданно для меня, попросила адрес моей тети — вдруг нас разбросают по разным этапам и мы потеряем друг друга. Наверное, она хотела попросить тетю, чтобы та мне об этом пока не писала.
Освободившись и выйдя замуж, я написала тете об этих событиях и только тогда узнала от нее, что мама умерла. Где ее могила, я не знаю.
Я прошу Галину Александровну вернуться к незаконченной теме, к моменту высылки А. К. Воронского в Липецк.
— В Липецке А. К. прожил примерно семь месяцев.
А. Б. А где работал Александр Константинович? Была ли ему предоставлена какая-то должность?
Г. А. Нигде в Липецке не работал. Вячеслав Полонский, тогдашний редактор журнала «Новый мир» (там начала печататься вторая часть повести «За живой и мертвой водой»), пошел в ЦК и добился, чтобы книгу выпустили отдельным изданием. Был, вероятно, заключен соответствующий договор и выплачен аванс. Так что мы не бедствовали.
В Липецк я первый раз поехала на весенние школьные каникулы с Г. К. Никифоровым, который, хотя и был «пролетарским писателем», т. е. принадлежал к другому литературному лагерю, относился к А. К. очень дружески и, когда А. К. арестовали, предлагал нам материальную помощь и жилье.
В Липецке А. К. сначала жил в гостинице (мама приехала к нему почти сразу же), а когда приехала его мама, Федосия Гавриловна, снял две комнатки в каком-то доме.
В Липецке с А. К. произошел несчастный случай (теперь, спустя много лет, я могу предположить, что он был подстроен): катаясь на катке, он упал, произошло опущение почки, вызвавшее серьезную болезнь. Но несмотря на нее он много занимался литературной работой. Я считаю липецкий период его «болдинской осенью».
В том же году он написал заявление в ЦК ВКП (б), в котором содержалась просьба разрешить ему приехать в Москву — для консультации с врачами, и, не дожидаясь этого разрешения, собрав вещи, вернулся в Москву. Здесь он написал заявление и об отходе от оппозиции.
В конце октября — начале ноября 1929 года состоялась последняя беседа Александра Константиновича со Сталиным. Со слов отца я знаю, что в этой беседе поднималось несколько вопросов. О журнале военно-патриотического направления. Идея его создания принадлежит А. К. Позднее она была реализована выпуском «ЛОКАФ» (первый номер журнала «ЛОКАФ» — «Литературное объединение Красной Армии и Флота» — вышел в январе 1931 года, с 1933 года журнал называется «Знамя» — А. Б.). Сталин предложил Воронскому стать редактором этого журнала. А. К. согласился с условием, что ему будет предоставлена полная свобода. Гарантии такой свободы не было дано.
В этой беседе А. К. пытался заступиться за Раковского, который находился тогда как деятель оппозиции в ссылке в Астрахани: «Слишком большая роскошь для партии держать таких высокообразованных людей в провинции». Ходатайство успеха не имело.
В связи с признаками продовольственного кризиса — в частности, нехваткой мяса — А. К. высказал мнение, что не стоит рассчитывать на развитие свиноводства: свинья — животное ненадежное. А. К. вышел из деревни, детство его прошло в сельской местности, и эти проблемы очень интересовали его, в 1929-м году, в связи с массовой коллективизацией, возникал — на будущее — дефицит мяса.
По-моему, в этой беседе Воронский не нашел общего языка со Сталиным. А их знакомство относится к 19—20-м годам. Произошло оно, когда освобождали от белых Харьков. По военной линии это дело возглавлял Сталин. По завершении военных операций в Харьков были посланы уполномоченные ЦИК. В числе уполномоченных был и Воронский.
По рассказам А. К., белые, отступая, сняли во всех городских учреждениях телефонные аппараты. В то же время в распоряжении военных оказался целый вагон этих аппаратов. А. К. пошел к Сталину с просьбой выдать хоть какое-то количество телефонов, чтобы установить их в гражданских учреждениях. Сталин ему отказал, и они поругались. «Я буду жаловаться на вас Ленину!» — сказал А. К. «Плевать я хотел на тебя и твоего Ленина!» — якобы ответил тогда Сталин.
Однако не всегда их отношения были такими непримиримыми. В частности, Сталин нередко поддерживал позиции Воронского в его литературной борьбе с РАПП. «Меня бы давно съели Авербах и его компания, — говорил А. К. — если бы не поддержка Сталина». Первого мая 26-го или 27-го года А. К. даже получил приглашение на центральную трибуну Мавзолея, находиться на которой ему по рангу, в общем-то, было не положено.
Далее я прощу Галину Александровну рассказать о влиянии Александра Константиновича на нее как литератора.
Г. А. Отец очень много читал мне с самого раннего детства. Лет в пять я научилась читать сама, потом стала и сочинять. С одним из первых стихотворений пришла к отцу. Помню, что в стихе строка «пионеры всех стран» рифмовалась со словом «барабан». Можете представить, каким оно было по содержанию. А. К. пришел от этого стихотворения в ярость: «Ни одного живого слова! Если не можешь не писать, то хотя бы не показывай!» Меня это чрезвычайно обидело, я ударилась в рев и старалась реветь погромче, чтобы мама услышала и пришла меня защитить. Мама, конечно, пришла и постаралась успокоить А. К.: «Она же ребенок…» — «Пусть не пишет пошлостей!» — не уступал А. К.
В 1927-м году летом мы жили на даче в Сергиевом Посаде вместе с Бабелем. Я к тому времени написала пьесу про пионеров. Дала прочитать ее Бабелю. Он отозвался шутливо: «Она у меня хлеб отбивает!» А. К. был на этот раз более снисходительным: «А что? Не хуже, чем в Пролеткульте».
Более основательно я занялась литературной работой лет в 16–17. Но уже больше прозой. «Со стихами у тебя ничего не выйдет, — заключил к тому времени А. К. — Но жизнь твоя, видимо, сложится около литературы». При этом он видел во мне какие-то задатки критика. В журнале «Молодая гвардия», просматривая то, что называлось «самотеком», я выбирала (уже училась в литинституте) некоторые рукописи и показывала их отцу, он говорил: «Вкус у тебя есть».
… В литинституте моим руководителем был Александр Исбах. Относился он ко мне отвратительно — может быть, сказывалось и то, что в литературной жизни тех лет он и А. К. находились на совершенно разных позициях. Поддержал меня — в очень важный момент моей студенческой жизни — Николай Огнев, известный в те годы прозаик. Прочитав мои рассказы, он отнесся к ним довольно благосклонно, хотя и отметил при этом плохое знание быта. А откуда оно могло быть у меня? Ведь я была девочкой с восьмого этажа «Дома правительства».
Отца в те годы удивляла исключительная мрачность моих рассказов. Кое-что из написанного тогда я помню, хотя, конечно, все мои тогдашние умонастроения перекрыла потом Колыма.
А. К. арестовали сразу после процесса Пятакова, Сокольникова, Радека, Серебрякова и других. Серебряков был его близким другом — об этом есть в повести «За живой и мертвой водой». И мое следствие интересовал прежде всего отец. Больше всего спрашивали о том, кто бывал у нас в доме, о чем говорили, говорили ли о политике, рассказывали ли анекдоты?
Первые два допроса длились непрерывно каждый по шестнадцать часов. Но никакой «пищи» следователю я не дала — ни одного слова в протокол занесено не было. В ответ на все вопросы использовала отговорку: была маленькая и ничего не понимала.
Я прошу Галину Александровну рассказать, кто из писателей был наиболее близок А. К. Воронскому.
Г. А. Вероятно, Пильняк, Бабель, Веселый, Есенин. Знаю историю о том, как Есенин и Пастернак подрались в кабинете у А. К. в редакции «Красной нови». А. К. бросился их разнимать, что было, вероятно, не очень эффективно, так как роста А. К. был небольшого, ниже среднего. Кстати у Катаева в повести «Алмазный мой венец» этот факт подан превратно — там А. К. только наблюдает, как дерутся два поэта. С Катаевым у А. К. близких отношений не было — отталкивал его цинизм.
… Были у А. К. дружеские отношения с Н. И. Ежовым — еще до того, как тот стал наркомом внутренних дел, в пору его работы в ЦК.
Об отношениях А. К. с писателями я знала не мало. Отец часто брал меня с собой, отправляясь к кому-нибудь в гости. Я была для него как бы палочкой-выручалочкой: после того, как вечер заканчивался, отцу, если б он был один, пришлось бы провожать кого-то из дам, а коль скоро я находилась при нем, эта обязанность с него слагалась.
О политике в компаниях тех лет говорить избегали. Гораздо больше о положении в стране я узнавала из бесед с отцом с глазу на глаз. Я очень дружила с А. К. — гораздо больше, чем с мамой, хотя девочке в моем возрасте полагалось бы быть ближе к матери. Но с отцом мне было интереснее.
Существовала в наших отношениях и такая форма. А. К. давал мне какую-нибудь книгу и говорил: «Прочти. Если скажешь, что интересно, я тоже прочту». И пользовался моими рекомендациями. Обычно наши оценки совпадали. Хотя был и такой случай: я похвалила, а он от книги в восторг, кажется, не пришел. «Плохо?» — «Нет, хорошо, но мне очень не нравится герой».
Следствие по моему делу было недолгим. Арест в середине марта, а уже в начале июня приговор: пять лет. Проходило нас по делу четверо. Муся Виленская жила с нами в том же 1-м Доме (имеется в виду 1-й Дом Советов, разместившийся после переезда правительственных учреждений в Москву в гостинице «Метрополь». — А. Б.). Ее отец Виленский-Сибиряков, старый революционер, неоднократно репрессированный при царизме, возглавлял в советское время издательство «Тюрьма и каторга», был членом оппозиции. С Мусей я близка не была. По-хорошему бойкая, она была совсем не похожа на меня — я была замкнутой, и мы даже не дружили. Хотя моя мама меня к ней и подталкивала.
На следствии Виленская меня уличала в антисоветских поступках. Как-то я поделилась с ней своей досадой: написала очерк о художниках Палеха, а в журнале его отвергли: «Воронскую печатать не будем», явно как носительницу этой фамилии. Я в разговоре с Виленской возмущалась тогда: «Какая наглость!» Следствием этот эпизод был расценен как очернительство Советской власти — преследует детей арестованных. За этот фактик следователь Смирнов отблагодарил Мусю — разрешил ей написать открытку домой. Подачку эту она получила в моем присутствии. Утвердительно Муся ответила и на вопрос: «Были ли у Воронской антисоветские настроения?»
С Татьяной Грюнштейн (ее отец тоже старый большевик, сидел при царе в Шлиссельбургской крепости) мы учились в одной школе, но были еще менее близки. Я и вовсе потеряла ее из вида, когда она поступила в геологический институт, а потом вышла замуж за своего однокурсника Степанькова. Однако это не помешало ей дать показания на меня (равно как и на собственного мужа).
Следствие пыталось представить нашу — несуществующую! — группу как молодежную троцкистскую организацию. Из этого ничего не могло выйти — все было надумано. Тем не менее обвинение сохранилось: КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность — А. Б.), хотя срок был и небольшой — пять лет нам, трем женщинам, и три года Степанькову. Все мы после приговора оказались на Колыме.
Беседа четвертая
В предыдущей беседе Галина Александровна упомянула о том, что среди тогдашних заключенных существовало размежевание на тех, кто полагал, что вакханалия арестов — это произвол органов, НКВД, о котором высшее руководство просто не знает, и тех, кто догадывался о роли в массовых репрессиях самого вождя. Я прошу Галину Александровну рассказать о том, как к этому вопросу относились в ее семье.
— Мама относилась к числу тех, кто сомневался в Сталине. Дело в том, что Александр Константинович очень рано стал многое предчувствовать. Конечно, он не мог предвидеть всех кровавых последствий сталинского террора, но к Сталину относился очень скептически. Отсюда и мой скептицизм, и мамин — в еще большей степени. Ну а в лагере она как все мы, стала «дозревать».
А. К. очень рано сказал мне: «Сталин начинает задвигать Ленина». Эта мысль показалась мне невозможной: как кто-то мог «задвинуть» Ленина? Но фразу отца я запомнила, а потом убедилась, что А. К. был прав. Сказал он так, по-моему, в конце двадцатых годов.
Наш эшелон ушел из Москвы 30 июня 1937 года. Вагон был из одних «политических», кроме нас — только одна спекулянтка и одна воровка. Вели они себя вполне пристойно, так как понимали, что им здесь не гулять.
Из тех, кто был в вагоне, помню Зинаиду Лихачеву, Брагинскую (литработника), моих подельниц Виленскую и Грюнштейн, харбинку Бирон, Мальскую (у нее муж был коммунистом, на какой-то ответственной работе), Надю Ветрову, Ларюшину (недавно она умерла), Антонину Гуничеву (рабочая девочка), Асю Нехтюлину… Ехали мы около месяца.
Я спрашиваю Г. А., помнит ли она песню, сочиненную 3. А. Лихачевой на мотив знаменитой «Каховки»:
Эта песня, как писала мне Зинаида Алексеевна, родилась во время пути на Колыму.
Г. А. Да, помню. Там были такие слова:
А еще Зинаида Лихачева сочинила за время пути песню на мотив известного романса Вертинского:
Под Владивостоком, кажется, на Второй речке, мы провели еще около месяца. Потом нас погрузили на «Кулу», и мы оказались в Магадане. Здесь, в транзите, прожили еще месяц. Нас выводили на работу. В это время в городе прокладывали коммуникации, и нас ставили засыпать траншеи. Выводили нас без охраны. Руководила нами бандитка-староста Анка. Она не орала, не изображала из себя начальницу. И по-своему даже заботилась о нас: советовала не обращать внимания ни на какие, даже самые заманчивые, предложения прохожих, не велела никуда отходить от места работы — заманят, изнасилуют, убьют.
Иногда посылали в какое-нибудь учреждение мыть полы, окна. Раз послали работать на хлебозавод.
С питанием обстояло удовлетворительно. Кормили в основном перловой кашей. Давали еще рыбу — не соленую, свежую. Вероятно, треску. Картошки не было. Мясо не давали. Хлеба было достаточно. О сахаре не помню. У меня к нему нелюбовь врожденная. И в Бутылке я его отсутствия (или присутствия?) не помню.
Еще в Магадане я получила обратно свою телеграмму, посланную маме в Москву, с отметкой «не проживает». Стало понятно, что и ее арестовали.
Через месяц нас стали делить, кого куда послать. Принцип был простой: верхняя часть алфавита — на прииска, нижняя — на сельхозработы. Мне полагалось отправиться на прииск, но моя приятельница Ларюшина очень не хотела, чтобы нас разлучили, и кого-то она упросила, чтобы и меня послали на сельхозработы. Так я оказалась в «Эльгене».
Поселили нас в палатках несмотря на зиму. Работа была на первых порах разная: мыли полы, обслуживали слет заключенных-ударниц (из бытовичек), дней пять помогали на кухне. Потом послали на лесоповал.
Гаранин, тот самый начальник СВИТЛ (он приезжал в это время на «Эльген»), говорят, узнав, что женщин послали на такую тяжелую работу, сделал удивленное лицо. На вид он, вопреки общему теперь представлению, не был каким-то страшилищем. Он еще спросил, имея в виду нас, направленных на лесоповал: «Чаю им там, что ли, организовать?»
На лесоповале я работала четыре-пять месяцев, то есть до апреля-мая, пока не начались полевые работы. Страдала только врожденной мигренью. Здесь меня опекала Люся (Людмила, Ольга, Лариса? — полного имени не знаю) Кушнер, вероятно, 1900-го года рождения, осужденная за принадлежность к зиновьевской оппозиции. Она следила за тем, чтобы я не хваталась за тяжелые бревна, ворочала их сама. «Тебе жить, а мне нет!» — говорила она. Я с ней спорила: почему это ей не жить? Ведь она уже половину срока отсидела!.. Ее взяли от нас неизвестно за что в начале 1938-го года, говорили, что она погибла на «Серпантинке».
Потом я была еще две с половиной зимы на лесоповале. Возили нас, заключенных женщин, как-то на покос, в Мылгу, а одно лето мы были в Сусумане, тоже на сельхозработах. Удалось все это пережить, хотя особыми физическими свойствами я не обладала.
Мой срок заканчивался 14 марта 1942 года, но освободили меня лишь 14 сентября 1944 года, то есть пересидка была более двух лет. Однако то, что освободили в 44-м, было огромной удачей, так как в то время задерживали «до конца войны», и лишь очень немногим удавалось попадать в те списки (по 30–35 человек, их зачитывали на поверках), в которых значились фамилии счастливцев.
Я думаю, что освободилась благодаря моей напарнице Фаине Шуцкевер (осужденной жене крупного военоначальника). Фаина, несмотря на свой возраст (она была много старше меня), регулярно показывала очень высокую производительность труда в деле, которому она обучила и меня — мы плели корзины. Она гнала выработку на 141 процент, которая давала и ей и мне возможность ежедневно получать по одному кг хлеба, так как сильно страдала от недоедания. У меня аппетит был скромнее, я бы удовольствовалась и 650-тью граммами, и, соответственно, выработкой в 131 процент. Но Фаина была непреклонной.
Фаина умерла, может быть, потому, что не выдержала этой гонки, мне же она принесла освобождение.
С Иваном Степановичем Исаевым мы были знакомы еще по литинституту, помнится, он даже ухаживал за мной тогда, но, по всей вероятности, не очень прилежно. Оказавшись на Колыме за КРА (контрреволюционная агитация. — А. Б.), он сумел узнать, что я на Эльгене, прислал сначала записку, потом посылку. Он освободился раньше меня и жил на Усть-Утиной.
14 сентября 1944 года он приехал на Эльген и попросил свидания со мной. Воспитатель сказал: «Я бы дал, но в зоне — Циммерман». Об этой начальнице лагеря, о том, как она преследовала заключенных за «контакты с лицами иного пола», известно. Но все-таки я осмелилась пойти к ней попросить о свидании с Исаевым, соврала, что это мой двоюродный брат, просила дать свидание при охране — Циммерман все равно не разрешила.
Я в тот день не работала. После отказа в свидании разревелась. Но — очень хорошо это помню! — в тот день сказала самой себе: «А все-таки ее время кончается и наступает мое!» В ту же ночь пришла телеграмма об освобождении. А через месяц я вышла замуж за Ивана Степановича.
После окончания войны была возможность выехать на материк. Но все во мне кричало: «Нет! Ни в коем случае!». Я была уверена, что, оказавшись там, сразу буду арестована и получу новый срок. А в 48-м или 49-м пришло указание: с моей статьей на материк не выпускать. Мы жили на Утиной, я работала нормировщицей на промкомбинате, потом в сберкассе, Иван Степанович — завскладом в подсобном хозяйстве.
Но ареста не удалось избежать. Арестовали там же, на Усть-Утиной, привезли в Ягодное и здесь продержали 25 дней в следственном изоляторе. Кажется, я была первой женщиной — «повторницей» в Южном управлении. Потом пришло указание освободить женщин, имеющих детей до восьми лет. Моей дочери Валентине было тогда четыре года.
Когда приехали арестовывать на Усть-Утиную, я подумала, что это за Иваном Степановичем. У него сложились плохие отношения с агрономом подсобного хозяйства, и было известно, что тот написал на мужа донос. Ордер предъявили только после обыска, и в нем я увидела свою фамилию. Я выронила эту бумажку из рук. Опер на меня закричал: «Поднимите ордер!»
— Не буду! Вам она нужна — вы и поднимайте. И не орите на меня — не таких слыхала.
Я была в тот момент в очень странном состоянии, которое трудно объяснить. Огромное волнение, но действовала я вполне решительно. Перешла в другую комнату, села, сцепила руки на груди: «Можете применять оружие, но я не двинусь с места!»
Понимала ли я тогда, что мое сопротивление бессмысленно? Наверное, нет. Они бились со мной три часа — я не сдвинулась с места. Наконец, попросили Ивана Степановича, и уже он стал уговаривать меня — уговорил.
Потом я забыла эту сцену на полтора года. Она выпала у меня из памяти, словно ее и не было.
Будучи ссыльной, я жила со своей семьей до 1950-го года на Усть-Утиной. Потом мы переехали на Дебин. А в начале 1953-го года перебрались в Магадан.
Когда мы подъезжали к городу, на магаданской пересылке я узнала, что Сталин тяжело заболел. И когда в том доме, где мы временно остановились, мы сели за стол и подняли тост за новоселье, здоровье присутствующих и прочее, я про себя, потому что неизвестно было, что за человек наш магаданский хозяин, — от всей души пожелала скорой смерти тирану. Мое пожелание очень скоро сбылось.
А вот одно — давнее, неистребимое — так и оказалось неисполненным. Много лет, будучи в лагере, я хотела увидеть «живьем» хоть одну настоящую шпионку, диверсантку, террористку. Но так и не встретила такой. Были несчастные женщины разных возрастов, национальностей, разного социального происхождения и положения, многие из них были осуждены по самым страшным статьям на чудовищные сроки, но все это было вранье, чудовищная, преступная ложь.
Беседа пятая
Я прошу Галину Александровну рассказать о судьбах тех, кто был осужден вместе с нею по одному делу.
Г. А. Я уже говорила, что нам, трем женщинам, дали по пять лет, а мужу Грюнштейн — три года. Все четверо мы оказались на Колыме. Все отбыли свои сроки. Затем Виленская и Грюнштейн так же, как и я, получили ссылку на неопределенный срок. Виленская заболела, у нее что-то произошло с глазами, ее отправили сначала в Магадан, а потом разрешили выехать в Москву. Так что она простилась с Колымой раньше нас.
Грюнштейн работала геологом на Утинке и будучи ссыльной. Потом переселилась, кажется, в Тирасполь. Степаньков, отбыв свой срок лишения свободы, также работал на Колыме геологом.
А. Б. Как сказывалась популярность А. К. Воронского, его большая известность в тридцатые годы, на судьбе его дочери?
Г. А. Мешала. И тут примеров множество. Разве что в детстве, в ранней юности популярность отца не висела надо мной — моим школьным знакомым было все равно, чья я дочь.
В институте дело было уже иначе. Помню, на семинаре преподаватель Федосеев (кажется, он был и заведующим учебной частью) предложил мне рассказать о литературных ошибках Александра Константиновича — сделано это было, конечно, неспроста. Я отказалась. Там же, на семинаре по стилистике, преподаватель Машковская, выслушав мой ответ на какой-то вопрос, сказала: «От дочери Воронского я ожидала большего!». Отвечала я, помнится, хорошо, и этот упрек расценила как повод, чтобы не поставить мне пятерку.
Позднее, в лагере, я нередко чувствовала к себе особый интерес «партийных дам», которым, конечно, хорошо была известна моя фамилия.
Здесь, в этой связи, нельзя не вспомнить, как меня исключали из комсомола в сентябре 1936-го года. Конечно, это было связано с шумихой вокруг А. К. На комсомольском собрании — секретарем был тогда Ротин, с именем боюсь ошибиться: кажется, Исаак, все звали его по фамилии (недавно прочитала в каком-то журнале его слезоточивую статью о женщине, у которой арестовали отца) — мне предложили порвать с А. К., уйти из дома и даже обещали, если я это выполню, найти комнату и работу.
Обвиняли меня также в обмане при вступлении в комсомол, выразившемся в том, что я утаила сведения о принадлежности А. К. к оппозиции. А я ничего не утаивала. Я сказала секретарю Фрунзенского РК комсомола о положении моего отца, он спросил: «Воронский сейчас в партии восстановлен? Работает? Ну так какие претензии могут быть к его дочери?». Но на комсомольском собрании в литинституте я не могла рассказать об этом разговоре — вспомнила фамилию! — с Хрусталевым, так как это грозило бы ему очень большими неприятностями.
Самую гнусную обличительную речь обо мне сказал студент Макаров.
А. Б. Тот самый — прогрессивный литературный критик, прогрессивный — в свое время — редактор журнала «Молодая гвардия»?
Г. А. Тот самый. Но я-то его прогрессивным не считаю.
Я прошу Г. А. рассказать о запомнившихся однокашниках по институту.
Г. А. К. Симонов учился на курс младше. Вместе с ним, видимо, и Португалов. На одном курсе со мной — Долматовский. Кажется (но могу ошибиться) — Яшин. А также Алигер, Шевцов, Шевелева.
Екатерина Шевелева давала потом на меня ложные показания. С ней мне устроили очную ставку, поэтому ее показания я слышала собственными ушами. Она, в частности, сказала, что Александр Шевцов (а мы были в очень хороших отношениях, посадили его раньше) и его товарищи (с ним по делу проходили Троянов, Гай, Шустиков, они впоследствие вернулись, а Шевцов погиб) делали бомбы, а я им помогала.
Следователь Смирнов, которому, видимо, и других обвинений в мой адрес хватало, спросил Шевелеву: «А вы видели это? Своими глазами?». Шевелева должна была сказать, что не видела, потому что ничего подобного, конечно, не было.
Она также сказала, что на похоронах Николая Островского я умышленно волочила по земле красное знамя. Но кто бы мне такое позволил? Да меня сразу бы вывели бы из колонны за такое святотатство.
Еще Шевелева показала, что в институте на семинаре по английскому языку я сделала «мистическое заявление». А дело было так. Преподавательница предложила составить фразу на английском языке. Я сказала: «Моя судьба предопределена». Преподавательница мне заметила: «Это мистика». И все. На очной ставке я крикнула тогда Шевелевой: «Ты врешь!».
Она заревела, и следователь распорядился: «Подпишите ваши показания и можете идти».
И только после того, как она ушла, стал спрашивать, как я отношусь к тому или иному названному ею «факту». Насколько я понимаю, это нарушение порядка проведения очной ставки. Но, видимо, ему было так нужно, чтобы я своими возражениями не сбивала свидетельницу, не мешала ей врать.
Кроме Шевелевой показания против меня давали мои однокурсницы Гуковская, Подчук, Трусова. С ними очных ставок мне уже не устраивали.
Дней через 10–15 после очной ставки с Шевелевой Смирнов еще раз вызвал меня из Бутырки: «Даю вам последнюю возможность признать свою вину и раскаяться».
На том следствие и закончилось.
В конце беседы мы снова возвращаемся к творчеству А. К. Воронского, судьбе его произведений. В 70 — 80-е годы Воронский-писатель стал возвращаться к читателю. «Художественная литература» тремя изданиями выпустила сборники его прозы (повести «Бурса», «За живой и мертвой водой», рассказы). Трижды выходили сборники литературно-критических работ: в 1963-м, 1982-м, последний, в 1987 году, — к столетию со дня рождения писателя. Сборник прозы А. К. Воронского, включивший «Три повести» и повесть «Глаз урагана», вышел в 1990 году на родине писателя, в Воронеже. В издании всех этих книг самое активное участие принимала Галина Александровна.
Я спрашиваю Галину Александровну о судьбе произведений, оставшихся неопубликованными к моменту ареста А. К. Воронского.
— Все рукописи были изъяты при обыске. В том числе и четвертая часть повести «За живой и мертвой водой». В ней А. К. довел повествование до момента организации журнала «Красная новь». В числе изъятого были также рассказы, эссе, статьи. С 1935 года по 1 февраля 1937-го писатель Воронский работал в «стол», печатать свои произведения в то время он не мог. Сейчас КГБ отказывается что-либо вернуть. Последний раз моя дочь Валентина обращалась в эту организацию с просьбой год назад, то есть в 1990 году, — безрезультатно.
Вероятно, уже недалекое будущее ответит на вопрос о судьбе неопубликованных произведений А. К. Воронского — сохранились ли они, что именно уцелело, когда уцелевшее придет к читателю. А сегодня к читателю приходит первая книга Галины Воронской, чья судьба оказалась столь тесно переплетенной с судьбой отца.
Литературной работой Галина Александровна занимается уже много лет. Ею написан роман «Северянка», повести, рассказы, очерки. И по сей день, когда отпускает недуг, она принимается за эту работу — надиктовывает текст своему «литературному секретарю» младшей дочери Татьяне. А вот с публикацией до недавних пор дело обстояло совсем плохо — пока что опубликованы лишь четыре рассказа: в журнале «Аврора», в газете «Северная правда», выходящей в поселке Ягодное — в том самом районе, где находится «Эльген», овощеводческий совхоз, а когда-то печально знаменитый женский ОЛП, в газете «Территория».
Связь судеб двух литераторов — отца и дочери — отразилась и в псевдониме, который взяла себе писатель Воронская — Галина Нурмина. Под псевдонимом «Нурмин» (в честь знаменитого в те годы финского легкоатлета) дебютировал восемьдесят лет назад, в 1911 году, Александр Константинович Воронский. Случилось это в Одессе, на страницах издававшейся большевиком Вацлавом Воровским газеты «Ясная заря».
Рукопись этой книги была в наборе, когда из Москвы пришла скорбная весть: 3 декабря 1991 года Галина Александровна Воронская скончалась. Светлая ей память!..