«Брэнгельских рощ прохладна тень,
В. Скотт, «Разбойник», перевод Э. Багрицкого.

Незыблем сон лесной,

Здесь тьма и лень, здесь полон день

Весной и тишиной.

О, счастье — прах,

И гибель — прах,

Но мой закон — любить,

И я хочу

В лесах,

В лесах

Вдвоем с Эдвином жить»

Весной, когда стаял снег и зазеленели сопки, когда в пепельно-серебристых сумерках нельзя было отличить утро от вечера, Петька-Чума вдруг затосковал. Настоящее его имя было Егор, но за годы бестолковой и гнусной жизни он забыл и свое имя, в настоящую фамилию.

Петькина жизнь складывалась из тюремных камер, вранья на допросах, побоев, воровства, диких кутежей на «малинах», завершалось все это, как обычно, судом и лагерем. Если можно было бежать из лагеря, Петька бежал, если нет — нетерпеливо ждал окончания срока, в те годы за мелкое воровство сроки давали маленькие.

Петька не мог себе представить, что возможна жизнь без фальшивого паспорта и боязни милиционеров.

К тридцати годам Петька-Чума еле умел расписываться, отлично знал Уголовный кодекс РСФСР, лицо имел безбровое, испитое, с бесцветными, маленькими бегающими глазами. Тело у него было длинное и нескладное. Ни умом, ни талантом воровать, ни удалью Петька не отличался и поэтому уважения и известности в воровском мире не снискал и числился в «сявках» — мелких, презираемых воришках.

Последний раз Петька засыпался на краже бумажника в автобусе (бумажник был из хорошей серой кожи, а в нем всего-навсего тридцать один рубль с копейками). Вместо привычной 162-й статьи (мелкое воровство) Петьке вдруг припаяли «уголовную деятельность», дали десять лет и отправили на Колыму. Это было в тридцать седьмом году.

Месяц с лишним везли его в теплушке через всю страну, потом Петька долго торчал в ожидании парохода на пересылке под Владивостоком и чуть не подох там от кровавого поноса.

На пересылке он наслышался фантастических рассказов про Колыму. Гребут там золото лопатами, морозы стоят такие, что за ночь волосы к стенам примерзают, денег — куры не клюют, ни черта работать не будешь, все равно тысячу рублей отвалят, ну а если мало-мало шевелиться, пять тысяч огребешь. Еще болеют там странными болезнями: ноги и руки распухают и делаются как бревна. Одно плохо — баб нет. Кто проклинал эту Колыму, кто жалел, что покинул, — не разберешь, что к чему.

На пересылке Петька впервые увидел море. Оно было ярко-синее, огромное. Петька часами глядел на него, ветер приносил иногда свежий, терпкий запах водорослей. Была у Петьки всю жизнь мечта: поехать в Крым, посмотреть на это хваленое море, но то за решетку попадет, то деньги с товарищами пропьет. Теперь же море лежало перед ним близкое и в то же время недосягаемое. Оно очаровывало его.

От того, как везли на пароходе, кроме вонючего жаркого трюма и мерного шума машин, Петька ничего не запомнил, его сильно укачивало. С палубы при высадке, дожидаясь своей очереди сесть в катер, Петька, позеленевший от морской болезни, разглядывал свинцовое Охотское море, бухту, окруженную голыми угрюмыми скалами. Было ветрено, сумрачно и холодно. От вида обрывистого, враждебного берега ему стало тоскливо: отсюда не убежишь.

Работать Петьку отправили на золотой прииск. Он посмотрел на бесконечные безымянные сопки с чахлой растительностью, на серые отвалы отработанной земли и опять сказал себе: «Не убежишь!»

Бежать, как узнал он впоследствии, было и вправду невозможно: на тысячи километров бездорожье, тайга, сопки, болота. Для побега нужны были карта, компас, оружие, большой запас продуктов и хорошие документы, и то неизвестно, дойдешь ли. Говорили, что в якутских селениях всех тщательно проверяют. Никто из старых лагерников не слыхал об удачном побеге. Обычно беглецов (если у кого-то хватало дурости идти в побег) расстреливали, когда ловили, или они сами являлись в лагерь, отказавшись от этой затеи.

Петька-Чума жил на прииске так, как привык жить в других лагерях: отлынивал от работы, дулся в карты, крал все, что подвертывалось под руки, — если попадался, был бит. Работа была адская: кайлили веками смерзшуюся землю, насыпали ее в тачки и гоняли их к промприбору. Два раза в сутки с промприборов снимали золото, под ногами самородков тоже валялось немало. Петьку, как и остальных заключенных, золото не интересовало. Слишком его здесь было много и не представляло оно никакой цены: на хлеб его не намажешь и не съешь.

Зимой стояли такие морозы, что плевок замерзал на лету. Кормили плохо: баланда да каша перловая, в пургу и вовсе машины доставляли продукты с перебоями, так что и без хлеба и без каши часто сидели. «Контрики» — те совсем загибались. В общем, как и земля, жизнь была здесь дикая, грубая и скудная.

Петька начал «доходить». Ноги сделались как тумбы и покрылись черными пятнами, зубы крошились и выпадали. Уже многих, приехавших вместе с Петькой, стащили на кладбище под сопкой. Но, видно, не такой смертью суждено было Петьке умирать.

С последним этапом приехал Петькин знакомый по бамовскому лагерю. Вместе они сидели там в изоляторе за отказ работать. Знакомый был старый вор по прозвищу Бешеный. У Бешеного были широкие и крепкие, как камень, скулы, не по росту длинные руки чудовищной силы. В воровском мире он был человек известный, и кайлить землю лагерное начальство его, конечно, не послало. Он благосклонно согласился быть бригадиром. Встретив Петьку-Чуму на разводе, Бешеный снизошел до того, что узнал его. Вспомнили бамовский лагерь, общих знакомых. Бешеный взял Петьку в свою бригаду. Петька стал «шестеркой», прислужником — на что еще мог годиться «сявка»? У бригадира рука была тяжелая, и на расправу он был крут. Но Петька теперь был сыт (не в обычае старого вора есть одному), а также обеспечен махоркой. Имел Петька возможность теперь чаще, чем раньше, перекинуться в карты, а иной раз и спирту глотнуть.

Бешеный заставлял свою бригаду вкалывать, но нормы были чудовищными, выполнить их было невозможно. Тогда гормастер, тоже блатной, брал проценты у соседней бригады. Там работали «контрики», почти все в очках, им было все равно, по мнению лагерного начальства и жуликов: одна была дорога — лежать под сопкой. Так что зачем им эти проценты?

Весна пришла поздняя и ветреная. В мае рыхлый, ноздреватый снег лежал не только на сопках, но и в долинах. Только в конце месяца вскрылись бурные речки, в пасмурном небе черной тучей летели дикие утки и гуси. Не от их ли призывных гортанных криков упала на сердце Петьки тоска? Все вдруг стало постыло: бараки со слепыми, грязными окнами, звонки на разводы и поверки, забой, каменная морда бригадира, и больше всего — неволя.

Петька перестал спать, даже в буру играть не хотелось. Он вдруг вспомнил про сестренку. Маленькая, с глазами-пуговками, жидкими светлыми косичками и острым красным носиком. Петьку потянуло в родные, забытые места. Захотелось увидеть пушистые елочки, липы в цвету, пройти не по этой горбатой, вздыбленной земле, а по ровному лугу с высокой, некошеной травой и ромашками, наесться вволю горячей рассыпчатой картошки с огурцами. Огурцы здесь даже вольняшки в глаза не видели. Вспомнилась узкая, с песчаным берегом спокойная река, церковь на пригорке и под обрывом их изба с резными наличниками. Сестренка, наверное, замуж вышла, детей нарожала, работает в колхозе, но, наверное, не откажется принять родного брата.

А еще Петьке хотелось поглядеть на море.

Он часто смотрел на унылую голую сопку, закрывавшую полнеба. Петька думал, что за ней должна быть равнина, а дальше, по его мнению, начиналась другая, счастливая жизнь. Какая это была жизнь и было ли там для него место, Петька представлял смутно. Во всяком случае, там была свобода и ярко-синее море.

Желание посмотреть, что находится за сопкой, и желание избавиться от железных лагерных тисков было так сильно, что Петька не мог ему противиться. Как, впрочем, не умел никогда противиться другим своим чувствам и желаниям. Рассудок робко твердил ему: никто еще не ушел из этих гиблых мест, никто не добрался до материка. И тот же рассудок услужливо нашептывал: ты пойдешь к морю, а все бежали через тайгу, на Алдан. На побережье легче, можно пристать к рыбакам, прокормиться около них, да и документы легче там раздобыть.

Петька решил бежать. Сшил из старой рубашки мешок и стал копить хлеб. Мешок прятал в забое, в потайном месте. Бригадир однажды поглядел и только рассмеялся, решил: парень психует с перенесенной голодухи, с некоторыми это бывало.

Но бежать было боязно, и Петька откладывал свой уход со дня на день.

Так незаметно наступило короткое, горячее колымское лето. Однажды в жаркий день бригадир послал Петьку за водой к ближайшему ключу. Возвращаясь, Петька споткнулся о кочку и расплескал воду.

— Дьявол косолапый! Кружку воды толком принести не можешь! Да ты мыл ее когда-нибудь? — заорал бригадир, взглянув на облупленную, невероятно грязную Петькину кружку.

Бригадир с размаху ударил своим знаменитым свинцовым кулаком Петьку по лицу и выбил передний зуб.

Петьку много раз били в его жизни, частенько лупил его и бригадир за лень, за нерасторопность, просто так, под настроение. Петька все это сносил как должное. Но сейчас обида обожгла его. Очень уж было жалко зуб. Зуб был кривой, желтый, но после зимней цинги зубов осталось немного, а этот все-таки был передний.

«Ишь, какой антиллигентный стал, вроде контриков из соседней бригады, — подумал Петька, утирая кровь рукавом. — Кружка ему, видишь, грязная, чистоты захотелось. Забыл, как в бамовском изоляторе обовшивел до того, что под нары загнали. Там повыше его атаманы гуляли».

Впервые Петька осмелился огрызнуться.

— Да ты еще огрызаешься! Смотри-ка! Оженю с тачкой! Завоешь! — И бригадир опять ударил Петьку, но полегче и не по лицу.

Потом, как ни в чем не бывало, послал Петьку за дровами для костра в ближайший лесок и велел варить суп из консервов на обед. Петька понуро поплелся, сплевывая кровавую слюну, принес охапку валежника, взял, сам не зная зачем, лежащий на земле свой мышиного цвета бушлат, топор, вытащил из тайника мешок с черствым хлебом и отправился за второй охапкой.

Собирая сухие и сгнившие стволы и ветки, Петька внезапно остановился, долго прислушивался к звонкому и редкому здесь щебету птиц. Непонятная, неведомая работа шла в это время в смутной Петькиной душе.

Терпко пахло разогретой лиственницей, к этому запаху примешивался запах грибной прели, нежно зеленел мох, сумасшедший танец отплясывали комары. Все здесь дышало своей свежей, обособленной жизнью.

Петька-Чума вдруг с остервенением расшвырял собранный валежник, стал топтать его грубыми лагерными ботинками.

— Будь ты проклят! Хватит, пойду до дому! Последний зуб всякая сволочь вышибает. Пусть ему медведь колымский консервы разогревает.

Он пошел, продираясь через кусты и перепрыгивая поваленные обомшелые деревья, к остроконечной огромной сопке, что так манила и смущала его последние дни.

Ночь он проспал в тайге, вздрагивая от каждого шороха. Костер разжечь побоялся.

Узкий, бледный месяц приветливо светил с летнего пепельного неба сквозь игольчатые ветви лиственниц, но Петька на месяц не обращал внимания. Какой уж тут месяц: за ним, как за диким зверем, вероятно, началась охота. Спать на мху было мягко, но холодно. Даже летом прохладны колымские ночи. Перед восходом солнца, в серой мгле, продрогший Петька отправился в обход сопки.

Поначалу тайга занимала его. Попадались цветы, похожие на розовый ландыш, нежно-лиловые фиалки — и все без запаха. Ни одного знакомого цветка Петька не встретил. Пробираясь через таежные завалы, он заметил, что корни у деревьев походили на зонтики, шли вширь, а не вглубь. Как ни думал Петька, не мог догадаться, почему это так. Часто попадались болота с мохнатыми кочками, Петька боялся наткнуться на змею, но вскоре успокоился: ни лягушек, ни змей на этой проклятой холодной земле не водилось. Бегали маленькие полосатые зверьки и тоненько попискивали.

Впервые за много лет Петька-Чума остался один. Он привык, чтобы его окружали люди, «шалман», блатная ругань, драки. Очутившись в тишине, наедине с неприветливой, незнакомой тайгой, Петька растерялся. Тайга начинала угнетать его.

Иногда он переходил прозрачные ручьи, ключи, как их называли тут, и ледяные стремительные речки с берегами, покрытыми крупной галькой. Воде Петька радовался: она должна была сбить со следу собак, и в журчании рек было что-то знакомое, успокаивающее. Голубицы и малины нажрался до того, что живот вздулся. Воздух кишел от комаров, они залезали под накомарник, и из-за них, несмотря на жару, пришлось надеть на себя тяжелый бушлат.

Наконец он обогнул сопку. За ней, куда ни взглянешь, теснились подернутые голубым маревом другие бесчисленные сопки.

Петька выругался от разочарования и долго стоял, не зная, что ему делать. Потом решил: хоть и не было здесь долгожданной зеленой равнины, но надо пробиваться к морю, к свободе. У моря, по его убеждению, должны были кончиться все его злоключения и начаться новая, радостная жизнь.

Петька побрел в чащу. Обмирал, услышав хруст ветки: не поймешь, то ли зверь бродит, то ли вохровцы крадутся, и не знаешь, что страшнее. Буреломы. Глушь. И неба-то почти не видно. Инстинкт толкал в потайные, нехоженые места.

Как-то на веселой зеленой полянке Петька заметил большую рыжеватую кочку, вроде как с прошлогодней засохшей травой, к его удивлению кочка вдруг зашевелилась. Петька подошел поближе и замер от ужаса. Медведь! Несколько минут медведь и Петька, оцепенев, глядели друг на друга, потом у медведя от страха, что ли, вывалился темно-красный язык, медведь повернулся, подбросил смешно зад и убежал. Петька же с остановившимися глазами помчался через колючие кусты шиповника в другую сторону. Он бежал до тех пор, пока у него не перехватило дыхание, а в боку закололи тысячи иголок.

Удивительно быстро уменьшался запас хлеба. Петька теперь жалел, что уходя не прихватил бригадирских консервов, они бы сейчас ему здорово пригодились. При воспоминании о консервах густая обильная слюна наполняла ему рот. Кончилось курево. На пятый день своих блужданий он услышал визгливый женский голос, старательно выводивший:

Где-е ети карие очи, Хто их ца-алует теперь…

Петька осторожно выглянул из-за толстого ствола лиственницы. Здоровая девка в синем платье с желтыми кругами, в шароварах, заправленных в щегольские сапожки, собирала ягоды. Это была женщина! Настоящая женщина! Петька смотрел на ее крутые бедра, на высокую грудь, выпиравшую из узкого платья. Около женщины стояло зеленое эмалированное ведро, женщина сидела на корточках и собирала голубицу в жестяную помятую миску. Накомарник был слегка приподнят над лицом, и Петька разглядел круглый подбородок с выпяченными губами.

Петька огляделся. Женщина была, очевидно, одна, с ней можно было делать все, что хочешь. С владивостокской пересылки Петька и близко не подходил к женщинам. Женщины в те годы на Колыме были редкостью. На весь прииск их было всего две, конечно «вольные». Когда мужья уходили на работу, они сидели запертыми: боялись, чтобы воры в карты не проиграли.

Почувствовав Петькин недобрый взгляд, женщина замолкла и стала беспокойно озираться. Петька, согнувшись, подкрадывался к ней, но под ногой хрустнула ветка, женщина обернулась, увидела заросшую рыжей щетиной страшную Петькину рожу, его красные глаза. Петька жадно схватил ее за горячую упругую руку. Женщина пронзительно завизжала, рванулась и убежала, крепко прижимая к груди жестяную миску. Петька попытался ее догнать, да куда там — женщина, испугавшись, бежала, как сытая молодая лошадка.

Петька споткнулся о трухлявое поваленное дерево, больно ударил коленку, страшно выругался и оставил погоню. Желание так же быстро погасло, как и вспыхнуло. Однако эта встреча принесла ему и некоторую выгоду. Он стал обладателем почти полного ведра ягод и увесистых бутербродов, завернутых в промасленную газетную бумагу.

Прихрамывая, Петька заковылял подальше от этих мест. Видно, где-то близко находился поселок. Эта сволочная девка, конечно, натреплется о встрече в лесу и наведет на его след легавых.

Еще несколько дней Петька блуждал по тайге, ел только ягоды да розовые сыроежки. Лицо и руки его покрылись волдырями и расчесами от комариных укусов, башмаки развалились, пришлось подвязать подошвы тряпками. Он теперь не обходил болота, не старался прыгать с кочки на кочку, а устало и безразлично шел напрямик, хлюпая по воде. От постоянной мокроты подопрели ноги. Прошел сильный дождь, и Петька весь промок. Костер он разводить боялся. От ягод и грибов начался понос. По ночам лихорадило, днем мучали рези в животе. Иногда он пальцем ощупывал десну, где торчал осколок выбитого зуба, и тогда ненависть опять поднималась в нем.

— Лучше сдохнуть тут, в тайге, на воле, чем опять за решетку и чтобы любой гад лупил тебя по морде и выбивал последние зубы!

Ему теперь казалось странным и непонятным, что он так долго мог торчать в лагере. Чего он там ждал? Почему не ушел раньше?

Как-то вечером, когда алое солнце катилось по темно-зеленым сопкам, Петька-Чума вышел на опушку. Перед ним неожиданно оказалось поле, засеянное репой. Вот уж никак он не думал, что на этой трижды проклятой земле что-нибудь могло уродиться. Восемь женщин в накомарниках и в шароварах прореживали репу, собирали в кучу ботву, громко разговаривали. Петька за последние дни так изболелся и ослабел, что женщины уже не волновали его, хотя среди них были и молоденькие. Спокойно и тупо он смотрел на них. Одеты они были в простенькие кофточки, у некоторых поверх шаровар топорщились старые сатиновые юбки, на ногах — тяжелые ботинки. Петька вспомнил: на прииске говорили, что на Колыме есть совхозы, работают там заключенные бабы, и хорошо бы туда попасть, работа полегче, не то что забой, да и бабы под боком.

Женщина в очках со сломанной дужкой, перевязанной веревочкой, с пегими, коротко подстриженными волосами, приблизилась к кусту, где прятался Петька, он потихоньку окликнул ее:

— Тетенька, а тетенька! Ты не пужайся, дай кусочек хлеба, за Христа ради, и покурить бы…

Женщина не испугалась. Может быть, потому, что близко были другие, а может быть, на своем веку столько повидала, что ничего уже не боялась. Она раздвинула ветки, пристально и долго смотрела на Петьку голубыми, выцветшими от старости глазами. Петька заерзал, забеспокоился, подумал, не дать ли деру. Женщина тяжело вздохнула, протянула пачку махорки и горбушку черного хлеба. Петька сразу съел его.

Женщины перестали работать и столпились вокруг Петьки. Они охали, причитали, совали хлеб, котелки с холодной овсяной кашей, курево, спички, бумагу. Икая от сытости, Петька охотно рассказывал им о себе. Оказывается, до моря было недалеко, но женщины сомневались, сумеет ли он выбраться с Колымы. Дорога дальняя, суровая, везде оперпосты. Потом женщина, что первая дала ему хлеб, посмотрела вдаль и сказала:

— Вон топает наш бригадир. Он хотя и заключенный, но большая сволочь, обязательно продаст.

Петька на четвереньках, как собака, уполз в тайгу. Теперь у него было много хлеба, два котелка с кашей и несколько пачек махорки. От участливых слов женщин, от того, что где-то рядом было море, у Петьки стало радостно на душе.

— Есть же на свете добрые люди. Почитай, все фраерши, а встретили, как родного…

Плохо было только, что понос продолжался. Ноги подгибались и стали как ватные, а во рту было горько и сухо.

Тайга стояла сумрачная, беспощадная. Петька давно уже потерял счет речкам, которые он переходил. Обессиленный, лежал он на сопке под мохнатым кустом стланика с зелеными шишками, и вдруг почувствовал смутную тревогу. Петька огляделся, все было неизменно и спокойно, но инстинкт самосохранения, обострившийся в последние дни до звериной чуткости, подсказал ему, что опасность близка.

Припекало солнце, в сине-лиловом небе медленно проплывали тяжелые, редкие облака. Петька встал на одно колено, тревожно всматриваясь в поросшую стлаником и серым ягелем сопку. И наконец внизу, около больших валунов, увидел: два вохровца с винтовками в руках, крадучись, лезли вверх.

Так он и знал: это подлая баба, встреченная в тайге, раззвонила про него, а ведь он ей ничего плохого не сделал. Подумаешь, схватил за руку, а она завизжала и ягоды бросила. Страх на несколько секунд парализовал Петьку, но потом он, задыхаясь, почти не таясь, побежал к вершине сопки. Вохровцы разом выстрелили, но промахнулись. Выстрелили еще. Петька бежал зигзагами, пули проносились рядом с ним.

— Стой, собака, стой! — кричали вохровцы.

— Нет, — задыхаясь, бормотал Петька, — нет, уйду… уйду…

Обливаясь потом от страха и слабости, побросав все свое нехитрое имущество, он бежал к вершине, и когда до нее осталось каких-нибудь десять метров, Петька почувствовал ожог и толчок в левое плечо. Сразу дышать стало больно, что-то захрипело и заклокотало у него в груди. Теперь он полз, оставляя за собой ярко-красную полосу, судорожно цепляясь за камни и ломкий, бледный, сухой мох.

На вершине сопки холодный ветер ударил в его разгоряченное лицо. Петька приподнял голову. Далеко, за волнистой линией сопок, он увидел сизое, туманное море. Захлебываясь кровью, обмякшими синими губами Петька выхаркнул:

— Во-ля!

В небе величаво и равнодушно продолжали плыть облака.

Петьке померещился запах свежескошенного сена и топленого молока, потом на него надвинулось синее, холодное море и захлестнуло его.

Так был застрелен Петька-Чума, мелкий карманник, не заслуживший уважения даже среди воров. Почти всю свою жизнь он просидел в лагерях и тюрьмах, но умер он на воле.