Утро

Пришла Ханка. Усталая, невыспавшаяся. Марьян на неё накинулся:

— Ты что это вытворяешь?

Ханка оправдывается: в здании бывшей «Сабад Неп» она передавала по телетайпу корреспонденцию в Варшаву. Было поздно, среди ночи не стоило возвращаться в гостиницу. Она осталась до утра, повстанцы о ней позаботились: накормили, притащили мягкое кресло, прикрыли сорванной занавеской.

Ханка — неистощимая энтузиастка. Иногда это утомляет, иногда — заражает. Без таких, как она, всегда безошибочно и пылко встающих на сторону правого дела, революции были бы невозможны. В Будапеште, должно быть, много светловолосых венгерских Ханок. Не удивляюсь, что она всем сердцем с ними и гордо носит приколотую к груди трехцветную кокарду.

Она рассказывает о своих друзьях — повстанцах из группы Дудаша. Она познакомилась с ними несколько дней назад, когда они захватывали огромное здание «Сабад Неп». Они тогда явились в редакцию и стукнули кулаком по столу:

— Хватит кормить народ ложью и руганью.

Редакторы возмущенно заявили, что не станут разговаривать с хулиганьём, и покинули помещение. «Сабад Неп» перестала существовать. Молодёжную редакцию «Сабад Ифъюшаг» — в том же здании — не тронули. А польской журналистке оказали сердечную помощь, без которой трудно было бы ей работать в разрушенном, дезорганизованном, почти отрезанном от мира Будапеште.

— Хочешь, познакомлю? — спрашивает Ханка.

Улица

Полдень. Последние советские танки выходят из Будапешта. На улицах толпы. Стены, витрины, доски объявлений кричат кривобокими буквами: «Не верим Имре Надю!», «Русские — домой!», «Всеобщая забастовка до полного ухода русских из Венгрии!»

Кое-где следы недавних боев. Угол дома иссечён пулями, булыжник вырван из мостовой, тротуар засыпан стеклом. Витрины в магазинах вышиблены, но обувь, игрушки, бутылки вина стоят нетронутыми. Ни одна жадная рука не протягивается к ним…

Но вот книжный магазин общества советско-венгерской дружбы. Эту дружбу расстреляли, растоптали танками. Теперь перед разгромленным магазином догорает длинный, плоский курган из книг. В золе белеет обгорелый лоскут. По характерному шрифту узнаю: «За прочный мир, за народную демократию»…

Мы пытаемся вникнуть в содержание бесчисленных листовок и призывов, густо расклеенных по улице. В листовке, тёмной от ротаторной краски, повторяется имя Миндсенти — требуют его освобождения. Сегодня, он, кажется, уже освобождён. Поперёк призыва кто-то написал красным карандашом: «Nem tel komunismus!» Ту же самую рукописную надпись мы встречаем ещё несколько раз. Старичок в истёртом пальтишке и выцветшей шляпе, к которому мы обратились с вопросом, знает немецкий и охотно объясняет:

— Это значит «мы не хотим коммунизма». — И от себя добавляет: — У нас никто не хочет коммунизма. От младенцев до стариков — никто. Нам его вот как хватило, на всю жизнь!

Ровесники

Пустой короткий переулок. Но в обоих его концах группы людей молча смотрят, как осаждают дом вооружённые парни с трехцветными повязками. В нескольких шагах ждёт открытая машина.

Это продолжается охота на скрывающихся авошей. Мы подходим как раз в тот момент, когда гвардейцы вытаскивают из подъезда двух бледных мужчин в штатском. И тем, и другим на вид не больше, чем лет по двадцать.

Их возраст внезапно пробуждает во мне ещё одно — пожалуй, уж последнее — воспоминание о далёком фестивальном Будапеште. Мы жили тогда в школе на улице Белы Бартока, в Буде. Стоило нам выйти из дому, как нас окружала туча тринадцатилетних мальчишек с блокнотами для автографов и значками для обмена. «Szervus, lengyel!» — кричали они, босоногие, оборванные, но по-детски жизнерадостные. Может, кого-то из них повстречал я сейчас? Может, вон тому рослому повстанцу в ватнике и берете я написал когда-то в блокнот «Привет из Варшавы»? А может — этому авошу в надвинутой на глаза кепке? Обоим тогда было лет по тринадцать…

Повстанцы вталкивают авошей в машину и влезают сами, плотно окружая арестованных. Машина трогается. Люди на углу поднимают крик, угрожающе размахивают руками. Повстанцы берут наизготовку сжатые в руках револьверы, заслоняют авошей от злобных возгласов толпы. Машина медленно пробивается сквозь неохотно расступающуюся стену людей.

В редакции

Теперь в прежнем здании «Сабад Неп» несколько новых редакций. В единственной из старых — «Сабад Ифъюшаг» — журналисты толкутся по комнатам, бессмысленно разглядывают обои, молчат.

— Что случилось?

— Союз молодёжи распущен. Газета больше не выходит.

— Наша редакция была в первых рядах борьбы за свободу, — говорит кто-то с нескрываемой горечью, — а теперь на свалку…

Сегодня конец месяца. Кассирша выплачивает нашим безработным коллегам последнюю зарплату.

Снова улица

Маленькая, пухлая Жужа провожает нас от редакции до Революционного комитета интеллигенции.

— Что ж это выходит? — спрашиваем. — Обидела вас революция?

— Кто захочет, всегда найдет себе место в революции, — серьёзно отвечает Жужа.

Улица ещё голосистей, чем была. На стенах новые надписи, призывы, карикатуры. На дверь, мимо которой мы проходим, кто-то прикрепляет большой красочный герб Кошута с надписью: «Партия мелких землевладельцев».

— Десятка четыре партий образовались сегодня в Будапеште, — сообщает Жужа.

Газетчики продают издания этих партий. Пожалуй, охотнее всего раскупают социал-демократическую «Непсаву».

Мальчишки суют нам листовки, начинающиеся жирным заголовком: «Nagy Imre ‘ben bizalmunk!»

Жужа переводит: «Мы верили Имре Надю!»

Смысл листовки такой: мы ему верили, с его именем вышли на первую демонстрацию 23 октября. Потом мы потеряли к нему доверие: слова его были двусмысленны, а поведение неустойчиво и непоследовательно. Только теперь мы знаем, в чём дело: Имре Надь фактически был пленником клики Эрне Герё. Когда он выступал по радио, у него за спиной стояли агенты с пистолетами. Теперь Надь по-настоящему возглавляет правительство и выражает справедливые народные требования, и мы возвращаем ему наше доверие и поддержку.

Подписана листовка революционной студенческой молодёжью.

В ревкоме

Комитет, куда нас впускает бдительная охрана из вооруженных студентов, помещается на юрфаке Будапештского университета. Ещё вчера он назывался Ревкомом интеллигенции, поскольку возник в дни восстания как неформальный коллектив левых интеллигентов: профессоров, писателей, юристов, — желавших поставить на службу событиям свою коммунистическую мысль. Однако в ходе восстания авторитет комитета возрастал, к нему начали присоединяться представители фабрик, молодёжи, армейских соединений. Как раз сегодня по всеобщему требованию он преобразован в Будапештский ревком.

Обо всём этом нам рассказал профессор Маркуш — коммунист, участник Клуба Петефи, а сейчас председатель Ревкома. Он стал им за несколько часов до того, как мы вторглись в небольшой зал заседаний, в лихорадочную дискуссию активистов. Тут мы услышали и о проектах дальнейшего расширения рамок деятельности Ревкома, о необходимости контактов с кругами, прежде с Ревкомом не связанными, с разными политическими партиями и т. п. Как раз, когда профессор Маркуш говорил об этом, в зал заседаний входил исхудалый, опирающийся на палку священник.

Но весь этот разговор был в конце нашего похода в Ревком. Перед тем мы долго кружили по длинным коридорам, по прокуренным прихожим, по усыпанным окурками холлам. Мы разглядывали толкущихся, шумящих, красноречиво приветствующих друг друга людей, и у каждого было неотложное дело к Ревкому: программа, прокламация, план действий, предложение контактов. И в этой самой толпе, где сначала мы почувствовали себя такими потерянными, произошли две неожиданные и очень важные для меня встречи. Спешившая по своим делам Жужа беспомощно оглядывалась в поисках, кому бы передать хлопотливых гостей, кто бы мог быть нам переводчиком. И тут к нам подошла невысокая женщина в косынке:

— Я говорю по-русски.

Откуда? Несколько лет прожила в Москве. Оказывается, перед нами дочь Дьёрдя Лукача Анна. Разговор сходит на общих московских знакомых, а потом — мгновенное озарение:

— Так вы, наверно, знаете и Маргит?

— Маргит?! У меня с ней как раз здесь свидание, она вот-вот придёт.

Действительно, через минуту я вручаю маленькой тёмноволосой женщине-философу письмо, которым снабдил меня Лешек.

— Значит, я должна растолковать вам нашу революцию? Идёмте.

Мы сидим в большой, пустой, тёмной аудитории. Маргит и её коллеги подробно рассказывают мне о 23 октября — они все были в числе демонстрантов, а вот этот парень со сросшимися бровями пытался вручить на радио резолюцию демонстрантов… Они рассказывают о революционных и социалистических лозунгах, с которыми вышли, и о кровавой расправе над безоружными в ответ на эти лозунги. День за днём излагают они мне ход революции и сталинской контрреволюции — и я снова убеждаюсь, что мы в Варшаве не ошиблись, видя венгерское движение благородным и близким нам. Наконец рассказ доходит до нынешнего дня. Мои собеседники настроены оптимистически: из хаоса и раздробленности, считают они, уже вырисовываются очертания новых форм социального движения и революционного общества. Они рассказывают, что сегодня, когда традиционные партии либеральной демократии выступили открыто, формируется и такая партия, какой ещё не бывало: Революционная партия молодёжи. Это будет большая, динамичная партия, выросшая из демократического движения последних месяцев и из восстания, — партия, полная решимости бороться за человеческое лицо социализма.

— У нас же в стране социализма никогда не было, — говорит кто-то. — Была картотека полутора миллионов стукачей в AVH, но разве это и есть социализм?

— А каково будет отношение партии молодёжи к коммунистам?

— Независимость и искренний союз. Разумеется, если они отрясут с себя сталинизм. Если же нет….

— У коммунистов тоже реорганизация, — говорит Маргит. — Будет новая партия, с другим названием, с новым руководством. Над этим сейчас работает Надь, Лошонци, Лукач…

— А Кадар?

Маргит кривится. Парень со сросшимися бровями машет рукой. А Анна спрашивает:

— Хотите повидать Лукача? Он вам подробней расскажет о новой партии.

— А застанем ли мы его?

— Да, он сейчас всё время дома, чтобы каждый мог его застать.

Ну, прорываемся ещё к профессору Маркушу (об этом я уже рассказал), натыкаемся в коридоре на страшно занятую Жужу («знаете, будем издавать новую газету — орган Революционной партии молодёжи») и идём с Анной Лукач к её знаменитому отцу.

У профессора Лукача

Я, конечно, мог себе представить, что когда-нибудь в жизни встречу Дьёрдя Лукача. О чём бы я с ним говорил? Наверно, о гегелевской эстетике, о критическом реализме, о Томасе Манне. Но мог ли я вообразить, что познакомлюсь с Лукачем в таких особых обстоятельствах и что первой его фразой будет:

— Культуру оставим в покое, ладно? Есть дела поважней.

Между прочим, Дьёрдь Лукач в правительстве Надя… министр культуры.

Окна уютной профессорской квартиры выходят на Дунай. Стены окружают нас плотными шеренгами разноцветных переплетов. Напротив лампы застыл в издевательской улыбке азиатский идол. Мы сидим вокруг большого семейного стола и говорим о делах «поважнее культуры».

Сын профессора, инженер, год назад уволенный из тамошнего Госплана, рассказывает, как уничтожили гордость и богатство Венгрии — виноградники. Потом он объясняет механизм на вид весьма эффектного, а по существу напрасного и разрушительного роста производства в странах народной демократии. Я не стану приводить здесь его интересных рассуждений, которые во всяком случае меня, невежду, убеждают. Седовласая жена Лукача расспрашивает меня, как происходил польский Октябрь. Наконец, разговор сворачивает на вопрос о партии. Выясняется, что внутри нынешнего руководства ВПТ идёт отчаянная борьба двух тенденций: одни хотели бы продолжать несколько обновлённую, но в общем-то прежнюю линию, другие жаждут полностью отвергнуть сталинские традиции ВПТ и создать совершенно новую марксистскую партию. Профессор Лукач, разумеется, принадлежит к этому второму, революционному течению.

— А кто ещё?

— Надь, Лошонци, Санто, Донат, Кадар…

— И Кадар? — переспрашиваю я.

Какие могут быть сомнения, не понимает профессор.

Новая партия не может рассчитывать на скорый успех: коммунизм в Венгрии основательно скомпрометировал себя. Вокруг партии, очевидно, соберутся маленькие группы прогрессивных интеллигентов, писателей, немного молодёжи. Рабочий класс, вероятнее, пойдёт за социал-демократами. На свободных выборах коммунисты получат пять, максимум десять процентов голосов. Может, не войдут в правительство, окажутся в оппозиции… Но партия будет существовать, сохранит идею, станет интеллектуальным центром, а спустя годы — кто знает…

Пока она, однако, всё ещё не создана, продолжаются споры об оценке положения, и в то время как все другие партии возникли, коммунисты опаздывают не меньше, чем на сутки.

Мы договариваемся, что я позвоню завтра.

Парни Дудаша

Поздний вечер. В тесной комнатке, на каком-то там этаже бывшего здания «Сабад Неп», сопит и чихает усталый телетайп. Ханка передаёт нашу общую корреспонденцию в «Штандар Млодых». Мы попытались описать в ней, что видели в Будапеште: развалины человеческой веры в лозунги, которые где-то и когда-то звучали возвышенно и чисто, развалины надежд на какой-то иной социализм, нежели пережитый здесь. А дальше мы робко, с сомнением намекнули на возможность что-то спасти из-под развалин — эту возможность, нам кажется, мы тоже сегодня заметили.

Ханка играет на нервной клавиатуре телетайпа. В другом углу что-то, чего нам не понять, кричит из приёмника диктор «Свободной Европы». Над приёмником склонился худой брюнет в солдатской гимнастерке: я знаю, что это талантливый молодой пианист, несколько дней назад — рядовой венгерской армии, теперь — подчинённый одного из повстанческих вождей Йожефа Дудаша.

Другой «дудашевец», плотный, щербатый, светловолосый, с револьвером за пазухой и фотоаппаратом «Киев» через плечо, презрительно машет рукой в сторону радио:

— Тоже обман. Пропаганда.

С этим парнем мы разговариваем по-русски. Он учился в одном из ленинградских институтов, теперь работает техником на радиозаводе.

На том же заводе работает кудрявый инженер, знающий немецкий, — он сидел в гитлеровских концлагерях.

— А это — правда или обман? — спрашиваю я, подавая им листовку о Наде.

Они внимательно читают.

— Это, пожалуй, правда.

По тесной комнатке кружат вооружённые штатские и солдаты — парни Дудаша. Весёлые, сердечные, гостеприимные. Принесли нам сыр и шоколад, пытаются приготовить чай на упорно не включающейся плитке. Из разговоров ясно, что мыслят они открыто и, во всяком случае, не в лозунгах мракобесия. Среди них есть и члены партии. Никак не сообразуешь этих парней с расхожим мнением, будто группа Дудаша — это фашисты.

Вдруг Ханке приходит гениальная идея:

— Иштван, а не поговорить ли нам с вашим командиром?

* * *

Опять я вернулся в гостиницу за полночь. Марьян ещё не спал — мне пришлось дать ему подробный отчёт о сегодняшних встречах и наблюдениях. Я не преминул похвастаться, что на завтра мы договорились о встрече с Дудашем.

— Об этом твоём Дудаше нехорошее говорят.

— Кто?

— Да хоть бы Малетер.

Оказывается, Марьян был сегодня на объединительной конференции разных войсковых группировок, принимающих участие в восстании. Там был создан Революционный совет Венгерских вооружённых сил, которому будут подчинены все отряды венгерской революции. Во главе совета поставлен один из славных вождей восстания полковник Пал Малетер.

— А ты не думаешь, что неприязнь Малетера к Дудашу может объясняться чем-нибудь вроде личного соперничества?

— Да ты что! Малетер — выдающийся военный, старый коммунист, в войну был в советских партизанских отрядах, орденами награждён. А Дудаш?

И всё-таки Марьян хочет пойти завтра с нами на это интервью.