1

Шла вторая неделя, как наш, полк располагался на аэродроме под Тарнополем.

Погода летная. В воздухе, восточнее Станислава, с утра и до вечера бои и бои. Летать приходилось много. Уставали. Сегодня, после утреннего тяжелого вылета, когда в эскадрилье осталось только два исправных самолета, командир полка разрешил мне и Хохлову день отдыха. Да, так и сказал — день отдыха. И эта фраза прозвучала какой-то инородной, непривычной.

Мы вышли из землянки КП. Солнце, тепло. Кругом тишина. Правда, летчики иногда боятся тишины, но сейчас непривычный «день отдыха» заставил нас поверить в искренность этого спокойствия, установившегося над нами, и воспринять его, как праздничную весеннюю музыку. Перед нами летное поле, позолоченное одуванчиками и лютиками. Зеленеют леса, рощи, зацветают сады. Всюду слышатся голоса птиц.

До этой минуты цветы и пение обновляющейся природы мы как-то в этом году еще не замечали. Поступь весны давала о себе знать только боевым напряжением, поэтому запахи цветов, лирический настрой души у нас забивался пороховой гарью фронта. И вот внезапно мы с Хохловым освободились от оков войны, ее забот, остались наедине с весенним солнцем, с цветами.

Несколько минут стоим молча, наслаждаясь цветущим миром.

Тишину разорвал треск запускаемого мотора. Опережая его, уверенно заработал второй, третий… Гулом и пылью наполнился воздух. Один за другим выруливали на старт «яки».

Привычный аэродромный гомон, точно сигнал тревоги, погасил в нас прилив радостного настроения.

Группа взлетела и взяла курс на фронт. Мы уже не могли наслаждаться отдыхом и любоваться великолепием цветущей природы. Беспокойство за улетевших друзей, думы о возможном бое овладели нами. И как бы мы ни внушали себе, что наши волнения не могут принести товарищам никакой пользы, все усилия оказались напрасными.

Фронтовой труд так роднит людей, что ты становишься как бы кусочком единого живого тела и, что коснется товарища, не может не коснуться и тебя.

Смотрю на Ивана Андреевича. Тот не без грусти, как бы обдумывая ответ на мой безмолвный вопрос, повторил его вслух:

— Что будем делать? — и после паузы сказал: — Пойдем куда-нибудь.

Идти нам было некуда. Да и не могли мы не дождаться возвращения товарищей. Недалеко от нас за насыпью шоссейной дороги был лесок. Я показал в его сторону:

— Там должны быть ландыши. Я люблю эти цветы. А ты?

— Да. И позагораем там на опушке леса, — согласился Ваня.

Перемахнув насыпь, мы очутились на небольшой поляне. На ней, оживленно переговариваясь, стояли три женщины в черных платьях и белых чепцах. Откуда здесь появились монахини? Две пожилые, наверное лет под шестьдесят, подошли к нам:

— Здравствуйте, паны. летчики, — поздоровались они на русском языке с польским акцентом, делая ударение на первом слоге. Третья настороженно остановилась сзади них.

Старухи интересовались летчиком, назвав его фамилию и имя. Такого летчика у нас в полку не было, да я в дивизии не приходилось слышать.

— Он вам знаком? — Видимо, я сказал таким тоном, будто знал этого человека. Третья женщина рванулась ко мне:

— Это мой муж. Он жив? Вы знаете его?..

Монахиня и муж летчик? Это не укладывалось в моем понятии. Лицо женщины было бледно, взволнованные и одновременно испуганные глаза как бы впились в меня, ожидая ответа.

— Вы — жена летчика? — удивился я и тут только разглядел, что эта монашенка молодая и, наверное, русская.

— Да, жена… — Вместе со словами у женщины вырвался стон. Старухи, словно опасаясь, что их подруга от волнения не удержится на ногах, легонько подхватили ее под руки, но она порывисто оттолкнула их. Слез уже не было. Глаза пылали каким-то странным огнем, тубы были плотно сжаты. — Да, я жена летчика, — с хрипом заявила она.

Сквозь монашеское одеяние угадывалась хрупкая, но складная фигурка. Лицо миловидное, нежное и какое-то сейчас безудержно-отчаянное. Отчаянность — признак непостоянства характера и безволия. Впрочем, для женщины это не всегда порок. Но что же ее заставило укрыться под этим черным одеянием? Пристально разглядываю ее. Она потупилась.

— Совесть-то еще не потеряла… — Я не хотел этого говорить вслух, но слова вырвались сами. Монашенка охнула и, закрыв лицо руками, опустилась на колени, уткнулась в землю, словно мои слова тяжело ее ранили. Старухи, сказав мне что-то неодобрительное, присели к плачущей и начали ее не то ругать, не т.о уговаривать. Все тело женщины содрогалось от рыданий. Поднявшаяся было во мне злость испарилась. Слезы я никогда не переносил, а особенно женские. И я, не зная зачем, закричал на старух и велел им оставить плачущую в покое. Те смиренно поднялись и отошли в сторону.

Кого обидел? Я мысленно ругал себя и, подойдя ж старухам, извинился.

— Господь тебя, сынок, простит, — сказала одна и показала на лежащую на земле свою подругу. — Поговорите с сестрой Елизаветой. Помогите ей в горе.

Мы с Хохловым присели около плачущей Елизаветы, как назвали ее старухи. На наши уговоры сначала она отвечала судорожным рыданием, потом подошли пожилые монашенки, она стихла и сбивчиво, торопливо, без конца путая время и события, поведала нам о своем несчастье.

У нее была семья — муж и трехлетняя дочка. Война застала их под Белостоком. Муж по тревоге уехал на аэродром, и она его больше не видела. Оккупация. Работа у немцев под Брянском в детском доме. Дочка тоже с ней. Питание хорошее. После трех-четырех месяцев пребывания детишек в детдоме их куда-то отправляли. Говорили, в Германию.

Дошла очередь и до ее ребенка. Сопротивление было бесполезным. Мать, чувствуя недоброе, попыталась на железнодорожной станции забрать свою дочь из вагона и скрыться. Но дочь и все дети оказались мертвыми. Фашисты откармливали их как разовых доноров, чтобы потом выкачать из них кровь для своих солдат. Гестаповцы арестовали Елизавету и повезли в Германию, но она сбежала по дороге. Оборванную, умирающую от голода ее подобрали монашки и приютили. И вот она оказалась перед нами.

Елизавета сидит неподвижно с остекленевшими глазами и побледневшим до синевы лицом. Мы ждем, что она сама соберется с духом и выйдет из забытья. Однако время идет, а Елизавета продолжает сидеть неподвижно, словно изваяние. Волосы, выбившиеся из-под чепца, совсем седые. Босые ноги в ссадинах и кровоподтеках. Мне стало не по себе. В груди спазма. Молчание нестерпимо.

— Издалека пришли? — С трудом выдавил я слова, глядя на ноги Елизаветы.

Она не шелохнулась. Рассказав свою трагедию, заново пережила ее и обессилела.

Старухи сидят тоже неподвижно и, очевидно, устав с дороги, дремлют. Время было обеденное, и я громко предложил женщинам:

— Вы с дороги, наверно, голодные? Пойдемте с нами, пообедаем?

Старухи открыли глаза. Елизавета как-то странно взглянула на нас с Хохловым и, перекрестившись, подняла голову к небу:

— О, господи! Смилуйся надо мной, грешной, и возьми меня к себе. Я там вечно буду с дочкой.

После небольшой паузы она стала читать какую-то печальную молитву. Читала с умилением и полным отрешением от всего окружающего. На лице появился одухотворенный румянец. Елизавета испытывала крайнюю степень непонятного мне блаженства. Неужели религия так может завладеть человеком? Но она, наверное, помешалась? Нет, помешанная не могла бы войти в такой экстаз. Это дело религии, этих «божьих» старушек. Они воспользовались ее горем и сделали из нее фанатичку. Теперь она потеряла веру в себя, в человека, в правду на земле. А человек не может жить с пустым сердцем. И эту пустоту в ее душе занял бог, вера в бессмертие.

Елизавета теперь живет надеждой, что бог смилуется над ней и возьмет ее к себе. Там она вечно будет жить со своей дочкой,

Бессмертие. Да, бог дал человеку бессмертие. И это, пожалуй, конец религии. Наука же человеку бессмертие не дает. Бессмертие человека по науке заключается в его детях, в его делах. Смерть так же бессмертна, как и жизнь. Но это осмыслить и понять не так легко.

Куда проще верить в бога. И все решено: ты доволен, что ты бессмертен. Молись богу — тебе уготован вечный рай. Просто и ясно.

Глядя на молодую монашенку, я, может быть, впервые осознал, какое влияние имеет религия, эта духовная темная сила, и почему она так живуча.

Мне хотелось прервать монашенку, но мы терпеливо ждали, когда она кончит. И не дождались. Возвратившиеся с фронта истребители полка со свистом и оглушительным ревом пронеслись над нашими головами. Мы с Хохловым, не вставая с земли, по привычке проводили их взглядом до захода на посадку и, убедившись, что прилетели все, хотели продолжить беседу с монашенками, но они, сверкая голыми пятками, уже убегали в лес. Испугались. Видимо, — приняли наши самолеты за фашистские. И у этих «божьих» людей инстинкт жизни оказался сильнее веры во всемогущество бога. А ведь они убеждены, что без божьей воли и волос не упадет с головы.

2

Ни одной бомбы на наши войска! С таким девизом мы поднялись в воздух в канун Первомая. Курс — на юг. Восточная половина рассветного неба празднично розовеет.

Западная, кутаясь еще во мгле, тускло мигает угасающими звездами. Внизу темнотой стелется земля. Ночь тает, но в ней еще красно-синими факелами заметно дыхание наших «яков».

Так рано редко приходится подниматься в небо. И может быть, поэтому в такие минуты, когда еще не разогреты нервы, всегда с волнующим любопытством смотришь на быстро меняющиеся картины рассвета. Восток, как он красочен! И все же приходится не спускать глаз с мрачного запада. Там, параллельно линии нашего полета, — фронт. Там гнездится опасность.

Пройдено сто километров. Черными петлями показался Днестр. Солнце еще не успело разлиться по земле. Зато оно, словно стосковавшись за ночь по людям, игривой — белизной хлещет по нашим самолетам, слепя глаза. И верхушки снежных Карпат, кажется, кипят солнцем — до того ярко светятся горы. И свет везде так густ, что я начинаю опасаться — не проглядеть бы в нем появление противника. Да и внизу тень, как маскировочный халат, может укрыть от наших глаз вражеские самолеты.

Наконец, солнце смахнуло и последние следы ночи с земли. Внизу все засияло утренней свежестью. Видимость прекрасная. Правда, дымки артиллерийских разрывов напоминают, что на земле идет бой. Он может в любой момент вспыхнуть и в воздухе. Хотя атаки противника здесь, в междуречье Днестра и Прута, и ослабли, но враг еще тужится отбросить советские войска от Карпат и этим оттянуть наше наступление на Балканы.

Летим западнее города Коломыя на трех с половиной километрах. Выше появились истребители «лавочкины», ниже подходят «яки». Теперь охрана наземных войск от вражеской авиации надежная.

А вот еще севернее нас плывут на запад бомбардировщики, сопровождаемые истребителями.

Летят большие группы штурмовиков и тоже с истребителями.

Наносится большой авиационный удар по вражеским войскам.

На западе островками запенилась вражеская земля. Это начали работу «илы» и бомбардировщики. Небо кропят зенитные разрывы. На разных высотах появились вражеские истребители. Зная их тактику, я особенно слежу за вялыми, как бы сонливыми движениями одиночных пар в синеве, Это опытные хищники. Они выслеживают зазевавшихся летчиков. У них на это острый нюх. Не упустят.

Далеко на западе маячит четверка «фоккеров». Очевидно, резерв. Ждет удобного момента вступить в бой. Фашистские летчики-истребители, не имея количественного перевеса, предпочитают действовать внезапно, коротким разящим ударом. И это с точки зрения мастерства одиночных пар неплохо. Однако их бои напоминают схватки на ринге, где каждый боксер отвечает за себя. То же самое наблюдается и сейчас. Сыплются бомбы на их наземные войска, а им, кажется, на все наплевать.

Совсем другой тактики придерживаются они, когда имеют на своей стороне количественное преимущество. Тогда они лезут нахально, напролом, не считаясь ни с чем.

Здесь сказывается дисциплина строя и инерция стадности. Чем же можно иначе объяснить, что сейчас ни один истребитель противника не проявляет настойчивость и не пытается помешать действию наших бомбардировщиков и штурмовиков? Для нас товарищество, взаимовыручка не только закон борьбы, но и закон жизни.

Впереди, на фоне снежных Карпат, появились две точки. Они растут быстро. Самолеты. Чьи? Различить нельзя. Да и вообще на встречных курсах трудно определить принадлежность самолетов. А особенно истребителей.

По разомкнутости растущих перед нами точек понимаю: летят истребители. Встречная атака? Нам стрелять нельзя: это могут быть и наши разведчики, возвращающиеся из-за Карпат. А пока неизвестных нужно считать за противника и непрерывно вести расчет на уничтожение.

После встречной атаки обычно противник проскакивает и, отойдя в сторону, готовит новое, более выгодное нападение. Раньше мы, чтобы не дать истребителям врага оторваться от нас, часто специально сворачивали с лобовой атаки. Фашисты, думая, что мы не выдержали их натиска и раньше времени свернули с курса, старались воспользоваться нашей «ошибкой». Как же, перед ними трусливые и беззащитные хвосты «яков» — бей! Таким тонким маневром мы заманивали противника для боя на виражах. Сейчас, когда кругом наши самолеты, его этим не купишь.

Самый надежный способ — охватить неизвестные самолеты, а потом я прикончить, если это враг. Поэтому передаю Лазареву, чтобы он с напарником немедленно делал разворот назад и, оказавшись на попутных курсах с противником, занял бы удобную позицию для атаки. В таком случае врагу трудно вырваться от нас: вниз нельзя — там его встретят другие наши истребители, вверху ходят «лавочкины». А если он будет продолжать идти вперед, то здесь Лазарев, находясь с противником на попутных курсах, поймает его.

Неизвестные самолеты близко. Чуть отворачиваюсь, чтобы сбоку лучше разглядеть, какие же летят самолеты. Однако они тоже поворачиваются. Видимо, стараются держать нас в прицелах. Неприятно лететь прямо на пушки и пулеметы.

Лобовые атаки мгновенны. Однако кажется, что они тянутся долго. А сейчас, когда еще неизвестно, чьи самолеты, и нельзя стрелять, эти секунды особенно напряженны. Но… не верю своим глазам.

Обычно фашистские истребители дерзки до наглости и крайне вероломны. Первое время это приводило нас в замешательство, мы робели, терялись и иногда терпели неудачи. Наглость имела успех, потому что мы не всегда были готовы к немедленному ответу на нее. Теперь-то уж мы знаем: раз фашист перед тобой, жди от него любой подлости. Сейчас же точки с едва заметными крылышками шарахнулись назад, показав свои длинные, тупоносые тела. Сомнений нет — «фоккеры». Кресты из-за дальности еще не прояснились, но противные силуэты вражеских машин нельзя спутать ни c одним нашим самолетом.

Все ясно. Враг, заметив нас, растерялся и сам подставляет себя под расстрел. В панике он не может понять, что для разворота ему потребуется секунд 8 — 10. Как раз за это время мы настигнем его и расстреляем. А если он пикированием провалится вниз и там наш нижний эшелон его не заметит? Исключить этот вариант! Трусость врага тоже надо уметь использовать. Мы с Хохловым готовы сбить «фоккеры». Но нам лучше пока быть наготове: могут появиться другие самолеты.

— Коваленко, «фоккеры» твои. Бей! — передаю командиру пары, летящему со мной. — Лазарев, пристраивайся к нам.

«Фоккеры», очевидно боясь наскочить на наши истребители, патрулирующие на низких высотах, не рискнули нырнуть к земле, а продолжали разворот. Мы настигли их. Они, потеряв скорость на развороте, метрах в 100 — 200 застыли перед нашими прицелами. Мишени. Ну как не снять! Этой парочке, видимо, никогда еще не улыбалась победа. И уже не улыбнется. Суровы законы борьбы… Сверкнул огонь, и один «фоккер» вспыхнул, второй метнулся вверх, но чья-то меткая очередь и здесь догнала его.

Не меняя курса, продолжаем полет.

Уже кончили работу наши бомбардировщики и штурмовики, ушли домой верхние и нижние группы истребителей прикрытия, покинул небо и противник, а мы все летаем.

Горючего хватит еще на часик-полтора, но мы утомились. В такие полеты особую нагрузку испытывают глаза. Они вот уже больше часа, пересиливая слепящую яркость солнца, обшаривают пространство. Отяжелели и потеряли подвижность.

До конца патрулирования осталось две минуты. От мысли, что сейчас возьму курс на Тарнополь, я испытываю сладкую усталость, хорошо знакомую послебоевую спутницу. И тут, словно плетью по обмягшим нервам, ударили слова с командного пункта земли — сходить к Станиславу и разведать аэродром.

Никто из нас, конечно, не предчувствовал никакой беды в этом задании, только оно уж очень не шло к нашему настрою. Но приказ есть приказ.

Мне приходилось не раз бывать над аэродромом в Станиславе. Чтобы побыстрее выполнить задание, я решил обогнуть город с северо-запада и с вражеского тыла пролететь над южной окраиной, где находился аэродром, — и домой. Очевидно, от усталости я в этом маневре не учел зенитную артиллерию. Зато она напомнила о себе, встретив нас сразу ворохом черных бутонов, когда мы пролетали над аэродромом. Не почувствовав никаких ударов по самолету, я тут же бросил машину прочь от этих пахнущих смертью цветочков. Не задело. Черт подери, а это что? На моих глазах снаряд разорвался прямо в самолете Ивана Хохлова и на миг окутал его щепками и черным дымом.

Как бы ни была сильно развита воля, а на земле человек в такие моменты от неожиданности столбенеет. Сейчас же, когда все тело, нервы и мысли напряжены, страх, жалость и скорбь спрятаны где-то внутри и заперты. Поэтому картина гибели близкого друга сразу воспринялась мной как-то только зрительно. Нет больше «старика», четко отметило сознание, опережая события. Нужно проследить, куда упадет. А упадет на вражескую территорию.

Из черного облака разрыва показались крылья. Потом кабина, мотор… Передняя часть самолета все эке осталась целой, и даже крылья не рассыпались, фиксирует глаз. Что стало с летчиком?

Вот появился и хвост «яка», отделенный от машины. Но он как бы привязан и летит за крыльями. А где фюзеляж?

Подлетев ближе, я разглядел, что снаряд снес половину фанерного покрытия фюзеляжа и выпотрошил его. Хвост держался на оставшихся металлических трубах лонжеронах, кажущихся теперь ниточками. Кабина летчика цела, цел мотор, и диском серебрится вращающийся винт. Значит, мотор работает. А вот и силуэт головы летчика. Я вижу лицо Ивана. Безжизненное. Мертв? Убит осколками или же взрывной волной?

А между тем неуправляемый «як», опустив нос, круто идет к земле и плавно переворачивается на спину. Высота быстро теряется и скорость растет. Вот-вот от скорости машина рассыплется. Ваня, если и придет в себя, то все равно не успеет выпрыгнуть и раскрыть парашют: земля рядом. Какой она кажется сейчас коварной, безжалостной. И мы ничем не можем помочь товарищу. Нам осталось одно — проследить его последний путь.

Пожалуй, впервые я почувствовал, какой это прекрасный и дорогой для меня человек.

Часто бывает, оцениваешь по-настоящему друга, когда его нет.

Ужасно тяжелый момент. Мучительный. Он усиливался тем, что я понимал: в несчастье вся вина моя. Я повел группу через аэродром без всякого противозенитного маневра. И вот расплата. Сейчас все будут ви— деть гибель Ивана Андреевича… А зачем всем смотреть на смерть?

Но не успел я еще передать Лазареву, чтобы он четверкой шел в район прикрытия, как самолет Хохлова перестал опускать нос и резко, как борец, лежащий на обеих лопатках, вывернулся, встал в нормальный горизонтальный полет. Чудо? Да, чудо. Движения машины говорят: ею управляет летчик.

— Жив, «старик»? — от радости закричал я, кажется, на всю Вселенную.

Секунда-две — и я рядом. Ваня испуганно озирается. Пришел в себя и, видимо, еще не может понять, что же с ним произошло. Я говорю по радио, но он явно не слышит.

Значит, радио выведено из строя. Помахиванием крыльев я привлек внимание Ивана Андреевича. Он тревожно взглянул на меня. Показываю ему рукой на солнце, на восток, куда лететь, и плавно разворачиваюсь. Нужно скорей вывести его из вражеского неба.

Может, он где-нибудь и прикорнет на нашей территории. Вижу, с каким трудом ему удалось повернуть машину за мной. Значит, повреждено управление или же ранен.

К несчастью, снова ударили зенитки. Правда, малого калибра, но они на низкой высоте еще более опасны, чем среднего, залпы которых мы только что миновали. Шнуры трасс зловеще потянулись около наших машин. Белые хлопья разрывов беспорядочно засуетились над головами. От одного взгляда на этот неприветливый фейерверк я по привычке чуть было одним прыжком не выскочил из него, но сдержался. Таким порывом увлечешь и товарища. А ему нельзя: его самолет уже отпрыгался и от каждого неосторожного движения может, развалиться.

— Сергей, заткни глотки этим пушкам, — быстро передал я Лазареву, находившемуся с остальными летчиками выше нас. А пока, стиснув зубы, лечу с Иваном вместе.

Летчики, очевидно, уже ждали этой команды: сразу ринулись вниз. Часть вражеских пушек перенесла свой огонь на них, часть, видимо, была подавлена нашими истребителями. И мы уже без помех доплелись до своей территории. Земля, поблагодарив нас за разведку, разрешила лететь домой. Четверка ушла, а мы с Хохловым отстали.

3

Подходящая площадка для Хохлова нашлась. Я показал ему — садись. Он отрицательно покачал головой и махнул рукой на север. Я понял товарища. Кому не хочется возвратиться домой! Но хватит ли у него сил? Да и выдержит ли покалеченный «як» стокилометровый путь?

Конечно, проще всего было бы приказать немедленно сесть, а самому улететь домой. Однако летчик просит. Отказать? А вдруг да что случится при посадке — машина-то покалечена? Кто ему окажет помощь? Пускай летит. Вынужденно сесть можно и в пути. К тому же здесь садиться небезопасно: можно наскочить на окоп или на яму.

Долетели. Иван даже сумел выпустить шасси. Сел нормально, и только, когда зарулил на свою стоянку, У него остановился мотор. Горючего хватило в обрез.

Долго Ваня сидел в кабине и разминал отекшие от напряжения руки и ноги. Поврежденный «як» в полете сильно тянуло вниз и вправо. Только богатырский молодой организм мог выдержать сорокаминутную борьбу За жизнь. На земле долго расправлял согнутую поясницу и сдавленные плечи. Мы, летчики, собравшись около его самолета, молча глядели на товарища, возвратившегося поистине с того света.

Люди с подвижной нервной системой обычно легко приспосабливаются к любым жизненным ситуациям. Они быстро загораются и тут же отходят. Таких встреча со смертью редко ранит. Иван же по натуре спокоен. Его не так-то просто выбить из равновесия. Но уж когда таких, как он, жизнь здорово тряхнет, для них это редко проходит бесследно: зачастую остается какая-то душевная деформация.

У Ивана Андреевича после тяжелого полета в снегопаде (это было под Ровно) на время отключилась речь, и потом он стал еще больше заикаться. А как на нем отразится этот полет?

Не знаю, понял ли он наше состояние, но, поправив на себе обмундирование и приняв бравый вид, четко подошел ко мне и без всякого заикания доложил о выполнении задания, спросил, какие будут замечания о его действиях в полете.

У Ивана Андреевича долго сохранялись угловатость фигуры, неповоротливость и ребячья округлость лица. От заикания он часто стеснялся говорить. Достоинства же как-то прятались за этими внешними чертами, поэтому любители наклеивать ярлыки и прозвали его увальнем.

Фронт, товарищи, время изменили Ивана. Давно исчезла кажущаяся неповоротливость. В движениях чувствовалась ловкость. И все лее мы долго видели человека таким, каким он показался нам в первый раз. И потом ярлык, раз приклеенный, живуч. К тому же у Ивана Андреевича осталось заикание. И очевидно, поэтому мы как-то мало замечали происходящие перемены. И только сейчас, когда у него и следа не осталось от дефекта речи, мы вдруг увидели нового, стройного, сильного Ивана, с лицом волевым и чуть строгим. Но кто мог подумать, что тяжелый полет окончательно излечит его? Очевидно, для некоторых людей борьба со смертью и счастливый исход ее — лекарство. Я в радостном удивлении разглядывал нового Ивана и на его вопрос, какие будут замечания о полете, кроме одобрительной улыбки, ничего не мог сразу ответить. Он тоже улыбался, широко и доверительно.

— Замечания, замечания… — после паузы на радостях проговорил я. — Да разве могут быть замечания человеку, воскресшему из мертвых? Как ты себя чувствуешь?

Иван молодцевато подвигал своими мощными плечами:

— Ничего, хорошо: ведь я в этом полете как будто немного поспал.

Все засмеялись. Кто-то предложил качать «старика», но он моляще поднял руку:

— Братцы, да при чем тут я? — и повернулся к своему надежно послужившему истребителю. — Вот кого нужно качать.

Внимательно стали осматривать машину. Снаряд разорвался выше головы летчика и чуть сзади. Массу осколков приняла на себя бронеспинка. Она и загородила Ивана от смерти. В крыльях множество рваных дыр от осколков. Повреждено управление, два лонжерона фюзеляжа и изрешечен хвост.

— Что бы про «як» ни говорили, а машина надежная, — с любовью отозвался Лазарев. — Кроме «ила» не знаю, какой бы еще самолет мог выдержать такую пытку.

Сергей выразил общее наше мнение. Про истребители Яковлева еще перед войной пронесся слух — машины ненадежные: не выдерживают перегрузок и рассыпаются в воздухе. Поводом для этого послужила гибель замечательного летчика-испытателя Ю. Пиантковского. У него в полете развалилось крыло. «„Миг" — вот истребитель так истребитель, — говорили про машину конструкции Микояна и Гуревича, у него все есть: и скорость, и высота, и прочность».

Началась война. «Як» с первых же дней оказался лучшим истребителем. «Миги» и «лаги» фронт забраковал сразу. Всем полюбился «як» не только за хорошую скорость, маневренность, мощное вооружение и простоту управления, но и за неприхотливость в эксплуатации в полевых условиях. Летчики шутили: он, как и мы, никакой работы не боится, был бы только харч.

Все разговоры о ненадежности «яка» прекратились. Но вот перед Курской битвой с «яков» начало лететь фанерное покрытие крыльев. На глазах летчиков полка рассыпалась одна машина. Причина „была выяснена — недоброкачественный клей и лак. Серии таких машин быстро переделали, и мы на них начали воевать. Однако снова легла тень на «яки», и многих летчиков в трудные моменты полета нет-нет да и стало навещать сомнение — а выдержит ли дружище, не развалится ли от перегрузки? Случай с Хохловым рассеял все наши сомнения в надежности этого истребителя.

4

Закатное солнце тревожно обагрило небо и, забрав остатки дня, погрузилось в закопченный фронтом горизонт. На землю легли густые сумерки, но летчики все еще дежурили у самолетов. Известие, что сегодня, 1 Мая, на 32-й полк нашей дивизии противник произвел большой налет, заставило нас быть особенно настороженными.

Праздник омрачен. Есть убитые и раненые. Ранен и командир полка Андрей Петрунин, переведенный от нас в прошлом году.

На ужин поехали только тогда, когда все окутала ночь. Темнота усилила тревожные мысли. Лазарев высказал предположение, что завтра на заре враг может навестить и нас: мы от передовой находимся ближе всех полков воздушной армии. Ему стали возражать: не допустим, не зря же у нас сегодня почти весь день над аэродромом висели «яки». Беспокойство Лазарева разделяли многие. Нельзя надежно защитить себя, если будешь только ожидать нападения. Наступающий может в чём-нибудь да и упредить обороняющегося, а этого бывает достаточно, чтобы выиграть бой, а то и крупное сражение. Имея численное преимущество над врагом, обидно не давить его авиацию на земле, а только сидеть и ждать, когда он ударит. После Корсунь-Шевченковской операции наша вторая воздушная армия не сделала ни одного сколько-нибудь существенного налета на фашистские аэродромы.

В столовой от трофейного движка ярко горело электричество. Свет как бы отогнал тревожные мысли. Летчики, усаживаясь за столы, уже шутили. Кто-то сказал, что вчера был предпраздничный ужин, а сегодня, Первого мая, законно положен торжественный.

Полковой хозяйственник заверил нас, что увеселительных напитков хватит на всех.

Сегодня полк в честь праздника сбил четыре немецких самолета. Герои дня — Григорий Вовченко, Алексей Коваленко и Петр Шевчук. Начпрод БАО за каждый сбитый самолет выписал по литру водки. Это дополнительно к ста граммам, положенным по фронтовой норме.

— Безобразие! — заявил Лазарев и, ища поддержки, взглянул на меня и Сачкова.

Лазарев совсем изменился. Раньше, подражая разудалым летчикам, часто выпивал. Теперь на своем горьком опыте убедился: хороший воздушный боец и выпивки — несовместимы.

Есть люди, для которых известные истины становятся истинами только после проверки на себе. Таких небо часто не прощает. Но Лазарева простило. Правда, со звонкими пощечинами, но простило. Теперь он редко выпивает больше положенных ста граммов. А бывают дни, и от этой узаконенной нормы отказывается. В шутку товарищи стали называть его трезвенником.

Вот и сейчас он искал сочувствия у нас. Миша Сачков и я поддержали его. Люди в день праздника сбили четыре самолета. Нужно было их торжественно поздравить с победой и преподнести какие-нибудь памятные подарки. А тут водка. Неужели хозяйственники не могли придумать ничего лучшего? И причем это стало модой. Вот, мол, смотрите, какие мы заботливые и щедрые.

Ужин еще не кончился, а Лазарев, взглянув на мои часы, заторопился. Я понял его без слов:

— Иди. Настоящие мужчины на свидание не опаздывают.

Лазарев, смущаясь, встал и довольный быстро шмыгнул за дверь.

В столовой было жарко и душно. Никому не хотелось затягивать ужин. И вскоре столовая опустела.

Ночь теплая, светлая. Молодая луна покрасила село и весь мир в какой-то мягкий, серебристо-матовый тихий цвет. Пьянящий аромат цветущих садов не звал ко сну. У избы-столовой, окруженной с трех сторон яблонями и вишнями, под Сашину фандыру уже кружились летчики с сельскими девушками.

Слышались веселые песни. Лазарев какой-то светлый стоял у угла хаты и не спускал глаз с подъезжающей грузовой машины. Для него не существовало ни дневной усталости, ни танцующих. Ждал свою единственную. В ней сейчас заключался его мир. Видимо, не всегда подходит поговорка: ждать да догонять нет хуже. Увидев Лазарева, Сачков тронул меня за локоть:

— Глянь, Сергей скучает. Чудеса!

Машина остановилась у столовой. Люди, смеясь и шумно разговаривая, спрыгивали на землю. Лазарев быстро подошел к машине и, подхватив ту, которую ждал, тут же закружился в вальсе.

Приятно видеть на войне любовь. А любить, конечно, еще приятней. Фронт быстро сближает людей, но еще быстрее он может разлучить.

В это время к нам торопливо подошел Василяка и без всякой вводной спросил: не осушили ли мы на ужине все четыре литра водки, выписанные за сбитые немецкие самолеты?

— Нет.

Командир облегченно вздохнул и, отозвав нас в сторону, сообщил, что получено боевое распоряжение на завтра. Полк с рассветом вылетает на ответственное и сложное задание.

5

Через полчаса летчики полка крепко спали. Только к нам, командирам эскадрилий,

думающим о завтрашнем полете в глубь вражеской территории, долго не приходил сон.

Полтора часа до рассвета, а нас уже разбудил дежурный по полку. Летчики поднимаются не спеша, беззаботно. По всему видно, что им, не знавшим, что грядущий день готовит, спалось крепко.

— С утра полетим сопровождать бомбардировщики. Они должны нанести удар по аэродрому Львова.

Это я сказал тихо, спокойно, нарочито растягивая слова, но по комнате сразу будто хлестнул ветерок, все заторопились. Вялости как не бывало. Лететь за сто километров в тыл к врагу через все аэродромы его истребительной авиации — задача не из легких. Но мы понимали, что на нас, истребителях, лежит основная тяжесть борьбы с авиацией противника. А легче всего уничтожать ее на аэродромах. Она там, при хорошей организации удара, беспомощна, поэтому мы охотно летали на такие задачи.

За легким завтраком все были молчаливы и сосредоточенны. Это всегда бывает, когда летчики внутренне собранны и настроены на боевой вылет. Хотя в такую рань обычно и нет аппетита, сейчас же, понимая, что для большого полета потребуется много сил, ели капитально. Многие даже выпили по дополнительному стакану крепкого чая.

Темны предрассветные минуты. При побудке луна еще сидела на горизонте, а сейчас скрылась. И звезды, словно устали за ночь, потускнели. Все укрыла предрассветная темь.

С трудом нахожу свой «як». Тишина. Ничто не шелохнется. Только прогретый мотор самолета, остывая, как бы во сне, слегка похрапывает.

Мушкин расстелил под крылом зимний чехол мотора и предлагает отдохнуть. Как хорошо на рассвете спится. В эти минуты вся природа в наиполнейшем покое. И только война не спит.

Летчики полка в кабинах «яков». Прохладно. На востоке замаячила заря. Сколько раз приходилось ее наблюдать! И никогда она не оставляет тебя равнодушным. И суть не только в изумительной, неповторимой ее красоте: она часто является для нас и верным метеорологом. Вечером предсказывает погоду на завтра, утром уточняет свои предсказания.

Вчера закатное небо было багрово-красным. Вестник плохой погоды. Но сейчас нигде ни тучки. Небо чисто, воздух прозрачен. И восток золотисто-розовый, предвещающий ясный день. Значит, вчера заря «ошиблась». Впрочем, не она виновата, виновата война. Фронт, находящийся от нас на западе, загрязнил воз-Дух, сквозь него и небо казалось не таким, каким оно было вдали. На войне на все надо смотреть через войну.

Где-то надо мной, заливаясь, поет жаворонок. Как ни задирал я голову, не мог обнаружить этого азартного певца. И может быть, потому подумалось, что нет никакого жаворонка, а звенит в тишине своей прозрачностью сам воздух. И только когда солнце позолотило птичку, я заметил ее.

Жаворонок висел неподвижно. Видимо, он, как и я, любовался зарей и восходом солнца. И не знаю почему, мне стало завидно, что он увидел солнце раньше нас. Ничего, успокаиваю себя, зато мы поднимемся выше, и на такую высоту, которая для жаворонка вообще недоступна. Однако почему я завидую птице? Странно. И на сердце неспокойно. Понимаю — солнце. Увлекшись его восходом, я и позабыл, что мы уже должны быть в воздухе, а по непонятной причине сидим, чего-то ждем. Так можно дождаться и прилета непрошеных «гостей», как случилось вчера с вашими соседями. А жаворонок все задорно поет, заливается. К его неугомонному голосу присоединяются другие голоса. Целый хор. Этот хор мне кажется уже неуместным. Он раздражает, тревожит и создает такое ощущение, что пернатые специально трещат, чтобы отвлечь нас от приближающегося гула фашистских самолетов.

Наконец от командного пункта взвились две ракеты. Через три минуты весь полк в небе. Встреча с бомбардировщиками над нашим аэродромом.

Высота у нас 4000 метров. Бомбардировщики опаздывают. Ждем, делая круг над аэродромом. Они появились колонией девяток и растянулись километра на полтора-два. Дивизия из корпуса, которым командует генерал П. П. Архангельский. Нас, истребителей, — полк. Как и положено, прикрытие один к трем. Удар по аэродрому должен быть мощным. Только что-то бомбардировщики идут не так стройно, как обычно. Странно. Не угостили ли их вчера на ужин в честь Первомая лишней чарочкой, как собирались хозяйственники угостить нас? После этого всегда мутно в голове и нет твердости в руках. Если бы вчера послушались хозяйственников, то наверняка сейчас мы не могли бы чувствовать себя на боевом взводе.

Лечу со своей эскадрильей рядом с командиром бомбардировщиков. С ним установил хорошую радиосвязь. Сзади нас и с превышением идет эскадрилья Саши Выборнова.

Выше всех летит с эскадрильей Миша Сачков. Наши «яки», широко расплывшись по небу над всей колонной бомбардировщиков, подобно щиту, надежно закрыли ее сверху и с боков. Откуда бы истребители противника ни сунулись, везде их встретит огонь. Правда, внизу никого из наших нет, но противник оттуда и нападать не будет. Снизу для любого из нас вражеский истребитель — мишень. А если сил противника будет значительно больше, чем наших, и он раздробит наши силы?

Впереди воздушным боем «лавочкиных» с «мессершмиттами» обозначился фронт.

Значит, «лавочкины» прокладывают нам дорогу. На сердце становится веселей.

И вот под нами поле боя. Вражеские истребители отогнаны от нас далеко. Только чистое небо рябили нечастые разрывы зениток. Того и гляди заденет кого-нибудь. Но вот и они начали отставать. Наконец мы ушли от них в глубь вражеской территории. Теперь надо ждать фашистских истребителей. Однако колонна бомбардировщиков, точно от дуновения ветра, заколыхалась. Ряды еще больше расстроились. Хотя опасных рябинок и не видно, но бомбардировщики никак не успокоятся. А тут еще справа появилась пара «мессершмиттов». Она с ходу сделала попытку атаковать нас, но, как бы споткнувшись, ушла вниз и там куда-то исчезла.

Вижу неладное. Одна девятка бомбардировщиков здорово расстроилась. От нее отваливает и разворачивается назад одна машина, вторая срывается в штопор. Я знаю, что ей уже конец: из штопора бомбардировщики не выходят. Кто их мог подбить? Зенитки? Нет. Истребители противника тем более. А может, мы прозевали? Но при такой прекрасной видимости это исключено.

Смотрю на разворачивающегося бомбардировщика. Консоль его крыла неестественно загнута. Все ясно — столкнулись. Этот еще может сесть, если не рассыплется крыло, но второй, штопорящий… Он продолжает крутиться. Ни одного парашютиста, хотя на машине три человека. Видимо, они предпочитают смерть, чем плен. Земля близко… Удар. Взрыв! От самолета остался только дымок.

Строй самолетов в колонне бомбардировщиков от этой трагической картины, быстрой и внезапной, пришел в еще больший беспорядок. Конечно, катастрофа У всех болью отдалась в душе, но и раскисать не следует. Все еще впереди.

В воздухе напряженное траурное молчание. Густая синева давит бесконечной враждебностью. Земля чужая, черная. Она вот-вот снова ударит по тебе залпом огня. Да и солнце сзади какое-то противное, того и гляди из него выскочат истребители врага. В такие минуты весь мир, кажется, ополчился на тебя, застыл в своей враждебности. Я до боли стиснул зубы и до боли в глазах гляжу в синеву неба. В ней пока, кроме нас, никого нет. Но почему головная девятка бомбардировщиков начала сворачивать с курса? Первая мысль — мы близко от Львова и бомбардировщики встают на боевой курс. Смотрю на часы. Нет, мы только еще на полпути до цели. Значит, впереди опасная зона зенитного огня, и командир решил ее обойти. Возможно. Но ведущая девятка все разворачивается и разворачивается. За ней тянутся, как на привязи, остальные девятки. Уж не отказались ли они от полета на Львов? А причина? Получили приказ от своего командования? Может быть, в районе Львова испортилась погода? Об этом сообщили наши разведчики. Но почему нам ничего не говорит командир бомбардировщиков?

— Зачем разворачиваетесь? — запрашиваю я.

Молчание. Колонна почти уже на обратном курсе. Нехорошие мысли лезут в голову о ведущей головной девятке. Как быть? Мы друг другу не подчинены. Наша задача — надежно защитить их от нападения вражеских истребителей. И только. А так ли? Я всегда восхищался собранным мужеством наших летчиков-бомбардировщиков. Они мне напоминали по своему могуществу и разумному спокойствию былинных русских богатырей. Сейчас не пойму, что с ними делается. Вот курс уже на восток, а самолеты все еще плывут в мелком, очень мелком развороте. Головная девятка сравнялась с хвостовой. Сейчас замкнут круг, и ни единого звука, словно в трауре. В трауре? Да уж не делают ли они прощальный круг над погибшими товарищами? Как я об этом раньше не догадался! С юга показалась пара «фоккеров», за ней вторая, третья… Только сейчас я вспомнил, что ушедший с поломанным крылом бомбардировщик вражеские истребители могут добить. А ведь об этом надо бы подумать раньше.

— Сергей! Проводи с напарником бомбардировщик в безопасный район, — приказываю Лазареву.

— Понял! Выполняю! А вам счастливого пути. — И после паузы спросил: — Разрешите потом догнать вас?

— Разрешаю, — ответил я, уже отбивая проворных «фоккеров». Короткая схватка, и вражеские истребители ушли вниз.

Несчастье, как правило, делает людей более собранными и предусмотрительными. Через минуту-две, когда снова взяли курс на Львов, бомбардировщики плотно сомкнули свои ряды. Строй выровнялся. Мы, истребители, тоже приняли более строгий порядок. Минуты растерянности прошли. Скорбь по погибшим осела где-то в глубине души. — Чуточку задержались, — сообщает мне командир бомбардировщиков. — Хватит ли у вас бензина?

Я смотрю на часы. Чуточка — девять минут. Однако надо же было отдать последний долг погибшему экипажу.

— Горючего у нас хватит до самого Берлина, — отвечаю я.

— Спасибо.

В это время нас догнала пара «яков». Это Лазарев с ведомым.

— Задание выполнил. Проводил бомбера до безопасного района. Встаю на свое место.

— Теперь полный порядок, — отозвался кто-то из группы.

Но порядок не получился. У бомбардировщиков, как мне передал командир группы, не хватило горючего до Львова, и они высыпали бомбы на запасную цель — не то на склады, не то на железнодорожную станцию.

6

Второй завтрак прервала команда: разойтись по самолетам. К линии фронта подходили вражеские бомбардировщики. Полк мог быть поднят на усиление патрулей.

Наша эскадрилья уже имела задачу на прикрытие наземных войск. Теперь обстановка изменилась, и мы с Лазаревым попутно забежали на командный пункт узнать, не отставлен ли наш вылет.

Командир полка лежал на топчане и дремал. При нашем появлении он открыл глаза. На мой вопрос ответил, что пока все остается по-старому, но сообщил, что и по аэродрому Стрый удар не состоялся.

— Будьте в готовности для повторного вылета, но не на Львов, а поближе — по аэродрому истребителей. Мы вышли из землянки. По-прежнему все заполнено теплом, солнцем. Из рощи льется страстное, неугомонное пение птиц. Полное безветрие. Тишина. Чистое небо застыло в своем таинственном спокойствии. И это-то спокойствие настораживало. Только неопытный летчик в такой момент может тишину принять за тишину, а не за паузу между боями. Да и сама война всегда выползает из тишины. Но что поделаешь, надо ждать.

Тишина. Противная тишина. Она всегда раздражает авиаторов. Даже и до войны мы боялись тишины. Как только над аэродромом в рабочее время переставали гудеть самолеты — все настораживались. Если в чистом небе долго стояло безмолвие, многие жены не выдерживали и звонили дежурному. Боевые подруги знали случаи, когда тишина заканчивалась траурным салютом.

При тишине и спится не всегда спокойно. Когда в небе над головой гудит парочка «яков» — приятно. Это музыка силы, охраняющей тебя. Фронт в двадцати с небольшим километрах. Противнику три минуты лёта. За это время мы можем только получить команду на взлет и запустить моторы. Опасаясь внезапного налета вражеской авиации по нашему аэродрому, мы постоянно держали над собой одну-две пары «яков». Нагрузка была большая. Уставали. Зато ни один гитлеровец и носа не показывал вблизи нашего нового пристанища.

Однако постоянный патруль мог сам привлечь внимание противника, и командование призвало на помощь новую технику — радиолокаторы. Замысел, плохой. Радиоглаз может километров за сто обнаружить приближение самолетов. Пока противник долетит до нас, мы успеем перехватить его еще на подходе. И теперь мы не держали над собой прикрытия, а только дежурили на земле, сидя в кабинах истребителей.

Теоретически все правильно, но не рано ли доверяться этой технике? Она пока еще не надежна, и мы как следует ее не освоили. Да и обхитрить ее не так-то уж сложно. Вспоминаю, как сегодня утром меня раздражало пение жаворонка. Казалось, что под его голос может незаметно прилететь враг.

Почему в ожидании вылета я стал таким раздражительным? Раньше этого со мной не было. Очевидно, потому, что на земле, начиная с халхин-гольских событий, мне не везло. В 1942 году после академии, когда ехал на фронт, попал под бомбежку и случайно уцелел, прошлое лето был ранен на посадке, недавно в Зубове осколком от бомбы царапнуло шею, и в том же Зубове два бронебойных снаряда продырявили реглан.

Не везло. Впрочем, так ли? Столько раз один на один встречаться со смертью и отделаться только испугом — надо считать повезло. Дело, наверное, в другом — нервы сдают. И не удивительно. За десять месяцев провести больше семидесяти воздушных боев, побывать в стольких переплетах, постоянно видеть перед собой небо, тревожное и бескрайнее небо. Столько войны! Металл и тот устанет. Нужен отдых.

Но пафос борьбы так овладел нами, что мы стали одержимыми.

У своего самолета я увидел необычную картину. Девушки — переукладчица парашютов Надя Скребова, оружейницы Тамара Кочетова и Аня Афанасьева, спрятавшись за заднюю стенку капонира, сидели и смотрелись в осколок зеркала. На их головах — венки из полевых цветов. Золотистое кольцо венка переплетено крестом из голубых и белых цветов, отчего венок похож на сказочную корону, а девушки в синих комбинезонах на каких-то прелестных заговорщиц. До чего же они хороши своей девичьей непосредственностью. При виде такой милой идиллии на душе потеплело.

— Красавицы! — вырвалось у меня тихо и доброжелательно, но девушки от неожиданности испугались.

— Ой, товарищ майор, — по-ивановски окая, скорее всех опомнилась Надя Скребова. — Мы вас и не заметили. — И, сняв с головы венок, надела пилотку и встала.

Я поторопился предупредить, чтобы они сели, однако уже опоздал. Девушки, как положено солдатам, стояли в полной форме, держа в руках только что сплетенные венки.

Все, словно на подбор, небольшие, складные, пышущие здоровьем и той притягательной силой молодости и весны, которая, как задорная песня, прогоняет усталость и тревожные мысли. На зардевшихся лицах виноватая застенчивость и ожидание. Они, видимо, приготовились выслушать порицание.

Мое внимание привлекла Надя Скребова. У нее в руках два венка. Чтобы разрядить обстановку, спрашиваю:

— А кому второй? Может, подарите мне?

— С удовольствием, товарищ командир. Май — месяц цветов.

— И любви, — дополнил Лазарев.

Я благодарю Надю за венок. Она поясняет, что венки сплели в честь богини весны Эостры.

— Вы лучше Эостры. Вы не мифические, а настоящие богини. Только у вас один грешок…

— Какой, товарищ командир? — в один голос спросили девушки. Разговор уже шел непринужденный.

— Скажу позднее, а сейчас некогда, — и махнул рукой на самолет: он ждет.

— Нет, сейчас, — наступали они. — Недостатки нельзя скрывать. Мы будем беспокоиться.

— Вы все влюблены, а богиням это не положено.

На то они и богини, — пошутил я, а Лазарев подхватил:

— А недавно одна из них даже замуж выходить собиралась.

— Уже передумала, — серьезно заявила Надя Скребова и обратилась ко мне: — Хочу стать летчиком. Прошу, товарищ майор, помочь мне.

Я удивленно посмотрел на Надю. Раньше она никогда даже и не намекала на это. Работа укладчицы парашютов ей нравилась. А потом, я считал, что летчик — профессия не женская, и, не желая обидеть девушку, уклонился от прямого ответа:

— У вас получается по Фонвизину, только наоборот: не хочу жениться, а хочу учиться. — И тут же спросил: — Собираетесь остаться старой девой?

— Нет, конечно. Но замужество потом, когда научусь летать.

Лазарев порывисто взглянул на восток.

Мы посмотрели в том направлении, однако ничего не слышали, но его необычно острое ухо уловило там что-то подозрительное.

— Немцы! — Он тревожно ткнул пальцем в небо. Там зловещими крестами скользили две тени. По конфигурации и маневру — «фоккеры». С приглушенными моторами они бесшумно снижались из глубины синевы и на большой скорости обходили с востока, беря курс на запад.

На старте в готовности к немедленному вылету стояла эскадрилья Сачкова. Он сам без сигнала мог взлететь на перехват этой пары, но не слышал и не видел ее. Никто на аэродроме, кроме Лазарева, не слышал звука вражеских истребителей, так тихо подкравшихся к нам. Конечно, теперь их уже не догонишь, но осторожность вражеских самолетов наводила на мысль: не пришли ли они, чтобы оценить обстановку на аэродроме и передать своей ударной группе, может быть уже находящейся в воздухе, с какого направления лучше всего нанести удар.

Не теряя ни секунды, я кинулся к телефону и, доложив командиру полка обстановку, попросил немедленно поднять на прикрытие аэродрома дежурную эскадрилью Сачкова.

После небольшого раздумья Василяка приказал мне с эскадрильей взлететь раньше запланированного времени и, прежде чем идти на фронт, минут пятнадцать-двадцать походить над аэродромом. За это время обстановка должна проясниться.

Времени было 10.49. «Значит, взлетим раньше запланированного времени минут на двадцать», — подумал я и, подав команду запускать моторы, быстро вскочил на крыло своего «яка». И тут в стороне полкового командного пункта, разорвав тишину, раздался выстрел. Голова сразу повернулась на тревожный звук. Там, искрясь, взвивался в небо зеленый шарик ракеты. Вдогон полетел второй. Это означало — немедленный взлет дежурной эскадрильи. Она стояла на противоположной от меня стороне аэродрома. Не успел я взглянуть на нее, как с юго-востока, со стороны солнца, из нашего тыла, откуда только что обогнули аэродром вражеские самолеты, послышался нарастающий гул. Глаза уперлись в «фоккеры». Четыре фашистских истребителя почти уже висели над нами. От них отрывались бомбы? которые должны были упасть на середине летного поля и закупорить его. Сзади четверни истребителей, вытянувшись в колонну, неслась основная волна фашистских самолетов.

Мы снова, как в Зубове, в ловушке. Взлететь нельзя. Да и до щели, вырытой метрах в двадцати от самолета, не успеешь добежать. Прыжок с крыла — и я за насыпью капонира в неглубокой выемке. Со мной Мушкин.

От взрыва бомб тяжело охнула и застонала земля. Все содрогалось и тряслось. Казалось, раскололось небо и из него хлынула лавина бомб, снарядов и пуль. Огонь свирепствовал на аэродроме. Прижавшись к дну выемки, смотрю вверх. Один за другим, дыша смертью, проносятся лобастые тела «фоккеров». Рядом с нашим убежищем вспыхнул откуда-то взявшийся бензозаправщик. Протуберанцы горящего бензина достигают и нас. Сейчас взорвется цистерна, и нас с Мушкиным может залить огнем.

— Бежим в щель, — говорю ему, но над нами, на высоте метров двухсот, рассыпалось два контейнера с мелкими бомбами, и они, широко разлетевшись по небу, черной тучей неслись на нас.

Смерть? Жизнь меня приучила не подчиняться смерти и бороться с ней до конца, пока есть силы. Безвыходного положения в небе не бывало, а вот на земле… И мне хочется уйти в землю и спрятаться в ее глубинах, но она сейчас вся какая-то открытая, твердая и безразличная… Нет, не безразличная, она, словно на ладони, держит меня перед бомбами.

Более сотни бомб надо мной.

Неужели смерть? Да, смерть. Говорят, смерть невидима. Не всегда, я вижу ее. Вот она… Бежать? Можно и бежать. Все клетки организма готовы ринуться куда угодно из-под этой страшной роковой тучи, но сознание страшно ясно отвечает: не убежишь, ты как под, расстрелом. Промаха не будет.

Конец.

Для меня война до сих пор была борьба, теперь — смерть. Не риск, а только смерть, верная и неотвратимая. Не в моей власти что-либо сделать. Ни опыт боев, ни знания, ни воля — ничто не поможет. У меня одна возможность — принять смерть. И я жду. И время словно застыло. И бомбы, рой бомб, тоже не спешат накрыть меня. Говорят, что погибающие торопятся, нервничают. Видимо, это не всегда так. На тот свет спешить не следует. И тут передо мной промелькнула картина из прошлого.

Май 1941 года. Ереван. Я приехал в роддом. В палату, где находилась жена с дочкой, меня не пустили. Ждал у дверей. Душа захлебывалась от радости. Снова дочь. Через два года. Валя, конечно, на десятом небе. Теперь она уже не так болезненно будет вспоминать смерть первенца — Леночки. Медицинская сестра дает мне завернутую в одеяло дочку. Опасаясь, чтобы не потревожить ее, хрупкую, малюсенькую, беру осторожно на руки и чуть прижимаю к груди. И вдруг сверкнула головка, потом розовые ручонки, ножки…

Ребенок выскользнул из одеяла и… на цементный пол… Нет, я не испугался, не успел испугаться, как мои руки (спасибо им) сделали свое дело. Они вовремя предотвратили несчастье. Дочка заплакала, но невредимая, живая… тогда только я взмок от испуга. А сейчас от обреченности не испытываю никакого страха. Как хорошо, что у меня останется дочь…

А туча бомб уже близко. Мир погас. Нет солнца, нет неба, нет меня, есть только чувство конца всего. И что-то тяжелое, большое плюхается на меня. Взрывы, огонь, едкий дым…

Не могу ощутить, сколько времени прошло, но тишина давит меня. Тишина? Да, тишина. Слышу тишину. Отчетливо слышу тишину и чувствую сильное жжение в правой ноге и что-то теплое на груди. Смерть? Но мертвые, наверное, ничего не чувствуют и не слышат.

Только почему темно и душно? Рывок — и я на ногах.

На юго-востоке — солнце, а на западе за Тарнополем виднеются уходящие вражеские самолеты. Со мной стоит Мушкин. Он тоже смотрит на запад. Бензозаправщик пылает вовсю, пылает «як», второй… и рядом с нами девушки. Три девушки с венками. Лежат неподвижно, и под ними расплываются алые лепестки.

«Май — месяц цветов!» — приходят на память слова Нади Скребовой. Но почему лепестки алые? В венках алых цветов не было. Кровь? Да, действительно кровь. Глаза у девушек какие-то страшно спокойные. Лица чужие. Глубокие рваные раны… И тут только доходит до меня, что красными лепестками уходит от девушек жизнь. Они уже мертвы. Как же так, ведь мертвыми должны быть мы с Мушкиным?

После того как я уверовал в неизбежность своей гибели, не могу видимое принять за действительность. Пробуждающимся взглядом смотрю на мир. Что все это значит? И существует ли для меня мир? Может, все это сон? Нет. Вот солнце, настоящее солнце, небо, горящие самолеты, движущиеся люди, стоит Дмитрий Мушкин и в недоумении смотрит то в небо, то на девушек, то на меня.

Девушки! Может, они еще живы?

Я наклоняюсь к Наде Скребовой, но подкашивается правая нога, и я валюсь на бок. Резкая боль в икроножной мышце. Из голенища сапога, словно из ведра через край, льется кровь. Чувствую слабость и какое-то безразличие ко всему окружающему. Мушкин, сняв с себя поясной ремень, туго перетягивает им мою раненую ногу. Кто-то расстегивает реглан и потом показывает металлический осколок от бомбы. Он пробил кожу реглана, гимнастерку и, порвав нательную рубашку, застрял в ней.

Я беру осколок в руки. Он в крови. Откуда кровь на нем? Ведь на моей груди нет раны?

7

Лазарет — это маленькая, тихая стационарная лечебница батальона аэродромного обслуживания, или, как мы сокращенно его называем, БАО, никогда не переживала такого печального и напряженного момента. Деревянный домик из пяти комнат заполнился стоном раненых, беготней, сутолокой и… погибшими. Война своим лучом смерти достала аэродром, и все, кого он коснулся, собрались здесь в лазарете. Одних перевязывали и оперировали, других отправляли на машине в госпиталь, третьих готовили к похоронам.

После первой помощи лежу на койке, окутавшись одеялом. Хотя от потери крови и всего пережитого чувствую слабость, однако заснуть не могу. После налета на аэродром гибель девушек как-то растворилась в общем несчастье, но сейчас, когда собрался с мыслями, взглянул на все совсем по-другому.

Смерть на войне часто бывает случайностью. Случай, слепой случай иногда решает все. Сейчас же не слепой случай. Девушки находились рядом с нами У другой стенки капонира в такой же выемке, как и мы с механиком. И они лежали в ней, спрятавшись от фашистских самолетов. И вот появилась туча бомб. В такие секунды человек инстинктивно жмется к земле, ища в ней спасение, и только в ней, в земле. Но девушки поднялись… Миг — и они закрыли нас собой. Не от пули, а от бомб, от смерти. Случаи, когда своих командиров закрывали от пуль подчиненные, бывали. От бомб — нет. Да и сделать это До сих пор казалось физически невозможно, а они сделали. Теперь ясно, почему осколок от бомбы потерял силу и смог только пробить мое обмундирование и коснуться тела.

В бою люди всегда рискуют своей жизнью. В этом суть храбрости, суть подвига, суть победы и, наконец, поэзия борьбы. В борьбе, какой бы она жестокой ни была, как правило, есть шансы на жизнь. Ведь только жизнь, любовь к жизни заставляет человека бороться и побеждать. Вы же, дорогие девушки, не рисковали жизнью, вы просто ее отдали ради жизни своих командиров.

Долг, совесть… Все верно. Но разве они по долгу обязаны были отдать свою жизнь нам с Пушкиным? Нет. Здесь нечто большее, величественное. Мать защищает собой детей по велению сердца, крови. Капитан Василий Рогачев — помощник командира полка — загородил собой от вражеского огня своего ведомого летчика, девушки — нас от бомб.

Мы живы, потому что погибли другие. Девушки, с которыми я только что говорил, и сейчас видятся как наяву. Милые улыбки, застенчивые лица, венки и… глаза, мертвые, со страшным спокойствием глаза.

— Вам плохо? — раздался надо мной тревожный голос.

Я вижу белый халат. Врач. Он склонился и, торопливо достав из-под одеяла мою руку, стал прослушивать пульс. Как это не шло к моему настроению! Я отдернул руку:

— Не надо, доктор. Мне хорошо. — А себя уже ругаю за ответ: разве мне хорошо?

— А почему охаете и скрежещете зубами?

— Жалко девчат.

Врач сел на краешек моей койки: — Вы очень бледны. Дайте руку.

Пульс оказался учащенным, но температура нормальная, и врач решил, пока свежа рана, вынуть у меня из ноги осколок. Он хотел делать операцию под местным наркозом, но я от уколов отказался. Девушки пожертвовали жизнью, а тут обезболивающие уколы. Нет уж, потерплю. И терпел, крепился, и все же нога вышла из моего подчинения и начала дергаться.

— Может, все же уколы сделать?

— Не надо!

Врач, сделав разрез, вынул осколок, но, видимо, из-за дрожания ноги не все доделал. Рана загноилась, поднялась температура. Меня срочно отправили в гопиталь.

8

Житомир. Авиационный госпиталь 2-й воздушной армии. Здесь загноившуюся рану на моей ноге вскрыли. За разорванной надкостницей оказался кусочек материи от брюк, занесенный осколком снаряда. Рану очистили и снова зашили. И температура и самочувствие пришли в норму.

В большой светлой палате нас было четверо. Соседи мои — офицеры штаба воздушной армии. Майор-связист лечится от язвы на ноге. Второй — инженер по вооружению с оторванной кистью руки — взрывчаткой глушил рыбу. Третий — работник тыла. У него какое-то внутреннее заболевание.

Пожалуй, нигде так не тянет на разговоры, как на больничных койках и в поездах. Здесь никто не знает прошлого друг друга, каждый хозяин сам себе. И все хотят представить себя с лучшей. стороны.

Мои соседи — степенные, неторопливые, вежливые, как и положено штабным работникам. Обращение только по имени и отчеству, что среди летчиков редкость. Разговоры вертелись вокруг наград, продвижений по службе, работы в частях, говорили о командирах полков и дивизий, перебирали по косточкам своих, непосредственных начальников.

От новых знакомых я впервые узнал и удивился, что наш командир полка Василяка — очень гостеприимный хозяин и милый человек, а комдив Герасимов — нет. Этот редко бывает любезен с представителями высших штабов и обижается на них, что они своей проверкой мало помогают, а часто только отвлекают людей от боевой работы.

Очень редко, и то только к какому-нибудь случаю, от соседей по палате можно было услышать о летчиках, о воздушных боях, о погибших товарищах и ужни единого вздоха тоски по семье. Сначала мне, еще живущему фронтом, казалось это странным. И порой злило. Потом я понял их. Война устойчиво, как бы по плану, катилась на запад, и штаб воздушной армии теперь всегда размещался от линии фронта не ближе 50 — 100 километров. Работники штаба, как правило, войну видели уже на бумаге. Для них она по характеру работы стала мало чем отличаться от учений и маневров мирного времени. Каждый человек живет тем, что ему близко. А что может быть ближе на фронте, как не свое дело, своя специальность? А все мои новые друзья призваны обеспечивать боевую деятельность аэродромов, которые ближе 20 километров от передовой не расположены. Это уже фронтовой тыл. Что касается семей офицеров, то, оказывается, у многих жены работали в штабах воздушной армии, в частях обслуживания или же приезжали к мужьям в гости.

В гости?.. А почему бы сейчас и ко мне не могла приехать Валя с дочкой, ведь Житомир — уже глубокий тыл?

Эта мысль бодрящим накалом пробежала по телу и целиком завладела мной. Все так во мне встрепенулось, что я вскочил с постели и, не обращая внимания на боль в ноге, метнулся к открытому окну, словно на улице уже ждала меня жена с Верочкой.

Со второго этажа старинного особняка хорошо была видна тыловая половина госпитального большого парка-сада. С внешней стороны парка, словно солдаты-великаны, несколькими шеренгами стояли вековые каштаны. Они своими мощными кронами уходили в небо, как бы ограждали от внешнего мира наше здание и цветущий сад, пушистая белизна которого плотно охватывала стены госпиталя. Ослепительными стрелами лучей с зенита лилось солнце. В воздухе парил густой аромат весны. Пели птицы. Особенно голосисто заливались соловьи.

Глядя в окно, я захлебнулся этим торжеством природы. Закружилась голова, и, точно от сильных перегрузок в полете, потемнело в глазах. Чтобы не упасть, облокотился на подоконник. Резкая боль в ноге напомнила о ране. Черт побери, не сделал ли себе чего плохого этим сумасшедшим прыжком? Такое со мной случалось.

…1937 год. Харьков. Лето. После операции аппендицита я только выписался из госпиталя и, осторожно шагая по тротуару, шел к трамваю, чтобы ехать в школу летчиков. День солнечный, теплый. Я радуюсь свободе. Трамвай стоит, словно специально поджидает меня. Он рядом, но тронулся, и я, позабыв все на свете, по привычке, как раньше, прыжком за ним и… упал. Упал от боли: разъехался еще не окрепший рубец на животе. И снова госпиталь.

Вспомнив это, я наклонился и, подняв штанину, взглянул на рану. На сей раз все обошлось благополучно. Значит, дело пошло на поправку и ко мне скоро может приехать жена с дочкой.

В палату вошла девушка из клуба со свежими газетами и книгами. Увидев меня, она так и ахнула:

— Да как же так, товарищ больной? Вам же ходить нельзя.

Гале лет двадцать пять. Лицо, казавшееся чуть хмурым, от улыбки мгновенно вспыхивало каким-то сиянием. И вся палата озарялась бодростью жизни. Мы любили такие улыбки, как хорошие цветы.

Сейчас Галя — сама строгость. Черные брови сошлись, полные розовые губы плотно сжаты, в больших глазах укор. У меня же радостные чувства рвались наружу, и я, не удержав их, подробно рассказал, почему оказался у окна и, как бы оправдываясь, закончил:

— Соскучился по жене и дочке. Ой и здорово соскучился!

Галя торопилась. Она быстренько положила пачку свежих газет на мою тумбочку и взяла с нее книгу:

— Прочитали?

— Да.

— А теперь, давайте я помогу вам дойти до кровати, — просяще предложила она, — а то вот придет врач — попадет вам и мне.

В двери раздался стук.

— Да, да. Войдите!

Дверь приоткрылась, и в палату просунулась голова. Встретившись со мной взглядом, она басовито спросила:

— Здесь лежит майор Ворожейкин?

— Коля?

От радости, что вижу летчика своего полка, я чуть было снова не вскочил с кровати, но, спохватившись, сел и закричал:

— Входи, входи!

Высокий, худощавый и немного сутуловатый, опираясь на палочку, он неуклюже заковылял ко мне.

— По какому несчастью сюда, попал? — пожимая руку, спросил я.

— Нас еще раз штурмовали, — и, быстро окинув палату взглядом, стеснительно показал рукой ниже поясницы. — Вот сюда впился осколок от бомбы. Теперь ни сесть, ни лечь. Противно и смешно.

Николай Николаевич Севастьянов прибыл к нам в полк в сентябре прошлого года после окончания Качинской школы летчиков. Как и все молодые, он начал полковую жизнь с учебных полетов, с изучения тактики и района боевых действий. В строй вводился постепенно. До школы летчиков порядочное время работал в Москве токарем. Сдержанный, рассудительный, как и большинство людей с рабочей косточкой, не любил без крайней надобности напоминать о себе, полагая: командиры сами знают, кого и когда посылать в бой. А летал хорошо и деловито. Любое задание выполнял со спокойной настойчивостью. Однажды он на глазах всего аэродрома мастерски сбил фашистский бомбардировщик и вскоре в трудном бою вогнал в землю истребитель. Тут все как бы приоткрыли глаза и поняли — Коля Севастьянов стал настоящим истребителем. Теперь на его счету уже 5 лично сбитых самолетов. И все победы ему доставались в тяжелых схватках. Он прочувствовал всеми фибрами души, что такое воздушный бой. В огне испытал мужество и сомнение и, познав себя, научился грамотно воевать. Фронтовое небо для него стало понятным. И вот, когда у него окрепли крылья истребителя, враг подрезал их. И где? На земле, у себя дома, на аэродроме.

— Обидно, обидно, — вырвалось у меня.

— И механик самолета из управления полка Коля Еркалов тоже ранен и стартех Михаил Пронин… — пояснил Севастьянов.

— — Ну-у, — удивился я. — Значит, здорово потрепали полк?

В палату пришли мои соседи. Познакомившись с Севастьяновым, они присоединились к нашей беседе.

Выяснилось, что наш полк из всех полков воздушной армии в этом году на земле понес самые большие потери.

Беспечность? Да, и беспечность тоже. Ее породили успехи в воздухе. К маю 1944 года мы сбили более четырехсот самолётов противника, сами же потеряли около шестидесяти машин. Но за последние два с половиной месяца противник шесть раз штурмовал полк на аэродромах, и мы ни разу не сумели взлететь вовремя наперехват. И причина не только в беспечности и слабой организации дежурства в полку. Здесь немало и общих причин, не зависящих от полка.

Весенняя распутица и снежные заносы были выгодны врагу. Отступая, он выводил из строя аэродромы. Да восстановление их требовалось время, и порой мы не летали из-за неготовности аэродромов. Особенно нам не хватало полос с твердым покрытием, а грунтовые часто выходили из строя. Противник же, располагая хорошей сетью бетонных полос, меньше, чем мы, зависел от капризов природы.

Зимой и весной 1944 года 1-й Украинский фронт все еще не имел над противником значительного количественного преимущества по самолетам. И враг не прощал нам ни малейшей оплошности.

Мы еще не успели научиться пользоваться новой техникой — радиолокаторами. Ведь радиолокаторы 2 мая засекли полет гитлеровцев за шестьдесят километров от нашего аэродрома, а команда полку на взлет была дана тогда, когда «фоккеры» и «мессершмитты» уже пикировали на нас. К тому же если учесть, что после Корсунь-Шевченковской операции 2-я воздушная армия вообще не тревожила противника на аэродромах, то станет ясным, почему он обнаглел. Надо же, среди бела дня прилететь к нам в Тарнополь, ударить — и уйти безнаказанно.

— А ведь в полку десятка истребителей была готова к немедленному взлету, — пояснил Севастьянов, — стояла на старте…

Приход лечащего врача и сестры прервал наш разговор.

9

Из нашей палаты выход в фойе. Да, в настоящее, большое, точно в театре, — с диванами, креслами, зеркалами и картинами. Как ни богато убранство это, но я, належавшись в постели и только что получив разрешение на прогулки, не стал здесь задерживаться, а направился прямо на улицу. И уже взялся за начищенную до блеска, словно на корабле, бронзовую ручку, чтобы открыть дверь и спуститься вниз, как раздался крик, крик тревожный, отрывистый: «Фоккер» сзади! «Фоккер»! Атакует! Отворачивайся… Скорей… — и уже тихо, с сожалением: — Не успел. Зажгли… Теперь прыгай!.. Прыгай же!..»

В первый момент знакомые до озноба фразы дохнули на меня воздушным боем, и я насторожился. Сидящий на диване паренек, в таком же белом костюме, как у меня, заметив мою реакцию, понимающе улыбнулся:

— Эта «риторика» еще долго будет: день операций.

Взглянув на дверь с надписью «Операционная», откуда неслась словесная имитация воздушного боя, я совсем ничего не мог понять, что лее там происходит. Паренек, на правах знатока, пояснил:

— Э-э, кореш-кореш, под ножом многие митингуют. У кого что болит, тот про то и балакает. Летчика режут, сам слышишь — про бой речугу держит. А какой-нибудь пройдоха-тыловик столько разных секретов выболтает — хоть прокурора зови.

Я не знал, что во время операций под общим наркозом люди могут говорить и с таким накалом передавать кусочки воображаемой действительности. Подстрекаемый любопытством, я сел рядом с пареньком. За дверью молчание. Успокоился.

— Давно в госпитале? — спросил я паренька.

— Уже скоро два месяца.

— И с чем?

— Правое легкое «месс» пропорол. Бронебойным. Насквозь.

— А как сейчас дела?

— Начал потихоньку бродить.

Мы познакомились. Паренек — стрелок с «ила». Из Днепропетровска. В эвакуации в 1943 году окончил десятилетку и добровольцем ушел в армию.

— А почему не пошел учиться на летчика, ведь у тебя образование хорошее, быстро бы освоил любой самолет.

Вася, как себя назвал паренек, с сожалением вздохнул: — По глупости. Молодым очень был, — это так он сказал, точно уже стал стариком. — Скорей хотел на фронт. Думал: пока научишься летать — война кончится. А стрелком — три месяца — и на фронт… — Помолчав, решительно, как это могут делать в восемнадцать, заявил: — Но как отсюда вырвусь — прямо в школу летчиков. И на истребителя! Обязательно буду летать на истребителе.

— А если медкомиссия из-за ранения забракует?

На Васином лице появилась тревога. Я понял, что бестактно задал вопрос и хотел было дело поправить, но из операционной снова послышалась «речуга». Сейчас оперируемый ругал какого-то председателя, который его жене отказался выписать дров.

— Приеду — жирной сволочи морду набью!.. — Пауза. Потом тихо: — Напишу письмо своей Оленьке. Успокою… — Тут я почувствовал неловкость, словно тайком подслушивал чужие разговоры, и взглянул на Васю. Тот, видимо, испытывал то же, что и я.

Я вышел в парк и как бы растворился в деревьях, в цветах и, позабыв обо всем, испытывал такую легкость, словно не шел, а парил в воздушной свежести. После госпитальной палаты, как и после тяжелого боя, всегда острей чувствуется природа, жизнь.

В парке, кроме каменного особняка, утопая в цветущей кипени яблонь и груш, вишен и слив, стояло несколько щитовых домиков, в которых перед выписыванием из госпиталя, набираясь сил, отдыхали выздоравливающие. Начальник госпиталя обещал и меня, как только окрепну, перевести в такой «теремок». Эти «теремки» по своему режиму и уходу за выздоравливающими, по существу, представляли дом отдыха.

Между деревьями — тропинки, скамейки и столики. Больные прогуливались, играли в домино, шахматы, читали. Мое внимание привлекла парочка — мужчина с рукой в гипсе и молодая женщина. Видимо, муж и жена. Они, уединившись, сидели под яблоней. Вот и мы с женой, может быть, скоро будем сидеть, подумалось мне, глядя на эту парочку. Дочку, пожалуй, Вале не стоит брать с собой: дороги трудные. Да и одной ей не так-то просто будет проехать в Житомир: нужно специальное разрешение командования. Нужно ходатайствовать, писать рапорт… Дело сложное и длинное. Целая проблема.

Прогуливаясь с палочкой, я встретил своих товарищей по палате. Мы вместе пошли на обед.

Столовая — большой зал. Накрахмаленные до блеска скатерти, картины, массивные шторы на окнах… Давно не приходилось обедать в таких хоромах. «А как кормят?» — подумал я. В палате кормили хорошо. У лежачих больных всегда питание особое. А где сесть? И точно в ответ на вопрос ко мне подошла незнакомая женщина, уже немолодая, небольшого роста, и любезно, как со старым знакомым, поздоровалась, назвав меня по имени и отчеству, и ненавязчиво, как это могут делать хорошо воспитанные люди, представилась:

— Софья Моисеевна, заведующая столовой. Вам, Арсений Васильевич, стол уже определен, — и, показав стул, села рядом.

От такого внимания я немного смутился. От Софьи Моисеевны не ускользнуло и это. Она своим по-матерински ласковым голосом продолжала:

— У нас каждый ест на своем месте и заказывает по желанию, — она дала меню: — Пожалуйста, выбирайте.

…Яичница (с колбасой и ветчиной). Количество яиц по желанию. Сметаны до 250 граммов. Свиная отбивная — читаю меню. Я люблю сметану, люблю яичницу, люблю свинину… Но что это — прекрасный ресторан или — не верь написанному?

Заведующая, заметив мое недоверие к бумажке, пояснила :

— У нас теперь богатый выбор. Здесь летчики не только лечатся, но и отдыхают. А насчет еды — по потребности, как при коммунизме. Об этом сам командующий генерал Красовский заботится.

— Софья Моисеевна, — обратился к заведующей подошедший к нашему столу больной. — У меня к вам есть небольшое дельце.

Заведующая извинилась передо мной и, мило улыбнувшись обратившемуся к ней высокому парню, полушутя, полусерьезно спросила:

— Ефим Иванович, как мы будем решать ваше «дельце» — конфиденциально или, — она показала на стул, — присядьте и здесь за столом все обговорим? Кстати, вы еще и не обедали.

— Да никакого секрета нет. Требуется ваше разрешение выдать обед мне на руки: приехала жена, хочу с ней вместе пообедать у себя в домике. Там я сейчас остался один.

— Пожалуйста. Я скажу, чтобы вам принесли два обеда. — Софья Моисеевна уважительно обвела взглядом парня: — Такому богатырю грешно делить паек на двоих.

Богатырь заулыбался:

— Спасибо, Софья Моисеевна, спасибо.

Как просто оказалось с хорошими людьми решить и «проблему» встречи с семьей. Без всякой волокиты и даже без рапорта. Флагманский врач 2-й воздушной армии полковник Павел Константинович Быков часто бывал в госпитале. Однажды при обходе палат, как раз на другой день после моей беседы с начальником госпиталя подполковником Ивановым и заместителем по политчасти майором Фоминых, он как бы между прочим спросил меня:

— Так, значит, хотите повидаться с семьей?

— Есть такая задумка, — стараясь не выдать свое радостное предчувствие, как можно спокойнее сказал я.

— Ас палочкой ходить не трудно?

— Нет. Да я могу и без палочки.

И Павел Константинович посоветовал: чем мучиться жене по железным дорогам, лучше мне самому улететь в подмосковный дом отдыха летчиков в Вострико-во. Кстати, завтра из Житомира в Москву уходит армейский самолет. Когда окончательно поправлюсь, из дома отдыха можно навестить семью. Да и жене будет нетрудно добраться до Вострикова, если почему-либо я не смогу съездить в свою деревушку.