Русалка

Ворскла Михаил Васильевич

Бесконечная поэзия украинской природы, ее глубокая тайна, пропавшая в ее объятьях детская душа. Напрасно пытаться ее спасти, спасенья нет. Музыка слов, и печаль среди смеха.

 

1

Никто не знает, какая ты; как прекрасна ты, изумительная. Никто не знает. Чистого снега чистота и свет молодого месяца – ты, невинная. Ты красавица, и равных тебе нет, твои линии спокойные, плавные, твои пологости и возвышения с ума сводят. Шепот зеленых локонов на плечах – любовная песня. Чарующая! Никто не знает, какая сила таится в тебе. Никто не знает. Как умеешь ты похищать сердца. И мое сердце давно похищено, давно, и я не могу уже без твоих ласк, без дыхания твоего ветра. Мне невыносима, смертельна долгая разлука. Как страшна ты. Я прикован, я никуда без тебя. На колени упасть, и припасть, и распластаться, и плакать горько и счастливо. Только эти линии и шелесты, только эти зеленые убранства. И петь над тобой, когда ты спишь, и смотреться в твои зеркала. Поцелуй же меня, целуй, земля моя!

Широким полем колышутся подсолнухи и, уменьшаясь, сбегают под уклон яркими очами, – тысячами, – толпясь, и сливаются в желто-зеленое море. Прерываются пшеницей, и горят за ней еще ярче – другим полем, и колышутся непрерывно, и звенят. За ними холмы и дальние горизонты видны. Твои горизонты. Ах! Закружиться и упасть, подстреленным. Голубые, юные равнины. Ломаются белоснежные как сахарные головы облака и лелеют твои равнины прохладными тенями. Ты здесь, ты рядом, и твое тепло, и твои тайны. Твои, увенчанные искренними венками тайны, твои ревнивые глубокие тайны. И спрятанные от постороннего взгляда пугливые вербы, и отражения их, небывалые, в утренних водах. Прими же меня и не отпускай, не отпускай никогда, земля моя!

* * *

Запылила дорога в полях. Это появился мотоцикл с коляской и, подпрыгивая, тащился, оставляя за собой молочно-мутный расходящийся хвост пыли. В нем сидели неизвестные, довольно упитанные: двое на сиденье и какой-то устало повалившийся в коляске. При каждом ухабе они взлетали с мест и тяжело грохались обратно, а мотоцикл только-только не крякал при этом. Куртки по колено, шлемы в грязи, – ничего не разобрать: куда и зачем едут? И ничего было не расслышать из-за ужасного шума.

Долго неслись по полям, сворачивали к оврагу, переезжали большую лужу посреди дороги и с ревом взбирались на высокую гору. Там, в мельканье начавшихся дворов, разгонялись по селу и глушили мотор у зеленых с забавными узорами ворот, где растет толстый белый тополь, где лавочка, и где гуси попрятали головы под крыло.

Сняли шлемы, и выяснилось, что это сваты, Павло Андриевич и Венера Тарасовна Убейвовки, приехали на именины к Гарбузам с мешком ячменя в подарок. А именины были как раз у батька. Отряхиваясь, сваты сходили на землю и приближались к калитке, а Павло Андриевич даже мимоходом прочитал надпись на воротах: «Осторожно, собака!» Они не хотели до поры оглашаться и, желая сделать сюрприз, вели себя как только возможно тихо. Павло Андриевич бесшумно отворил калитку и, запустив вперед ногу, ступил всем своим центнеровым весом. И раздался душераздирающий лай. Оказывается, Павло Андриевич наступил на что-то мягкое.

Ведь написано же: «Осторожно, собака!» – послышалось сердечное восклицание.

Мы уже и осторожно.

Осторожно. Перевели совершенно пса, всего отдавили. Рябочку мой, ты живой? Рябко? – показывался сердитый батько в тренировочных штанах. Но, увидав, что приехали сваты, вдруг переменялся:

– Павло Андриевич! Венера Тарасовна! Это вы! Что же вы сразу не выкрикнули, что это вы? Катерина! Иди посмотреть, кто тут у нас, – окликал он маму. – Катерина!

– Что ты, нелегкий, шумишь! – осекла она его из летней кухни.

– Да, да, – переходил на шепот батько, – нужно не шуметь. – Но его так и распирало от радости. – Как добрались? Венера Тарасовна, вы не утомились? Дайте я вам что-нибудь поднесу.

– Да, пускай.

– А что случилось? – тоже шепотом спросил сват.

– Оксанка малыша спать укладывает. Не разрешено даже дышать громко.

– А – а – а. Здравствуйте, Катерина Ивановна.

– Святый боже, – всплеснула руками, выходя на двор, мама, – а мы вас и не ждали в это время. Что же вам помочь?

– А ничего не надо. Только вот мешок, Петро Михайлович, ячменя, как бы из коляски извлечь.

– А это мы без труда. Хлопцы! – возвышал голос батько.

– Не ори ты, – одернула его снова мама.

– Цыц. Я сам знаю, когда орать, а когда нет. Ванько! Где ты есть? Давай быстро за мешком. Сашко!

Хлопцы не являлись. Но вместо них на крылечке хаты вырастала как из-под земли Оксана со страшными очами и длинным прутом, которым обыкновенно отхлестывала петуха, нарочно прибегавшего попеть под окнами, где спит малыш. Вся птица на заднем дворе притихла.

– Сколько можно вас просить! Я же укладываю!

– Да ведь это мы, доченька, – твои батьки приехали, – сказала Венера Тарасовна.

– Приехали и сразу в крик. Тихо мне тут!

И исчезла. Потому что, когда Оксанка укладывает малыша, все живое лучше умри!

– Ну, пойдемте, пойдемте за ворота, – трогал нежно за плечо Павла Андриевича батько и увлекал Венеру Тарасовну за талию. – Тут не свободно для разговора. Пойдемте. Венера Тарасовна, вы еще увидитесь с дочкой, и поцелуетесь, не переживайте. Вот дайте ей лишь утихомирить хлопчика. Вот позвольте ей. Где бес носит этих Ваньку с Сашком?

Прибегали Ванько и Сашко, переносили мешок в плотню, вынимали из коляски помидоры, яблоки, чеснок, сливы, три кабачка, два круглых черных хлеба и совершенно ее опорожняли. Батько только руками разводил, не понимая, почему сваты прибыли мотоциклом, а не машиной, и что случилось с их машиной. Павло Андриевич, откашлявшись, пояснял, мол, всему виной коленвал, хотя он лично в этом сомневается. Но имеется такой специалист, у них в городе, и притом знакомый, которому стоит только завести двигатель и понюхать, чем пахнет в воздухе, как сразу осеняет истинная причина неполадки. Батько замечал, что в гробу он видел таких специалистов и что он хоть сейчас готов ехать мотоциклом к Павлу Андриевичу в город, чтобы вывести проходимца на чистую воду. И что причину он уже почти знает наверняка, по одним только описаниям Павла Андриевича, и даже воздух нюхать нет надобности. Павло Андриевич охотно верил, а батько говорил, что это даже смешно – всю вину сваливать на какой-то коленвал. Но Венера Тарасовна их прерывала и просила прекратить уже про машину, раз и так они, слава богу, доехали. Она распускала волосы и хвалилась маме, что немножко похудела в последнее время, и что совсем скоро они отбудут с Павлом Андриевичем в Грецию на заработки. А Оксанку с Николаем и малышом пустят к себе пожить и присмотреть за хозяйством. «У нас теперь в продаже появились такие крема», – замечала между прочим Венера Тарасовна, – «идеально приводящие кожу в гладкое состояние. И самое замечательное, что существует выбор для каждой части тела и на каждое время суток. У меня есть при себе нарочно два тюбика». И маме хотелось вдруг поскорей познакомится поближе с этими тюбиками. «Пойдемте, Венерочка, в хату», – уводила она сватью, – «по-тихому, в нашу спальню». Сват и батько, оставшись одни, не находились сразу, что сказать, и только напускали друг на друга волны положительного магнетизма. И как будто перемигивались, нечто замышляя. «Петро Михайлович», – говорил сват, – «У вас, я сужу по лужам, тоже дождь был?» «Прошел утром», – отвечал батько, почесывая под мышкой. «И у нас, в городе, побрызгал», – добавлял сват и замолкал. А в действительности это означало: «Уж мы посидим сегодня, Петро Михайлович?» – «А то как же, Павло Андриевич, непременно посидим!» Толстый, ветвистый тополь над их головами шевелил мохнатыми руками и как будто тоже желал, чтоб его послушали. Он стал сыпать листьями, и шуметь, и батько решил, что пора накрывать на стол, покуда погода опять не испортилась. Из посадки, встававшей высокой твердыней за соседскими усадьбами, понимающе кланялись тополю и шумели его братья. Они растревожились, и даже иволгам и сойкам стало не просто удерживаться в глубине крон, и те вылетали с криками на простор и снова ныряли в зеленые волны.

Спешно под яблонями расчистили место, снесли лавки и стулья, составили из нескольких маленьких столов один большой и рассаживались. Разрешено было шуметь и громко разговаривать, потому что хлопчик не заснул. Но батько заявил, что они бы с Павлом Андриевичем и так бы вели себя вольно, потому что без веселья праздник лишается всякого смысла. Какое-то безобразие выходит, а не именины. Павло Андриевич поддержал. Брались за рюмки и выпивали за здоровье батька. Венера Тарасовна весьма художественно говорила про его положительные качества, предлагала крепить дружбу, правда, каким образом, не уточняла. Выпивая горилку, она морщилась, и просила наливать теперь себе только сладкую наливку. Гости склонялись над тарелками, и наступала минута затишья.

– Кушайте, дорогие сваты, кушайте, – приговаривала участливо мама, следя за движением блюд, – у нас небогатый стол в этот раз, ничего диковинного нету, но уж что есть.

Но это она скромничала: от тарелок, мисок и полумисков рябило в глазах. Из кастрюль на кухне так и жгло паром. Латки дышали кроликами и свиным гуляшом, а бутылям и бутылочкам с наливками и горилкой вообще не было счета.

– Да, у нас без выдумок, – подхватывал батько, – без салатов этих из морских пауков и какого-нибудь там китайского бурьяну. У нас борщ, так борщ. Я вот его со сметаной люблю, с цыбулькой зеленой, и чесночку мелко посечь, и укропом покрошить. Правда, Павло Андриевич? Его даже москали «первое» называют. То, Венера Тарасовна, его первым и следует есть, потому что среди прочих блюд борщ – блюдо первое.

Венера Тарасовна внимательно слушала, хотя ей конечно предпочтительнее сейчас было бы наминать какую-нибудь «мимозу» или «селедку под шубой», да и от «морского паука», искусно приготовленного она бы не отказалась.

– Ну, – продолжал батько, плюхнув горилки свату и себе в чарки, – давайте по второй за Павлов. За Петров мы пили, а у Павлов ведь сегодня также именины. – И выливал отчаянно под усы горилку. – Павло Андриевич, не стесняйтесь, съели тарелку, просите следующую, у нас борщу наварено на целую роту, всем хватит.

– Нет, Петро Михайлович, – отвечал сват, – я, с вашего позволения, за кролика возьмусь.

– А когда так, то пожалуйста. Там выберите пожирней кусочек. – Ванько, помоги Павлу Андриевичу! – И подливой, подливой его накройте.

Батько необыкновенно тепло ухаживал за сватом. Чуть заметив, что у того в тарелке образовывается просвет, командовал, что бы просвет немедленно засыпали чем-нибудь новым. Это у него повелось со свадьбы, с самого их знакомства.

– Вы какую горилку предпочитаете, Павло Андриевич? – спрашивал между прочим батько.

– Я, чтобы строгая была.

– Это как?

– Ну, когда вдруг. А потом, чтоб обволакивала и как малыша в люльке баюкала.

– Поэтически выразился, – усмехнулась сватья. – Гадость такая, что и в рот не взять.

– Нет, красиво, красиво.

– А я свою, – отрезал батько.

Что еще прекрасней придумаешь? – застолье, родственные души, горилка, закуска удачная и неторопливая беседа. Можно рассуждать на многие темы. Сваты виделись не часто, но очень трепетно относились друг к другу, делились переживаниями, пересказывали новости. Мама всегда находила поддержку в Венере Тарасовне и дельный совет, а батько вообще не представлял праздника без Павла Андриевича. Ему без него неуютно как-то было, как-то неинтересно. Голубцы казались пресными, горилка горькой, на вареники и смотреть не хотелось. То ли дело с Павлом Андриевичем.

– Павло Андриевич? – интересовался, запуская в рот кусок копченой грудинки, батько.

– Да.

– Вы уже приобрели мобильный телефон?

– Который?

– Мобильный.

– Обязательно, – отвечал сват, высасывая мозги из костей. – Без этого теперь никоим образом не проживешь.

– Так необходим? – удивился батько.

– Жизненно важен.

– Вот я вам бутерброд с грудинкой приготовил, попробуйте, это мой кум коптил.

– Ага.

– А не покажите ли? – попросил деликатно батько, – Столько слышал, а потрогать не удавалось.

Но сват пожал плечами:

– Забыл дома, как нарочно. Всегда при мне, а сегодня позабыл.

– Ну, ничего, – утешал свата батько. – Выпейте тогда вот этого, изумитесь, какая мягкость и аромат.

Для батька будто не столь важен был предмет разговора, как сама возможность пообщаться с Павлом Андриевичем. А Павло Андриевич ценил и тоже, как говорится, способствовал. Мама видела, что батько доволен, и, улыбаясь, со спокойной душой слушала, что рассказывает ей о всяких тонких предметах Венера Тарасовна. У Венеры Тарасовны в запасе много было интересных тем. Так отмечание у них приятно проистекало, без каких-либо эксцессов и огорчений.

Но не долго счастье длилось. Вскоре подъехал сын Николай, оставив свой грузовик за воротами, и позабыл затворить калитку. Батько подметил это, но уж решил про себя, что, может быть, сегодня пронесет. Но ничего не пронесло. Тотчас в калитке вырисовалась соседка Перелазиха и, болтая всякую оправдательную ересь, стала подвигаться вглубь двора, а через минуту уже трескала карасей в сметане за столом. Потом в калитку, якобы непреднамеренно, занесло Репьячиху, мамину приятельницу, которая, впрочем, и косому столбу на ромодановской дороге была приятельницей. Она показывалась на одну секунду, с тем, чтобы тут же бежать за Березкой, своей кумой, которая, дескать, ничего о сегодняшних именинах не знает и даже не подозревает. Батько позволял ей подобное поведение, после некоторых рассуждений, раз уж праздник. «Пускай уж приходят», – думал он и поворачивался к Павлу Андриевичу. Брались за рюмочки и пили, и чудно это было, как в них, маленьких, поигрывали и преображались цветным стеклом мягкие солнечные лучи, проникавшие сквозь яблоневые заросли. Те лучи бродили наугад по праздничным рубашкам и платьям, по стенам сараев и заборам, по редкой траве за хатой, куда нападало спелой шелковицы, по цементным дорожкам, крошащимся по краям.

Через час – полтора двор у Гарбузов был полон народу. Не хватало мест для сидения. Все проходящие улицей неминуемо попадали на праздник и чувствовали себя совершенно как дома. Сбивались в отдельные компании и даже позабывали, что за причина веселья и кого чествуют. Шумели, не стесняясь, курили, доедали угощения. Соседи за заборами говорили: «Именины у Гарбузов хорошо празднуют». Перелазиха, окруженная жадными до сплетен слушателями, рассказывала о бесчинствах цыган в округе, то есть, что у них нет ни капли совести и что одурачить и обокрасть кого-нибудь для них, как для нас выпить квасу. Вот, дескать, вчера, как раз и обманули несчастную женщину на краю села, возле старого магазина. Запудрили ей мозги каким-то непостижимым образом, какой только они знают, и та сама, собственными руками, вынесла им последние сбережения. И еще благодарила вдогонку, за то, что, мол, освободили ее от груза, камень с души сняли. Репьячиха подтверждала, и заверяла, что все так и было, будто кто-то спрашивал ее подтверждения. А Березка, смеясь в лицо Перелазихе, объявляла, что это просто сказки для малышей, а ей известны случаи, от которых волосы на голове шевелятся, но она не станет их пересказывать из сострадания к гостям, чтобы гостям, когда разойдутся по домам, спокойнее спалось ночью. Чего стоят только истории о бандах, орудующих в электричках и склоняющих слабохарактерных к игре в карты. И мужчин, и женщин, и даже тех, кто эти распроклятые карты и в руках за всю жизнь ни разу не держал. Для начала несчастному позволят выиграть, чтобы вызвать азарт и жажду денег, а после, будьте спокойны, отделают так, что и родная мама не узнает. Обберут дочиста, разденут и выкинут на неизвестном полустанке, откуда добраться до приличного места не на чем. Где автобусы не ходят, а жители, попрятавшиеся в свои хаты, не открывают ни за что, боясь воров и охотников за цветными металлами.

Батько слушал, кисло скривившись, и хотел было поспорить, но передумывал.

– Вы не игнорируйте холодец, – обратился он к свату, – его беспрепятственно можно и после кролика с картошкой и после голубцов. Его куда угодно можно добавлять.

– Спасибо, Петро Михайлович, я непременно воспользуюсь.

– И что у вас там в городе, – интересовался вдруг батько, – лучше жизнь, чем у нас на селе?

– Да такое же безобразие.

– Ну, уж хуже быть не может.

– А вот вообразите, – оживился Павло Андриевич, – может. Теперь не сразу и придумаешь, кому сносно живется.

– Ворью, вот кому.

– Это безоговорочно. Ну, а среди хороших людей?

– Да таких и не осталось.

– Остались, – уверял Павло Андриевич, – есть еще. Теперь главное, чтоб работа была, хоть какая, хоть свиньям рыла вытирать, но чтоб с жалованьем.

– Вот чертовщина, – расстроился батько, – Как жили! И нужно было развалить. И нужно было разрушить. Вот компотом запейте, Венера Тарасовна. Сашко, налей-ка в кувшин еще компоту, а ягоды высыпь утятам. Скоро газ к нам будут рыть. Так вот, посчитать, – сумасшедшие деньги требуют за установку. Трубы протянут, а газ могут и не пустить. Могут перекрывать краник, когда им того будет нужно. Заходи, заходи, Иван Петрович, – обратился батько к старичку, заглядывавшему во двор, – Выпьем за твоего батька покойного. Ты же Петрович. Не стесняйся.

– А до вас можно, – робко спрашивал старичок.

– Можно, можно, только калитку закрывай.

Старичок входил, и робость его как рукой снимало. Усаживался уверенно он за стол, будто с пеленок его знал, будто детство он провел в этом дворе, и каждая травинка ему была знакома.

– А какие у вас хлопцы молодцы, – решала сменить тему Венера Тарасовна, потому что батько уж как-то не по-праздничному хмурился, и усы его стали раскручиваться, а еще потому, что любила молодежь и в особенности хорошо сложенных загорелых хлопцев. – Посмотреть, одно загляденье: высокие, осанистые. Были бы у нас с Павлом Андриевичем еще девчата, всех бы за ваших хлопцев поотдавали.

Мама улыбалась. А батько – ничего.

– Только что-то самого меньшего, Дмитрика, не видно. Как приехали, не видели его.

– А ему с нами не интересно, – сделался еще мрачнее батько. – Ему милей, там где лес темней.

– Да что ты болтаешь, старый, – толкнула его локтем мама. – Пастушок он у нас, череду сегодня пасет.

– Что ж в праздник? Нужно было его отговорить.

– Разумный он у вас хлопчик, – хрустел карасем Павло Андриевич, – книжки любит читать. Рассуждения придумывать.

– Уж не знаю, о каком разуме вы толкуете, – возражал, подкручивая усы, батько, – ведь у него не пойми что в голове. Чепуха одна. Поставишь работу исполнять, все переврет, понаделает шкоды. Заглядится на бабочку или на кузнечика какого-нибудь крылатого. А то и просто в небо уставится. Ведь ему до всего есть дело, кроме работы, до всякой чепухи. Что из него вырастет? К труду нужно приучаться, чтоб ледащем не быть, а он от труда уклоняется.

– Может быть, какой-нибудь творческий толк от него будет?

– Какой?

– Творческий.

– Какой к бесу творческий!

– Нет, Петро Михайлович, вы не правы в этом пункте, – обтер пальцы об рушничок сват, – Сколько у нас прекрасных было: всяких артистов, художников этих, которые там поют, сочиняют.

– А кто его кормить будет, певца? Я не стану. Здорового такого дармоеда. Да и то сказать, там тоже трудиться следует, чтоб сочинить что-нибудь. Тоже труд необходим.

– А сколько ему уже?

– Пятнадцать исполнилось, – любовно сказала мама.

– Совсем козак.

– И в кого он уродился, – удивлялась сватья, – все у вас кареокие, черноволосые, все как на подбор. А он иной. И как это он такой чудной у вас получился?

Открывал рот и Иван Петрович, чтобы добавить свое, но оказывается, это он просто хотел потянуть с тарелки кусок кровяной колбасы и нацеливался уже в нее вилкой.

– Может быть, какой-нибудь другой нации подмешалось? – осторожно предположил Павло Андриевич.

– Да вы что, какой это другой? – вскипел батько. – У нас все чистокровные козаки. Разве и есть где-нибудь кацап или лях, но это ничего не портит.

– Да я так, предположительно.

И что это за Дмитрик такой, что так много о нем судачили гости, с некоторой даже в голосе симпатией? Рассказывали, волосы у него белые и легкие как пух, очи светятся и отдают несколькими оттенками сразу: и голубым, как небеса, и серым, как рябь на водах, и изумрудным, как листва на весенних посадках. Замечали, что еще с ранних лет удивлял он родных странностью, смелыми рассуждениями и ангельским видом. Гадали, что же выйдет из него такое в будущем. Верили, что должно что-то получиться необыкновенное, но это-то и пугало. А пуще других беспокоился батько, потому, может быть, что неудержимо любил его.

День клонился к вечеру и вдруг все обернулось червонным золотом. Воздух сделался чистым, как кристалл, и в косых закатных лучах высвечивались рои мух-журчалок. Много было выпито и съедено, а еще больше переговорено, и гости, откинувшись на стульях и лавках, пребывали в ожидании чего-то завершающего. Чего-то такого, чего еще не доставало. Откуда-то снизу, чуть не от самой земли, загудело наконец плавно и негромко, – то старший, Николай, запевал сильным голосом:

Їхав, їхав козак мiстом,

Пiд копитом камiнь трiснув.

Да раз, два…

И все, как по уговору, дружно подхватывали, и раздавалось звеняще по селу и дальше, по окрестным лугам и балкам, где засели рыбаки над тихими волнами, где в неверном зеркале отражались растянувшиеся над тростниками пылящие стада:

Пiд копитом камiнь трiснув.

Соловейко в гаю свиснув.

Да раз, два…

 

2

Стемнело. Небо сделалось густо-синим с хрустальной россыпью звезд по всему куполу. С полей, подступивших как будто бы ближе, доносилась необыкновенно сладко пахнущая прохлада. Неслышно стал вползать на улицы туман. У Гарбузов закончился праздник, и гости разошлись. С Иваном Петровичем еле распрощались, так не хотел он возвращаться домой. Сватам были устроены прекрасные спальные места в отдельной комнате, а Венере Тарасовне еще и теплая ванна для полной комфортности. Дмитрик пригнал корову и скрылся вместе с братьями в хате. И только батько с Павлом Андриевичем продолжали заседать на дворе под яблонями и никакие уговоры, ни угрозы, не могли их поколебать. Молча они сидели за вытертым столом и таращили очи во мрак.

– Вам налить еще чарочку, Петро Михайлович? – спрашивал наугад, не зная в какую сторону и обратиться, сват.

– Не могу, – растягивал тяжело батько.

– Я бы налил, так где ж ее нелегкую разглядишь? Вот как слепое кошеня, не вижу и ладоней своих.

– Не могу, – твердил одно батько, – я с тем смириться не могу.

– Да вы смиритесь, Петро Михайлович.

– Нет.

– Да уж смиритесь, что вы, ей-богу.

– Но ведь мне жаль его, жаль. Пропал, совсем пропал хлопец.

– В такой темноте всякий пропадет. Да. У нас вот в городе подобной темноты… Так вы о хлопце снова? Э, возвратится он, вот увидите, возвратится.

– Нет, не возвратится.

– Возвратится. Что вы, ей-богу!

Батько вздыхал, точно хотел подчеркнуть, что никаких надежд на возвращение уже не осталось:

– Он теперь все больше по лесам. Засиживается допоздна. Не на месте голова у хлопца, понимаете?

– А то ему, Петро Михайлович, – резонно подметил Павло Андриевич, – необходимо прута дать, для воспитания,

– Но что ему делать там одному?

– Где, прошу прощения?

– С раннего утра, без обеда, без ужина.

– Без ужина? – удивился сват.

– У нас ведь село, Павло Андриевич, небольшое, а вокруг все поля, все балки, места дикие, безлюдные. Деревья и травы со всех сторон подступают.

– Скажите на милость. А что и товарищи с ним не ходят?

– Не ходят.

– Тогда не знаю, чем помочь, – и Павло Андриевич издал какой-то звук, выражавший, вероятно, полное недоумение.

Поднимался легкий ночной ветер и ласкался к яблоням, и забирался к ним в кучерявую темную листву. Проявлялся тополь в вышине ровным шелестом, а вокруг него пропадали и снова возгорались искрами звезды. Собаки почти все поумолкли по селу, и только одна где-то на самом краю его нехорошо тявкала.

– Послушайте, Петро Михайлович, – заговаривал после долгого молчания сват, – а не влюблен ли?

– Точно! – сверкнул белками глаз батько, – влюблен!

– Я так и думал, – обрадовался Павло Андриевич, – в какую же девку?

– Но не в девку.

– Как, не в девку?

– Хлопцы пересказывали, что не в девку.

– В старуху, что ли?

– Нет.

– Кто ж остается?

– Я бы сказал, Павло Андриевич, так вы не поверите.

– Я поверю, Петро Михайлович.

– Нет, не поверите.

– Вот увидите, поверю, – убеждал Павло Андриевич батька. – Не даром мой шурин газету «Аномалия» издает. Я чему угодно готов верить. Смело говорите.

Но батько вместо того зажег спичку и прикурил, и осветил вопрошающее лицо Павла Андриевича.

– Петро Михайлович, не мучайте, скажите.

– Не скажу.

– Что же мне сделать для вас, чтобы вы сказали?

– Пообещайте, что поверите.

– Вот пускай у меня все четыре колеса за раз проколются.

– Это тяжелая клятва, лучше выберите иную.

– Я готов на все идти ради вас.

– Так хотите узнать? – пускал дым батько.

– Петро Михайлович!

– Так знайте! – и батько наклонился к самому уху свата.

Тот внезапно прыснул со смеху, потому что батько уж очень щекотно прошелся по нему усами.

– Ничего не раслышал, Петро Михайлович, – кряхтел сват, – щекотно.

– В русалку, – повторил батько тихо.

– Что?!! – переспросил ошалело сват и зачесал в ухе, решив, что ему послышалось.

– В русалку! – закричал батько. И какое-то пугающее эхо прилетало к ним из темных глубин ночи. – В русалку, в русалку, – шептал снова и снова батько. И озирался. Ему вдруг почудилось, что кто-то их подслушивает.

– Нет, – оживал, спустя некоторое время, сват, – русалку любить не можно.

– Что поделаешь, – вздохнул снова батько, – видно можно.

– Не можно, Петро Михайлович.

– Можно.

– Но это же фикция, аномалия какая-то.

– Точно! Аномалия.

– Но как же можно полюбить аномалию? – горячился Павло Андриевич. – НЛО там или тот же полгергейц? Они же черте что, безо всякой реальности. И не сформулируешь сразу, что такое. Вот девка или женщина, это понятно. Я по молодости, если вспомнить, – мне они такими чарующими виделись. Их фигуры, их голоса сладкие.

– Да и я бы скорее другое выбрал. А тут.

– Нет, Петро Михайлович, хоть режьте, а не верю! Не может такого быть!

– Может!

– Ни в коем случае!

– Да ведь это же обольщение, неужели не понимаете?

– Как?

– Вот я вам расскажу. – И батько придвигался к свату вплотную. – Припоминаете, как повез Дмитрик семечки в Новачиху на маслобойню? Тогда еще гроза случилась.

– Да, да, помню, – говорил Павло Андриевич, хотя сам ни сном, ни духом, не знал даже, что за Новачиха такая и в какой она стороне.

– Вот когда пришлось поволноваться. Мы все при деле были, а я и вовсе в отсутствии, и отправили поэтому его одного на телеге. Господи, что за буря была страшная! Деревья валились. Старый дуб, что на развилке у гребли, – помните? – пополам переломился.

– Это вот тот, что на развилке?

– Именно тот. В такую погоду дома надо сидеть, чтоб молнией по голове не шарахнуло, грехи замаливать, а хлопца нет. Уже давно ему пора было возвратиться, а его все нет. Дядько Пилип привел коней, – наткнулся, говорит, на дороге, – мы глянули в телегу, а там!

– Что?

– Мешки одни. Вымокли, съежились, содержимое хоть выкидывай.

– Так просушить его.

– Что вы, Павло Андриевич, какое просушить! Солнце за всю неделю хотя бы раз для смеху показалось.

– А много было?

– Семь мешков.

– Нет?

– Семя отборное, пузанок, лучшие подсолнечники вытряхивал.

– Не говорите так, Петро Михайлович, от подобных слов можно сразу в могилу.

– Половина жареных, половина сырых.

– Половина жареных? Я бы не пережил. А что хлопец?

– Хлопец? Хлопца нет. Я на мотоцикл, вернее, Николай – на мотоцикл, и ну по ближним хуторам и по дальним. Бензин лишь напрасно пожог: простыл, как говорится, и след. А потом пришел, под самый вечер. Пришел, и дождя как не бывало. Ох, мы и бранили его. А он, поверите ли, ничего. Со всем соглашается и смотрит словно в сторону, словно к кому-то другому пригляделся и его слушает, а не родного батька. Я пытал его, пытал, ничего не узнал. А ночью, – вы, наверно, знаете, что Дмитрик большой любитель у нас поговорить во сне? Нет? Это еще с младенчества у него. Примется болтать что-то, да так забавно, что послушал бы в другое время. А тут какой сон! И послушал я его.

– И запомнилось что-либо?

– Вся речь как огненными буквами в сердце прописалась.

И рассказывал батько, как проезжал Дмитрик ярами, и как стала завлекать его неизвестная сила. Соблазняла свернуть в сторону, сладким голосом душу обволакивала, и он сворачивал. Бросал телегу, углублялся в высокий бурьян и уходил глухими тропами в лиственную пущу, стелящуюся зелеными клубами по склону. Везде ему предоставлялся проход, ветви расступались, травы пригибались, как будто кто-то заботливые ладони подставлял под его стопы. По округам трещали громы и мерцали неоновые молнии, а над его головой все было тихо. Крикливые сойки и сорокопуты молкли, посвистывали лишь флейтами мелодичные иволги. За пущей, в лугах, где никто никогда не косит и не сеет ничего, открывался Дмитрику ставок в сплошном кольце тростника, обсаженный тополями, в конце которого на гребле шумели вербы. Проходил Дмитрик, и кланялись тростники многолюдной толпой, а тополя легко касались до него, словно удивляясь. Проходил Дмитрик, и взлетала внезапно испуганная цапля, и сам испуг ее грациозен был и изящен, а с ней поднималась с воды дюжина других. Останавливался Дмитрик, оборачивался. Синие тучи грядами громоздились по краям неба, яркое солнце светило над ставком. Кто звал его? Кто приглашал его к себе? Поднимался он по берегу к прекрасным вербам и те принимали его в свои объятья. И тут уж прямо фантастика приключалась. Сват ничего не мог толком разобрать, как ни слушал: вербы серебристые, волосы золотистые, смех небывалый, как детский, и журчанье вод. Сват долго решал про себя, кто же больше выпил горилки, батько или он. И понимал, что батько, и что, если его не догнать, полного постижения ни за что не будет. «Постойте, погодите», – перебивал он рассказчика и поспешно шарил руками по столу – «Петро Михайлович! Мне за вами не угнаться. Вот я к вам на чем-нибудь подъеду». Но подъехать совершенно было не на чем.

Рассказывал батько между прочим и то, что слышал от других, как однажды шли гречишным полем косари, присматривали будущие покосы да и свернули в яр, где блестел на солнце ставок.

– Ну, смотри, дядько Панас, – говорил один, – сидит там хлопчик на берегу, ты не верил мне.

– Но что ему делать там? – удивлялся другой, – Да и чей он? Ни села, ни хутора поблизости нет.

– То-то, что не купается и рыбу не ловит. А по виду напоминает он, – заключал первый, – Гарбузова сына, есть у них белявый один.

– Вот что, Сашко. – говорил решительно второй, – Петро Михайлович хороший человек, его и в соседних селах с уважением вспоминают. Не поленимся, подойдем к хлопцу. Может, заблудился он. Таки тут что-то не то.

– Кряхтя, спускались косари сквозь бурьяны к воде. Но пропадал белый хлопец. Вербы ветвями размахивали, никого не было на берегу.

– Что за нелегкий, – восклицал первый, – не перепились же мы. Не осоловели же.

– То, Сашко, все твои побрехушки, – сердился второй, – все выдумки твои. И меня старого в болото загнал.

Волновались деревья, а потом усмирялись.

А в другой раз девушки, возвращавшиеся с арендаторских полей, забредали к ставу. Видели воду и соблазнялись ею. Раздевались, побросав в траву сапы, заходили в нее и резвились на мелководье, поднимая брызги. Одна из них с насмешкой спрашивала, не этот ли ставок все бабы в округе боятся и обходят десятой дорогой, не здесь ли хранят вербы какого-то хлопца и ревнуют его к женскому полу. Но подруги не отвечали ей, умолкали и оглядывались с опаской. И видели: точно, с другого берега как будто бы наблюдают за ними. Налетал вдруг ледяной ветер, какой только в зимнюю стужу бывает, серая волна подымалась на воде. Стволы тополиные затрещали, посыпала снежная крупа. Убегали девушки, прихватив одежду, а сухие злаки и лопухи хлестали их по голым ногам и гнали прочь. И только, когда пропадали незваные из виду, замирали деревья. Снова солнце светило жарко на безоблачном небе.

Рассказывают также, что под вечер, как только сядет солнце, и не успеет мир потонуть во мраке, но, напротив, засветится необычайно ровным светом; когда небо светлое и белое как молоко, выходит купаться хлопчик. Стаскивает с себя штаны и футболку, приближается к краю и погружает ноги в теплую воду. Доходит до глубокого места и плывет. Разводит белое небо руками, пуская волну, переворачивается на спину и отдается воле чужой, и его несет течение, словно это не ставок, а быстрая речка. «Никто не знает, какая ты», – шепчет он, – «Как прекрасна ты, изумительная. Никто не знает». Он летит, невесомый, в необъятной неге между двумя небесами, пока не стемнеет, пока не опустится в яр непроглядный туман.

* * *

Месяц прокрадывался из-за деревьев. Павло Андриевич чуть-чуть вздремнул, примостившись на уголке стола, а батько куда-то исчез. И вдруг Павлу Андриевичу заслепило глаза ярким светом. Он стал отмахиваться от него, как от мухи, а это батько светил фонариком.

– Пойдемте, Павло Андриевич, пора! – поднимал свата батько.

– Да, пора, – согласился сват, и на удивление резво вскочил.

– Только ради бога, – предупредил батько, – не придавите пса, не то нас услышат.

– Я внимательно, внимательно.

Они вышли на улицу и спустились с горы к яру. Резкий круг от фонарика, в который то и дело впрыгивала жаба или залетал мотылек, указывал дорогу.

– Я удивляюсь, какая тишина вокруг, – говорил восхищенно сват, крутя головой, – посмотрите на звезды, их наверное миллиард, если не больше, и все поблескивают.

– Там еще тише будет. Поначалу.

– Я тишину люблю, – делился вкусами сват, – В городе у нас совсем ее не найти. Не встретить. Редко когда. А какие забавные жабы прыгают. Вы замечаете, Петро Михайлович?

– Замечаю. Скоро вы заметите нечто еще забавнее.

– Правда? Интересно. Вот вы говорите: там. А где это там? Непонятно. Только я смотрю, мы уже из села почти вышли, – забеспокоился сват. – Петро Михайлович, вы видите? Мы вышли почти из села. Посветите фонариком вон туда. Видите? Там уже и домов нет. Давайте возвращаться, а то мне как-то не по себе, когда человеческого жилья поблизости нет.

– Вернемся, не переживайте, – успокаивал батько. – А может, и не все вернутся. Ну, да что загадывать наперед.

– Как это не все? – остановился сват. – Вы шутите?

– Нет, не шучу. Пойдемте, Павло Андриевич. Время не ждет.

– Куда пойдемте? Куда вы меня ведете? – спросил Павло Андриевич, разом вдруг трезвея.

– Увидите, – хватал его за локоть батько, – Все увидите своими глазами.

– А я ничего видеть не желаю.

– Теперь не до желаний. Надо идти. Надо! Нужно сына моего выручать.

– Петро Михайлович! – взмолился сват, – Давайте я останусь дома, а вы выручите.

– Нет уж, – тянул батько его за рубашку, – Мне одному не справиться. А вы вон какой здоровяк, вмиг скрутите.

– Кого, Петро Михайлович? – с ужасом спросил сват.

– Ее.

– Ее?! Так я не согласен.

– Не робейте, – попытался сдвинуть окаменевшего свата батько, – Да в конце концов, мой или ваш шурин газету «Аномалия» издает! Кто ничему не удивляется и ничего не боится? Я или вы?

– Это как посмотреть, – робко поддавался сват, – это смотря в каком аспекте. Это если при дневном свете, а в ночное время совершенно иначе. А что там будет, когда придем на место?

– Не знаю точно, – задумался батько, – Но чертовщины, уверен, будет предостаточно.

– Последняя фраза убила Павла Андриевича. Он поплелся вяло за батьком и уже не глядел ни на мотыльков, ни на звезды, а только время от времени спрашивал тихо: – «А может, вернемся?» на что батько не отвечал ничего.

Село кончилось. Последняя хата скрылась за косогором. Началась посадка по обеим сторонам от дороги. Ни машин, ни какого-нибудь другого транспорта не было и духу. Свет от фонарика делался тусклее, как будто батарейки садились.

– Петро Михайлович, – заговорил дрожащим голосом сват, – слышите: корова где-то на хуторе замычала, это не к добру.

– Начихать на корову, – отвечал резко батько.

– А вот ночная птица впереди вскрикнула, – заметил снова сват, – это к беде.

– Скрутить ей шею, чтоб не каркала.

– Петро Михайлович, – всхлипнул сват, – давайте одумаемся, все приметы против нас.

Но батько был непреклонен и тверд как сталь. Что ему какие-то жалкие приметы! Совсем не то – Павло Андриевич. Из него, казалось, последний хмель вылетел от переживаний.

– Петро Михайлович, – проговорил сват еще жалобней, – Как же мы будем действовать, когда дойдет до дела? У нас ведь с собой ничего нет. Я смотрел в разных фильмах, необходимы магические предметы. А у нас совершенно нет никаких предметов. Разве только фонарик.

Батько его не слушал, пытаясь сообразить, куда идти дальше, потому что посадка прекратилась, дорога резко сворачивала влево, и перед ними теперь чернело какое-то болото.

– Идите вперед, – оборачивался батько к свату, – и проверьте, какая там глубина. Нам, судя по всему, придется пересекать вброд.

Павло Андриевич решил, что ослышался, и не подавал звуков.

– Павло Андриевич! Вы оглохли?

Но сват не откликался ни за что и даже отступил на два шага назад. Тогда батько сам полез сквозь ломающиеся с хрустом камыши и, провалившись одной ногой в какую-то дыру, стал падать. Едва сват успел его подхватить.

– Петро Михайлович, – вытаскивал сват батька на дорогу, – Давайте отложим. Ничего ведь не разобрать. Видимость ограничена.

Но батько был полон решимости продолжать путь, хоть бы пришлось идти по адскому дну.

– Ну, почем вы знаете, что тот ставок поблизости? – причитал Павло Андриевич. – Кто вам сказал, что он за этим болотом? Вы там бывали раньше?

– Не бывал, – скрипел зубами батько, приподымаясь.

– И точный маршрут вами не разработан?

– Не разработан.

– Тогда нам нет смысла теперь по темному его разыскивать, – заключил сват. – Мы же с вами запросто можем по ошибке зайти в другой ставок и с другой… э… с другими… то есть, я хочу сказать, силы бросим на другую энергетику и потратим их напрасно. А может, – вздохнул сват, – и погибнем. А Дмитрику не поможем.

Батько размышлял.

Павло Андриевич, почуяв удачу, продолжал настойчивее:

– Петро Михайлович, завтра с утра, когда развиднеется, и двинемся на поиски. И карту прихватим. У меня карта в мотоцикле есть. Подробная. Данные со спутника. От спутника, Петро Михайлович, никакая аномалия не укроется. Всех зафотографируют.

Возникала минута тишины, и было слышно, как шуршит камыш, легко склоняясь. Месяц просвечивал тускло из-за ползучих туч и порой сверкал, показав край, и освещал ровные мирные долины, но затем снова скрывался, погружая их во мрак. Земля спала, безмятежная.

И неожиданно батько согласился. И похвалил Павла Андриевича, что так умно он рассудил. И удивился, как это он сам не додумался до подобного. А Павло Андриевич чуть не подпрыгивал от радости. «Тогда незамедлительно домой, чтобы выспаться, чтобы сил набраться!» – скомандовал батько. Весь обратный путь Павло Андриевич забегал вперед батька с фонариком, предупреждая его о любой преграде, будь то крупный камень или рытвина. Открывал калитку и стучался в окошко, чтобы отворили дверь на веранду. Гарбузы давно спали, и лишь малыш в комнате у молодых иногда всплакивал. Павло Андриевич никак не хотел оставить в покое батька и крутился около него, пока тот готовился ко сну. Он и лег нарочно рядом с батьком и долго еще приговаривал шепотом: «Вот увидите, вот увидите, Петро Михайлович, не напрасно шурин мой газету „Аномалия“ издает! Не напрасно!»

Венера Тарасовна тихо постанывала, перевернувшись на спину. Братья Ванько и Сашко спали как убитые, а Дмитрик словно что-то рассказывал, едва усмехаясь. Словно делился с кем-то ласковыми словами, словно обращался к кому-то.

На другой день батько со сватом спали до полудня. Уже и коров пригоняли на обед, и Венеру Тарасовну мама успевала угостить завтраком со всякими вкусностями, а они и не пошевеливались. Уже даже Иван Петрович приходил спросить, нет ли и сегодня какого-либо праздника. Но потом вдруг разом протирали глаза. Выходили на двор и таскались по усадьбе, как бесприютные духи, в поисках чего-нибудь выпить. И не могли никак в своих головах свести концы с концами. «Вы не помните, Петро Михайлович», – спрашивал в растерянности сват, – «куда мы с вами сегодня планировали?» – «Не помню», – отвечал батько. – «И у меня такое же помутнение». Солнышко светило весело и прогоняло дурные мысли. День обещал быть славным. Толстый белый тополь радостно трепетал листочками в вышине. Под ним стоял почти готовый к отъезду мотоцикл, куда Ванько с Сашком сносили разные гостинцы в дорогу. А из открытых степей доносился дурман, вольное опьянение, будто нарочно насылаемое, чтобы не искали, чтобы не думали.

Что за белокурый мальчик бежит по улице? Мимо знакомых, попутных и встречных, мимо незнакомцев, мимо пустого рынка, мимо шоссе. Играют в футбол на лужайке, – ворота покосились; режут кабана за сараями, опаливают щетину, колбасы крутят. Мимо них. Вниз, с горы, вдоль рядов буряковых, к лиственному лесу, неспокойному. С поля женщины возвращаются, смеясь, распевают шутливые песни. Мимо них. Они окликают, машут полными руками. Дальше. Под тенистые своды, где ручей течет в бузине, чтобы миновать его скорее, чтобы выйти на безлюдную дорогу и видеть, видеть их издалека, те колеблемые ветром вербы серебристые. Мимо кладбища в полной тишине и прохладе, мимо мельницы.

 

3

Через год, в духов день, к зеленым с узорами воротам Гарбузов подкатывал поизношенный «Опель». Из него выгружались пополневшие и загоревшие Павло Андриевич и Венера Тарасовна. Они давно возвратились из Греции, но к Гарбузам приехали впервые. Все никак было не выбраться. Уже и собирались, и машину снаряжали, а потом случалась какая-нибудь причина, и дело расстраивалось. Что за невезение. Но теперь, слава богу, все было позади. Павло Андриевич, хлопнув дверцей, перво-наперво громко объявил поверх забора, что они с Венерой Тарасовной прибыли, чтобы не получилось неприятностей, как в прошлый раз. Он приготовил шутку, и ждал только минуты, когда батько с мамой выйдут их встречать. Но, на удивление, никто не отзывался. Гуси пощипывали дружно травку перед воротами, пес где-то там в глубине своей будки чесался, гремя цепью. Недоумевающему Павлу Андриевичу с Венерой Тарасовной пришлось самостоятельно проходить во двор.

– А-а, Венера Тарасовна и Павло Андриевич, – раздался невеселый голос из-под яблонь. – Приехали погостить. Проходите, устраивайтесь. – Это был батько. Но не прежний батько, а совсем другой, какой-то измученный, поникший. Его даже не узнать было, так он изменился.

– Что у вас тихо так? – спросил задорно Павло Андриевич, все еще надеясь пошутить.

– Нет причин веселиться, – объяснял батько.

– Праздник ведь сегодня.

– Да, праздник, – как-то равнодушно согласился батько.

Хлопнула калитка и появилась мама. Она целовалась со сватами, спрашивала, как маленький поживает в городе, не болеет ли. А глаза ее невольно наполнялись слезами.

– Да что у вас стряслось, расскажите наконец, – не выдержала Венера Тарасовна.

Батько только рукой махал.

– С хлопцами что-то? – догадалась Венера Тарасовна.

– С Дмитриком.

– Заболел?

– Не то слово.

– Не русалка ли порчу навела? – пошутил, не известно к чему, сват. Но батько так прожег его очами из-под густых бровей, что у Павла Андриевича похолодело в животе.

Сразу всего не перескажешь, потому что дело давнее. Необходимо подготовиться, а сваты только что с дороги. И Павла Андриевича с Венерой Тарасовной усадили за стол. И лишь когда они поели борща с холодцом, выпили кисельку и вычистили большое блюдо окуней, приступил батько к рассказу. Странная повесть и непостижимая. Много непонятного. Павло Андриевич и Венера Тарасовна вмиг забылись, отдавшись повествованию.

В то лето, едва уехали сваты, начались для Гарбузов жаркие дни: косовица, прополка, жуки, буряки. Много срочной работы, много и обычной. Покуда дождь не прихватил, требовалось косить на лугах травы, просушивать сено на солнце, переворачивая валки. Потом собирать его, перевозить и скидывать на сеновал. Жуков трясти, вишни перебирать. Мобилизовывались все силы. Стали привлекать Дмитрика, как ни утомительно это было. А по-иному никак, потому что нанимать кого-то денег не имелось. Батько самолично за ним приглядывал, но Дмитрик под разными предлогами всякий раз с поля сбегал и, уходя посадками, скрывался в зеленых дебрях. Точно магнитом его утягивало. Батько сердился и расстраивался. И ничего не понимал. Ночами не спал. Ему уже чудилось, что односельчане смеются над ним, косятся при каждой встрече, будь то в магазине или в кафе за бутылкой пива. Ему уже слышались упреки, что, мол, не способен он справиться с напастью, которая губит изо дня в день его хлопца. Он бродил по ярам в одиночестве, распугивая птиц, выслеживал Дмитрика, но дознаться ничего не мог, как ни старался. Только нервы себе изматывал. И слег вскоре батько. Не то простудился, попав под дождь, не то надорвался, таская неподъемные кули с комбикормом. А быть может, и шинкарка в кафе подала чего-нибудь не того к пиву. Лежал батько, не вставая, целыми днями, а ходить за ним было некому, – все в поле. «Дмитрика, Дмитрика допустите ко мне», – стонал больной. Тогда не стало Дмитрику прежней вольной жизни. Не выбежать за село, не вдохнуть живого ветра. Не устремиться навстречу заветному. Вот ходит он в четырех стенах, зовет кого-то, подойдет к окну и всматривается в трепетание листьев, всматривается. Надумает вдруг бежать, распахнет створки, а батько ему сзади как нож в спину: «Не покидай меня, сынок!» Что делалось с хлопцем, кто может описать! Птичка пойманная не так бьется в клетке, как его сердце билось.

Но дни проходили и недели летели. Настала осень. Потемнели воды, посинели небеса. Собрались в груды на поле крутобокие буряки, яблони пороняли листья, дошли до зрелости тыквы. Батько-то поправился, Дмитрик почернел. Надеялись, при родных выйдет дурь из его головы. Куда там! При первой же возможности полетел к одинокому ставу, но, видимо, и там успела дохнуть осень холодным своим дыханием. Не нашел того, что искал, Дмитрик. Вернулся скоро и стал сохнуть, как сохнет камыш после лета на прудах. Никакие развлечения не помогали. От телевизора и то пользы не было. Мама отправилась за советом к бабе-шептухе, на хутор. У той дом не сразу отыщешь: в стороне от дороги, за густым терновником, на месте странном: тут тебе и сараи с живностью, тут и окрученные плющом серые могильные кресты. Перед верандой всегда посетители ожидают, зажимая в кулаке денежную бумажку, или просто с кружком домашней колбасы в торбе. У бабы-шептухи не легкий взгляд. Наперед она маму крепко выбранила, за все грехи, что имелись на ней, приказала в церковь ходить и каждую неделю причащаться. Навязала узлов на веревке, нажгла какой-то дряни, прыснула водой и посыпала незнакомыми словами, польскими, цыганскими, греческими, да такими, которых и в словарях нету. Все громче и громче, повторяя их по тридцать раз к ряду, так что у мамы и круги перед глазами пошли. И научала что-то проговаривать перед сном, и посылала на перекресток. А Репьячиха, в другом месте, сказала просто: «Надо вашего Дмитрика оженить». – «Не очумела ли ты, хлопца в пятнадцать лет женить?!» – вспыхивала мама, а Репьячиха поясняла: «Не оженить, так хорошей девушкой увлечь, чтобы влечение его перенаправить». Маме стыдно было даже слушать ее, а Репьячиха продолжала: «Не хотите, как хотите, а лучше моей Ганночки не найти: развита не по годам, грудь пышная, улыбка пряная. Косметика у нее польская, – дядя со Львова привез. Не курит. Любого мужика с ума сведет, не то, что хлопца. Другая вас подведет, а моя Ганночка все сделает, как нельзя лучше. Другая обманет». На том ничем и кончилось.

Справили храм на селе, принялись к зиме готовиться. Ранние заморозки сильно прихватывали землю. Ветры одичали и как волки выли в голых оврагах. Повалился ватой первый снег. Стал как будто бы отходить Дмитрик, стал ближе к сверстникам держаться. Иной раз улыбнется, а когда и пропоет что-нибудь. Начал с братьями на гулянки ходить, к людям присматриваться. Передавал Сашко, что девушка неизвестная понравилась Дмитрику, на горках при катании, когда веселье одно и лица раскрасневшиеся в снегу, и шарфы размотанные, и волосы. Невидная и неприметная, но как заговорит, онемеешь от удивления: голос серебряным колокольчиком переливается. Не поверили сразу брату. Что-то тут не так: Дмитрику и вдруг понравилась девушка. Перепутал что-то Сашко. Видимо, сам крепко влюбился. Принялись наблюдать, и точно, кое-что подобное замечается, как будто меняется у Дмитрика в сердце, процессы протекают. Приближался Новый Год, а с ним и новые ожидания. Молодежь бегала по дворам посыпать зерном, елки доставала. В самый вечер тридцать первого отпросились Сашко с Дмитриком к Шишам на отмечание. Там никого взрослых не предполагалось, но это был секрет. Отпустили родители детей, думали: пускай веселятся. И повеселились те.

Много часов перед тем мела вьюга и намела целые горы снега. Если из Ромодана ехать, то можно было и завязнуть, в том месте, где спуск в ложбину и поворот. А если с большой высоты смотреть, где спутники летают, такие красоты открывались, которых никогда в другое время не увидишь. Квадратики полей, заснеженные, светлели извилистыми барханами сугробов, посадки прочерчивались между ними ровными швами, балки чернели как рваные раны, ставки покоились на их дне ледниками, но, – дух захватывает! – мигали светозарными паутинками села и поселки. Огнями брызгали. У Шишей квартира в двухэтажном доме, точно как городская. Ни на минуту не смолкал гомон в ней, девушки и хлопцы, приятели и незнакомцы, шутки и шепоты – все перемешивалось. Хлопали шампанским, смеялись, разбивались по парам и танцевали. У Дмитрика голова шла кругом. Ему нравились девушки, свежие и яркие, в чудесных платьях, его слепили разноцветные огни гирлянд, развешанные повсюду, его дурманили запахи духов и ароматических свечей. Кто-то брал его за руку, нежно увлекая за собой, и он поддавался; кто-то шептал ему приятные слова и подносил туманный от дыхания бокал. Его кружили, а в другом месте клали руки на плечи. Он вдруг попадал на балкон, где целовались, подставив открытые головы синему морозу. Ему сильно нравилось это новое счастье, острое, как лезвие ножа, и желанное. И отчего он раньше его сторонился? Почему не шел на встречи, когда звали? Двери в квартире не закрывались, кто-то выходил на улицу пустить в небо цветастую ухающую ракету, кто-то приходил с холода выпить за новую жизнь. Как-то в шумной толпе только что пришедших угадал Дмитрик ту, что очаровывала его голосом на горках, и желание услышать ее еще раз забиралось ему в сердце. Стал он за ней наблюдать, стал подслушивать, но подходить не решался. А тут еще Сашко предложил играть на желания, чтобы развеселиться. Каждый по очереди должен был запевать песню, народную и про любовь, у кого запас песенный иссякнет, тот проиграл. Проигравший исполняет волю победителя. Девушки звонко начинали, хлопцы подхватывали. Дошел черед до Дмитрика, а он и не поймет, что тоже в игре участвует. Его подзадоривают, а ему как нарочно никакая песня на ум не приходит. «Кто же это у вас такой?» – заливаясь смехом, спрашивала та самая девушка (а ее Маричкой звали). «Это Дмитрик, Сашка младший брат», – отвечали. И все смеялись, и Дмитрик смеялся. И решали коллективно игру прервать, чтоб Дмитрик незамедлительно исполнял желания. «Пускай меня поцелует», – предлагала Репьяхова дочка, выставляя пухлые губы. «Нет, пусть всех девчат целует», – выкрикивали другие. «Давайте жребий кинем!» А Дмитрик между тем на Маричку вперялся, так что та и взгляд смущенно отводила. Хлопцы это подметили и вписали ради шутки во все бумажки одно имя. Репьяхова дочка вызвалась тянуть и, развернув бумажку, оглашала разочарованно жребий. Зашумела молодежь радостно, а Дмитрик словно окаменел. Пытался вырваться и ускользнуть, но не тут-то было. Притащили его за руки и – к Маричке. «Целуй», – говорят, – «Да чтоб по-настоящему, не в щечку, в самые губы и крепко!» Дмитрик упирается. «Давайте выйдем из комнаты», – вступался за него брат, – «При всех он стесняется». «Нет, я хочу посмотреть», – не соглашался кто-то. Но кое-как повыходили хлопцы с девушками в коридор, и остались Дмитрик с Маричкой наедине: стоят в нерешительности и шевельнуться бояться. «Не жульничайте!» – кричали из коридора, – «Мы все видим». А в ответ молчание. «Целуйтесь уже, не то что-нибудь пострашней придумаем!» – «Поцелуй меня», – шептала еле слышно Маричка, и обнимала Дмитрика, а того словно громом поражало. В одно мгновение вихрь проносился у него в голове. Все старое, дорогое сердцу, меркло, и таяло, а нарождалось новое, неиспытанное и томящее. И решил Дмитрик отречься от прошлого навсегда. Потянулся губами к девушке, прикоснулся и забылся в восторге. И глаза в упоении закрыл. Вдруг задрожали стекла в окнах, лопнули, осыпались осколками. Шумящие зелеными листьями древесные ветви проломились в проемы и потянулись в комнату. Испуганная девушка выбежала вон, а Дмитрик принялся ловить разлетающиеся листья и кричал: «Не надо! Зачем вы?! Ну зачем вы?!» А молодежь, онемев от ужаса, наблюдала сквозь открытую дверь за происходящим.

Потом говорили, что шампанское нехорошее было, что срок годности у него истек, и ругали Шиша, который где-то по дешевке его доставал. Потому что окна в комнате оказывались целыми и даже, как и прежде, покрытыми затейливыми морозными узорами. Никаких следов погрома не замечалось, только с Дмитриком творилось неладное. Он плакал и ползал по ковру, что-то собирая. Всем потом здорово попало за веселье. Даже милиция расследовала, кто мог причинить такой вред хлопцу. Но виновных не нашли. Дмитрика отправили в Полтаву, а со временем перевели в лечебницу в Снетин. Он как будто немного оправился, после пасхи даже родных узнавать стал. Но возвращать его не осмеливались. Видно уж ему такая судьба была уготовлена.

Батько умолкал, а сваты долго не могли оправиться от услышанного. Долго находились под впечатлением. «И за что бог такое наказание послал?» – спрашивала про себя Венера Тарасовна. А мама, вытирая слезы, улыбалась и говорила, что есть у них теперь надежда, что в соседнем селе стало легче одному парубку, покалеченному в армии, когда свозили его в Лавру. «Скоро денег соберем и поедем с Дмитриком в Киев. Помогут и ему. Полегчает». А Павло Андриевич одобрил и заметил, что кроме Печерской Лавры можно еще и в Почаевскую, но это далековато. Он даже мог бы сам свозить на своей машине, но коленвал ненадежен, есть вероятность поломки в пути. «Если одному сломаться», – объяснил Павло Андриевич, – «полбеды. А если с пассажиром, то совершенно никуда не годиться». И заявлял, что лучше совсем не ехать, коли не уверен. Лучше уж дома сидеть, а везут пускай те, кто умеет. У кого техника в порядке.

* * *

Широким полем колышутся подсолнухи и, уменьшаясь, сбегают под уклон яркими очами, – тысячами, – толпясь, и сливаются в желто-зеленое море. Прерываются пшеницей, и горят за ней еще ярче – другим полем. И колышутся непрерывно. И звенят. За ними холмы и дальние горизонты видны: голубые, юные равнины.

Там прячется в зеленых дебрях как стыдливая девица ставок. Он – точно живое зеркало, белое пасмурное небо отражается в нем днем, и тонкий молодой месяц ночью. Осока длинными волосами распускается по воде, и плещется ласково волна в берег, как будто смеется, и рыба наводит на водной глади волшебные круги.

А под вечер, как только сядет солнце, и не успеет мир потонуть во мраке, но, напротив, засветится необычайно ровным светом; когда небо светлое и белое как молоко, приходит купаться к тому ставку хлопчик. Стаскивает с себя штаны и футболку, приближается к краю и погружает ноги в теплую воду. Доходит до глубокого места и плывет. Разводит белое небо руками, пуская волну, переворачивается на спину и отдается воле чужой, и его несет течение, словно это не ставок, а быстрая речка. «Никто не знает, какая ты», – шепчет он, – «Как прекрасна ты, изумительная. Никто не знает». Он летит, невесомый, в необъятной неге между двумя небесами, пока не стемнеет, пока не опустится в яр непроглядный туман.

Содержание