Два человека – взрослый и юный – шли рано утром по пустоватой еще улице. Они были недовольны друг другом, и поэтому лица их были пасмурны.

Со взрослым здоровался, приподнимая шляпу, почти каждый прохожий. На юного смотрели с любопытством. Их звали одинаковыми именами – это были отец и сын.

Отца, человека умного, общительного и предприимчивого, уважали в городе. Пройдет десять лет, и он станет одним из диктаторов на текстильном рынке страны. И в те же годы сын превратится для семьи в гадкого утенка, неудачника. Родственники будут жалеть его, переживать за погубленную даром жизнь, не догадываясь о том, что имя их останется в истории только благодаря имени этого человека.

Прощаться с родным домом всегда страшно.

Еще вчера он был жителем Бармена, а сегодня переселяется в другой город – Эльберфельд. Оба эти города растянулись вдоль реки Вуппер, соединяет их красивый сводчатый мост из белого камня. Громыхая колесами, катят по мосту повозки, груженные крестьянским товаром, иногда появляются величественные почтовые дилижансы: на возвышении впереди сидит важный почтальон в красном сюртуке, с рожком на боку. В рожок он дудит, подъезжая к городу, а в круглые окна почтового экипажа из-за занавесок смотрят на прохожих утомленные дальней дорогой путники.

Но в то октябрьское утро Фридриху было некогда заглядываться на стороны. Его отец – господин Фридрих Энгельс-старший – ходил быстро, энергично. Быстрота в работе, энергия, легкость и четкость в деле была в роду у Энгельсов. Крупные руки, доставшиеся от крестьян-дедов, отец держал прямо, не размахивал ими, держал прямо и голову, оглядывая встречных чуть свысока.

Сын едва успевал за ним. Он вглядывался в отстраненное лицо отца и думал о нем, об отце. Сколько раз на домашних музыкальных вечерах он видел это лицо другим – веселым и добрым! «И ведь мы так любим его! – думал сын. – Отчего же он недогадывается об этом?»

Отец же в эти минуты думал о сыне, о старшем, любимом, своем сыне, о своей надежде, о продолжателе дела фамилии Энгельсов. «Вырастет и поймет меня, – думал отец, – и простит строгость, которая кажется сейчас ему излишней».

Исполняющему обязанности директора гимназии, королевскому профессору доктору Ханчке было лет пятьдесят. Он носил золотое пенсне, любил высокие, туго накрахмаленные воротники.

Он рано овдовел и жил со своей сестрой – старой девой да со служанкой Бертой в двухэтажном доме рядом с гимназией. В одной из комнат во втором этаже у него на пансионе обычно жили ученики. Сейчас комната пустовала.

Был доктор Ханчке когда-то учеником деда Фридриха, профессора Ван Хаара. И сейчас, когда комната освободилась, он с удовольствием взял на пансион внука своего учителя.

Господин Фридрих-старший гордился своею точностью. Он стоял у дома доктора Ханчке именно в ту минуту, о которой они договаривались заранее.

Пожилая служанка пошла доложить господам, провела посетителей в кабинет.

– У вас славный мальчик, господин Энгельс! – приветливо проговорил Ханчке.

– Господь одарил его замечательными способностями, тут уж я не буду скромничать, господин Ханчке, – ответил отец, – но, к сожалению, характер у него пока слаб и рассеян и много своеволия.

– Ну-ну, так уж и своеволия. – Доктор Ханчке добродушно взглянул на четырнадцатилетнего юношу.

– Да, господин профессор, – подтвердил отец. – Я знаю, ваша гимназия считается одной из лучших в Пруссии. И тем более, я надеюсь, что сыну моему поможет приобрести сосредоточенность уединенная жизнь, а в таком доме, как у вас… это большая честь…

– Я думаю, об условиях оплаты мы с вами сумеем договориться позже, а сейчас, если вы хотите, поднимемся наверх, посмотрим комнату мальчика.

– Да-да, конечно, комнату посмотреть надо, господин Ханчке.

Ступени на лестнице были широкие, крепкие и тихо скрипели под ногой.

– Комната, как видите, небольшая, но удобная. Окно выходит в сад, всегда тихо.

Комнатой отец остался доволен.

– И, господин Ханчке, я, как отец, прошу вас, не смущайтесь его наказывать. Я убежден, что чем строже мы будем с детьми сегодня, тем сильнее они отблагодарят нас завтра, – говорил отец, уже собираясь прощаться и держа цилиндр в руке. – У Фридриха есть слабость – страсть к чтению пустых и никчемных книг, с которой я долго и безуспешно боролся. Хочется надеяться, что в этом вам повезет больше.

Занятия начинались с завтрашнего дня, и Фридрих мог спокойно сидеть в новой своей комнате, читать книгу Рабле. Он пронес ее сюда под одеждой, несмотря на вчерашнее наказание.

Когда начались сумерки, вздыхая, поднялась по лестнице служанка Берта, зажгла свечи.

Потом его позвали ужинать.

За большим овальным столом сидел сам профессор, его сестра и слева от профессорского места был пустой стул с высокой спинкой для Фридриха.

В родном доме в Бармене всегда кто-нибудь разговаривал, смеялся, плакал, – слава богу, братьев и сестер у Фридриха было немало, – здесь же – непривычная торжественная тишина приводила его в смущение.

Профессор встал, негромким голосом прочитал молитву, после этого снова все сели и принялись за еду.

– Ты не боишься темноты, Фридрих? – спросил вдруг доктор Ханчке.

– Ну что ты, он же большой мальчик, – проговорила сестра.

– Если тебе будет страшно или приснится дурной сон, звони в колокольчик, он лежит на столике рядом с постелью.

– Благодарю вас, доктор Ханчке, мне страшно не станет.

– Ну-ну, – усмехнулся профессор, – не будь самонадеянным.

В темной комнате все казалось непривычным, необжитым.

И постель тоже была непривычно большой. Сон долго не приходил к нему, может быть от того, что он вслушивался в потрескивание ступеней на лестнице, а может от того, что вспоминался вчерашний вечер в родительском доме.

Лунный желтоватый свет освещал черное распятие над дверью, точно такое же, какое было дома в комнате Фридриха на втором этаже.

Вчера вечером в гостиной, внизу, вместе с мамой, двенадцатилетним братом Германом, десятилетней сестрой Марией они затеяли игру. Каждый выходил за двери в сад, а потом входил, изображая героя сказки или рассказа, а все отгадывали – кого он изображает.

Первая вошла Мария.

Она встала посреди гостиной, смешно надула щеки и показала, как бросает копье. После этого она сделала вид, что швыряет огромный камень, и тут же прыгнула вслед за ним, как бы обогнав камень в прыжке.

– Брунхильда! Брунхильда! – обрадовался Фридрих и прочитал строки из любимой «Песни о Нибелунгах».

Каждый раз, когда приезжал к ним дедушка Ван Хаар, они просили его почитать эту древнюю поэму, и он читал им нараспев старинные стихи о подвигах могучих героев.

– Фред, теперь ты водишь! – обрадовалась Мария.

И сразу лицо ее стало серьезным, она знала, что загадку Фридриха отгадать будет непросто.

Сначала Фридрих хотел изобразить Ахиллеса или Геракла. Но неожиданно для себя придумал другое. В саду у беседки он взял переносной ночной фонарь и вошел с ним в дом.

– Ищу человека! – сказал он, обращаясь ни к кому и ко всем сразу. – Ищу человека!

– Откуда это? – тихо спросила маму Мария. Она надеялась на подсказку.

Мама, конечно, сразу догадалась, что Фред изображает Диогена, чудака с фонарем, древнего греческого философа, но Марии не подсказала.

– Ищу человека! – снова громко сказал Фред.

А в это время из своего кабинета вышел отец. Но Фридрих не заметил его.

Он снова прошелся вокруг мамы, сестры и брата, сидящих в креслах, и громко призвал:

– Ищу человека!

– Лучше бы ты обдумал свое поведение, чем тратить время на пустые забавы! – Голос отца прозвучал неожиданно и поэтому показался еще более резким.

Игра сразу рассыпалась.

– Фонарю и в самом деле лучше висеть на крюке. – Мама попыталась смягчить слова отца.

Фридрих молча вышел в сад.

За час до этого отец поднялся к нему в комнату, увидел приключенческий роман о пилигримах и брезгливо поморщился.

– Дай сюда эту мерзость. Не говорил ли в воскресной проповеди пастор Круммахер о великом грехе перед господом тех, кто читает подобную дрянь!

– Но это же интересная книга! – Фридрих хотел заспорить и дальше, но губы у него задрожали от волнения.

– После ужина до отхода ко сну будешь на коленях испрашивать прощения у господа. Перед этим вот распятием! – И отец показал рукою на распятие, висевшее над дверью.

«Так всегда, – подумал отец, спускаясь по деревянной лестнице вниз, – отругаю его, а потом самому же не успокоиться».

После ужина отец играл на фаготе любимые свои мелодии.

Однажды он сделал перерыв, крадучись поднялся по лестнице. Дверь в комнату старшего сына была приоткрыта. Узкая полоса света прочерчивала пол в темном коридорчике. «Неужели снова читает какую-нибудь дрянную книгу!» – подумал отец и встал у щели.

Сын, послушно выполняя приказание, молился перед распятием, тихо повторяя слова, обращенные к господу.

– …И прости моего отца за несправедливую суровость ко мне. Не по злу он это делает, а от непонимания, что нужно тебе. Прости отца моего, как прощаю я ему, и отпусти его грехи!

«Бедный мой мальчик! – Отец так же крадучись отправился к себе. – Прав ли я перед богом, будучи так суров с ним? – И тут же он сам утвердил себя: – Прав».

Только строгостью можно воспитать достойного человека – учили в каждой семье, в школах, на проповедях в церкви.

Сам отец религию понимал как полезное, необходимое дело.

К фанатикам и святым он относился настороженно, к чудесам – недоверчиво, но то, что без веры в бога не будет порядка, знал твердо. Уже девять лет отец состоял попечителем церковной воскресной школы, а как раз сейчас поговаривали о том, что пора ему стать и церковным старостой реформатской общины.

Для детей своих он знал лишь один метод воспитания – тот, который применялся в каждой семье Бармена и Эльберфельда, – строжайший прусско-христианский, пиетистский. Но как часто после строгого разговора с сыном руки его тряслись, он долго не мог успокоиться, потому что сына своего он любил! Порой он стыдился этой своей слабости, старался ее не показывать.

Таков уж был отец – Фридрих-старший. Фридрих же младший рос иным.

Появления на свет Фридриха-младшего ждали все родственники.

Шестидесятисемилетний дед Каспар Энгельс мечтал о втором внуке, чтобы дела фирмы не заглохли наверняка. Теперь можно было умирать спокойно.

Двадцатичетырехлетний отец мечтал о сыне, как и любой мужчина, у которого есть свой трехэтажный дом и доля в почтенной отцовской фирме.

У него были свои виды на фирму, и сына, продолжателя дела, он хотел назвать так же, как двадцать четыре года назад назвали его самого, – Фридрихом.

Радость шестидесятилетнего ректора гимназии Бернхарда ван Хаара была иной. Он был счастлив, что у любимой дочери Элизы роды прошли благополучно, что младенец – жизнерадостный крикун – здоров и, следовательно, через несколько лет подрастающего ребенка доверят ему, деду. А уж он заготовил и занимательные истории, и народные песни, и педагогические взгляды, высказанные в составленной заранее на нескольких листах статье о воспитании мальчиков в семье.

Мать, измученная родами, тихо улыбалась, слыша за стеной крик новорожденного своего младенца. Конечно, они с Фридрихом предполагали, что у них и еще будут дети, но в то, что через четырнадцать лет детей в ее семье станет восемь, – в это она бы сейчас не поверила.

Через несколько минут, после того как в девять вечера 28 ноября 1820 года собравшиеся в гостиной старшие члены рода услышали крик младенца, пожилая акушерка вынесла комочек новой жизни из комнат на лестницу и, вытянув руки, показала его всем.

За окнами было темно, с низкого неба валила отвратительная смесь снега с дождем, но в комнатах было натоплено, свечи ярко горели, а по случаю важного события мужчины распили несколько бутылок хорошего рейнвейна, и это еще более их разогрело.

18 января 1821 года Фридриха крестил настоятель церкви в Нижнем Бармене. Свидетелями при крещении записались дед – Каспар Энгельс-старший и бабушка – госпожа Франциска Христина ван Хаар, жена ректора гимназии.

И собственно, теперь только он и стал Фридрихом, а еще день, даже час назад мог носить любое другое имя, стоило бы молодым родителям передумать.

Но отец был человеком четких убеждений и решение свое не менял. Он знал, что первый ребенок будет именно сыном, и оказался прав. Он знал, что первый сын будет носить имя своего отца, и сделал так, как хотел.

А через несколько месяцев все уважаемые люди Бармена и соседнего Эльберфельда высказывали печаль и скорбь трем братьям: умер дельный конкурент и коллега, владелец крупнейшей текстильной фирмы «Каспар Энгельс и сыновья».

В траурный день старики вспоминали его отца, рыжего Иоганна, крестьянского сына, весельчака и умельца. Он явился в Бармен с одним гульденом в дырявом кармане, а к концу жизни владел мастерской и лавкой.

Каспар Энгельс, говорили старики, унаследовал патриархальную простоту нравов, веселость и волю к борьбе. Мастерская превратилась в фабрику, лавка стала конторой, потом фирмой. На фабрике у него был станок, на котором он и в старости иногда работал. Он создал в городе первое в Германии бесплатное училище для детей рабочих, а во время страшного голода от неурожая организовал в своей местности союз помощи голодающим, сам пожертвовал немалые деньги.

После похорон нотариус в кабинете усопшего при лучах заходящего солнца вскрыл завещание. Три сына, три молодых господина ждали этой минуты с тайным волнением. Особенно нервничал господин Фридрих-старший. У него были четкие планы развития дела. Он пробовал делиться ими с отцом, но отец лишь усмехался, отшучивался. Да, фирма процветала. Она стала видным солистом в хоре прусского текстильного рынка, но двадцатичетырехлетнему Фридриху-старшему этого было мало. Он побывал в Англии, на манчестерских фабриках и увидел, что богатый купец из Вупперталя выглядит мелким лавочником по сравнению с тамошними фабрикантами. Он мечтал выделиться и теперь настал тот момент. Он точно знал, что надо сделать, чтобы представительства фирмы охватили все континенты.

Сейчас, пока нотариус шуршал запечатанным пакетом, неудачно надрывая бумагу, Фридрих-старший отвернулся к окну, чтобы братья не заметили его волнения.

Текст завещания был краток. Все три сына оставались равноправными совладельцами фабрики и торговой фирмы. Отец рекомендовал им жить дружно.

Братья деланно улыбнулись.

– Что ж, попробуем жить дружно, – проговорил Фридрих-старший.

В первые годы Фридрих-младший чаще бывал с мамой да с дедом.

Мама, наигрывая на клавесине веселые мелодии, пела вместе с сыном простые народные песни.

Как-то раз пастор Круммахер сидел в кабинете Фридриха-старшего, разговаривал о делах церковной общины.

Легкие мелодии доносились сверху, и пастор неодобрительно морщился. Наконец он не сдержался.

– Вас не пугает, господин Энгельс, чрезмерное увлечение светской музыкой со стороны вашей супруги?

– Да какая же это светская музыка? Это народная старинная песня, – удивился Фридрих-старший.

– В массе своей народ был всегда греховен, господин Энгельс.

Пастор обожал рассуждать и на кафедре и дома.

– Нет, эта мелодия не для уха истинного христианина, – неодобрительно сказал он, прислушавшись к звукам, летевшим сверху. – Она может дурно повлиять на духовное воспитание ребенка, привить ему увлечение греховными светскими радостями… В городе говорят, что у вас иногда собираются люди и устраивают музыкальные концерты…

– Однако вы не сможете утверждать, что это дурно на меня повлияло… У отца моего и у матери музыка тоже была в почете, – не сдержался и Фридрих-старший.

– Музыка музыке рознь, господин Энгельс. Дьявол тоже цитирует Библию… – Дальше пастор не решился спорить, тем более что покойный Каспар Энгельс был одним из основателей общины. Но, прощаясь, он задержался на секунду в дверях и проговорил: – А все же ребенка пора приучать почаще обращаться с молитвой к господу…

– Это мы делаем постоянно, смею вас заверить, господин пастор. И я, и супруга моя, и отец фрау Элизы, господин ван Хаар…

Пастор понимающе покивал головой. Господин Энгельс только что обязался сделать солидный вклад в казну общины.

Триста лет прошло с тех пор, как сын рудокопа Лютер – крепкий мужчина, с военной выправкой и красными могучими руками – перевел Библию на немецкий язык и возглавил движение протестантов за чистоту христианской веры и человеческой нравственности. И почти одновременно с ним Жан Кальвин, уже в детстве прозванный соучениками «Винительным падежом», стал проповедовать строгую нравственность, откол от Римской католической церкви. Он был хмур и строг, винил людей во всех известных грехах, а своего ученого противника Сервета попросту сжег на костре инквизиции.

Лютер и Кальвин освободили многие европейские народы от владычества католиков и упростили церковное богослужение.

А потом франкфуртский богослов Шпенер через сто лет после Лютера основал в протестантизме новое церковное учение. Назвали его пиетизмом. Оно объявляло греховными все светские радости: театр, музыку, книги и живопись.

Человек должен угрюмо трудиться и вдохновенно молиться богу.

Для мелких ремесленников, лавочников, которые по вечерам пересчитывали свою небогатую прибыль, которые клялись заморить себя и свою семью голодом, но выбиться в люди, пиетизм стал необходимой верой, опорой в жизни. Греховно все, что мешает накоплению дохода, превращению семейной мастерской в маленькую фабрику, маленькой фабрики – в крупное производство. Жителям Вупперталя – барменцам и эльберфельдцам, поселившимся в долине реки Вуппер, – вера пиетистов стала необходимой особенно. Потому что именно они, крестьянские внуки, и превращали семейные свои прядильни и белильни в фабрики и торговые фирмы.

Слово отца для пиетистов было законом, слово пастора – так же истинно, как любое слово священного писания.

Днем приехал дедушка Ван Хаар. Как всегда, войдя в дом, он расставил руки и Фридрих с разбегу бросился ему на шею.

У деда не было сыновей. И в те дни, которые проводил он в Вуппертале, он постоянно возился с внуком, рассказывал ему старинные героические легенды о неустрашимом Зигфриде, о благородных героях из античных времен.

Отец мог приоткрыть дверь в гостиную, увидеть деда и внука, сидящих в одном кресле у камина, и услышать:

Будет некогда день, и погибнет великая Троя, Древний погибнет Приам и народ копьеносца Приама!

Дед читал с воодушевлением, и голос его звучал мужественно, величаво.

В этот раз отец недавно вернулся из заграничной поездки по делам фирмы и с удовольствием рассказал ректору Ван Хаару о Париже.

– А Мольера, Мольера вы посмотрели в театре? – допытывался дед.

– Еще бы! Я давно уже так не хохотал, как в тот вечер в театре. Знай наш пастор об этом моем грехе…

– Это лишь в вашей долине посещение театра приравнивается к преступлению против учения, – улыбнулся дед.

– Но живем ведь мы в нашей долине…

Фридриху отец привез толстую книгу в кожаной обложке со многими иллюстрациями.

– Эта книга поможет тебе чаще обращаться с молитвой к господу, – сказал он значительно. Отец старался говорить с сыном о боге именно так. – И тогда всевышний не оставит тебя.

Вечером отец услышал разговор Фридриха с дедом.

– Бог – это злой старик, да? – допытывался Фридрих. – Он постоянно требует от людей, чтобы ему говорили комплименты. А кто комплименты не говорит, тех он отсылает в ад?

– Бога бояться не надо, мой милый мальчик, – стал успокаивать дед. – Бог не такой страшный, как пугает пастор Круммахер. Он добрый, любит все красивое и хорошее, а особенно любит бог умных послушных мальчиков.

Отец не стал вмешиваться в их беседу.

«Пожалуй, пора и мне всерьез браться за воспитание Фреда», – подумал он.

И отец взялся.

Утром сына приодели, и отец, крепко держа его за руку, повел для начала в контору.

Старший конторщик, работавший еще при деде Каспаре, уважительно разговаривал с тридцатилетним хозяином.

Конторщик с жаром говорил об удаче: их фирма закупила большую партию хлопка из Америки по более низкой цене. На днях в Бремен должно прийти судно с тем хлопком. Часть товара можно будет пустить в дело, а часть сохранить на складе до весенних месяцев. Конечно, сейчас рыночные цены на хлопок будут ниже, зато в мае – июне снова поднимутся, и тогда можно пустить его в продажу, получить немалую прибыль. А все оттого, что господин Фридрих распорядился построить дополнительный склад при фабрике. Но только всю операцию с хлопком надо проделать тайно, чтобы не пронюхали конкуренты.

Отец, слегка наклонив голову, слушал пожилого конторщика и наблюдал за сыном. Иногда отец властным жестом останавливал говорящего, коротко давал указания: «Не так, Зигфрид. Сделайте иначе, Зигфрид». Ему нравилось, что сын видит, какой он – тридцатилетний Энгельс – властный человек и умный хозяин.

Потом они пошли на фабрику. Здесь было шумно и пыльно. В унылом здании из грязновато-красного кирпича на станках, которые закупил дед Каспар в своей молодости, работали мастеровые разных возрастов – и старики и молодые. Были даже дети, лет семи-восьми, едва старше Фридриха. Некоторые собирали лохмотья хлопковой ваты, клочки и обрывки пряжи, увозили их на тележках в большие фанерные ящики.

– В торговых операциях можно нажить капитал, а можно проиграться дотла! – прокричал отец на ухо сыну, потому что из-за грохота станков иначе здесь не разговаривали. – А если владеешь фабрикой, то можно жить уверенно и твердо.

Отец был доволен сегодняшней экскурсией. «Возможно, ребенок не все пока понимает, но это не страшно, – подумал он, – мальчик запомнит, и через несколько лет семена, посеянные сегодня, дадут всходы. Надо постепенно приучать его к делу».

Неожиданно один из восьмилетних мальчишек, собиравших отходы, сильно закашлялся. Он старался спрятаться от хозяйских глаз за станок, на минуту ему это удалось, и тогда он выплюнул сгусток красной слюны. Кашель на несколько секунд утих, а потом начался вновь – пронзительней и глубже.

– В чем дело? – Фридрих-старший недовольно поморщился. Он как раз хотел показать сыну образцовую, построенную по английскому проекту красильню, где среди чанов с едкими парами с длинными деревянными шестами двигались двое опытных рабочих. – В чем дело? – снова спросил он. – Мальчик болен?

– У мальчишки слабая грудь. Наш воздух ему не ко здоровью, – ответил смущенный мастер, который все это время ходил рядом с господами.

– Возьмите другого.

– У него умер отец, а дома мать и двое малюток… Вот я и подумал… Но легче работы здесь нет.

Фридрих-старший недовольно молчал.

– Ваш отец ценил отца этого мальчонки… Когда вашему отцу хотелось поработать на станке, они вставали рядом.

– У моего отца было много свободного времени и мало конкурентов. Сейчас другие годы… Распорядитесь с мальчиком, чтобы он здесь… не кашлял.

«Ничего страшного, – подумал отец, – это тоже пойдет в урок. Жизнь крута, и чтобы быть в ней сильным, нельзя поддаваться воспитанию, которым окутывают с детства женщины. Все эти книжные красивости хороши женщинам и старикам, – думал он, – потому что средства для них добываем мы, деловые люди». Он еще подумал, что надо это объяснить сыну сейчас же. На понятном детском языке, но немедленно, чтоб он это знал для своей будущей жизни.

Они вышли из помещения на свежий воздух, и тут их догнал кашлявший мальчик.

– Хозяин, хозяин! Не выгоняйте меня! – кричал он, подбегая. – Хозяин, я вас очень прошу, я больше не буду кашлять! Я здоровый и привожу больше тачек, чем все другие.

– Хорошо, я подумаю, – ответил недовольно отец и скорее повел сына к воротам.

Через несколько недель Фридрих играл на улице с соседскими приятелями и мимо них проехали похоронные дроги.

Следом за дрогами шла понурая женщина, несколько детей, двое рабочих с фабрики. В бедном гробике, украшенном веточкой розмарина, лежал тот мальчик, который так упрашивал не выгонять его с работы.

В воскресенье Фридрих сидел рядом с матерью в кирхе, слушал проповедь пастора Круммахера. Это была обычная воскресная проповедь, даже Фридрих за недолгие годы успел их услышать немало.

Пастор говорил красиво, громко. С чувством протягивал руки к прихожанам, поднимал их к небу, как бы обращаясь за божественным подтверждением своих слов. В проповеди он вспоминал о своей греховной студенческой молодости, о сегодняшней жизни людей. Прежде во время проповеди Фридрих часто не слышал слов, а думал о чем-нибудь своем, вспоминал что-нибудь приятное. Но сегодня он впервые вслушивался в слова пастора.

– Потому-то будут блаженны те, кого господь награждает своим вниманием, и осуждены на вечные муки оставленные им, – внушал пастор.

– А тот мальчик, тот работник, который умер, его тоже оставил господь? – допрашивал Фридрих перед ужином отца. – Неужели он виноват перед богом? Разве он не хотел честно работать?

Мысли мучили Фридриха весь день. Если бог выбирает одних и оставляет других, то почему же он такой несправедливый, раз берет не тех, кого надо.

Он не знал, что отца мучают свои мысли.

Отец сидел в кресле перед камином и думал о том, как убедить двух своих братьев расширить фабрику.

– Я уже не раз говорил тебе, что бог не любит тех, кто обсуждает его действия. Высшая справедливость не всегда понятна нам, людям, – он оторвался от своих мыслей, чтобы сказать это, и снова ушел в них.

Когда постели были расстелены и оставалось помолиться перед сном, Фридрих, стоя на коленях на прохладном полу, просил бога исправить свою ошибку. Уж если он не сумел сохранить жизнь мальчику-работнику, то пусть хоть братья мальчика и мать станут здоровыми и обретут удачу в жизни.

А через несколько дней он узнал, что и мать мальчика умерла тоже. Такое решение бога было не понятно вовсе.

И вечерами, выходя в сад, Фридрих заглядывал в высокое черное небо. Там яркими точками блистали холодные звезды, и там жил бог.

– Стань справедливым ко всем! – умолял его Фридрих. – За это тебя будут любить еще больше.

Месяц спустя их снова навестил дед Ван Хаар. И Фридрих пришел к нему с тем же вопросом:

– Почему бог бывает несправедлив? Он осудил мальчика-работника, а тот честно зарабатывал, чтобы прокормить братьев и мать.

– Бог всегда справедлив, – ласково ответил дед, посадив Фридриха на колени. – Он пожалел мальчика и взял его к себе. Ну сам подумай, разве его работа на фабрике и жизнь здесь была лучше, чем в аду? А теперь ему хорошо.

Дед вновь успокоил его. И вновь возникли как бы два бога. Бог пастора Круммахера и отца – своенравный и злой, наказывающий за любую мелочь, и бог деда – великодушный, добрый.

И все-таки, как хорошо, когда у тебя отец, хотя и строгий, но самый сильный и самый умный, а мама – самая добрая, красивая и веселая.

По воскресеньям в Нижнем Бармене бьет старый церковный колокол, деньги на который пожертвовал дед, Каспар Энгельс. И поэтому колокол так и зовут – Каспаром.

Колокол сзывает прихожан из окрестных домов, и прихожане говорят:

– Старый Каспар бьет, пора в церковь.

Они одеваются в нарядные платья и собираются вместе на воскресную молитву.

Фридрих уже одет.

– Словно маленький паж! – сказала восторженная служанка.

Даже цилиндр, такой же как у отца, только поменьше, сидит на нем. Отец уже не раз был в Англии, он любит одеваться по лондонским модам и какой-нибудь ржавый редингот, например, не наденет ни за что в жизни.

Перед выходом на улицу мама в последний раз оглядывает себя, детей и мужа. И вот они идут мимо витрин, лавок и контор к церкви: отец, мать и дети – вся семья. И на улице точно такие другие семьи. Такие, да не совсем, потому что все здороваются с Фридрихом-старшим первыми. И господин Энгельс в ответ важно приподнимает цилиндр, а фрау Элиза радостно им улыбается, и глаза ее светятся, у нее всегда светятся глаза, когда она улыбается. Фридрих-младший – ребенок, поэтому с некоторыми, особенно уважаемыми папиными знакомыми здоровается первым он, так же как папа, приподнимая цилиндр.

В церкви у них есть своя семейная скамья. Фридрих уже научился читать и всякий раз торопился открыть перед отцом нужную страницу в книге псалмов. А потом он выполняет и другое поручение – опустить мелкую монетку в металлическую кружку.

Рядом скамьи отцовских братьев. Но сегодня отец едва с ними здоровается.

Их союз – трое в одной фирме – держится едва-едва. Причины старые: старший брат хочет расширить торговые операции фирмы и не обращает внимания на фабрику; младшему – и вообще все равно, лишь бы деньги шли; и лишь средний хорошо понимает, что наступил век технического прогресса. И главное не торговые спекуляции, а дело – фабрика. «Стоит заменить тихоходные станки, поставленные дедом, на современные английские машины, и мы увеличим производство во много раз! Только надо успеть, не прозевать момент!» – так убеждал он вчера братьев, когда втроем сидели они в гостиной, курили сигары и потягивали пиво. Но братья в ответ посмеивались и не соглашались на обновление фабрики.

Поэтому сегодня отец поздоровался с ними едва-едва.

В первый раз в Барменское городское училище Фридриха провожала мама и служанка.

Путь был по той же главной улице, мимо церкви, торговых контор и лавок.

При виде педагогов Фридрих удивился. «Зачем здесь собралось столько пасторов?» – подумал он.

Педагоги были одеты в длиннополые черные сюртуки, нередко они и в самом деле становились потом пасторами или, наоборот, приходили в училище из пасторов.

– Завтра начинается новая дорога в твоей жизни, Фридрих, – говорил накануне вечером отец, посадив его в кресло напротив. Голос его был торжествен и суров. – Думаю, что ты будешь постоянно преодолевать в себе лень, ибо лень противна богу. Скоро у тебя появятся друзья. Постарайся, чтобы они были из достойных семейств, чтобы в будущем вы смогли служить друг для друга надежной опорой. Уважай других, но заставь их уважать и себя, мой сын.

Все эти слова были, возможно, правильны, но попробуй применить их к группе снующих, хохочущих, толкающихся подростков. Лишь двое мальчишек, похожих друг на друга, стояли скромно и тихо чуть в стороне, и мама Фридриха поздоровалась с их матерью, а та сказала:

– Обоих привела, госпожа Энгельс.

– Это жена пастора Гребера, старший ее сын уже заканчивает гимназию в Эльберфельде, – объяснила мама, – смотри, какие хорошие, послушные у нее дети, Фридрих.

Тут неожиданно какой-то мальчишка со стороны подбежал, толкнул Фридриха и кинулся толкать следующих.

В этот момент появился учитель, господин Рипе. С постным худым лицом, затянутый в пасторский длиннополый сюртук.

В классе стояли черные парты и черная классная доска, а рядом с нею, под огромным черным крестом, учительская кафедра. Над доскою висел портрет прусского короля. С потолка свисала газовая лампа.

Учитель Рипе зажег ее, и она зашумела, словно кипящий чайник.

У двери стояло чучело, сделанное из дерева и войлока. Оно было одето в рыцарские доспехи, но лохмотья войлока выглядывали из-под них.

Учитель ткнул указкой в двух самых шумных и вертких учеников и немедленно поставил их на колени рядом с рыцарем.

Начался урок.

С одним из двоих, стоящих на коленях, Фридрих уже успел познакомиться. Это был Вильгельм Бланк, сын барменского купца. Он как раз и толкал всех на площадке перед школой. А потом они шли по коридору вместе и узнали, как кого зовут.

Прежде, до училища, Фридрих играл лишь в своем доме да в своем саду, на улицу же один без взрослых не ходил.

Теперь жизнь стала свободнее. Его стали отпускать к школьным друзьям: и к братьям Греберам, и к Бланку.

Однажды Фридрих и Греберы шли по незнакомой улице. Они забрели сюда специально. Это было интересно – посмотреть, что там, на боковых узких улочках. Они чувствовали себя разведчиками на вражеской территории.

Неожиданно их окружила группа мальчишек, прижала к забору.

– Кто разрешил вам ходить сюда? – спросил самый щуплый с тонкой кривоватой улыбкой. Спросил и взглянул на рослого.

– Да, вот именно, кто? – повторил рослый.

– Не знаем… Мы сами… – неуверенно вступил в переговоры Вильгельм Гребер.

Уличные мальчишки стояли плотно, смотрели в упор.

– За проход по нашей улице положено платить налог, – проговорил наконец щуплый. – Выворачивайте карманы. Что вам дали отцы на расходы, сейчас поглядим.

– Я папе скажу, – попробовал пригрозить младший Гребер.

– Правильно, – согласился рослый, – советую сказать прямо сейчас. Он услышит – у него такие же длинные уши, как у тебя.

– Денег у нас нет, – проговорил, краснея и чуть заикаясь, Фридрих.

– Ай-яй, такие приличные люди и ходят без денег. Тогда мы вас будем бить. – Щуплый оглядел троих друзей. – Сначала мы будем бить тебя. – Он показал на Гребера-старшего.

– Его нельзя, ему сегодня вечером в церковном хоре петь.

– Да-да, ему нельзя драться, – подтвердил Фриц. – И мне – нельзя. Я тоже пою.

– Что же, остались вы один. Вызываю вас на честный бой, – сказал рослый и толкнул Фридриха.

Фридрих едва удержался на ногах, но оправился и шагнул вперед. Он готов был драться до конца. За себя и за братьев.

Но тут на улице появился взрослый. Он оглядел всю компанию и усмехнулся:

– А все дети приличных родителей. Вот ты, Петер, я твоего отца знаю, он приказчик в колбасной лавке. И тебя, Артур, знаю тоже. Посмотрели бы ваши отцы, что сказали бы! Пропустите ребятишек!

Братья Греберы и Фридрих прошли сквозь расступившуюся группу врагов. Все молчали, лишь рослый едва заметно подтолкнул Фридриха и проговорил тихо:

– С тобой мы еще увидимся.

– Я готов, – сказал Фридрих.

Все же долгое время они не ходили по этой улице. А когда в последнем классе училища Фридрих решился пройти там один, он шел напряженно, словно за каждым домом его подстерегал враг.

Братья Греберы рассказали об уличной истории, кое-что преувеличив, и о Фридрихе стали говорить, как о бесстрашном неукротимом Зигфриде.

А через несколько дней отец усадил Фридриха в кресло и стал допрашивать:

– Там на улице был какой-то Артур, так сказала фрау Гребер. Скажи мне, пожалуйста, он не называл своей фамилии?

– Не помню, – ответил Фридрих. Ему разговоры об этой истории уже надоели.

– Нет, ты все-таки вспомни, его фамилия не Зильбер? Это мне важно знать. Как он выглядел?

– Как все. – Фридрих даже толком не знал, кого из них тогда взрослый назвал этим именем.

– Но ты не ударил его, не обидел? Честно сознайся.

– Нет…

– Зильбер – человек, к которому я хотел бы присоединиться как компаньон. У него есть сын, Артур. Если ты подрался с ним, это подействует на мои дела. А ты сам понимаешь, дело всего важнее.

Через четыре года друзьями Фридриха остались те же братья Греберы и Вильгельм Бланк.

Вместе они бродили вдоль Вуппера. По берегам реки расстилались зеленые лужайки белилен да стекали бурые ручьи от красилен. Чистая речная вода становилась красной, кровавой. Иногда они доходили даже до католической церкви, которая стояла отдельно от города, словно выселенная, изгнанная с городских улиц жителями, исповедующими свой суровый пиетизм.

Как шутил Фридрих, ее когда-то по очень хорошему проекту построил очень плохой архитектор.

Они любили бродить по улицам и выдумывать шутки, которыми можно было бы пронять этого зануду учителя Рипе.

Сейчас Рипе старательно обучал их науке писания писем.

– Каждое письмо в зависимости от адресата уже в первых фразах должно нести оттенок возвышенного почитания или уважительного пренебрежения, – внушал Рипе своим ученикам.

Он упрямо заставлял заучивать эти обращения наизусть, эти «высокочтимые судари», эти «искренние приветы» и «особые уважения». Он составил своего рода табель о рангах и требовал, чтобы ученики точно обращались к каждому лицу, в зависимости от его положения в обществе.

– Да за свою жизнь он ни одной книги не прочитал, кроме письмовника! – утверждал Бланк. – Спросим его на следующем уроке о Гете, и он скажет, что не знает такого писателя.

Фридриху не верилось, чтоб учитель словесности и не знал великого писателя всей Германии! Пусть они тоже читали пока из Гете не так-то уж и много, тем более что пастор Круммахер несколько раз в проповедях ругал его. Но одно дело пастор, другое – учитель словесности.

Года два назад, когда дедушка Ван Хаар чувствовал себя лучше, по вечерам он любил читать что-нибудь из Гете.

– Не веришь? Пожалуйста, я докажу вам это, – проговорил Бланк.

На следующий день во время урока он неожиданно поднял руку.

– Господин учитель, кто такой Гете? – Бланк старался изо всех сил показать невинность своего вопроса.

– Гете? – удивился преподаватель. – Почему ты спрашиваешь о нем?

– Мой дядя хочет купить его книгу.

– Гете – это безбожник.

– А дядя говорит – поэт.

– Мне жаль твоего дядю. Я никогда не читал книги этого Гете и не советую вам, ибо боюсь, что чтение его греховных произведений отторгнет вас от святой церкви.

– Ну, ты убедился? – спрашивал Бланк, когда все вчетвером: братья Греберы, Фридрих и он – шагали домой. – Ты убедился?

– А может быть, он прав? – спросил осторожный Вильгельм Гребер. – Мой старший брат тоже с неодобрением отзывается о книгах этого Гете.

– Ты посмотри, Фред! – развеселился Бланк. – Вильгельм уже записывается в фили стеры!

Как они презирали, смеялись, ненавидели тогда филистеров!

Филистеры – это слово стало модным в их разговорах к последнему классу училища.

Филистером номер один был, конечно, Рипе. Они не могли слушать его скрипучий голос, смотреть на унылую узкую желтоватую голову с гладкими волосиками и залысинами над низким лбом.

Германская литература на его уроках выглядела предметом скучнейшим и нечестивым.

Еще хорошо, что в училище давали основы естественных наук: химии, математики, физики. Реформатская община этих преподавателей тоже подбирала из числа единоверцев. Но они, по крайней мере, были людьми практическими. И Фридрих с удовольствием ставил опыты на их уроках. В дебри же рассуждений эти учителя не вдавались.

…И был другой филистер. Главный филистер всех жителей Вупперталя. Пастор Круммахер.

Как он был речист! Как он умел заламывать руки, сбегать с кафедры к пастве, снова взбегать на нее, обращать лицо свое к богу, плакать.

И с ним вместе плакала и молилась вся церковь.

Каждое его слово было так же свято, как словописания.

Но когда он поносил книги, ругал членов общины за чтение романов, Фридрих не соглашался с ним.

– Но ведь это христианский роман! – говорил просительно маленький Эдвард, бакалейщик.

– И все равно он – роман! – отвечал с негодованием пастор. – Порождение дьявольских мыслей. Если вас застигнут снова, господин Эдвард, за подобным чтением, дорога в вашу лавку порастет травой.

Это была серьезная угроза. Порастет травой – значит не будут идти покупатели, не будет выручки. И маленький Эдвард робко просил прощения. Обещал пожертвования на ремонт храма.

– Давай подложим пастору книгу, – предложил как-то раз Бланк.

Он принес из библиотеки отца полуприличную книгу, которую даже отец читал, закрывшись в кабинете. И когда после проповеди все стали расходиться, Бланк и Фридрих подложили на скамью, где сидел обычно Рипе, эту книгу.

Потом они с удовольствием наблюдали, как церковный служитель побежал вдогонку за учителем. Как учитель, не понимающий ничего, вернулся в церковь. И как разъяренный пастор размахивал перед носом учителя книгой, а учитель, даже боясь взглянуть на эту книгу, оправдывался нетвердым голосом.

Это стало забавой – приносить в церковь на проповедь книги и подкладывать к самым скучным и важным городским особам.

Сами они уже года два как увлеклись чтением. Приключенческие книги в городской библиотеке шли у них нарасхват.

Отец Вильгельма Бланка смотрел на это чтение косо.

Отец Фридриха наказывал сына почти ежедневно. Ему была непонятна сыновья строптивость. Особенно он удивился однажды, когда сын вошел к нему в кабинет и попросил:

– Отец, позвольте мне отстоять на коленях час, а потом я буду читать книгу о путешествиях знаменитого пирата, потому что мне ее дали на один день.

Отец стоять на коленях разрешил, а книгу забрал.

Но на следующий день сын уже снова нарушал запрет.

– Я боюсь за нашего мальчика, – говорил отец фрау Элизе. – Фред, он такой одаренный ребенок, но его сбивает с толку улица. Уединенная жизнь в доме у доктора Ханчке несомненно пойдет ему на пользу. Конечно, это будет стоить некоторых денег, особенно трудно сейчас, когда я напрягаю силы, чтобы завести самостоятельное дело.

– Дорогой мой, но ведь Фред – мальчик, и ему необходимы игры. А эти книги, я их тоже все читаю с интересом, в них ничего дурного я не находила, наоборот, они воспитывают благородные чувства.

– Благородные чувства нужны английской королеве, когда она произносит тронную речь, – как всегда четко выговаривая слова, отвечал отец. – А нам, купцам и фабрикантам, нужны честный деловой подход и вот такая хватка. – И отец показывал свой крупный кулак, доставшийся ему от крестьянских дедов.

– Но мой милый, а разве сам ты – ты не благороден? И ты ведь любишь музыку, за границей посещаешь театры. Вчера ты читал Шиллера, и я видела, с каким трудом ты оторвался от него…

– Именно потому я и боюсь за мальчика. Я-то сам с малых лет проходил воспитание в отцовской конторе. А ему все слишком легко достается. А эти книги – они так просто могут сбить с толку. Особенно теперь, когда стали открыто печатать всевозможные вредные мысли…

Впервые Фридрих прочитал об идеях века в десять лет. Главной идеей века была, конечно, мысль о свободе.

Это удивительно! Он был уверен, что власть королям дана от бога, что в мире все устроено прочно и навсегда.

И вдруг во Франции – революция!

Отец выписывал парижскую газету. Фридрих читал ее для упражнений во французском. Газета и сообщала о волнениях в Париже.

Об императоре Наполеоне он уже слышал дома много раз.

– Наполеон лично осматривал нашу гимназию и сообщил мне тогда, что не уверен, правильно ли выбрал карьеру, – рассказывал дед. – Представляете, он говорил мне так: «Я часто жалею, что не сделался ученым, но иногда приходится становиться императором, если того требует мир».

– Когда Наполеон объявил войну Англии, мы чуть не обанкротились, – рассказывал отец.

– Но зато вы должны сказать ему спасибо за кодекс. Ведь это он ликвидировал сословия и дал вам свободу торговли.

– За кодекс ему спасибо.

Умерших императоров можно было обсуждать, их даже позволялось ругать, если не сильно.

Но оказывается, и против живущих, нынешних королей тоже можно восстать!

Фридрих прочитал газету первым, отнес ее отцу и молча ждал.

– Добром это не кончится, – сказал отец, отодвинув газету, – любая революция приводит к хаосу и голоду. Благодарение богу, что у нас в Пруссии твердая власть, да и мы сами более благоразумны и не поддадимся разрушительным идеям.

После городского училища лишь немногие переходили в эльберфельдскую гимназию. Отец слегка колебался.

– Каспар Энгельс был человек простой, гимназии не кончал, но увеличил состояние вчетверо, и уважал его в городе каждый, – говорил он полушутя фрау Элизе.

Но мама шуток не принимала.

– Дорогой мой, то был другой век, а сейчас даже Бланки отдают своего сына в гимназию.

– Я бы сам мечтал стать директором такой гимназии, – говорил дед, – как-никак, она лучшая в Пруссии!

Наконец было решено: Фридрих переходит в гимназию, а так как дорога длинна, он живет на пансионе у самого исполняющего обязанности директора, доктора Ханчке.

Уже первый урок в гимназии был удивителен.

Сначала все казалось обыкновенным. В актовом зале собрались новые и старые ученики, и профессор Ханчке сказал речь.

Фридрих, братья Греберы и Бланк держались вместе. Больше половины людей в их новом классе были незнакомыми – из Эльберфельда. Они же, барменцы, чувствовали себя здесь чужеземцами.

Ханчке говорил спокойно. Речь его была составлена из фраз типа: «я выражаю надежду», «вы и впредь будете также старательно». Речь эта казалась круглой и в меру скучной.

Фридрих приготовился поскучать и на первом уроке. Но едва они сели, как дверь громко распахнулась и в класс быстрыми шагами вошел учитель словесности Клаузен.

– Садитесь, садитесь быстрей, господа, – сказал Клаузен, отмахнувшись от приветствий, – я познакомлю вас с чрезвычайно интересным изданием. – Он поднял вверх толстую книгу. – У меня в руках первый том профессоров Якоба и Вильгельма Гриммов: «Детские и семейные сказки». Кто знаком с этой книгой, господа?

Фридриху из этой книги читал дедушка Ван Хаар. Знакомыми оказались еще двое.

– Отлично, – обрадовался Клаузен и начал читать сказку «Игрушки великанов».

Слушали его тихо. Никто из учеников не привык, чтобы на уроке читали сказки.

Клаузен читал громко, с удовольствием изображая и великана, и его дочь, и крестьян.

Когда сказка кончилась, он захлопнул книгу.

– Братья Якоб и Вильгельм Гриммы – явление замечательное в культуре германских народов. Я вам прочитаю отрывок из «Песни о Гильдебранте». Это самое древнее произведение германского героического эпоса. Его тоже разыскали профессора Гриммы.

И Клаузен начал читать на память древние стихи.

– Некоторые полагают, что любовь к родине начинается с преклонения перед королем. Нет, господа. Хотя любой человек должен уважать законную власть своего государства, любовь к родине начинается со знания истории и культуры своего народа.

Урок кончился быстро. Клаузен попрощался с учениками и так же энергично вышел. А гимназисты продолжали тихо сидеть.

Ничего похожего в барменском училище Фридрих не слышал.

И был новый день и новый урок Клаузена.

Он вошел так же быстро, он и по коридору ходил почти бегом, высоко подняв голову.

– Господа, я поздравляю вас с рождением большого поэта! – начал он прямо от двери. – Запомните его имя: Фердинанд Фрейлиграт. Я сам открыл его несколько дней назад. У него пока нет отдельной книги и печатается он в альманахах, журналах. Но я уверен, что это – будущая слава нашей поэзии. – И Клаузен нараспев стал читать стихи Фрейлиграта. Он читал негромко, сам вслушиваясь в музыку строк. Он прочитал «Месть цветов», «Негритянский вождь», «Сокол» и «Принц Евгений».

Класс, увлеченный чтением, сидел, затаенно вслушиваясь.

Видимо, на лице Фридриха было какое-то особенное чувство в этот момент, потому что Клаузен подошел к нему.

– Хотите, прочитаю «Принц Евгений» снова?

Фридрих на секунду растерялся, а потом выдохнул:

– Конечно!

И Клаузен начал снова:

Пролетит, тревог не зная, Ночь в палатках у Дуная, На ночлег пришел отряд. Кони дремлют у лощины, А на седлах – карабины Вороненые висят.

Фридрих даже имени такого прежде не слышал: «Фердинанд Фрейлиграт».

«Да и откуда слышать, – подумал он сейчас, – дедушка болен, а с отцом только и говорить что о торговых операциях».

Клаузен кончил, помолчал, а потом проговорил тихо:

– Господа, это лучшие стихи, которые я читал за последние годы. Я переписал их на отдельный листок. Если кто-нибудь из вас пожелает запомнить их – буду рад.

Запомнить пожелали почти все и в перемену переписывали стихи в свои тетради.

И еще. С того дня между Фридрихом и преподавателем Клаузеном установилась особенная связь.

Часто во время урока Фридрих чувствовал на себе взгляд Клаузена, словно ему одному учитель рассказывал увлеченно. А может быть, Клаузену необходимо было всматриваться в лицо своего ученика, потому что лицо Фридриха, как эхо, воспроизводило все оттенки чувств, которыми загорался учитель.

Однажды на перемене, когда все, устроив шумную возню, ездили друг на друге, к Фридриху неожиданно подошел Клаузен. В это время верхом на Фридрихе сидел, размахивая руками, Бланк.

Клаузен взглянул на них спокойно, как будто ничего особенного не происходило.

– Господин Энгельс, я хотел бы побеседовать с вами после уроков. – В голосе Клаузена Фридриху почудилась улыбка.

– Я готов, – неловко пробормотал Фридрих, все еще держа на себе Бланка.

Клаузен кивнул головой и пошел в свои классы. Он шел как всегда быстро, энергично, при этом спину держал прямо, а голову высоко – словно был на параде.

Все снова начали возню.

Бланк тоже понукал его, но Фридриху играть расхотелось. Он ссадил Бланка и отошел в сторону.

Это было непонятно: зачем учитель позвал его и почему именно его?

Быть может, за провинность какую-нибудь? Таких провинностей немало у каждого ученика.

– А, Энгельс! Я поджидаю вас. Проводите меня до дому. Поможете нести тетради. – Клаузен сказал это весело. Лишь редкий ученик старших классов провожал Клаузена до дому и нес школьные тетради на проверку. Эти ученики были известны всем, и Фридрих на них смотрел даже не с завистью – какая там зависть! Завидовать можно тому, что доступно, досягаемо. А прогулка вместе с учителем была до этой минуты недосягаемой.

Он шел рядом с Клаузеном по улице, задирая голову, смотрел ему в лицо, что-то отвечал, когда учитель спрашивал, и не переставал по-глупому улыбаться. Он и сам чувствовал, что улыбка глупа, неуместна, но не мог прогнать ее.

Клаузен занимал второй этаж в небольшом доме. Одна из комнат, самая длинная, была его кабинетом.

– Тетради кладите сюда, раздевайтесь, проходите и садитесь в то кресло. Сейчас Герда принесет нам чай с булочками. Она печет удивительно вкусные булочки! – Клаузен почти силой усадил Фридриха и вышел на несколько минут из кабинета.

Пока хозяин отсутствовал, Фридрих с восхищением оглядывал комнату. Всюду – в тяжелых шкафах за стеклами, на открытых полках – стояли книги. Такого количества книг не было даже в доме у дедушки Ван Хаара.

«Прочитать бы их мне!» – подумал он, разбирая латинские названия на переплетах.

Клаузен снова вошел и, как всегда, начал сразу от двери:

– Скажите, Энгельс, вы знаете, что двадцать семь лет назад произошло замечательное событие в жизни германских народов? Вы, конечно, подумали, что я говорю о каком-нибудь знаменитом сражении? – Клаузен засмеялся. – Нет, совсем о другом. Я говорю вот об этом прекрасном издании Иоахима Арнима и Клеменса Брентано. – И Клаузен достал том в красивом переплете.

Фридрих сразу узнал его и обрадовался.

– «Волшебный рог мальчика»?

– Именно он. Собрание народных баллад и песен. Молодец, что вы его знаете. Многие из баллад впервые были напечатаны именно здесь. Благодаря им открылись неведомые богатства народного творчества, и все они хлынули в литературу.

– Я некоторые баллады наизусть знаю, – сказал Фридрих.

– Вот как! – еще больше обрадовался Клаузен. – Это прекрасно! Это превосходно! Например, «Крысолова» ты мог бы сейчас рассказать? Не смущайся, представь, что стоишь перед классом.

Фридрих поднялся, набрал воздуха и громко начал:

Кто там в плаще гуляет пестром, Сверля прохожих взглядом острым, На черной дудочке свистя?.. Господь, спаси мое дитя!

– Хорошо, – сказал Клаузен.

В этот момент вошла служанка. В руках у нее был поднос с кофе и булочками. Она замерла в дверях и тоже стала слушать знаменитую легенду о волшебнике-крысолове, не получившем плату от гамельнского магистрата и за это уведшем всех городских детей за собою в реку Везер.

Фридрих так разволновался во время чтения баллады, что, когда продекламировал последние строки, почувствовал бьющееся свое сердце, и даже руки у него слегка дрожали.

– Очень хорошо! – похвалил Клаузен. – И что особенно важно – рассказано с искренним чувством. Герда, что вы скажете, вам понравилось? – спросил он у служанки.

Та, улыбнувшись, согласно кивнула.

– Скоро у нас будет гимназический вечер. Там выступают обычно старшеклассники. Но я хочу попросить тебя тоже выступить.

Он назвал Фридриха на «ты», как своего друга, и Фридриху стало от этого еще радостней.

– Если ты расскажешь несколько баллад, сначала народных, а потом Бюргера? Он ведь первым из поэтов сочинил собственную балладу. Ты, конечно, знаешь ее, это «Ленора».

– Знаю, – подтвердил Фридрих.

– Еще бы ее не знать. Так вот, и Гете, и Шамиссо увлеклись балладами вслед за Бюргером. Было бы неплохо, если бы ты прочитал их баллады тоже. Как ты? Согласен?

– Согласен, – тихо ответил Фридрих.

– Это важный для гимназии вечер. Ты познакомишь слушателей с балладным творчеством лучших поэтов… А теперь возьмемся за булочки. – И Клаузен улыбнулся.

Скоро даже походка изменилась у Фридриха. Он стал ходить так же быстро и прямо, высоко неся голову, как Клаузен.

В тетрадях по древней истории он так старательно все зарисовывал, что Клаузен однажды взял их, чтобы показать другим преподавателям рисунки пирамиды Хеопса.

– У него лицо меняется, когда Клаузен входит, – говорил Бланк Греберам, – вы посмотрите, сразу освещается.

Это было действительно так.

И Фридрих часто провожал Клаузена до дому. Клаузен давал ему читать свои книги. По дороге они беседовали на равных, словно двое хорошо воспитанных друзей-одноклассников, подчеркивающих в разговоре уважение друг к другу. Иногда читали стихи.

– «Три талера штрафа за старого пса!» – декламировал Клаузен из Шамиссо.

А Фридрих читал гетевского «Прометея».

– «Нет никого под солнцем ничтожней вас, богов!»

– Тише, тише, – смеясь, успокаивал Клаузен. – Вы всполошите своим чтением всех филистеров, и тогда мне не быть твоим учителем, а тебе – моим учеником.

Многие книги Фридрих прочел в тот год благодаря учителю словесности и истории.

Доктор Ханчке относился к этой дружбе снисходительно.

– Я смотрю, Фридрих, и вас увлек наш эльберфельдский Зигфрид? – спросил он за ужином в начале их дружбы с Клаузеном. Каждый год он кого-нибудь да увлекает.

– Вы сами говорили, что коллега Клаузен – человек достойный и самый дельный из учителей.

– Говорил, – согласился доктор Ханчке и посмотрел на Фридриха, как бы решая, стоит продолжать разговор или нет. – Но, к сожалению, коллега Клаузен – человек увлекающийся чересчур. Иногда он говорит там, где следовало бы промолчать. И я бы не хотел, чтобы его урок посетил пастор Круммахер…

Бланку трудно давалась латынь. И всякий раз, когда доктор Ханчке вызывал его отвечать, лицо у Бланка становилось мученическим, словно шел он в последний путь на смерть, а не к доске.

И пока Бланк, путаясь, спрягал глаголы, всем было скучно, каждый занимался чем мог.

Таким и нарисовал его Фридрих во время урока латыни и перебросил шарж Греберам. Те подписали внизу «великий страдалец» и пустили рисунок дальше. Рисунок передавали из рук в руки, пока он не попал к тихоне Плюмахеру.

– Господин Плюмахер, что это вы так весело разглядываете? – спросил вдруг Ханчке. – Подайте, пожалуйста, листок сюда.

Плюмахер, боязливо опустив голову, понес листок к кафедре.

Ханчке приблизил рисунок к глазам, осмотрел его, почти нюхая, и неодобрительно качнул головой.

– Очень остроумно! И это вместо того, чтобы помочь товарищу овладеть великой латынью! Получите замечание в кондуит!

Конечно, Плюмахер сам был виноват, что попался со своей неловкостью. И ничего страшного не было в этом замечании, ну, накажет его отец дома. Отцы всех наказывают.

Но шарж-то все-таки нарисовал Фридрих, и ему казалось, что все с ожиданием смотрят теперь на него.

Он поднял руку.

– Господин Ханчке, это моя вина, потому что рисунок мой.

Ханчке с удивлением посмотрел на Фридриха. Это было редкостью, когда ученик сам сознавался в содеянном.

– Осознание вины достойно похвалы, Фридрих, – Ханчке сам не заметил, как назвал его по-домашнему, – но в таком случае, я вынужден и вас наказать тоже. Пожалуйста, ваш кондуит.

Фридрих был рад этому. Все знали, что он живет у ректора на пансионе. И если бы ректор не написал замечания, решили бы, что к Фридриху он относится снисходительней, чем к остальным.

Когда до конца урока оставалось несколько минут, Ханчке вновь вернулся к рисунку.

– Однако я должен заметить, что автор верно передал основные черты внешности и характера своего товарища. Скоро у нас гимназический вечер. Я думаю, если бы вы, Фридрих, сделали десяток – два таких шаржей, мы бы их развесили по стенам.

Так получилось, что героем вечера сделался не какой-нибудь старшеклассник, как это бывало обычно, а еще недавно никому не известный ученик. Сначала все разглядывали его шаржи, потом он же читал баллады.

Прежде они читали книги какие попадутся, лишь бы были в них приключения. Теперь же увлеклись рыцарскими романами.

Возможно, что толкнули на чтение этих романов «Нибелунги». А может быть, возраст такой настал.

В каждом из романов отважный герой совершал подвиги ради прекрасной дамы, имя которой он хранил в сердце своем.

– Опять эта отвратительная безделица! – в который раз возмущался отец, отнимая у пришедшего на воскресенье сына очередную книгу. – Ты достаточно взрослый, и неужели, как прежде, мне наказывать тебя?

За этот год Фридрих сильно вырос. Дед был смертельно болен, мама уехала к нему, в Хамме. Отец как-то не сдержался и написал ей о сыне:

«С внешней стороны он стал учтивее, но, невзирая на прежние строгие взыскания, по-видимому, не научился безусловному послушанию даже из страха перед наказанием. Так сегодня, к своему прискорбию, я снова нашел в его конторке скверную книжку из библиотеки – рыцарский роман из жизни тринадцатого века. Поразительна беспечность, с которой он оставляет подобные книги у себя в шкафу. Да сохранит бог его душу; часто меня берет страх за этого превосходного в общем юношу».

И вдруг все переменилось само собой.

Сколько раз он шел рядом с отцом и матерью в церковь и думал: «Господи, сделай так, чтобы отец, которого я очень люблю, не был бы так строг со мной!»

В последнее воскресенье отец вырвал из рук Фридриха пьесы Аристофана.

– Но отец, они написаны на греческом! – не сдержал себя Фридрих.

– Для того, чтобы учить греческий, читай «Илиаду»!

Оказывается, отец был убежден, что «Илиада» нужна лишь для укрепления познаний в языке.

Сколько раз Фридрих смеялся над набожностью филистеров, которые, отмолив свой грех в кирхе, направлялись в кабак, где подавалась дешевая прусская водка.

И вдруг он сам стал молиться еще более истово, чем они. Не переставая, стал думать и говорить о боге.

Он и сам не помнил, когда это началось, случилось с ним.

Последние месяцы его постоянно тревожили одни и те же мысли, не отпускали даже ночью. Их было множество – таких ночей, когда луна пробивалась сквозь занавеси, а он лежал в постели, сжимал в бессилии кулаки, вопросы переполняли его, распирали душу и разум, но ответа на них не было – было лишь бессилие.

Раньше все казалось простым: вот мама, вот папа, братья, сестры, другие родственники, знакомые и незнакомые люди. Жить надо так, как живут они. А они живут, как велит им бог и пастор в церкви. Жить надо не слишком задумываясь, потому что сомнения – грех, их надо гнать прочь.

А если задумаешься, поддашься вопросам, то становится страшно. И Фридриху сейчас было страшно.

«Кто я? Зачем я? Есть ли смысл в моей собственной жизни? А в жизни моего отца? А другие люди – зачем живут они? Неужели и вправду – лишь для того, чтобы родиться, прожить кое-как, главную часть жизни посвящая молитвам, а потом умереть». Иногда ему казалось, что он рядом с тайной. Все уже знают ее, потому и живут спокойно, лишь для него одного она сокрыта. Еще чуть-чуть, она откроется и для него. Он уже смутно ощущал это открытие, откровение, а потом словно ударялся о стену. Ночами, не найдя ответа, он плакал, а потом засыпал быстрым, беспокойным сном.

Днем он забывался, идя рядом с Греберами и Бланком, весело шутил. Но вдруг те же мысли, то же тревожное чувство пронзали его, как удар. И он замолкал, был рядом с друзьями, но далеко от них в непонятном и странном мире.

Тогда-то и стал он чаще думать о боге. Потому что это был единственный выход, потому что лишь бог давал полный ответ.

«Да, ему, всевышнему, посвящает человек все высокие дела и мысли свои», – понял тогда Фридрих, ощущая сладкое волнение от этого внезапно открывшегося ему ответа.

Мысль эта была обыденна, ее без конца повторяли и отец, и пастор, но теперь он открыл ее сам. Она стала как бы его собственностью, глубокой тайной, и поверить ее можно было только ближним друзьям.

Даже Греберы, дети пастора, удивлялись его внезапной религиозности.

– От сомнений в вере не застрахован никто, – сказал как-то раз старший брат Вильгельм, когда они гуляли вдоль Вуппера.

Был конец февраля, и после неприятной слякотной погоды настали мягкие солнечные дни. Солнце грело лица, они шли зажмурившись и разговаривали о жизни.

– От сомнения в вере не застрахован никто. У любого бывают периоды искушения неверием, – повторил старший брат.

– Религия – дело сердца, у кого есть сердце, тот может быть благочестивым, – ответил, волнуясь, Фридрих. – Если благочестие коренится в рассудке, это не благочестие, а расчет.

– Что же тогда по-твоему наука о религии?

– Истинному благочестию доказательства от разума чужды, оно питается голосом сердца, – ответил Энгельс, и братья даже переглянулись.

– Ты говоришь, как средневековый догматик, – сказал старший Гребер. – Все современные достижения науки подтверждают истинность писаний, и уже поэтому они полезны.

– А как же свободная воля? – спросил Бланк немного невпопад. Последнее время он любил говорить о свободе.

– Бог наделил свое творение свободной волей, свободой выбора, – ответил Фридрих. – Человек волен выбрать любую сторону. Истинное благочестие как раз в том и заключается, что из любви к господу мы не используем во зло эту свободу.

Такие и похожие разговоры происходили у них часто.

И даже отец, увлеченный раздорами с братьями, даже он наконец с удивлением отметил странные перемены в сыне.

– Мне нужен компаньон, продолжатель дела, а не благочестивый пастор, – сказал он фрау Элизе после возвращения из кирхи с воскресной службы. Говорил он нарочито громко, чтобы слова его долетели до старшего сына.

Но сын писал стихи, посвященные спасителю, а в час конфирмации удивил всех педагогов и соучеников искренним своим волнением.

На конфирмации при церковном благословении ему было дано изречение: «Забывая прошлое, простираясь вперед, стремлюсь к цели, к почести высшего звания во Христе Иисусе». Так писал святой апостол Павел в послании к филиппийцам, и теперь это изречение должно было стать руководящей нитью в жизни Фридриха.

И Фридрих много раз перечитывал ту, третью главу из послания. Особенно близкими ему были слова: «…берегитесь злых делателей» и другие: «…что для меня было преимуществом, то ради Христа я почел тщетою… для него я от всего отказался, чтобы приобресть Христа».

«Я также, – думал в те недели Фридрих. – Я должен пожертвовать тем, что мне дороже всего, пренебречь всем, что я считал своими величайшими радостями, ради счастливой готовности молиться».

И уже как-то само собой получилось, что он не ходил вместе с Клаузеном, не брал у него книги.

Да Клаузен и сам заметил, что Энгельс, любимый ученик, стал избегать его. Он даже подошел к Фридриху, отвел в сторону и, положив руку на плечо, спросил участливо:

– Фридрих, дорогой, я вижу, что с вами происходит что-то необычайное, но что?

Фридрих, заглянув учителю в глаза, ответил ему со счастливой улыбкой:

– Просто я стал ближе к господу, господин Клаузен.

– Это бывает в вашем возрасте с искренними, увлекающимися натурами. – Клаузен вздохнул успокоенно. – Но у многих скоро проходит.

И верно, постепенно упоение молитвами, сладостным ощущением истинной веры стало затухать, приходить все реже.

Фридрих заметил это лишь тогда, когда его вновь начали раздражать поучения пастора в церкви.

Заметил и ужаснулся. И вечером решил помолиться подольше, но почувствовал утомление, скуку и отправился в постель.

И пришел последний, выпускной класс.

Прежде, даже полгода назад, будущее казалось далеким и неясным. Теперь же все в классе полюбили обсуждать свое будущее.

Это было приятно – спорить о различных преимуществах университетов. В Бонне – настоящая свобода, бурлящая, веселая буршеская жизнь, студенческие пивные, дуэли. Берлин – академичнее, строже, но там глубже знания, там гегелевская школа философии, зато – беднее ландшафты.

Еще приятнее было уже сейчас ощущать себя свободным студентом, гулякой, дуэлянтом, участником опасных пирушек.

Фридрих собирался в Берлин, изучать право, и едва представлял себя в будущей жизни, как от счастья кружилась голова.

Об университетском будущем он советовался с мамой, с доктором Ханчке.

– Другого и выбора быть не может, – говорили они, – конечно, образование правоведа. Оно дает и филологические знания, к которым так стремится Фридрих, и твердую почву под ногами.

Были первые дни сентября. Отец как уехал в июле в Англию, так и не возвращался. Все готовились к гимназическому вечеру, а Фридрих был уже готов. На древнегреческом он написал гекзаметром большое стихотворение: «Поединок Этеокла с Полиником».

И Клаузен, и доктор Ханчке говорили, что стихи эти не постыдились бы подписать своим именем знаменитые поэты древности.

В последние месяцы из гимназистов сложился кружок.

Там кроме Фридриха были все те же братья Греберы, Бланк и еще человек шесть. Чаще они собирались у Греберов, особенно когда родителей дома не было. Рассаживались по-взрослому в кресла, закуривали толстые сигары, потягивали пиво и читали друг другу свои стихи. Фридрих играл им на клавесине сочиненные недавно пьески и песенки, друзья подхватывали их хором. Иногда также хором они распевали знаменитые буршеские песни о крошке Мари, о развеселой Вирджинии. И лишь они, кружковцы, знали, что карикатуры, которые печатали иногда вуппертальские газеты без подписи, анонимно, тоже рисовал их Фридрих.

Гимназический вечер прошел с блеском, Фридриху аплодировали больше всех.

– Вы поэт! У вас большой, настоящий поэтический талант, – возбужденно говорил Клаузен после чтения стихов. – Я не боюсь сказать это только потому, что уверен в вас. – После конфирмации Клаузен снова был с Фридрихом на «вы». – И я прошу, – говорил он сейчас, – я прошу вас, Фридрих, развивать свой талант и дальше. Поверьте, в Германии купцов и адвокатов много больше, чем поэтов, и мне так хотелось бы не видеть вас среди первых! Хотя опыт Фрейлиграта и доказывает, что можно быть талантливым поэтом, оставаясь хорошим конторщиком… Да, вы знаете, ведь Фрейлиграт переехал в Бармен! Я как раз сегодня имел честь познакомиться с ним. Во всех отношениях приятный человек.

Фридрих шел с вечера в дом Ханчке, и было ему грустно.

Он вспоминал свой первый вечер: ученик младшего класса читает баллады. Голос прерывается от волнения, но ученик побеждает страх и читает дальше… А теперь остался лишь год, а потом иная, неизвестная жизнь.

Он подошел к дому, окна были темны, лишь в комнате пожилой Берты, служанки, горел свет.

Она и открыла ему дверь, и ветер едва не задул свечу.

– Вам записка от отца, Фридрих. Он просил немедленно быть дома, завтра утром.

Записка была коротка, словно отец не уезжал на несколько месяцев, словно они расстались час назад.

«Странно, к чему такая спешка? Я бы и сам сразу пришел, как только узнал о его возвращении», – подумал Фридрих.

Двадцатисемилетний мелкий торговый служащий Фердинанд Фрейлиграт подъезжал в почтовом дилижансе к Вупперталю. Он ехал завоевывать Германию.

Краснолицый пожилой кучер сидел на своем жестком высоком сиденье, громко щелкал бичом, погоняя лошадей, а подъехав к городу, звучно протрубил в рожок.

Пассажиры в полутемном широком купе, изнывая от жары, обмахивались цилиндрами. И никакого им не было дела до тревожных волнений конторского служащего.

Фердинанд Фрейлиграт работу свою ненавидел.

Он писал стихи с восьми лет и всю жизнь мечтал стать поэтом. Отец его, небогатый школьный учитель, с гордостью показывал стихи сына друзьям. Друзья дружно хвалили их.

А потом объявился дядя, брат покойной матери. Дядя долго слонялся по свету, скопил небольшое состояние, основал коммерческую контору в шотландской столице, Эдинбурге. Он был не ахти как грамотен и нуждался в верном молодом компаньоне. Детей у него не было. И он предложил отцу Фердинанда хорошую сделку. Сын учится торговому делу, а научившись, становится равноправным компаньоном и единственным наследником состояния.

Фердинанду было пятнадцать лет, он зачитывался Вальтером Скоттом и мечтал оказаться на земле туманных горных лугов среди благородных шотландских героев.

– А разбогатев, ты в любой момент сможешь продолжить образование, – убеждал себя и сына отец.

Фердинанд оставил последний класс гимназии и переехал в маленький городишко Зост, стал учеником в торговой фирме.

Семь лет он вел конторские дела, а вечерами изучал языки, перечитывал книги путешественников и историков, мечтал о неизвестных далях и писал, писал стихи.

Он полюбил английских поэтов, новых и старых, перевел их на немецкий, и переводы эти напечатали вестфальские журналы.

К тому времени дядя, не дождавшись опытного в коммерции компаньона, обанкротился. И у Фердинанда не осталось ничего, кроме унылой службы да увесистой стопки тетрадей со стихами.

После работы он зачитывался Байроном, думал о путешествиях, а днем проверял и переписывал счета, да посматривал сквозь пыльное окно на пустынную улочку маленького городка.

Но он не сдался. «Для начала надо переехать в большой порт. Быть может, там удастся поступить на парусник и уйти в плавание», – решил Фрейлиграт.

Он переехал в голландский город Амстердам и стал служащим в богатом торговом доме.

Днем он послушно и старательно работал, вечером блуждал вдоль берега и под шум накатывающихся пенистых волн слагал стихи о далеких странах.

И в каждом стихотворении были несбывшиеся мечты, неосуществленные желания.

В эти годы европейские страны осваивали дальние берега, и какой германский купец, фабрикант не мечтал об основании филиала своей фирмы в далекой загадочной Африке, в стране обещаний – Америке.

Стихи Фрейлиграта стали охотно печатать. Неожиданно на них обратил внимание сам Шамиссо, а потом и друг Гете – Иммерман.

Скоро его стихи вошли в лучшие немецкие альманахи, и знаменитые писатели хвалили их в своих рецензиях.

Так началась слава.

О Фрейлиграте говорили во многих домах, его стихи декламировали на уроках в гимназиях, но в торговой фирме амстердамского купца Сигриста ему не с кем было поделиться ни радостью, ни успехом. Там рассмеялись бы, услышав, что их аккуратный, послушный Фрейлиграт – знаменитый поэт.

Он решил вернуться на родину, в Германию. Барменская торговая фирма «Эйнер и сыновья» предложила ему место конторщика, а Иммерман и Шамиссо обещали помочь с первой книгой стихов.

Утром Фридрих подходил к дому с тревогой. Что могло случиться, раз он понадобился так срочно?

Первым он увидел отца.

Отец ходил по гостиной, бодро распевая военный марш.

– А вот и он! А вот и он! – пропел радостно отец. – Элиза, вы посмотрите, он уже бриться начнет скоро! Самостоятельный молодой человек!

Фридрих в нерешительности остановился у двери.

– Только что заходила фрау Гребер, рассказывала, как хорошо тебя принимали вчера на празднике, Фред, – проговорила, улыбаясь, мама.

Но отец, поморщившись, перебил ее.

– Да, мой мальчик, все эти праздники надо оставить. Оставить и забыть навсегда. А тебе пора становиться настоящим мужчиной. С завтрашнего дня ты становишься коммерсантом, представителем фирмы «Эрмен и Энгельс».

– Какой фирмы? – переспросил пораженный Фридрих.

– Элиза, он не знает самого главного! У своих греческих героев он знает всю родословную. Ну как же – «Этеокл и Полиник». А дела собственного отца от него далеки. Так вот, мой мальчик, сегодня ты можешь улыбаться и радостно петь. А несколько месяцев назад мы стояли перед такой бездной, в какую и заглянуть страшно. Оба моих брата жаждали разрыва. Они не могли взять в толк, что, разделив основной капитал, каждый из нас становился втрое беднее. Но бог помог мне напрячь все силы, и теперь наша семья, – отец показал на Фридриха, маму и себя, – совладельцы новейшей фабрики в Энгельскирхене, а в ближайшие годы мы откроем филиал в Манчестере, Бармене. А потом, мой дорогой старший сын, мы с тобой поплывем в Индию, в Американские Штаты, и там тоже будет стоять наша контора. А эти два простофили, мои родственники, будут вымаливать у нас пощаду.

– Но как же гимназия? Ведь через год…

– Именно, через год. А мне ждать некогда. Я взял огромный кредит, надо выплачивать проценты, и на счету каждый зильбергрош. Мне нужен Фридрих – работник фирмы, а не Фридрих – гимназист, и не адвокат, и не пастор, или кто там еще. С завтрашнего дня можешь забыть всю свою гимназическую премудрость. Зато хитрую простоту коммерции изволь выучить наизусть.

Фридрих поднялся в свою комнату, сел перед секретером, руки у него дрожали, он не знал, что сказать и сделать. Лишь голос отца постоянно разламывал тишину в доме.

Доктор Ханчке был огорчен и растерян.

– Я пробовал убедить вашего отца, мой мальчик, но это выше моих сил, – сказал он, когда Фридрих пришел к нему за вещами. – Остается надеяться лишь, что вы сумеете сами пройти тот курс наук, которого лишаетесь, избрав иную деятельность. Берта уже сложила ваши вещи, мы договорились с возчиком, и он приедет за вашим сундучком через час… А теперь посидите тихо, я допишу ваше выпускное свидетельство.

И своим изящным почерком, которым он гордился уже много десятков лет, которым написал немало статей цицероновой латынью, доктор Ханчке стал выводить на листе с гербом:

«…Во время своего пребывания в старшем классе отличался весьма хорошим поведением , а именно обращал на себя внимание своих учителей скромностью, искренностью и сердечностью и при хороших способностях обнаружил похвальное стремление получить как можно более обширное научное образование…».

Ханчке со вздохом написал еще несколько строк, содержащих похвалы своему бывшему ученику и пансионеру, а потом подумал и добавил слова вовсе необычайные для подобного документа:

«Нижеподписавшийся расстается с любимым учеником, который был особенно близок ему благодаря семейным отношениям и который старался отличаться в этом положении религиозностью, чистотою сердца, благонравием и другими привлекательными свойствами, при воспоследовавшем в конце учебного года… переходе к деловой жизни, которую ему пришлось избрать как профессию вместо прежде намеченных учебных занятий, с наилучшими благословениями».

И подписался: «Д-р И.-К.-Л. Ханчке».

Прежде, заходя в коммерческие конторы, Фридрих не рассматривал их пристально.

Это был мир чужой и далекий. Коммерцией занимался отец. А для них, компании Фридриха, Греберов и Бланка, это дело было почти что постыдным. Их привлекали высоты духа. Они спорили о красотах поэзии Горация и длиннотах Вергилиевой «Энеиды». Путь их был определен: гимназия, университет, занятия правом, литературой, искусством, богословием, на худой конец. Они смеялись над филистерской манерой высчитывать мелочную выгоду.

А теперь это стало его работой – считать меры хлопка, метры пряжи и деньги – потраченные и вырученные.

В свой первый рабочий день он встал в половине седьмого, одновременно с отцом. За окнами едва начиналось хмурое утро. В семь часов они выпили кофе с подсушенными хлебцами. В половине восьмого вышли из дому.

Когда-то, почти двадцать пять лет назад, дед Фридриха Каспар также вывел на работу своего сына.

– Надо выходить точно в одно и то же время и идти всегда по одной и той же стороне улицы, уже только это даст тебе уважение горожан, – поучал когда-то Каспар.

Теперь тому же учил отец своего Фридриха.

Они прошли мимо магазина перчаток. Помощник продавца большой шваброй намывал тротуар около магазина. Затем было несколько других лавок, отделение банка и, наконец, контора.

– Те люди, которые здоровались с тобой и которых приветствовал ты, будут встречаться тебе каждое утро на тех же местах. В молодости однообразие устрашает, и лишь повзрослев, человек ощущает радость от четко установившегося порядка событий, – говорил отец по дороге.

Без пяти минут восемь они были в конторе.

– Ты будешь тоже всегда входить в это время.

За двумя столами в унылой комнате скрипели перьями конторские крысы. За третьим столом, ближе к окну, но дальше от печки, сидел Фридрих – такая же конторская крыса.

Над окнами двое нанятых работников прилаживали новую вывеску фирмы.

– В первый месяц ты обучишься ведению переписки, – сказал отец. – С восьми до двенадцати будешь переписывать в книгу с синей оберткой входящие письма.

В двенадцать все конторские крысы города разгибают спины и отправляются по домам – обедать.

С двух – они снова скрипят перьями.

– До шести часов ты будешь переписывать в книгу с зеленой обложкой исходящие письма. Это пока все.

– А потом? – спросил Фридрих.

– А потом ты получаешь свободу, которой так жаждал. Читай что угодно и, если не потянет в сон, занимайся своими науками. Деньги я тебе тоже буду платить – столько, сколько получает ученик конторщика. У тебя ведь будут мелкие расходы…

Фридрих сидел за столом в некоторой растерянности.

«Ничего, – подумал отец, – почитает почту, узнает широту нашего дела и увлечется».

На столе, обитом зеленым сукном, кроме почты, двух конторских книг, оловянной чернильницы да нескольких перьев, ничего не было.

Работа была монотонная, одинаковая день изо дня, а единственное развлечение – смотреть в окно на прохожих.

Ближе к печке сидел старший конторщик Зигфрид. Он отработал в этой комнате больше тридцати лет.

«Боже мой, ведь я видел его, когда приходил сюда мальчиком, и уже тогда он казался мне пожилым! – подумал Фридрих. – Ну как тут не сделаться филистером!»

Имя «Зигфрид» старшему конторщику было дано словно в насмешку.

Больше тридцати лет ежедневно в одно и то же время он приходил в контору. Ежедневно он встречал по дороге к работе тех же людей в тех же местах – младшего учителя, пастора, выбившегося в люди башмачника Римера, таких же, как он, конторщиков. Постепенно старея, они раскланивались друг с другом по утрам, а в конце дня, возвращаясь домой, вновь встречались.

Жизнь была упорядоченна, устойчива. Ни революции, ни столкновения идей века, никакие другие внешние потрясения эту жизнь не колебали.

Даже появление хозяйского сына не могло взволновать Зигфрида. Он выполнял свою работу одинаково хорошо в любой день, не боясь ни чумы, ни инфлюэнцы.

Коллега Роберт часто страдал насморком и теперь боялся, что хозяйскому сыну это может не понравиться. Он так и работал, постоянно подфыркивая носом и сморкаясь время от времени в большой носовой платок с вышитым красными нитками вензелем.

– Сейчас-то хорошо, работать стало легко, – говорил Зигфрид специально для Фридриха, чтобы тому и в самом деле в конторе освоиться побыстрей. – Гусиные перья теперь не надо затачивать. В прошлый год стальные ваш отец привез из Англии, а сейчас и у нас продают их в лавке. И свечу если надобно зажечь, пожалуйста – спички изобрели. А вот раньше!…

– А что было раньше? – спросил Фридрих.

Зигфрид на минуту задумался.

– Раньше на рождество хозяин подарки делал, – сказал Роберт невпопад и полез за платком.

– Раньше тоже было хорошо, – проговорил Зигфрид. – Но и сейчас неплохо, зачем жаловаться. А главное, я рад, что контора вашему отцу досталась, а не другим братьям. В вашем-то отце сразу хозяин чувствуется, и я к нему привык.

В один из первых дней зашел по делам конторщик из другой фирмы. Он весело улыбнулся всем, и уже тогда Фридрих отметил необычайную живость его лица. У конторщика была светловатая голландская бородка, лет ему Фридрих дал двадцать семь – тридцать.

Они поговорили негромко с Зигфридом, а потом конторщик пошел назад. На улице, под самыми окнами, он встретился с двумя молодыми купчиками.

– О, господин Фрейлиграт, какая неожиданная встреча! – обрадовались купчики. – У вас отличное вино, мы как раз говорим об этом. А ваши стихи, рассказывают, напечатаны сегодня в литературном листке. Мы обязательно зайдем к вам сегодня вечером, сыграем партию в карты и уж в этот-то раз выпьем на брудершафт!

– Да-да, господа, с удовольствием. Но не сегодня, господа. Сегодня я занят, как-нибудь позже, – ответил конторщик.

– В затруднительное положение попал старик Эйнер с этим Фрейлигратом. Откуда он знал, что тот печатает стихи во всех газетах, когда нанимал его на работу, – проговорил Зигфрид. – Теперь Эйнеру проходу нет от любопытствующих вопросов, но говорят, Фрейлиграт на удивление аккуратный работник, и с этой стороны у старика претензий к нему нет.

«Так это был сам Фердинанд Фрейлиграт! – подумал Фридрих. – Сам Фрейлиграт заходил к нам в контору как обыкновенный служащий. И если даже он совмещает поэзию с коммерцией, то и я тоже смогу это сделать».

А стихи писались каждый вечер, потом появились рассказы. Первым был «Рассказ о морских разбойниках», о корсарах-греках, которые сражались с турецкими завоевателями. В то время газеты еще продолжали писать о борьбе за свободу христиан-греков против мусульман-турок.

И слово «свобода» все чаще произносилось в кружке у братьев Греберов.

Братья твердо решили стать пасторами, но хотели быть пасторами просвещенными, не дремучими невеждами вроде Круммахера.

Фридрих, как и в прошлом году, приходил вечерами к ним, там же был и Бланк. Фридрих читал им стихи, потом кто-нибудь из них садился за клавесин. Все было как в прошлом году, но только они и сами замечали, как выросли за этот год.

Все чаще они говорили о политике.

– Как, вы не слышали, что происходит в Геттингене? – удивлялся Бланк. – Да об этом сейчас пишут все берлинские газеты!

И Бланк принимался рассказывать.

– Король Вильгельм четыре года назад дал государству Ганновера конституцию. И все граждане приняли тогда присягу. В июне он умер, и вместо него сел на трон его брат, Эрнст-Август. Он уже через неделю отменил конституцию, а граждан снова стал называть подданными. Представляете, как там все были потрясены? – спрашивал Бланк у братьев и Фридриха. – Якоб Гримм, тот самый, старший брат – они оба были профессорами в Геттингенском университете, – он так и спросил короля: «Неужели король имеет право отменить присягу, которую люди принесли перед богом?» – вот оно, это место в газете.

И все вырывали газету у Бланка и читали дальше, что сказал Якоб Гримм.

– Так и сказал, что теперь не может смотреть в глаза своим студентам! – удивлялись они.

– Да, и все студенты тоже протестовали против отмены основного закона, – говорил Бланк, прочитавший и другие газеты. – К братьям Гримм присоединились еще пятеро профессоров, и они написали королю протест. – Бланк достал еще одну газету и прочитал: – «Ваш долг – публично заявить, что и впредь будете постоянно следовать присяге, принесенной основному закону государства».

– И такое возможно сказать королю! – удивлялись Греберы.

– Возможно-то возможно. Но Эрнст-Август взял и всех их уволил. А Якоба Гримма даже выслал из королевства.

– А наш король? Может быть, Гриммов пригласят в Берлин? – спрашивали с надеждой Греберы. – Все-таки это самые крупные ученые, у них столько научных трудов написано по истории Германии!

– Наш король родственник Эрнсту-Августу. Как вы думаете, станет он из-за каких-то профессоров подрывать родственные отношения, – объяснял Бланк. – Он же сам преследует демагогов из «Молодой Германии».

– А кто это такие? – теперь спрашивал Фридрих.

– Я точно не знаю, я только слышал вчера, как говорили у отца, что король запретил их тайное общество.

Так прошли осень, зима, весна.

Фридрих уже не только переписывал входящие и исходящие письма в конторские книги. Старый Зигфрид научил его и кое-каким бухгалтерским делам посложнее.

Видимо, Зигфрид все-таки пожаловался отцу на отсутствие усердия у Фридриха. Фридрих научился переписывать письма быстро. Почерк при этом оставался довольно ровным. В освободившиеся часы он читал принесенные с собой книги. Для любой конторы такое было неслыханным!

Отец и сам замечал, что сын без охоты делает все, что увлекало многих коммерсантов.

Другие со страстью проверяли и пересчитывали счета. Фридрих, когда ему это поручали, делал аккуратно, но равнодушно. Другие почли бы за честь участвовать в тех беседах в отцовской гостиной за картами, мечтали о том, чтобы их сюда пригласили. Как-никак, к отцу сходились столпы города. Фридрих же разговаривал с ними без уважения, что могло испортить наладившиеся деловые связи. Или вдруг начинал заговаривать о Шиллере, Байроне, а столпы их не читали и были уверены, что делают правильно, ибо чтение светской литературы они, как и пастор Круммахер, считали занятием богу не угодным.

Чтением книг в конторе Фридрих разлагал привычный порядок. Уже и Роберт стал почитывать после обеда газету, что никуда не годилось.

К середине лета отец решил испробовать иной путь.

Конечно, Вупперталь – место прескучнейшее, он и сам это понимал. Молодому человеку, особенно такому одаренному, как Фридрих, здесь тесно и душно. Ему хочется шири. Жить, скажем, в портовом городе, ганзейском Бремене гораздо интереснее.

В Бремене был друг отца – саксонский консул Лейпольд. Он владел крупной экспортной фирмой, и у него с отцом были кое-какие общие дела. Фирма его сбывала силезское полотно в Америку. В дополнение к полотну шли и другие побочные товары.

«Фридриха должен увлечь размах дела Лейпольда», – подумал отец и написал саксонскому консулу соответствующее письмо.

В двенадцать часов пополудни на соборной площади ганзейского города Бремена выстроился духовой оркестр. Музыкантов было человек двадцать пять, среди них выделялся тамбурмажор с огромными усами. Все они были одеты в яркую форму гвардейцев.

Оркестр ударил марш, и из боковой улицы под командованием офицера четким строевым шагом вышли сорок молодых безусых солдат. Они дошли до середины площади, повернулись лицом к собору и дружно взяли на караул.

В ту же минуту, грохоча по булыжникам, на площадь въехал почтовый дилижанс.

– Отец, вы посмотрите, нас встречает великая ганзейская армия! – смеясь, проговорил Фридрих. Он высунулся из окна и крикнул: – Вольно, господа солдаты! Мы прибыли, можно расходиться!

– Закрой окно и оставь свои шутки, – ответил отец. – Это ежедневный парад. Сейчас ты проследишь, чтобы вещи снесли на постоялый двор, а я навещу консула Лейпольда.

Наконец он был свободен, мог жить сам по себе, без слежки, без подглядываний.

По совету консула Лейпольда отец поселил его в доме у пастора Тревирануса, в комнате на первом этаже.

Стояли жаркие ночи, окна не закрывали, пламя свечи колебалось от уличного легкого ветра. Фридрих сидел в своей комнате перед открытым окном и наслаждался свободой. Он читал все, что попадалось в руки. Чтобы всерьез заниматься литературой, надо знать, что происходит вокруг, о чем думают и спорят гиганты мысли на страницах своих газет.

А Фридрих всерьез решил стать поэтом. Как Фрейлиграт.

У них была похожая жизнь. Оба не закончили выпускного класса гимназии, оба вынужденно занимались коммерцией.

Клаузен много рассказывал Фридриху о Фрейлиграте, он даже познакомил их. Но Фридрих от смущения одеревенел и едва выдавливал слова во время той встречи. Потом пришли на ум и остроумные мысли и веселые шутки, которые наверняка понравились бы поэту. Но больше Фрейлиграт с ним не разговаривал, лишь вежливо здоровался при встрече на улице. О новых стихах же его Фридрих узнавал из газет.

Впереди было бесконечное будущее, и Фридрих знал, что очень скоро в этом будущем появится новый знаменитый поэт – Энгельс.

Отец, прожив в Бремене с неделю и устроив дела сына, уплыл на подвернувшемся торговом судне в Англию. Из Англии он обещал прислать Фридриху особый бритвенный прибор. А пока Фридрих ходил с пухом на подбородке. Пух был и там, где, по его замыслу, должны были расти могучие усы, цвета воронова крыла. Усы Фридрих хотел отрастить давно, чтобы дразнить филистеров.

На второй день после отъезда отца в дом к пастору зашел цирюльник, и пастор предложил молодому пансионеру воспользоваться его услугами. По его словам, вид у Фридриха был ужасный.

Но Фридрих отказался, сославшись на отцовский запрет.

Первые вечера он ходил по улицам, опьяненный свободой большого города.

В Бармене, Эльберфельде за ним постоянно наблюдали десятки глаз. Здесь никто не знал его.

В устье Везера стояло множество больших и малых торговых судов. По набережной бродили моряки и разговаривали на всевозможных языках. «Если ходить сюда каждый день, можно выучить хоть двадцать пять языков», – подумал Фридрих.

Здесь же на набережной выгружали бочки с вином и торговый агент снимал с них пробу. Грузчики нагружали повозку тюками, потом возчик забрался верхом на лошадь без седла, ударил ее по бокам пятками, и лошадь медленно повезла ту повозку.

Среди всех этих прохожих Фридрих чувствовал себя равным и независимым.

Недалеко от своего нового дома он приметил книжную лавку. Едва войдя в нее, наткнулся на брошюры о кельнской истории. Прусские газеты мало писали о ней, и в Бармене лишь ходили смутные слухи.

Кельнский архиепископ отказался выполнить незаконные требования короля, и король, обвинив архиепископа в государственной измене, арестовал его.

В долине реки Вуппер никто бы взять в руки не посмел такие брошюры. В них обсуждали каждое слово прусского короля Фридриха-Вильгельма IV, словно он был не священной особой, а негодным преступником, который лишь случайно ходит на свободе.

Прочитав одну брошюру, Фридрих взялся за другую, потом начал третью. Иногда в лавку входил новый покупатель, разговаривал с хозяином – невысоким хромым человеком. Наконец хозяин подковылял к Фридриху и встал рядом, погромыхивая ключами.

– Конечно, это неплохо, если вы, молодой человек, станете у меня читать. Но если вы будете только читать, то я разорюсь и вам придется искать другое место для чтения.

Фридрих лишь сейчас понял, что читает он уже довольно давно.

И тут же он увидел книгу профессора Якоба Гримма.

Знал бы отец, что едва отплывет его судно, сын сразу бросится в лавку покупать крамольные книги.

Уволенный в отставку ганноверским королем профессор Гримм написал специальную книгу. Короля он ругал вежливо и изящно.

Здесь же в лавке продавалась и сатирическая картинка, где ганноверский король был изображен в виде старого вшивого козла.

Ничего подобного никогда раньше Фридрих не читал. Он даже не предполагал, что об этом можно писать и что на свете существуют такие книги.

Рано утром Фридриха будил негромкий стук в дверь.

– Господин Энгельс, вставайте! – весело, но требовательно говорила молодая служанка.

Фридрих поднимался, распахивал окно, и в комнату ударяла струя утреннего воздуха с запахом мокрых листьев и дерева, подсушенного низким солнцем.

В этой свежести было приятно сделать несколько гимнастических упражнений.

А веселый голос служанки уже слышался из столовой. Она расставляла посуду и переговаривалась с другим жильцом, бывшим на пансионе в пасторской семье, Георгом Горрисеном. Сосед этот тоже служил в торговой конторе. При знакомстве себя он назвал на английский манер – Джорджем.

По утрам он спускался раньше всех, шутил со служанкой, и сам первым смеялся своим шуткам.

Другой сосед Фридриха, художник Фейсткорн, терпеть не мог этих его шуток и потому пил кофе, болезненно морщась и демонстративно разговаривая лишь с Фридрихом.

В один из первых вечеров Фридрих удачно нарисовал Джорджа в профиль.

Рисунок мог сойти и за портрет и за шарж. Джордж ходил с ним по дому, и все ахали – как он был похож.

А когда Фридрих и Фейсткорн остались одни, художник, весело взглянув на Фридриха, вдруг проговорил:

– А вы довольно точно схватили этого зануду Джорджа. Вы нигде не учились рисованию?

– Нет, – ответил Фридрих, – разве что у матери в раннем детстве.

– Жаль, – сказал Фейсткорн, – у вас прирожденный талант художника.

В это время снова появился Джордж. Он не мог успокоиться, видимо, его еще никогда никто не рисовал. Он выставил перед Фридрихом две бутылки пива и важно проговорил:

– Плата за мой портрет. Горрисены никогда не пользуются жизнью задаром. Портрет я переложу картоном и пошлю матушке.

Дорога от дома пастора до торговой конторы саксонского консула занимала несколько минут.

Выйти со двора церкви святого Мартина, пройти несколько домов, и уже контора.

Бармен застраивался недавно и поэтому места там было предостаточно. Здесь же, в старинном городе, каждый отрезок улицы был ценен. Поэтому дома выходили на улицу не длинной своей стороной, а узкой. Островерхие, крытые красной черепицей крыши тесно прижимались друг к другу. Дома были в основном трехэтажные. На чердаках помещались склады товаров.

Фридрих шел мимо этих купеческих домов, прикрываясь от низкого солнца, и широкие двери повсюду были уже распахнуты.

С повозок грузчики перетаскивали в сени мешки с кофе, сахаром, ящики с полотном, бочки с ворванью. Все это обвязывалось канатами и с помощью лебедки поднималось наверх, на чердак.

Господин Генрих Лейпольд, консул саксонского королевства, широкоплечий здоровяк, любил разговаривать громко и так же громко смеяться.

– Дружище Энгельс, – сказал консул в первые минуты знакомства, – можешь быть спокоен, у меня он не пропадет. А? – спросил он у Фридриха, захохотал и хлопнул его ладонью по спине. – Не пропадешь, молодой человек?

Фридрих-младший вежливо улыбнулся.

Консул обрадовался всерьез, когда узнал, что молодой человек знает английский, французский, может читать и переводить с итальянского.

– Да это же подарок, дружище Энгельс! Мои шалопаи сидят как крысы над книгами, а все письма для них переводят дяди. Ты мне просто делаешь подарок своим сыном.

Торговая контора консула находилась там же, где и жила его семья, в обычном трехэтажном кирпичном доме. Правда, пока госпожа консульша с детьми была на загородной даче, и Генрих Лейпольд жил холостяцкой жизнью. Он так и сказал отцу:

– Живу по-холостяцки, а сыну твоему крышу нашел, у пастора Тревирануса, главного пастора церкви святого Мартина. Пастор – человек дельный, в основном, не столько молится, сколько помогает разным бедным обществам. Но порядок в доме блюдет.

Служба началась на следующий день после приезда. Консул сам привел Фридриха на второй этаж, познакомил с пожилым служащим Эберлейном. Тот приветливо закивал в ответ. Потом пришел молодой рыжий конторщик Деркхим. Третья конторка была пуста.

– Хороший работал паренек, уплыл на службу в Вест-Индию, – объяснил консул.

Конторка эта стояла у окна. Фридрих посмотрел в окно и увидел церковь святого Мартина и улицу, по которой только что прошел из пасторского дома.

Консул положил перед Фридрихом толстые книги, которые следовало ему вести, пачку писем, их надо было срочно переводить.

Фридрих сунул перо в чернильницу, глянул в окно на церковь, увидел пастора, который шел домой, и принялся за работу.

Несколько вечеров подряд он писал стихотворение о бедуинах. Первые строки он придумал еще в Бармене. Здесь же закончил его. Он и сам знал, что это было лучшее из того, что сочинилось в этом году.

Часто, когда он перечитывал по утрам сочиненное накануне, то начинал сомневаться в каждой строке. Ночью ему казалось, что мысли удалось выразить в изящной ловкой форме, не утеряв при этом их глубины. А утром те же строки неожиданно оказывались неуклюжими, мысли были поверхностны и банальны.

То, что его стихи не хуже, чем у других современных поэтов, его не утешало. Он хотел быть лучше их. Это было мучительно – чувствовать одновременно слабость формы в собственных вещах и бессилие как-то углубить их, улучшить.

«Бедуины» получились.

Из современных поэтов лишь стихи Фрейлиграта могли сравниться с ними.

Ближе к полночи он переписал это стихотворение начисто, вложил в конверт и надписал адрес журнала «Бременский собеседник».

Это был обыкновенный тонкий городской журнал, где между советами о том, как красить брови и выбирать редингот, помещались стихи и поучительные рассказы.

Утром, когда Фридрих относил конверт на почту, он поймал себя на неожиданном волнении, радостном оживлении, словно стихи были уже получены журналом и напечатаны.

Свежий номер «Собеседника» вышел через несколько дней и, хотя Фридрих прекрасно понимал, что никакой журнал так быстро стихи не напечатает, он все же купил этот номер, торопясь перелистал страницы.

«Бедуинов», конечно же, не было.

Но через три недели в сороковом номере от 16 сентября он нашел свое стихотворение в пышной виньетке, какие понравились бы лишь юным барышням. Стихотворение же он считал строгим, суровым.

Итак, сбылось. Первый раз в жизни он отправил стихотворение в серьезный журнал, и его немедленно напечатали. Но при этом редактор заменил полностью последнюю строфу.

У Фридриха бедствующие артисты-бедуины противопоставлялись праздной публике, «людям во фраках».

О гости, вам не место тут, Вернитесь на родной Восток! Вас люди в фраках не поймут, Им вашей песни строй далек.

Здесь же в журнале стихи выглядели изящной, но почти бессмысленной безделушкой.

Редактор испугался «людей во фраках» и сам, за Фридриха сочинил другое заключение:

И после этого – позор – За деньги пред толпой плясать! У вас недаром тусклый взор И на устах лежит печать.

Фридрих представил, как он пойдет к редактору и бросит на стол журнал.

Но что толку теперь бушевать. Да и само стихотворение показалось ему не таким уж удачным, как прежде.

И все же это была первая публикация. То самое, о чем он тайно мечтал последний год.

Значит, он может жить так же, как Фрейлиграт. Остается только отточить другие стихи, и они пойдут в журналы. И о нем заговорят серьезные критики, его строки будут заучивать наизусть гимназисты.

Так думал он, поднимаясь по крепкой деревянной лестнице в контору.

– Фридрих, пошли кормить голубей, – позвал его пожилой коллега Эберлейн.

Наверху, в просторной голубятне Лейпольд держал два десятка великолепных голубей: котбеков и коронованных – с роскошными жабо на груди.

Фридрих и Эберлейн кормили их горохом, буковыми орешками.

Прежде Эберлейн кормил лишь сам, не допуская других конторщиков к этому делу.

– Вы ему понравились, Фридрих, – сказал рыжий Диркхем.

Голуби уже узнавали Фридриха, бежали к нему навстречу.

Это занятие было более приятным, чем унылая конторщина.

В первый день, когда Фридрих быстро перевел письма, за час сделал записи в книгах, Эберлейн сказал:

– Коллега Энгельс забыл поговорку: «Спеши медленно».

Сам Эберлейн вел записи в своих книгах так, как лишь истинный художник может писать картину. Каждую буковку он вырисовывал, словно творил книгу в подарок какому-нибудь королю. Написав несколько фраз, Эберлейн отдыхал, утирал со лба пот.

Фридрих же за год учебы в отцовской конторе привык все делать легко и быстро. От медленного ритма он уставал гораздо больше. Жаль, что здесь нельзя было читать книги; об этом отец предупредил его специально.

Отмучившись бездельем несколько часов в первый день, Фридрих понял, чем заняться в следующие.

Он стал писать письма. Письма родным в Бармен, Бланку, братьям Греберам.

В конце дня консул Лейпольд проверял работу Фридриха.

– У тебя хорошо идет дело, молодой человек. А? Эберлейн, как вы считаете?

– Я считаю, что у него легкое перо, господин Лейпольд.

Это была высшая похвала. Легкое перо – это значит большая скорость при отличном почерке. Такое чаще дается от рождения, и лишь немногие развивают в себе потом этот дар тренировкой. Обычно легкое перо или есть, или его нет.

Это было нелепо – получить похвалу за дело, которое тебе неприятно.

– А не знаком ли ты с португальским и датским? – спросил Лейпольд. – На днях мы должны отправить туда полотно.

– Я попробую, – ответил Фридрих.

В той же книжной лавке он купил подержанные учебники, словари. Теперь он выписывал себе по вечерам слова и выражения. А днем заучивал их в свободные часы.

Время не пропадало.

Как он завидовал бременским филистерам, которым, как и в Бармене, было некуда девать вечера.

Как-то раз Фридрих вышел прогуляться, а когда вернулся в дом, в столовой все хохотали.

Госпожа пасторша придумала игру. В чашку, полную муки, опускали кольцо и надо было достать его ртом.

Вокруг стола сидели дочь пастора, художник и пасторша. Сам пастор важно расположился в углу на диване, покуривал сигару.

– Фридрих, как хорошо, что вы пришли! Садитесь с нами!

В комнате его ждал роман Гуцкова, писателя из «Молодой Германии», и Фридрих уже собирался с улыбкой пройти мимо, но тут вмешался пастор:

– А в самом деле, Фридрих, поиграйте. Что вы там затворяетесь со своими книгами, будто старик.

В эту минуту дочь, милая шестнадцатилетняя толстушка, наконец достала кольцо. И нос и щеки и даже лоб были у нее в муке.

Чашка перешла к пасторше. Госпожа пасторша никак не могла удержаться от смеха и тоже вся выпачкалась в муке.

Теперь очередь перешла к художнику.

Он стал дуть в чашку. Во все стороны поднялась мучная пыль и, как туман, медленно осела на его одежде.

Зрелище было в самом деле забавным.

Фридрих взял пробку, обжег ее на свечке и намазал себе лицо. Среди обсыпанных мукой белых физиономий его черное лицо стало выделяться, как огонь во тьме.

– Турок! Турок! Матушка, смотрите, турок! – стала хохотать дочь пастора. Ее смех подхватили все. Даже Фридрих не удержался. И чем больше он смеялся, тем громче хохотали за столом.

– Ой, Фридрих, вы всегда так умеете смешить! – приговаривали все.

– Однако уже скоро десять часов, – сказал вдруг пастор посторонним, серьезным голосом.

И все сразу тоже стали серьезными.

– Что ж, по крайней мере, славно провели время, – сказала госпожа пасторша.

Все вышли на улицу отряхнуть одежду, дочь принялась вытирать со стола.

Ровно в десять в доме было уже темно и тихо. Все спали.

Лишь Фридрих в своей комнате принялся за роман Гуцкова.

Роман Гуцкова «Вали сомневающаяся» он стал читать с неохотой. Подумал, что просто полистает его перед сном и отбросит. Было интересно, за что это критик Менцель в своей штутгартской «Литературной газете», словно топором, молотит Гуцкова, называя его восставшим: против христианства, брака, семьи, чувства стыда, против германской национальности и существующего строя.

На тридцатой странице Фридрих понял, что увлекся.

Прочитал еще пятьдесят.

Была середина ночи, но сон прошел. Он читал, не отрываясь.

Героев книги волновали те самые мысли и чувства, которые преследовали и его, Фридриха. Это было удивительно – как будто незнакомый автор, живущий в другом городе, подслушал то, что сам Фридрих отгонял от себя прочь, и написал об этом для всех, говорящих на немецком языке.

Право на личную свободу, право на сомнение во всем, что провозглашает государство, потому что только после сомнения приходит настоящая убежденность – этого добивался автор романа. На другой день он взял книгу очерков Гуцкова, и они были написаны о том же – о личной свободе, об ответственности перед законом всех: и королей и подданных.

Он сидел в конторе и думал о Гуцкове. Если бы эти книги прочитать года два назад!

Сейчас Гуцкову всего двадцать девять лет, а он уже издает свой журнал «Немецкий телеграф». Вокруг него объединились писатели «Молодой Германии». И сегодня в Германии он самый смелый человек.

Он был сыном княжеского берейтора. Родители воспитывали его как верного солдата бога и короля. Но Гуцкова увлекла политика, литература. В девятнадцать лет он с отличием окончил Берлинский университет. Сам Гегель должен был вручить ему академическую награду на торжественном заседании. Но то был июль тридцатого года. Заседание началось, и тут знакомый студент шепнул Гуцкову, что сегодняшние газеты сообщили потрясающие новости – во Франции революция! Гуцков не стал ждать похвальной речи профессора Гегеля в свою честь, махнул рукой на золотую медаль и выбежал из университета. Он торопился прочитать французские газеты лично. Революционные песни звучали в его сердце.

В первых своих статьях, книгах он открыто призывал к демократической республике, называл себя учеником Гейне и Робеспьера.

Теперь Фридрих выписывал страницы из статей Гуцкова, и каждая фраза открывала ему новые мысли, новый мир – неузнанный, невероятный. Прошел едва ли месяц после последнего письма Фрицу Греберу, а Фридрих уже сообщал:

«…Я должен стать младогерманцем, или, скорее, я уже таков душой и телом. По ночам я не могу спать от всех этих идей века; когда я стою на почте и смотрю на прусский государственный герб, меня охватывает дух свободы; каждый раз, когда я заглядываю в какой-нибудь журнал, я слежу за успехами свободы; эти идеи прокрадываются в мои поэмы…».

И каждый вечер писались стихи. Слова, мысли, чувства сами выстраивались в поэмы, баллады. Он рассылал их друзьям – братьям Греберам, они теперь учились в университете, Бланку – он тоже сделался конторской крысой в фирме у своего отца. К стихам Фридрих добавлял карикатуры на бременских знакомых.

Критик Мендель часто в ругательных своих статьях ставил два имени рядом: Гуцков и Штраус. И Фридрих бросился к книге Штрауса «Жизнь Иисуса».

И снова он читал всю ночь, а многие страницы перечитывал по нескольку раз.

Вуппертальские пасторы-пиетисты учили, что любое слово, любая буква в Библии – все происходит от бога, написано по божескому вдохновению.

Да, у Фридриха был период, когда он по-мальчишески сомневался. Потом, перед конфирмацией, он отмел все сомнения ради искренней веры сердцем.

Но оказывается, он, Фридрих, был не единственный во всей Германии, кто сомневался. Сомневался даже богослов Штраус.

Штраус проанализировал все евангелия и доказал, что они построены на мифах. Он назвал речи Иисуса плодом позднейшего вымысла и отверг чудеса.

Он тоже был молод, как и Гуцков, этот Штраус. И теперь понятно, почему Менцель поднял такой шум.

Фридрих не спал ночь. Но какой там сон! Какой может быть сон, если в Германии есть, живет, мыслит и пишет книги этот молодой бог, настоящий титан мысли, ассистент Штраус.

И теперь те повести, те статьи авторов из «Молодой Германии» понятны и близки. Возможно, те авторы не так талантливы, как Гете, форма у них не так уж и изящна. Но Гете – один на столетие. А жизнь не может стоять в ожидании следующего гения. Зато с «Молодой Германией» смелость и юношеская сила. И он, Фридрих, придет к ним на помощь, чтоб писать, мыслить и наступать на филистеров вместе с ними.

Так хотелось выбежать на улицу, встретить друга и рассказать ему все, о чем сейчас думалось, что волновало. Но улица была пустынна, а друга в Бремене пока не нашлось – лишь веселые собутыльники из клуба.

Но зато были книги. И опять он читал. И снова встречал незнакомые имена. И те люди становились его друзьями. На этот раз другом стал Берне.

По вечерам в туманном сумраке Фридрих ходил один среди голых улиц, декламировал строки из статей Берне. Строки были яркие, обжигающие.

И Фридриху казалось, что он ясно понял место каждого писателя в сегодняшних днях, и первое занимал Берне.

Если многие из группы «Молодой Германии» были часто непоследовательны, робко блуждали в противоречиях собственных открытий, сегодня требовали личной свободы для всех, а завтра выполняли поручения прусского министра полиции, то Берне, этот родоначальник всего движения, бил в барабан на всю Германию. Он яростно издевался над теми, кто подчинялся правительствам и авторитетам. Он замахивался даже на таких богов, как Гегель и Гете. Гегеля он называл «холопом нерифмованным», а Гете – «холопом рифмованным».

Фридрих читал «Парижские письма», и ему было стыдно за свою страну, свое время. Не сомнения в правоте властителей, не стыдливая, робкая критика их действий, а ненависть к ним – вот что вызывали строки Берне, писанные кровью сердца.

И снова так необходимо было пойти к кому-нибудь из друзей, чтобы вылить на них прочитанное, поджечь их пламенем костра, который жег душу.

Но друзей рядом не было. Оставались лишь письма.

«Я ненавижу его так, как кроме него ненавижу, может быть, еще только двоих или троих, – писал Фридрих Фрицу Греберу о царствующем монархе, прусском короле Фридрихе-Вильгельме, называя его „высочайшим сопляком“ и „грязным, подлым богопротивным королем“. – Я смертельно ненавижу его; и если бы я не презирал до такой степени этого подлеца,то ненавидел бы его еще больше. Наполеон был ангелом по сравнению с ним, а король ганноверский – бог, если наш король – человек. Нет времени, более изобилующего преступлениями королей, чем время с 1816 по 1830 год; почти каждый государь, царствовавший тогда, заслужил смертную казнь. Благочестивый Карл X, коварный Фердинанд VII испанский, Франц австрийский – этот автомат, способный только на то, чтобы подписывать смертные приговоры и всюду видеть карбонариев; …и отцеубийца Александр российский, так же как и его достойный брат Николай, о чудовищных злодеяниях которых излишне было бы говорить, – о, я мог бы рассказать тебе интересные истории на темы о любви государей к своим подданным. От государя я жду чего-либо хорошего только тогда, когда у него гудит в голове от пощечин, которые он получил от народа, и когда стекла в его дворце выбиты булыжниками революции.
Твой Фридрих Энгельс ».

Будь здоров.

Фридрих сам чувствовал, что мысли его приобрели огненность, а слова – силу. Этому научили его политические статьи Берне.

Мысли не умещались в письмах Греберам и Бланку. Он решил сам написать статью о многом, что сейчас билось внутри, о вчерашней своей вуппертальской жизни, о том, что он думал об этом сегодня.

Берне назвал свои статьи «Парижские письма». Фридрих – «Письма из Вупперталя».

Он послал статью конечно же в «Телеграф» Гуцкову, ставшему вождем «Молодой Германии» после смерти Берне. Фридрих рассказывал забавные подробности о жизни разных слоев вуппертальского общества. Шутя, он несколько дней назад назвал свою долину Мукерталем – долиной святош. Невежественные пиетисты следили за каждым вздохом своих прихожан в долине. И может быть, впервые Фридрих особенно ясно подумал о жизни рабочих, когда вспомнил первую экскурсию на отцовскую фабрику.

«Работа в низких помещениях, где люди вдыхают больше угольного чада и пыли, чем кислорода, и в большинстве случаев, начиная уже с шестилетнего возраста, – прямо предназначена для того, чтобы лишить их всякой силы и жизнерадостности.

…Но у богатых фабрикантов эластичная совесть, и оттого, что зачахнет одним ребенком больше или меньше, душа пиетиста еще не попадет в ад, тем более, если эта душа каждое воскресенье по два раза бывает в церкви».

Фамилию свою, в случае публикации, Фридрих просил не называть.

Прошла неделя, и Фридрих стал ждать письма от Гуцкова. Но письма не было.

Март кончался. Солнце подсушивало улицы, а над городом пролетали шумные стаи птиц. Фридрих спал с открытой форточкой и с удовольствием дышал легким весенним воздухом.

Как-то раз в контору вошел «его древность», консул Лейпольд.

Он посидел в кресле и вдруг засмеялся:

– А ведь оно греет, как летом! – консул кивнул на окно. – Пожалуй, через неделю пора раскрывать окна.

Почтальон по фамилии Энгельке заходил в контору перед обедом.

Он любил поболтать с Фридрихом, особенно после того, как открылось, что фамилии у них похожи.

Однажды Фридрих нарисовал его в письме Фрицу Греберу. Рисунок был в стиле народных гравюр.

«Вам письмо, господин консул», – говорил Энгельке на том рисунке.

«А мне?» – спрашивал Фридрих. И весь вид его был удрученным, разочарованным. Потому что Энгельке отвечал:

«А вам – нет».

Приближался обед, и на деревянных ступенях лестницы раздались громкие шаги почтальона.

– Вам письма, господин консул, – сказал Энгельке и в этот раз.

Он вынул из сумки несколько конвертов и большой пакет.

– Благодарю, вас, Энгельке, положите их сюда, – попросил Лейпольд и потянулся за большим пакетом.

– Этот пакет не вам, господин консул, он – молодому Энгельсу.

– Вот как, Фридрих? – удивился Лейпольд. – У вас тоже деловая почта.

– Это так, пустяки, – ответил Фридрих.

С трудом он удерживал себя, чтобы не вскрыть пакет немедленно. Надо было дождаться ухода консула.

– Что ж, ребятишки, продолжайте работать, – проговорил наконец консул, поднимаясь с кресла.

Лестница еще скрипела под его шагами, а Фридрих уже бросился к пакету.

Там был новый номер «Телеграфа» и письмо Гуцкова.

Сам Гуцков, вождь «Молодой Германии», приглашал стать его постоянным сотрудником! И обращался к нему, как к опытному писателю. Фридрих, волнуясь, перелистал журнал и нашел свою статью. Первая часть была напечатана полностью, без изменений, сразу на первой странице.

А через несколько дней пришло письмо из Бармена, от Бланка.

Он сообщал, что в «Долине святош» – переполох. Какой-то писатель так тонко описал все нравы и обычаи в «Телеграфе», что номер рвут из рук друг у друга. Журнал расхватали в лавке в один момент. Господин учитель Рудольф Рипе, прочтя статью, в негодовании бросил ее на землю, но тут подскочили трое других и принялись читать вместе. Все ищут автора. Сначала подозревали Фрейлиграта и хотели даже учинить у него обыск. Потом решили, что автор – Клаузен. Но по некоторым оборотам речи и по тем мыслям, которые сообщал в письмах Бланку один друг, Бланк предполагал, что ему известно настоящее имя автора.

Фридрих немедленно ответил Бланку, чтобы тот ни в коем случае не проболтался об авторе.

Предосторожность была разумна. Разгневанные филистеры могли отомстить родственникам.

В конце концов, если стихи сами выливаются на бумагу, то разве сдержишь их?

Даже за конторкой, когда письма к друзьям и сестре были написаны, а дела выполнены, он сочинял стихи.

Но все события последних месяцев были внутренним, личным, о чем в огромном Бремене не догадывался ни один человек. Разве что хромой продавец в книжной лавке мог понять, – книги, которые брал у него Фридрих, точно складывались в список запрещенной в Пруссии литературы.

Были вечера, когда Фридрих шел в клуб. Там собирались молодые приказчики, конторщики, практиканты.

– Дружище Фред! – радовались они, когда он входил. – Присаживайся сюда и скорей показывай усы!

На стол грузно опускалась кружка тягучего темного пива, и все в компании вглядывались в усы Фридриха, потому что именно он и подговорил их отращивать усы назло бритым филистерам.

И теперь тот, у кого за месяц усы вырастут меньше всех, должен был выставить компании по три кружки пива.

Они недавно учились в гимназиях и мечтали об университетах, о разудалом студенческом мире. И хотя теперь сутулили спины в конторах, все равно вырвались из семей и наслаждались волей.

По вечерам в своем клубе они пили пиво за широкими столами и, обнявшись, дружно раскачиваясь, распевали лихие студенческие песни. А без Фридриха пение шло хуже, потому что как раз он-то и организовывал их, дирижировал ими, как раз к его-то голосу они и подравнивали свое пение.

А потом он незаметно отсаживался за другой стол, где лежали английские, французские, шведские и португальские газеты. Он читал их легко. Но тут кто-нибудь из приятелей снова звал:

– Фред! Иди же к нам! Как там начинается песня про маленькую Мари?

И Фред вновь подсаживался к ним, и снова они пели, а потом Фридрих рассказывал очередную забавную историю, как в Америку отправили партию окороков и приписали: «12 окороков съедено крысами». А получателю было невдомек, что те крысы – молодые конторские служащие.

И все дружно хохотали над этой историей.

А тут часы били половину одиннадцатого, и пора было подниматься, расходиться по домам.

И Фридрих тоже уходил. Он направлялся к церкви святого Мартина, а там рядом и пасторский дом. Он старался не скрипнуть дверью, но молоденькая служанка все равно слышала, выглядывала из своей комнаты и, увидев развеселую физиономию молодого пансионера, игриво грозила пальчиком.

Фридрих скрывался в своей крепости, распахивал окно, потому что ночи были теплые, и садился за чтение или писал письмо Фрицу Греберу, сразу на восьми языках, начав с древнегреческого и латыни, а потом перебирая современные, европейские.

И утром с семи до половины девятого он читал тоже, сидя в садике на скамье. А потом наскоро выпивал кофе и бежал в контору.

Среди почты для консула Фридрих увидел письмо отца.

Консул читал его в конторе при Фридрихе, а потом улыбнулся и покачал головой.

– Такие уж мы все, – сказал он, – едва выбьемся в буржуа, сразу хотим выглядеть аристократами… Отец ваш советует вам завести лошадь и заняться верховой ездой. Все расходы он готов оплатить. Я скажу Вилли, он поможет подыскать вам лошадь.

Сын Лейпольда, двадцатитрехлетний важничающий Вилли, посоветовал Фридриху брать лошадей у родственника Деркхима.

– Он знает, что Деркхим служит в нашей конторе, и надувать вас не станет.

У Вилли Фридрих взял и первый урок верховой езды.

Урок кончился плачевно. Фридрих решил показать лихость и, подскакав к конюшне, моментально остановил лошадь. Лошадь стала, но Фридрих свалился в грязную жижу. Хорошо, что рядом был Везер, а берег почти пуст.

На другой день хозяин конюшни предложил Фридриху пожилую кобылу, но тот выбрал снова вчерашнего легконогого коня.

Два воскресенья он не слезал с него. И наконец научился сидеть легко, расслабив тело. Даже Вилли, подъезжавший к конюшне, удивился:

– А вы уже ловко сидите!

– Ваша школа, – засмеялся Фридрих.

В Бремен из Бармена приехал такой же практикант Рихард Рот. Отец его тоже был фабрикантом и послал сына стажироваться в торговом деле.

Рот всегда был веселым покладистым малым и едва увидел Фридриха в клубе, обрадовался, бросился обнимать его.

В воскресенье они решили съездить верхом на экскурсию в Бременскую Швейцарию.

Утром Фридрих раскрыл было книгу Шлейермахера, уже первые строки поразили его, но надо было собираться.

За город двинулась вся зажиточная публика. В колясках с откинутым верхом, в закрытых, но с распахнутыми оконцами ехали молодые девушки и дамы. Рядом гарцевали бравые наездники, те, что по будним дням были коммерсантами и торговыми служащими.

– Фридрих, вы легко сидите на лошади, у меня так не получается, – говорил Рот.

Это было приятно слышать, хотя бы и потому, что Рот уже и в прошлом году учился верховой езде.

– И посмотрите осторожно налево, на вас загляделась молодая особа из голубой коляски.

Фридрих приосанился. Когда тебе восемнадцать лет, когда ты легко и красиво сидишь на лошади и сам это ощущаешь, то, конечно же, приятно, если на тебя смотрят молодые особы.

Бременская Швейцария Фридриха не удивила. Это были обычные песчаные дюны, поросшие редким невысоким лесом. Среди деревьев устраивались на пикники те, кто успел приехать раньше.

Фридрих и Рот решили съездить в соседний город.

Они ехали не спеша, разговаривали.

– Как там поживает Фрейлиграт? – спросил Фридрих.

– А, это тот самый конторский служащий, который пишет стихи? Что это вы так им заинтересовались?

– Как-никак известный поэт и поселился в нашем городе.

– Говорят, хочет бросить службу и уехать. Только на что он будет жить – не представляю. Другой бы за это место держался…

Разговор о литературе Фридрих больше не продолжал.

Город уже был недалек, когда из-за горизонта на небо стала наползать тяжелая сизая туча. В попутных колясках спешно поднимали верх. Многие стали заворачивать лошадей назад.

Гром грохотал уже рядом, а потом ударил ливень.

На Фридрихе была лишь легкая одежда для жаркой погоды, и она мгновенно вымокла.

Они тоже повернули коней назад и стали их поторапливать.

На обратном пути Фридрих промокал несколько раз, и одежда успевала высыхать до нового дождя.

– Прогулка была странна, но интересна, – смеялся, прощаясь, Рот, после того как они отвели лошадей в конюшню. – Интересна хотя бы тем, что одежда ваша высыхала так же мгновенно, как и промокала. Вы и сейчас сухой, а я – посмотрите – мокрый.

– Такое бывает, сударь, – объяснил владелец конюшни, родственник рыжего Деркхима. – Такое бывает, когда у человека много внутреннего жара.

Вечером Фридрих написал о прогулке сестре Марии.

А потом снова раскрыл книгу Шлейермахера.

«Пророчествующий гражданин позднейшего мира, заговорщик ради лучших времен» – так называл себя автор книги.

Так вот почему он, Фридрих, молился неистово в месяцы перед конфирмацией! Тогда он отбросил все, что мешало общению с богом, – книги, разговоры, ученические шалости! Он молился сердцем, искренне, изо всех сил.

Потом, постепенно, уловки хитроумных мыслей снова отодвинули его веру. Особенно в последние месяцы, когда после чтения Штрауса он понастроил скептических чурбашек.

Фридрих снова читал до рассвета, и все ему становилось ясно в этом мире людей, мыслей и божественного сознания. Все-все – далекие звери, жизнь королевского саксонского консула Лейпольда, каждая песчинка, листок на дереве и мерцающая звезда, – смысл всего мира был сейчас понятен, ясен и прост.

Бывают такие минуты счастья, когда приходит озарение, когда ощущаешь, что сливаешься со всем миром, земным и небесным.

О том и писал Шлейермахер.

Бога нельзя постигнуть ни наукой, ни искусством. Лишь сердцем, интуицией, в минуты слияния с миром, бесконечным и вечным, человек постигает его.

Можешь сомневаться в его существовании или верить в каждую букву священных писаний – не имеет значения, бог живет в сердце каждого человека, в искреннем его чувстве добра и любви.

«Бог добрый, он любит красивое и хорошее», – вспомнил Фридрих слова деда Ван Хаара, сказанные ему, четырехлетнему человеку.

Пожалуй, и у деда, и у Шлейермахера был один бог.

Под утро, когда свеча уже была не нужна, потому что ровный розоватый рассветный свет озарил комнату, башню собора и деревья в саду, Фридрих написал Фрицу Греберу:

«У меня выступают слезы на глазах, когда я пишу это, я весь охвачен волнением, но я чувствую, что не погибну; я вернусь к богу, к которому стремится все мое сердце…».

Фридрих перечитал письмо, заклеил конверт, и стало ему легче. Опустошенный, он лег ненадолго, но сон не приходил.

Хорошо, что работы было мало, и после обеда он вздремнул в гамаке наверху, в складе, между ящиками с льняным полотном.

Вечером, идя в клуб, он вдруг поймал себя на том, что едва помнит смысл прочитанных ночью страниц.

И если подумать, то все же странно – он сам нашел в Евангелии десятки противоречий. К чему хотя бы так подробно описана родословная Иосифа, если он Христу не отец. Ведь каждое слово Евангелия – это слово божье. Неужели бог тоже мог разговаривать попусту.

А главное – та чудовищная ирония, когда христиане называют свою религию религией любви. И согласно их вере девять десятых человечества обречены на вечные муки. Даже всем сомневающимся, ищущим свою тропу к богу, тоже обещан ад. Хороша религия любви!

В клубе он спросил жареное мясо с картофелем и овощами, быстро съел, запивая пивом, и хотя его звали из веселой соседней компании, он лишь улыбнулся им и отправился к дому.

Так что же это? Кто прав? Штраус или Шлейермахер? Можно подвергнуть веру анализу разумом или она подвластна лишь чувству?

Эти сомнения, эти муки были теперь с ним ночи и дни.

Он снова, как когда-то, сжимал в бессилии кулаки, в блуждании за истиной. Иногда молился, просил у бога наставить его на верный путь, потом сам над собой же смеялся и вновь молился.

И никто – ни пастор в церкви, ни близкий друг, ни отец – не мог поставить перед ним истинное решение. Только сам. Сам для себя он должен был ответить честно и на всю жизнь.

Он писал в «Телеграф» для Гуцкова статью о народном творчестве «Родина Зигфрида», в воскресенье вновь поехал с Ротом за город верхом на прогулку. Вечером плавал в теплой воде Везера. Но всегда, даже в те минуты, когда он, плывя, медленно вынимал из воды руки и с них падали в волну пламенеющие на заходящем солнце тяжелые капли, даже и тут он мучительно, до боли в голове и сердце думал о выборе между двумя полюсами, двумя новейшими учениями. Штраус или Шлейермахер? И то приставал к одному знамени и считал, что навсегда будет думать и чувствовать именно так; но проходил день, и волнами приливали иные мысли, но и те, старые, – не сдавались. И это было больнее всего – ощущать в себе борьбу противоречивых идей, мыслей, чувств.

А он так хотел пристать к одному из знамен. Наконец, когда он уже обессилел от этой внутренней борьбы, разум победил.

Он не сразу это понял, скорее почувствовал. Почувствовал, что жить стало свободнее, думать – острее.

Он перечитывал статьи Штрауса снова и снова, и смешно ему становилось от своих недавних сомнений.

Ведь здесь же почти все сказано! А остальное может додумать любой человек, если голова его не замутнена фанатичной верой.

Мы не должны мучить даже муху, похищающую у нас сахар, а бог может карать человека, заблуждения которого бессознательны, карать в десять тысяч раз более жестоко и на веки вечные!

Не зря он еще в детские годы удивлялся божеской жестокости.

«Человек родился свободным, он свободен!» – писал Фридрих все тому же Фрицу Греберу.

Приближался август, исполнялся год бременской жизни.

В воскресенье, идя к центральной площади, Фридрих услышал барабаны, увидел юных, безусых гвардейцев, выстроившихся для ежедневного парада, и вспомнил, как они с отцом въезжали в этот город под звуки того же марша.

Год назад он хотел стать известным поэтом. Тогда ему было семнадцать лет и тайные, могучие, великие силы ощущал он в себе. Эти силы и сейчас живут в нем, он их чувствовал в каждое мгновение жизни, но теперь он не тот наивный юноша, недавний школяр, натолкнувшийся на брошюру Гримма и прочитавший ее запоем тут же, в книжной лавке. Робкие слова известного профессора о справедливости и конституции казались ему тогда отчаянно смелой речью. И лишь теперь, когда он ощутил биение главных идей века, он мог спокойно оценивать смелость и робость каждого.

Год назад он мечтал печататься хотя бы в какой-нибудь, любой газете. Теперь в первую попавшуюся газету он не напишет. Теперь Гуцков просит у него статьи для своего «Телеграфа» – а этот журнал читают во всех германских государствах.

Но и сам Гуцков не такой-то уж смелый парень. Это Фридрих начал понимать тоже. Смелость больше в словах, да и то она чередуется с уступчивостью филистерскому духу.

Но статьи, которые задумал и писал сейчас Фридрих, можно было печатать лишь в «Телеграфе» – или не печатать нигде.

Какая бы еще газета поместила такие слова о своем поколении:

«…Мы хотим вырваться на простор свободного мира, хотим пренебречь осторожностью и бороться за венец жизни – подвиг… Нас запирают в темницы, называемые школами, а когда нас освобождают от школьной муштры, мы попадаем в объятия богини нашего века – полиции. Полиция, когда думаешь; полиция, когда говоришь; полиция, когда ходишь, ездишь верхом…».

«Будем же поэтому бороться за свободу, пока мы молоды и полны пламенной силы; кто знает, окажемся ли мы еще способными на это, когда к нам подкрадется старость», – писал Фридрих в другой статье, и это тоже печатал Гуцков.

И по-прежнему никто в огромном ганзейском городе Бремене не догадывался о том, какие великие идеи бурлят в голове молодого конторщика-практиканта Энгельса из фирмы Лейпольда.

С ним было приятно выпить пива, отправиться на прогулку верхом, попеть старинные хоралы в хоре певческой академии – всюду он был душой общества. Только зачем-то читал в клубе газеты на всех языках да вечером ложился спать поздно – не жалко ему было денег на свечи. Говорят, все книги почитывал, а что в тех книгах – все бред да вредные фантазии.

Осенью пришло новое увлечение.

Четыре раза в неделю, иногда перед обедом, иногда вечером, он стал ходить в фехтовальный зал.

Зал был через несколько улиц от конторы, и уже проходя мимо окон его, слыша треск клинков, чувствовал Фридрих в груди призывный гонг и невольно ускорял шаги.

Он надевал плотную фехтовальную куртку, спеша, волнуясь. Накидывал маску, всовывал руки в перчатки и бился, меняя партнеров.

Поначалу его кололи все.

– У вас хорошая подвижность, но мало резкости, – говорил пожилой учитель со шрамами на лице от многих юношеских дуэлей, участник наполеоновских войн. – Чтобы удар стал неожиданным, он должен быть мгновенным.

Фридрих тренировался, когда оставался в конторе один, тренировался в своей комнате вечером, утром.

Консул Лейпольд смотрел на это увлечение с понимающей улыбкой: молодежь, надо расходовать силы.

– Вот прежде были дуэли! – иногда вспоминал он.

И сына своего, Вилли, консул послал с Фридрихом. Но Вилли был медлителен, а когда партнер его атаковал, понапрасну злился.

Приближалось рождество. Неожиданно наступили морозные ясные дни. Небо было высокое и чистое, солнце на нем казалось небольшим, холодным и ярким.

Все покрылось льдом после долгих, неизвестно откуда взявшихся дождей. Деревья, крыши домов, столбы с фонарями – на всем переливались хрустальные сосульки. Говорили, что по ровному льду Везера можно добежать на коньках до ближних городов.

Фридрих зашел в лавку купить коньки, и торговец доверительно сообщил:

– Вы сегодня восьмидесятый. У нас уже много лет не было холодных зим. Еще один такой день, и мне будет нечем торговать.

Перед праздниками Фридрих помог пастору заколоть свинью.

Пасторша в подарок Фридриху вышила кошелек в любимые цвета – черный, красный, золотой – цвета свободного студенчества. А дочь пастора сделала из нитей тех же цветов кисточку для трубки.

Фридрих полеживал в комнате, покуривал трубку и наслаждался чтением собрания сочинений Гете, которое мама совсем недавно прислала ему на двадцатилетие.

…И вдруг началось наводнение.

Сначала небо заволокло тучами, повалил обычный мокрый снег, потом снег с дождем. Везер вспух, на него никто уже не смел выйти. Стала прибывать вода.

Предусмотрительный пастор попросил Фридриха заделать окна в подвал. Фридрих помогал ему в этих работах весь вечер.

Утром в доме на самом берегу конторщики собрались завтракать. Неожиданно дом их содрогнулся от страшного удара, стена затрещала, и в пролом прямо в комнату ввалилась огромная льдина, а за нею хлынул водопад пенящейся воды.

Весь день по городу плавали лодки, спасая детей и женщин. Комнату Фридриха тоже залило, и консул предложил пожить у него.

Через несколько часов выяснилось, что Фридрих стал консулу попросту необходим. У соседа вода заполнила подвалы, и теперь через стенку она проникала в подвал Лейпольда. А там кроме картофеля и бочек с ромом хранилась богатая коллекция вин.

Четыре ночи Вилли и Фридрих откачивали воду из подвала.

На столе им оставляли несколько бутылок рейнского вина, колбасу и большой кусок лучшего гамбургского мяса.

Спать хотелось через час после полуночи. Фридрих изо всех сил развлекал Вилли забавными историями или начинал показывать, как смешно звучат одни и те же фразы на нижненемецком, на других диалектах, по-голландски и португальски.

Вилли слушал, посапывая, потом неожиданно глаза его прикрывались и голова резко опускалась к столу. Но тут же он вздрагивал и, как гостеприимный хозяин, принимался угощать Фридриха.

– Ты, Фред, ешь, отец эту еду выставил для нас обоих.

На большой корабельной помпе он быстро уставал, задыхался, но качать надо было вдвоем. И Фридрих приостанавливался, чтобы дать Вилли отдых.

– Зря соседи уехали, не оставив нам ключи. Мы бы выкачали у них воду из погреба часа за четыре, и у нас бы стало сухо.

– Что ты, Фред, как можно! – испугался Вилли. – А ну как у них что-нибудь бы пропало, отцу пришлось бы платить.

Они как раз сидели на диване при двух свечах, бутылках вина и мясе после очередного откачивания.

– Ты любишь своего отца? – спросил вдруг Вилли.

– Когда живу в отдельности, – Фридрих улыбнулся.

– Да, тебе повезло. Отец тебя понимает и не держит при себе…

– Как сказать… – ответил Фридрих неопределенно.

– А я в прошлом году готов был в Америку уплыть. Там можно так вложить деньги, как нигде в мире, – мечтательно проговорил Вилли. – Свое дело – это, конечно, не младший компаньон при отце… Был бы хоть небольшой капитал, уплыл бы.

– А без капитала?

– Что ты, шутишь? – Вилли даже испугался. – Кто я такой без капитала?

– Меня твой старик посылал в ноябре на судно, уходящее в Америку. Там плыли эмигранты – страшная картина. В трюме койки в несколько этажей, все вместе. Свежего воздуха нет вовсе.

– Нищие везут с собой нищенство, – Вилли пренебрежительно махнул рукой. – Были бродягами здесь, будут ими и там. Я понимаю, когда едут солидные молодые люди, такие как мы с тобой… Вырвусь когда-нибудь из отцовского поводка!.. – снова мечтательно проговорил он.

– Они едут, чтобы стать свободными.

– Свободными? – Вилли удивился. – Свобода человека портит. – Он сказал это уверенно и отрезал большой кусок колбасы. – Работнику, чтобы он работал, нужен хозяин. Если им дать свободу, они развратятся и не будут трудиться.

– Ты же сам сказал, что мечтаешь о свободе.

– Кто? Я? Я о своем деле мечтаю, а свобода мне не нужна.

Снова поднялась вода и снова надо было ее откачивать.

В следующий перерыв Вилли спросил:

– А девушки у тебя были?

Фридрих ответил строкою из Гете:

– «Свою любовь ношу с собою вечно…».

– У меня тоже была, но теперь с нею все покончено. – Вилли грустно вздохнул. – Покончено навсегда. И все равно, иду по городу – так и тянет меня на ее улицу.

– Почему же тогда покончено? – удивился Фред.

Вилли посмотрел на него серьезно и важно.

– Надеюсь, ты никому не скажешь?

– Нет. – Фридрих даже усмехнулся.

– И в письме своим не сообщай. Что сегодня известно в Бармене, то через неделю будут обсуждать в Бремене… – Вилли набрал воздух и сообщил: – Я обручился. – Вид у него был важный, но безрадостный.

– Давно? – удивился Фридрих.

– А помнишь, отец давал званый обед. Это и была помолвка. Только смотри, никому, – снова предупредил он.

– Невесту я знаю?

– Нет. Я и сам ее видел два раза. Она ничего, хорошенькая. Отец у нее Шток-Мейер, фабрикант из Гамбурга.

– Почему Шток? Что это за фамилия такая: Трость-Мейер?

– Это его так прозвали, потому что у него фабрика тростей. Он на ней заработал большие деньги.

Фридрих вспомнил отцовскую черную лакированную трость, которой отец пугал в детстве, и чуть не рассмеялся: вот уж не предполагал, что встретится с будущим их производителем.

– Ей семнадцать лет, – стал сообщать шепотом Вилли, словно его могли подслушать. – Она даже не была на конфирмации. Поэтому надо молчать, а на пасхе будет официально объявлено. Она единственная наследница, а отец – пожилой, ну, он и торопится.

– Я тебя поздравляю, – вежливо сказал Фридрих.

– Спасибо, – серьезно ответил Вилли. – Кому что. Ты вот – любишь книги читать, а я хочу иметь свое дело.

А Фридриха уже несколько месяцев тянуло к Гегелю.

Это было понятно – ведь и Штраус называл себя учеником Гегеля.

Сначала Фридрих написал Фрицу Греберу, что собирается за бокалом пунша проштудировать царя философии.

Это была шутка. Ясно, что и «Философию истории» и «Феноменологию духа» за пуншем не прочитаешь – запутаешься в глубинах противоречивых мыслей. Греберы поняли всерьез.

Письма их были полны ужаса. Они молились за спасение друга и умоляли его. Умоляли отбросить вредное чтение, поносили Штрауса, «Молодую Германию», статьи Фридриха в «Телеграфе».

«Лучше бы ты в карты играл или ходил по борделям! – переживал Фриц. – За эти грехи можно, по крайней мере, вымолить прощение, из трясины же сомнений мало кто возвращался к богу».

А в газетах шла борьба, драка. Лучшие умы сражались за идеи Гегеля и против гегелингов.

В то время, когда Фридрих приехал в Бремен, приват-доцент Арнольд Руге стал выпускать в Галле «Галлеские ежегодники науки и искусства».

«Молодые гегельянцы и те, кто участвуют в ежегоднике, – опасная для государства секта, они отрицают личного бога, отвергают загробный мир и таинства, проповедуют религию земной жизни и откровенный атеизм». Фридрих прочитал эти строки в церковных газетах и сразу пошел в лавку за «Ежегодниками».

Несколько дней назад он скупил в лавке тома Берне и Гуцкова, переправил их тайно Бланку в Бармен.

– Все-то вам скандальное подавай, – покачал головой тот же хромой продавец. – Остро пишут приват-доценты. Беспокойные люди.

На первый взгляд статьи «Ежегодников» были от жизни далеки. Сам Руге, Бруно Бауэр и другие развивали и обсуждали мысли своего учителя, философа Гегеля.

Профессора Гегеля уже при жизни называли величайшим умом человечества. В жизни он был обыкновенным филистером, в науке – отважным искателем истины. Когда жизнь и наука сходились вместе – побеждали житейские интересы.

Король назвал учение Гегеля «прусской государственной философией». За это Гегель назвал государство прусского короля совершенным.

Все, что создает история, – действительно и разумно, писал философ. Прусское государство создано – значит, оно необходимо.

Королю некогда было вчитываться в глубины книжной мудрости, и он не заметил, что дальше философ писал: если какое-то явление и даже государственная система перестает быть необходимой, она становится недействительной и неразумной.

И слова о Евангелии тоже король упустил, а Гегель говорил, что сюжеты священного писания надо считать обыкновенными произведениями светской литературы: вера же не имеет ничего общего с этими заурядными рассказами.

То, что не заметил король, прочитали молодые гегельянцы. Они поняли, что главное в книгах учителя – поиски и раздумья, беспокойство и развитие всего существующего.

«Старик открыл бурные потоки мысли и сам же поставил им искусственные преграды, но потоки сметут препятствия», – говорили они.

«Хватит штопать чулки истории! – призывали самые смелые. – История – это путь освобождения человека от всевозможных оков».

Берне бомбил прусское государство, королей и чиновников в политических памфлетах.

Молодые гегельянцы доказывали теоретически, в философии, что сегодняшнее прусское государство – неразумно, потому оно перестало быть необходимым. Они призывали скорей установить государство разума и свободы.

Снова Фридрих ходил по бременским улицам, и в голове его боролись, сталкивались, отступали и побеждали идеи века.

Ему по-прежнему не с кем было поговорить, и он по привычке писал письма Греберам, хотя, конечно же, знал, что братья отстали и понять им его уже не дано.

Братья отвечали редко. Им даже в руках страшно было держать письма от бывшего школьного товарища.

Послания их были полны ругани, нелепых мыслей.

В конце концов и Фридрих не сдержался, отписал старшему Г реберу:

«Не тебе бы, ночному колпаку в политике, хулить мои политические убеждения. Если оставить тебя в покое в твоем сельском приходе – высшей цели ты себе, конечно, и не ставишь – и дать возможность мирно прогуливаться каждый вечер с госпожой попадьей и несколькими молодыми поповичами, чтобы никакая напасть тебя не коснулась, то ты будешь утопать в блаженстве и не станешь думать о злодее Ф. Энгельсе, который выступает с рассуждениями против существующего порядка. Эх вы – герои! Но вы будете все же вовлечены в политику; поток времени затопит ваше идиллическое царство, и тогда вы окажетесь в тупике. Деятельность, жизнь, юношеское мужество – вот в чем истинный смысл!»

Его статьи в «Телеграфе» часто цитировали критики. Он подписывал их псевдонимом Ф. Освальд. И они не догадывались, что автору статей едва исполнилось двадцать лет.

Вместе с двумя поэтами из «Молодой Германии» он собирался перевести с английского великого Шелли, друга Байрона, и уже вел переговоры с издателями.

Но теперь, после Берне и Гегеля, после статей младогегельянцев, писатели из «Молодой Германии» все чаще казались ему людьми робкими.

Гуцков же считал Ф. Освальда самым крайним из своих авторов и уже стал осторожно исправлять его мысли.

В последние полгода старший Гребер не писал больше писем. Фриц же прислал срочное письмо с мольбой спасти его от позора: он проиграл тридцать талеров, и если Фридрих не выручит его до воскресенья, то выход будет один – смерть.

Фридрих немедленно вытряс все, что было в карманах, и послал необходимую сумму бывшему другу.

Получив деньги, Фриц тут же обругал последние статьи Ф. Освальда в «Телеграфе».

«А ведь я так мечтал, что ты станешь знаменитым поэтом, и сам король наградит тебя знаками отличия», – писал Фриц.

Это Фридриха рассмешило вконец.

«За знаки почести со стороны королей – благодарю покорно. К чему все это? Орден, золотая табакерка, почетный кубок от короля – это в наше время скорее позор, чем почесть. Мы все благодарим покорно за такого рода вещи и, слава богу, застрахованы от них: с тех пор как я поместил в „Телеграфе“ свою статью об Э.М. Арндте, даже сумасшедшему баварскому королю не придет в голову нацепить мне подобный дурацкий бубенчик или же приложить печать раболепия на спину. Теперь чем человек подлее, подобострастнее, раболепнее, тем больше он получает орденов.
Твой Ф . Энгельс ».

Я теперь яростно фехтую и смогу в скором времени зарубить всех вас. За последний месяц у меня здесь были две дуэли: первый противник взял назад оскорбительные слова… со вторым я дрался вчера и сделал ему знатную насечку на лбу, ровнехонько сверху вниз, великолепную приму.

Прощай.

То было последнее письмо Греберам. Больше они уже никогда не писали ему. Да и Фридрих не писал им.

За три дня до пасхи 1841 года он в последний раз прошелся по суетливой набережной вдоль Везера, в последний раз перевел и переписал письма в конторе консула Лейпольда, поужинал в кругу пасторской семьи и принял парад на площади перед ратушей.