Давайте попутешествуем по Москве далекого 1842 года. Проснемся перед рассветом, облачимся в панталоны со штрипками, мягкие сапоги, туго накрахмаленную манишку, черный фрак. Поверх же, если снег — енотовую шубу, если дождь — камлотовую шинель… Или нет, чтобы не отставать от стремительно меняющейся моды, фрак выберем оливкового цвета, а шинель заменим длинной бекешей. Теперь осторожно, чтобы не разбудить соседей, спустимся по скрипучей деревянной лестнице, смело минуем двор, огромную лужу и очутимся на еще тихой, но уже отнюдь не пустынной московской улице.
С наступлением раннего утра в Москве, когда она еще спит глубоким сном, медленно тянутся по улицам возы с дровами; подмосковные мужики везут на рынки овощи и молоко, и первая деятельность проявляется в калашнях, откуда отправляются на больших длинных лотках в симметрическом порядке укладенные калачи и булки; спустя немного времени появляются на улицах кухарки, потом повара с кульками, понемногу выползают калиберные извозчики, а зимой санные ваньки, которые нарочно выезжают для поваров; дворники, лениво потягиваясь, выходят с метлами и тачками мести мостовую, водовозы на клячах тянутся к фонтанам, нищие пробираются к заутрене, кучера ведут лошадей в кузни, обычный пьяница направляет путь в кабак; девушка в салопе возвращается с ночлега из гостей, овощной купец отворяет лавку и выставляет в дверях кадки с морковью и репой; выбегают мастеровые мальчики с посылками от хозяев, хожалый навещает будки.
Но нам сегодня некуда спешить, мы садимся на завалинку и наблюдаем нравы. Они зависят во многом от того, в какой части города стоит наш дом. Если в Лефортово, то вокруг будет сновать фабричный, большей частью молодой и бессемейный народ, а деревенский пейзаж подпортят трубы ткацких мануфактур и кособокие кабаки низшего разряда. Если на Пречистенке, вдали от торговой и заводской Москвы, в так называемой дворянской части города, то здесь будут радовать глаз и чисто выметенные мостовые, и аккуратные желтые домики с колоннами на фасаде, и опрятно одетая публика. По другую же сторону Москвы-реки тон задает купеческое племя.
Житель Замоскворечья (разумеется, исключая несколько домов, где живут дворяне) уже встает, когда на Арбате и Пречистенке только что ложатся спать, и ложится спать тогда, когда по другую сторону реки только что начинается вечер. Там жизнь деятельная и общественная, здесь жизнь частная, спокойная, которая вся заключается в одном маленьком домике и его семейном быте; в длинных, пересекающихся между собой переулках вы не видите почти никакого движения, и редко прогремит там щегольская карета, на которую почти всегда высоваваются из окон.
Но если дом наш стоит при въезде в Замоскворечье — на Болоте, то надо бросить все дела и срочно подыскивать себе другое пристанище. Во-первых, здесь самое сырое место Москвы. Недаром же лукавые купцы облюбовали Болотную площадь для хлебной торговли. Мука волгнет (мокнет) и хлеб-батюшко тяжелеет. Во-вторых, рядом Скотопригонный двор — самая грязная московская площадь, куда гонят скот для продовольствия всего города. И в-третьих, под самым носом чернеет зловещий развратный трактир «Волчья долина», обходить который советуют далеко стороной.
Велика Москва, и каждый выбирает в ней жилье по достатку и обычаю.
Но сидеть на завалинке и подмечать нравы — занятие скучное, однообразное, только немощным старикам в радость. До недавнего времени и дела никому не было до обычаев простонародья. Нынче же среди студентов Московского университета и прочих ученых мужей стали появляться сумасброды, которые, что ни скажет мужик, все в тетрадку заносят. Но для таких занятий надо и одеваться попроще, и бороду отращивать. Оливковый же фрак требует, чтобы мы философствовали, рассуждали о высоких материях, недоступных народу. К примеру, о прочитанном в «Московских ведомостях». Пишут, что Англия, Австрия, Пруссия, Франция и Россия ратифицировали трактат о прекращении торга неграми. Теперь африканцы вроде господ станут, не чета нашему сиволапому мужику, которого и на ассигнацию, и на кобылку выменять можно. То-то один камер-лакей при выходе в отставку просил за долговременную и честную службу назначить его «не в пример другим» арапом. Им и жалованья больше положено, и полная свобода от своего господина по новому закону.
Пишут еще, что гробы подешевели. Двухаршинный, без обивки, теперь по тарифу тридцать три копейки стоит. Видать, мрут в сей год мало, вот и сбили цену.
Купцу Парману дали десятилетнюю привилегию «на новоизобретенный способ расположения лучших пород пиявок». Жуликоватый народ эти московские негоцианты, но хватка есть. А теперь даже и за просвещением потянулись.
Осенью и зимой купец в воскресенье на бенефисы везет свое семейство в театр и берет, смотря по состоянию, бельэтаж или другие ложи высшего разряда. При выборе пиес он заботится, чтобы это была какая-нибудь ужасная «пользительная» трагедия или другая какая-нибудь штука, только понятливая и разговорная, в коей бы можно было видеть руководство к различным курьезным «чувствиям». Он не любит опер, потому что за музыкой не разбирает слов арий. «И что тут глядеть, — говорит он, — поют словно не по-русски, да притом и натура тут не предвидится, поет умирая, в любви ответа просит и письмецо читает, а все поет; така дичь и сумбурщина». Он также не любит балетов, потому что «в них ахтеры словно немые и до многого в их сентенциях не доберешься, да притом-с ведь и скандал велик; не годится, больно не годится, для дочек глядеть, как иной-то выше головы ноги таращит или как иная словно оводом вертится и как бесенок ногами виляет, так что того и гляди, посрамит себя окаянная и великую конфузию всем причинить может.
Но справедливости ради следует сказать, что все более людей из купеческого сословия становятся истинно просвещенными людьми. Их можно увидеть на заседаниях Московского общества испытателей природы, на публичных лекциях по физиологии профессора Филомафитского, в Большом театре, где недавно поставили оперу Михаила Глинки «Жизнь за царя».
Но конечно, основная масса грамотных людей ограничивается единственным культурным мероприятием — чтением «Московских ведомостей». Чем только газеты не морочат наши головы, какие только мерзости не возвеличивают! Почитаешь, так весь мир только и занят, что военными ошибками, осадами, покушениями, мятежами. Из Нью-Йорка передают: «Индейцы поджигают дома колонистов». Из Лондона: «Британские войска после нескольких сражений заняли город Гизни и разрушили его». Из Бейрута: «Французы преследовали бегущих». Всем неймется, и тем, кто живет наподобие дикарей, и тем, кто мнит себя цивилизованным миром. Сидели бы лучше дома, на завалинке, наблюдали нравы и рассуждали о тернистых путях судьбы, от которой не убежишь. А коль невтерпеж, коль силушку испытать охота, выходи в Масленую неделю к Москворецкому мосту и тешься на кулачках в одиночном бою или стенка на стенку…
А это что за газетный вздор?.. «Конгресс Техаса, в Америке, назначил каждой женщине, которая в течение года выйдет замуж за гражданина республики, уже бывшего гражданином во время объявления независимости, 2982 акра (около 1109 десятин) плодородной земли». Вот и понимай написанное как хочешь. Пожалуй, с бабами у них туговато, а землицы вдоволь. И пусть едут к ним на край света, баба с возу — кобыле легче. А нам и в Первопрестольной по нраву. Эй, извозчик, стой! Возьми на Ильинку. Только не шибко, знаю я вашу бесовскую породу.
Когда я иду по улице и взгляну случайно на извозчика, которого здесь можно встретить на каждом шагу, мне как-то всегда приходит мысль, что за чудный человек извозчик? Мне кажется, он непременно, поневоле должен быть большой наблюдатель нравов, а необходимость приноравливаться ежедневно к новым характерам какого-нибудь десятка людей делает нечувствительно из него сметливого и тонкого человека. И если вникнуть хорошенько, то что за странная жизнь и что за тяжелое ремесло этого извозчика, пропускаемого ежедневно каждым из нас без всякого внимания, между тем как он почти для каждого из нас более или менее необходим! Возьмите, в чем проходит его день. Выехав с постоялого двора, приклеенный к своим дрожкам, он смотрит во все стороны огромного города, не зная, где приведется ему на своем разбитом рысаке гранить московскую мостовую. Вдруг очутился он под Донским или в Лефортове, на Зацепе или Воробьевых горах. То везет угрюмого сутягу, не говорящего с ним ни слова, толстого, как бочку, и шибко вредящего его рессорам; то катается с забубённым кутилою, требующим от его клячи лихой езды; то везет капризную старуху, досадующую на то, что дрожки толкают ее по ухабам; то едет с пьяным шишиморой, который ни за что ни про что сильно беспокоит его под бока и дает подзатыльники за то только, что он не предостерег от падения его шляпу, находившуюся набекрене… Одетый в вечно синем армяке, с медной на спине дощечкой, свидетельствующей о номере, под которым известна в Думе его особа, покорный капризу часто наикапризнейших седоков, вознаграждаемый отмораживанием членов и нередко напрасными побоями буянов, идет он своим терновым путем к сырой могиле — единственному месту, куда не он, а его уже повезут люди.
Но Москва ни по ком не плачет, слезам не верит и воле не потакает. Из Москвы, как с большой горы, все видать: и как смерть за каждым приходит, и как уводит человека на высший суд. Там-то за все спросится, за все ответ держать. Помнят об этом москвичи и загодя готовятся к своему смертному часу. Комитет для просящих милостыню устраивает для нищих обеденные столы у Сухаревой башни и близ Смоленского рынка. Московское благотворительное общество разыскивает поистине нуждающихся в помощи бедняков и выплачивает им пособия. Тюремный комитет заботится о нуждах арестантов и членах их семей. Многочисленные, построенные на пожертвования москвичей богадельни, приюты, больницы каждодневно получают от благодетелей, многие из которых даже имена свои скрывают, возы с булками, калачами, солониной, сукном и прочим товаром.
Москва — сердце России и нигде в ней не проявляется так сильно характер русского народа… Московские жители гостеприимны, откровенны, услужливы, добры, легко знакомятся, щедры и вообще любят рассеянный и просторный образ жизни.
Московское утро набирает силу, все шумнее заявляет о себе будничный рабочий день, особенно в центре города. Приближаясь к Гостиному двору и Рядам, невольно ощущаешь, как на тебя накатывается многоголосый вал торговой предприимчивости.
— Свечи сальны, светильни бумажны, ясно горят, продаться хотят!..
— Блины горячи, с лучком и перцем, собачьим сердцем!..
— Ниточки! Ниточки! Ниточки!..
Розничная торговля идет в Ножевой линии и многочисленных рядах: Узеньком, Широком, Шляпном, Шелковом, Серебряном, Медном, Скобяном, Суровском, Суконном, Квасном. Оптовая — в Ветошном ряду, на Казанском, Пантелеевском и Бубновском подворьях.
Я часто любил шататься по Рядам без цели, от скуки. Купцы, бывало, так привыкли, что я ничего не покупал, а только ротозейничал, что мне никто и не кричал: «Пожалуйте-с, почтенный господин, что покупаете-с?!» Но зато я любовался, как они досаждали своим криком другим… Но кроме крика купцов, если что делает путешествие по Рядам несносным, это шалости мальчиков, находящихся при лавках, которые беспрестанно возятся среди дороги, так что того и гляди, что собьют вас с ног, и множество нищих, решительно мешающих рассчитываться. Сверх того удивительное неудобство для ходьбы представляет худо вымощенный пол в самих Рядах, где камни бывают разделены большими ямами, так что если немного зазеваешься, то легко можно свернуть себе ногу. Темнота, существующая во всех внутренних Рядах, почти лишает возможности различать цвета, в особенности когда купец умышленно старается вам заслонить свет для того, чтоб в тени товар его, как и многие вещи на свете, имел больше эффекта. Порядочный купец вас не обочтет, не обмерит и не обманет ценою; беспорядочный же — только развесьте уши — так обкарнает и продаст такой сентиментальный товар, что вы и дома не скажетесь. Проторговавшийся каким-нибудь случаем купец убежищем для своего рассеяния от тяжелых горестей здешней жизни обыкновенно избирает Марьину Рощу, где он уже с неистовством предается музыке, пению и поглощению разного рода дешевых горячительных напитков.
Да, по праву Москву называют крупнейшим коммерческим центром России. Ее снабжают левантскими (шелк, хлопок) и колониальными (пряности, сахар, кофе) товарами порты Балтийского, Черного и Азовского морей. Сибирь поставляет изделия горнозаводской промышленности. Хлеборобные южные губернии — продовольственные запасы. И со всех сторон везут лен, пеньку, сало, поташ, ягоду, гриб и овощ. Растут торговые обороты, и купец с рубля ступает на десять, на сто. Глядишь, а он уже тысячами ворочает, посылает детей учиться в Коммерческое и Мещанское училища, сам ездит за границу набираться уму-разуму на тамошних фабриках и биржах. Появились среди молодых московских торговцев и такие, что кончают университет, бреют бороду и рядятся во фрак.
Дворяне с опаской поглядывают на превращения купца, продолжая, как боевым знаменем, размахивать своим генеалогическим древом, одновременно выплачивая долги дедовскими особняками и переезжая жить в меблированные комнаты с клопами и сырыми потолками. Да что дворянин, даже чиновник — вечная опора русского бюрократизма и постоянства! — начал приобретать новые черты.
Не забудьте, что нынешний чиновник в Москве получает порядочное штатное жалованье, не назначаемое, как случалось иногда, по капризу секретаря. Он имеет тоже свою амбицию и гордость, порицает взятки, ходит в опрятном мундирном фраке с пуговицами под клапанами; манишка у него с запонками, он при часах, а часы у него с золотой цепочкой; хохол его завит и раздушен, сапоги — как зеркало и на высоких каблучках; у него на руке, которую прежний подьячий вам протягивал всю в масле и чернилах, блестит бриллиантовое колечко. Он часто обедает у Шевалье и Будье, курит предорогие пахитоски, воображает, что говорит по-французски, не употребляя ничего, кроме го-сотерна и шампанского, приказывая последнее подавать непременно на льду в серебряной вазе; танцует мазурки и голопады в маскарадах Немецкого клуба и Купеческого собрания, прогуливается в Элизиуме и нередко бывает львом Кремлевского сада; строит курбеты барышням; ищет себе богатую невесту, требуя, чтоб она была непременно милашка и благородная; сидит в театрах в креслах, гордо посматривая в зрительную трубу на ложи, да еще произносит свои приговоры на артистов, хлопая с самонадеянностью в ладоши или иногда, смотря по капризу, употребляя и змеиное шипение. Ну, попробуйте к такому чиновнику сунуться с пятью рублями. Да он вас вызовет на дуэль! Нынешний порядочный чиновник не берет таких крошечных денег. Все, что он может для вас сделать, это идти с вами, как знакомый, обедать в гостиницу. Ступайте же, пообедайте с ним и потом сочтите, что он вам будет стоить.
Бесконечен ряд самобытных московских типов. Здесь и оброчные крестьяне всех российских губерний, и отставные солдаты суворовских походов, и раскольники всех мастей, и прожившиеся помещики, пристроившиеся приживальщиками, и чужеземцы со всего света…
Но позвольте, а где город, о котором лет десять назад писал Пушкин: «Москва доныне центр нашего просвещения; в Москве родились и воспитывались, по большей части, писатели коренные русские…» Разве не здесь получили образование и начали печататься Карамзин, Жуковский, Белинский, Хомяков? Разве не в московских особняках живут Петр Вяземский, Денис Давыдов, Сергей Аксаков? Разве не великий Гоголь и юный Лев Толстой топчут московские мостовые?
Заглянем в первую попавшуюся по дороге книжную лавчонку, к примеру, Московского университета, что напротив Страстного монастыря.
— Что новенького?
— Пожалуйте. «Лучшие наставления для беременных», «Статистика» Зябловского, «Сельский домашний лечебник»… — начинает перечислять шустрый приказчик.
— Нет-нет, мне бы чего-нибудь из изящной словесности.
— «О воздыхании голубицы, или О пользе слез». Весьма назидательная и душепитательная книжица. Имеется еще философско-нравственная: «Переписка жителя Луны с жителем Земли».
— А наших известных сочинителей нет ли чего новенького?
— Как же, и для ценителей изящного стараемся. Вот только что из типографии «Похождения Чичикова, или Мертвые души» Гоголя, «История Петра Великого» Полевого, «Солдатские досуги» казака Владимира Луганского, «Москва и москвичи» Загоскина, «Сумерки» Баратынского, «Часы выздоровления» Полежаева, «Стихотворения» Лермонтова…
Мы же выбрали «Очерки московской жизни» Петра Вистенгофа, цитируем которого с раннего утра, прогуливаясь по городу. К сожалению, его имя за последующие полтора столетия было крепко-накрепко забыто. В Литературной энциклопедии о нем ни слова, в Лермонтовской все его творчество приписывается брату Павлу Федоровичу. И лишь совсем недавно, благодаря биографическому словарю «Русские писатели. 1800–1917», мы узнали, что Петр Федорович родился в 1811 году, учился в Московском благородном пансионе, служил в Московской палате гражданского суда, Московском губернском управлении, в канцелярии московского гражданского губернатора. После публикации в 1842 году «Очерков московской жизни» переехал на службу в Тверь. В 1849 году Петру Федоровичу удалось опубликовать роман «Урод» — чрезвычайно примитивное сочинение, в котором автор, видимо, решил свести счеты с сильно досадившим ему женским полом. Другое сочинение — небольшая сценка «Стрикулист» — говорит лишь о том, что автор большой дока в карточной игре. Было еще несколько попыток литературной деятельности, но либо ее не замечала литературная критика, либо вовсе отказывались печатать. Зато «Очеркам московской жизни» уделили внимание многие газеты и журналы.
«Северная пчела»: «Жаль, что г. Вистенгоф или, лучше сказать, очерки его родились поздно. Выйди очерки лет за пятьдесят, они составили бы увеселительное чтение».
«Отечественные записки»: «Желание автора посмеяться скрыло от него Москву, произвело книгу одностороннюю, поверхностную, пустую».
«Библиотека для чтения»: «В самой утробе матушки Москвы затевается злой умысел против нее, пишутся какие-то бесцветные «очерки», московская жизнь блекнет под чьим-то услужливым пером».
«Современник»: «Общие места вытеснили всю частность. Сословия московские, их нравы и прочие черты быта не поражают читателя особенностями, он все это встречал и в Архангельске, и в Астрахани. Надобно было вникнуть в то, чего нигде не найдешь, кроме Москвы».
«Москвитянин»: «Автор слишком увлекся тоном насмешки и тем повредил много истине нравов среднего и особенно купеческого сословия».
Лишь Белинский заметил проблески таланта у тридцатилетнего автора первой книжки, хоть тоже не обошелся без «но»: «Второе — «Очерки московской жизни» — носит на себе новое литературное имя — г. Вистенгофа и обнаруживает местами замечательную наблюдательность и умение схватывать характеристические черты общества, но лишено определенного взгляда, который обнаруживал бы, что автор умеет не только наблюдать, но и судить».
Минуло семь десятилетий с тех пор, как газеты да журналы критиковали первую книгу Вистенгофа, когда в многотомном иллюстрированном труде «Москва в ее прошлом и настоящем» перепечатали «Очерки московской жизни». От второго до третьего издания путь был короче — пять десятилетий, от третьего до четвертого — два с половиной года.
Имя талантливого очеркиста было забыто еще современниками. Может быть, это послужило одной из причин его самоубийства 11 мая 1855 года, «находясь не в здравом состоянии рассудка». Но жизнь первой книги Петра Вистенгофа продолжается, и это ли не лучший памятник летописцу московских нравов?