Пристала я к Маше: "Пей да пей травку!" Скрепя сердце пила она; ну, а помощи не было: изводится просто девочка… Целую зиму мы с нею горевали… С весной, с теплом словно полегшило; цветней стала, в рост пошла. Дивно только мне, что все она будто сонная целый день ходит. Молчу пока, да замечаю… Там уж так пошло, что где она ни присядет, там сейчас и заснет… Беспокоилась я этим, да вижу, девочка все краше да краше, — может, думаю, это недуг выходит, и все молчу себе.
Вот одной ночью — звездно, тепло было — немоглось мне, и я не спала. И вижу, вскочила моя Маша, постояла, прислушалась — все тихо, — и выскользнула в дверь.
Сердце у меня забилось… жду, жду — долго ее нету! Не утерпела я, вышла. На дворе пусто — где она? Да гляжу на огород, а по огороду что-то белое так и носится, так и вьется… Перепугалася я до смерти. "Маша! Маша!" закричала. Она как ахнет и словно обмерла. Я к ней. "Что ты тут делаешь?" Схватила ее за руку, привела в избу, Федю разбудила, лучину засветила, смотрю на нее, а она белая, белая стоит. Стали мы допрашивать, укорять; у ней слезы градом:
— Не воспрещайте, родные! Я ведь словно в неволе сижу!.. Тяжело мне… Часто не спится по ночам; я как выйду, погуляю — полегчает. Никто того не знает, не ведает — беды вам никакой не будет, а мне-то хоть ночью на свет божий поглядеть, хоть дохнуть вольно! — Речь ее такая живая, торопливая, слезы сыплются…
— Бог с тобою, Маша! — говорю. — Жить бы тебе, как люди живут… Отбыла барщину, да и не боишься ничего… А то вот по ночам бродишь, а днем показаться за ворота не смеешь.
— Не могу, — шепчет, — не могу! Вы хоть убейте меня — не хочу!
А Федя только приговаривает: "Быть беде!" Убеждать, уговаривать, — а она нас не словами, горючими слезами молит.