Я прочла до конца «Архипелаг ГУЛАГ»; отбросила книгу с воплем: «Лучше я сама через это пройду, но читать я об этом не стану!» Книга написана либо для очень сильных людей, либо для очень толстокожих. Я не принадлежу ни к тем, ни к другим, и мне такие вещи читать небезопасно — могу в окошко выпрыгнуть, а могу и за автомат взяться. Особенно страшными мне показались «Столыпины». Кроме того, у меня в душе живет постоянный, ровный и холодный ужас этапа Мандельштама: так ведь никто и не знает, что с ним было, что привело его к гибели.

В «Крестах» меня готовили к этапу. Рассказали, как нужно обходиться с водой, предупредили, что будут давать селедку, которую нельзя есть ни в коем случае. Я шла спокойно, хотя и прихрамывала из-за моих чертовых нарывов.

Перед отправкой — последний крестовский обыск. Все зеки уже построены в коридоре, томятся, а меня все раздевают-одевают. Заставили размотать бинты, крохоборы! Отобрали все написанное моей рукой, даже черновик кассационной жалобы в Верховный суд. Впрочем, это немудрено, так как она звучит не столько жалобно, сколько изобличающе.

Затем нас погрузили в тюремные машины и повезли на вокзал. Я смотрю в щель «стаканчика», прощаюсь с городом.

Набережная, Литейный мост. Литейный проспект… Мамочки! Жуковская! Мы сворачиваем на Жуковскую и проезжаем мимо моего дома. Я успеваю трижды перекрестить его. Видно, надолго меня увезут, если такое знамение! Задворки Московского вокзала, автоматчики, собаки — и началось!

Я могу с чистой совестью сказать, что на этапе я не столько страдала. Я измучилась, в Воркуту прибыла еле живая, но мне было легче, чем другим. Во-первых, я по природе аскет и могу обходиться довольно долго без питья и еды, могу расслабляться и спать в любом положении. Кондовые этапные пытки на меня не действовали: я почти ничего не ела, пила очень мало воды. У меня была полиэтиленовая банка, которую мне в «Крестах» раздобыли специально для этапа; если зеки, когда их поили, выпивали за один раз по нескольку кружек, то я делала из кружки два-три глотка, наполняла свою банку, а оставшейся в кружке водой нахально умывалась на глазах у обалдевших конвоиров. Если было душно, я дышала через платок, смоченный все той же водой. Если в туалет выводили всего два раза в день — я от этого не страдала. Но я истерзалась, слушая, как здоровенные мужики часами вымаливают глоток воды. Если конвоир был не последней сволочью, я через него передавала воду больным. Слушать, как плачут мужчины, — нет, я этого не люблю!

До сих пор не понимаю, для чего это все?!

Забавно складывались отношения между мною и остальными зеками-мужчинами. Я почти все время была единственной женщиной в вагоне. Сначала — дикие вопли, скопища рож и рук в решетках, пока меня ведут по коридору в последнюю камеру. Мат, всяческие гнусности, оскорбительные комплименты. Я отвечаю полным молчанием. В мою камеру летят записки: соседи проталкивают их в отверстия решетки. К забаве подключаются и конвоиры. «Я не принимаю записок»,— объявляю я, дождавшись паузы в этом концерте и притворяясь спящей. Через час все успокаиваются. Кто-нибудь из конвоиров объявляет: «Она политическая». Начинается новый ажиотаж. Теперь мне со всех сторон предлагают помощь, дают советы. Зеки, едущие на поселение, делают заявки на покровительство в будущем. Я смеюсь: какое покровительство? Вы на карачках выползли на поселение через УДО, а я еду в ссылку, успев довести до белого каления энное количество советских опричников. Защита!..

Находятся двое-трое достаточно информированных ребят, завязывается нормальная беседа, и до следующей пересылки — никакого мата! Все довольны. Новая пересылка, новый вагон — все начинается сызнова.