Илл. С. Большакова

I

В квартире купца Александра Гавриловича Сторукина спущены были шторы, и было темно…

Дом принадлежал ему, пятиэтажный, старинный, на Гороховой улице.

Самому ему было лет за шестьдесят, если не все семьдесят. Но он взбирался на пятый этаж еще легко.

И с пустыми руками не возвращался; под мышкой нес картину.

Он усаживался с ней у окна единственной светлой комнаты, в которой проводил большую часть жизни, рассматривал покупку, освежал скипидаром, мыл спиртом, и хороша ли была картина, плоха ли — в обоих случаях уничтожал ее: от живописи оставалась только бледная тень.

Но Сторукин восхищался ее колоритом, рисунком и, перелистав справочники и руководства для коллекционеров, определял, к какой школе она принадлежит и какому мастеру ее можно приписать; потом присоединял к грудам картин, которыми наполнены были уже остальные комнаты, где жили пауки, мокрицы и, может быть, призраки.

На Ново-Александровском рынке Сторукин дорого не платил: чем дешевле доставалось произведение великого художника, там радостнее билось его сердце. Он удивлялся невежеству торговцев и по праздникам посещал церковь, где горячо молился.

Ходил он в засаленном сюртуке, брил лицо, не бывал в трактирах, не знал женщин; был беспощаден к квартирантам, с которых взимал плату лично Б сопровождении дворника; прислугу не держал, боялся, что его отравят; сам варил себе гречневую и манную разминаю, питался воблой и ветчиной, ничего не пил, кроме чая. Был скряга, и весь дом презирал его.

Вид у него был опущенный, но часто глаза его и сухие губы расцветали улыбкой несказанной радости.

Он не обращался к адвокатам о выселении неисправных квартирантов, а вел дела сам; посредников не любил, берег деньги. И никто, кроме маленького, невзрачного человека, который вечером аккуратно приходил к нему уже десять лет подряд, не знал, что самые большие радости Сторукину доставляют смываемые им картины.

Этот человек, которого Сторукин называл просто Порфивей — Порфирий Калистратович Девочкин — служил в Мещанской управе писцом за ничтожное жалованье и под диктовку Сторукина писал прошения мировому судье, составлял каталоги картин, отличался молчаливостью.

Сторукин платил ему, разумеется, тоже гроши, но Девочкин не заикался о прибавке. Он бесконечно долго носил одно и то же платье; уже вытерлись швы, а сюртучок — чистенький и как будто свежий; и бесчисленные заплаты на сапогах сверкали безукоризненной ваксой. Он даже ухитрялся носить перчатки, у него были часики с цепочкой и записная книжка с серебряным карандашиком.

За десять дет Девочкин не узнал, была ли когда-либо семья у Сторукина и почему он одинок. А Сторукин, по-видимому, даже не интересовался, почему Девочкин не носил обручального кольца.

Сторукин имел только представление о Девочкине, как о трезвом, аккуратном, но бедном и жалком человечке, а Девочкин знал, что Сторукин не только неопрятный, скупой и противный, но и любящий за бесценок приобретать драгоценные картины, очень богатый и малограмотный, не внушающий к себе ни малейшей жалости человек.

Ему не было известно, какой капитал у Сторукина, но, приблизительно, оценивал он старика тысяч в пятьсот, не считая дома, в котором было сто мелких квартир и десять магазинов.

II

Проходили дни, недели, годы. Неизменно, несмотря ни на какую погоду, бродил по рынку Александр Гаврилович и, возвращаясь вечером домой, встречал на лестнице поджидавшего его чистенького, бесцветного и услужливого человека в худеньком пальто, с портфелем, в котором лежали переписанные жемчужным почерком прошения и письма торговцев, с которыми у Сторукина были денежные отношения.

— Здравствуйте, Александр Гаврилович, — кланялся Девочкин.

— Здравствуй, Порфиша, — отвечал Сторукин и впускал секретаря в квартиру.

— Холодненько сегодня.

— Морозец!

— Согрей-ка чайку! — предлагал Сторукин.

Немедленно согревал на спиртовой камфорке синий чайник исполнительный Девочкин и первый стакан наливал себе. Давно уже не боялся Сторукин Девочкина, но вошло в обычай: второй и последующий стаканы пил Сторукин, а Девочкин от повторения отказывался, он не прикасался даже к колбасе и к вобле; он был сама умеренность.

Все нравилось Сторукину в Девочкине, даже то, что на вид он казался мальчиком. Есть такие мальчики, страдающие собачьей старостью; не растет ни бороды, ни усов, а вокруг глаз и на лбу морщины, и ни кровинки в лице. Впрочем, сеялись темные усики на верхней губе Девочкина, и он умел закручивать их и смазывать, чтобы лучше держались кончики, смолистой помадой.

Ежедневно видались и друг друга не знали ни Сторукин, ни Девочкин, но чем дальше, тем прилежнее друг о друге думали.

То, что стал думать о Сторукине Девочкин, пришло ему в голову еще с первого вечера, когда он сделался его домашним секретарем за пятнадцать рублей в месяц. А то, чем занята мысль Сторукина о Девочкине, зародилась в нем в последнее время, когда он переходил улицу, был сбит с ног мотором и только чуду был обязан тем, что отделался легкими ушибами: Господь спас.

III

Дня четыре не выходил Сторукин из дома и соскучился по картинам. Поздней ночью не спалось, жутко стало ему от бессонницы. Ноги млели, но он мог ходить. Он встал и с керосиновой лампой в руке вошел в залу, набитую картинами по обеим сторонам; они были сложены, как «дрова». Тускло блестели золотые рамы; паутина и пыль, как серый бархат, покрывали ребра рам и картин. Рядом с залой еще были две комнаты поменьше, тоже набитые картинами; и такой же толстый серый бархат лежал на них. Он вытащил наугад одну из картин и не мог разобрать, «Старуха» ли это Рембрандта или «Грозовая ночь» Сальватора Розы. Когда он задвинул назад картину, раздался писк: он потревожил мышиное гнездо. Жуткое чувство стало тяжелее; и вдруг он совершенно ясно увидел перед собой бледное лицо Девочкина, с его собачьей старостью и вверх закрученными, чуть заметными усиками. На мгновение появилось оно и исчезло. Александр Гаврилович махнул рукой на картины и поторопился вернуться в постель, а мысль о Девочкине не покидала его.

Два месяца таил он ее. Ложился спать, вставал, варил манную кашу, выколачивал из квартирантов плату, тащился на рынок, а сердце шептало: «Девочкин, Девочкин». И угрюмо сдвигались над переносицей его белые брови, и из-под них озабоченно смотрели на неопределенные и, может быть, страшные дали свинцовые глаза Александра Гавриловича.

IV

Был осенний вечер. Сторукин медленно поднимался по ступенькам своей крутой лестницы, останавливался на каждой площадке и ждал, что увидит Девочкина. Скудно светило электричество, но все же нельзя было проглядеть Девочкина, несмотря на всю его тщедушную и призрачную серость; на последней площадке тоже его не было. Пришел к себе Сторукин и рассердился.

Раздался звонок. Пуще рассердился старик.

— Кто?

— Телеграмма?

Сторукин приотворил дверь на цепочке, расписался и запер снова на замок. Телеграмма была от Девочкина: «Заболел». Сторукин прошелся по кабинету удовлетворенный. Обрадовался, что болезнь помешала секретарю прийти, а не что-нибудь другое. И вдруг зашевелилось в сердце что-то, чего он давно не испытывал. Он завернул сахар и чай в бумажку, спустился на улицу, купил булок в кондитерской и пошел в «меблирашки», где жил недалеко от него — он знал его адрес — Порфирий Калистратович. «Ой, не застану дома», — сомневался он Но Девочкин лежал в постели бледный и призрачный. Каморка у него была крохотная, около отхожего места. Едва-едва мигала лампочка на некрашеном столике, на стене висела, тщательно заколотая в простыню, пара, в которой являлся на службу Порфирий Калистратович; в головах была прибита фольговая иконка, под нею карточка.

— Доктор был? — сурово спросил Сторукин.

— А я без медицины, я так отлежусь, — пропищал Девочкин. — Бесконечно благодарен вам за внимание-с.

— Что у тебя, Порфиша?

— Маленький жар, Александр Гаврилович.

— Действительно, жар; смотри-ка, не тиф ли?

— Помилуйте, от волнения-с.

— Чем же ты так взволновался? — удивился Сторукин.

— А от житейских размышлений, — отвечал Девочкин, и глаза его странно блестели.

Сторукин сел на единственный стул, взял со стола финский нож и стал им играть.

Глаза Девочкина беспокойно-болезненно остановились на ноже.

— Мне сегодня исполнилось сорок лет, Александр Гаврилович.

— Ну, так что же?

— Больше ничего-с, — с тоской произнес Девочкин.

— Я тебе принес тут кое-чего, — сказал, вставая, Александр Гаврилович, — может, тебе денег оставить немного? Ась?

— Помилуйте, свое жалованье я забрал-с.

— Сочтемся.

— Не могу, Александр Гаврилович; совесть не разрешает, а иначе, я, положительно, расплачусь.

— Эх ты какой, право! — сказал Сторукин, и рука его, уже опущенная в карман, оскудела. — Ну, как знаешь… А я, кстати, пришел за прошениями.

— Они переписаны, Александр Гаврилович, в портфеле находятся.

Александр Гаврилович сам достал из портфеля бумаги, сложил их и опустил в боковой карман.

— Скореича, Порфиша, выздоравливай.

Порфиша рассыпался на постели мелким бесом. Совсем погас от счастья. Но когда Сторукин ушел, тяжело передвигая ноги и не оглядываясь, Девочкин схватил финский нож и крепко сжал его в руке.

V

Нож от давнего употребления уже приобрел отполированность благородного металла, а куплен он был на другой день после первого вечера занятий у Александра Гавриловича. И та неотвязная мысль, которая грызла Девочкина в его одинокие часы и бесконечные бессонницы, поселилась с этим ножом в каморке близ отхожего места. Она не покидала его, когда Девочкин резал ножом гнусную углицкую колбасу, когда он спарывал им старые нитки на местах оборвавшихся пуговиц, когда чинил карандаши и, в особенности, когда точил его о брусочек, найденный им под воротами дома Сторукина. Состарилась сталь ножа, и состарилась мысль; но острей стал нож, чем был, и угрюмее и мрачней стала мысль.

VI

Порфирий Калистратович почувствовал себя хорошо уже к вечеру на другой день. Он тщательно приоделся, пристегнул бумажный воротничок и собрался к Сторукину. Дошел до выходных дверей меблированных комнат, и ему показалось, будто его кто-то зовет. Он остановился и вспомнил: забыл захватить с собой финский нож. Он взял его, надел на него порыжелый кожаный чехольчик и сунул в карман брюк.

Какой-то странной жизнью жил этот нож. Показалось Девочкину, что от ножа распространяется на него озноб. В сумраке на углу Гороховой и Садовой он увидел молодое лицо с дугообразными бровями и детскими глазами корсетницы Фени. Со старшей сестрой она жила в его «меблирашках». Она улыбнулась ему.

— Дайте двугривенный! — сказала она.

— Нет, Феня, не богат.

— А когда вы будете богаты?

— Вдруг разбогатею, — сказал он.

— Но неужели же нет двугривенного?

— Принцип.

— Какой принцип? — со смехом спросила Феня.

И быстро рассталась с кавалером, который отказал в двугривенном.

— Ты хорошо поступил, — сказал ему нож, — ты очень хорошо поступил, ты должен закалить себя, быть твердым, как я. Но ты напрасно проболтался о богатстве, еще неизвестно. Не надо поддаваться чарам мечтаний.

Девочкин опустил в карман руку и ладонью согрел нож.

— Мой единственный друг!

— Сегодня я особенно остер, — сказал нож.

— Потому, что я тебя наточил.

— Хорошо, что ты обнимаешь меня, — продолжал нож. — От меня ты наборешься бодрости и ненависти.

— Я прощаюсь с тобой.

— Ты оставишь меня там? — спросил нож.

— Так лучше будет, ты разом — нож и пробка!

— Но Феня была у тебя и нацарапала на костяной ручке твои инициалы.

Девочкин вздрогнул:

— Я вспомнил, надо стереть!

— Сотри.

— И отложить?

— Если откладывал десять лет, почему не отложить еще на день?

— Умный финский нож.

Робко и угодливо билось сердце Девочкина, когда он позвонил у заветной квартиры; и, спросив, кто, звякнул цепью и впустил его к себе Александр Гаврилович.

VII

— Уже здоров, Порфиша?

— Молитвами вашими.

Сухие губы Сторукина сложились в кривую улыбку.

— Садись, побалуемся чайком. Не помнишь, в котором году умер Рембрандт?

— В 1665.

— А на подписи 1688, — задумчиво сказал старик. — Видно, реставратор поправил. Кабы не год, вылитый Рембрандт, и цена ему сто тысяч.

— Изволили освежить?

— Маненько. Краски — как фаянс, ничто не берет.

— Дорого изволили дать? — взглянув на картину, похожую на печную заслонку, спросил Девочкин.

— Руп с четвертаком.

Вздох вырвался из груди Сторукина, и он почти уронил картину на пол.

— На много миллионов у меня их, — сказал он. — Что бы ты сделал, Порфиша, — помолчав, начал он, — кабы у тебя было 2700 картин, а может, и больше, самых первеющих мастеров?

— Не могу представить себе.

— Тряхни мозгами.

— Не имею права-с.

— Я тебе говорю.

— Я бы музей основал, примерно вашего имени.

— Дорого стоило бы, Порфиша.

— А он бы себя окупал помаленьку, за сходную плату-с.

— Но помещение надо было бы устроить.

— А при добром желании.

— Ну, а если б, Порфиша, ты вдруг выиграл двести тысяч? — помолчав, спросил Сторукин.

— Выигрышного билета нет у меня!

— Ой ли?

— Невыгодная бумага для бедняка-с, Александр Гаврилович, только убыток приносит; а шансы выиграть такие же, как если бы кто-нибудь тебя взял да и пырнул финским ножом в сонную артерию, чтобы воспользоваться вот этаким пиджачком-с. Возможно; однако же, не случается; и мы благополучно доползаем до гробовой доски.

— Верно. А у тебя есть деньги?

— А почему вы так думаете, Александр Гаврилович?

— А по твоему житью-бытью. Больше билета не проживешь: за коморку, чай, зелененькую платишь, обедаешь на две — самое большее, колбасы не ешь.

— Случается, кушаю.

— Ну, на пятак в день купишь, и довольно с тебя.

— А угадали! — с бледной улыбкой сказал Девочкин. — Деньги, действительно, есть; я двадцать пять, действительно, проживаю, у вас хороший глазомер; а что касается жалованья, которое от вас, то целиком сберегаю. И в течение десяти лет капитал мой дошел до двух с половиной тысяч.

— Ишь ты! — приятно осклабился Александр Гаврилович и впервые приласкал Девочкина — погладил по плечу.

— Ну, а в самом деле, — продолжал он, — допустим, и у тебя были бы картины, как у меня?

— Музей можно было бы сделать небольшой, Александр Гаврилович, на пятьсот картин; кстати, они все невелики; и постоянно переменять, на стену вешать разные по очереди, а в газетах публиковать, что вот, мол, сегодня голландская школа, а через месяц фламандская, а там итальянская или какая еще другая.

— Умно! — воскликнул Сторукин, хлопнув себя по лбу рукой. — Ну, а не стал бы ты кидать деньгами направо и налево?

— Помилуйте-с.

— На кокоток, да на заграницу?

— Да что вы-с, Александр Гаврилович?

— Или вдруг женился бы на какой бедняжке и стал бы возить ее в каретах и в колясках, да моторах?

— Да за кого же вы меня принимаете, Александр Гаврилович?!..

— Ну, а кабы вдруг, место двух тысяч, да миллион получил?

— Да как же, Александр Гаврилович? Таких выигрышей нс бывает!

— А положим, у тебя дядя какой — американец проявился бы.

— Я очень вам признателен за гипотезу, но это вроде сновидения из тысячи и одной ночи.

— А ты зубов не заговаривай, а прямо объяви свою программу.

— Если о миллионе говорить, Александр Гаврилович, так ведь из миллиона через десять лет можно было бы сделать почти два миллиона-с.

— Ты продолжал бы жить в своей каморке — ась?

— Потребности мои невелики, Александр Гаврилович, и ежели маленьких денег жалко, как же не пожалеть больших?

— Но в таких бы сапогах не ходил?

— А вот я, Александр Гаврилович, что читал: один великий император любил всегда в заплатанных сапожках ходить; значит, дурного в этом ничего нет и, напротив, при двух миллионах…

— Ты уж на два сягаешь?

— Так точно-с, я к тому говорю, что не место человека красит, а человек место; и если из сапожных дыр смотрят не голые пальцы, а миллионы, помилуйте-с, красота одна.

— Толково рассуждаешь, парень… а вдруг взял бы и продал все картины?

— Александр Гаврилович, продать их обратно по рублю с четвертаком, а они десятки тысяч стоят?

— Соображение справедливое. Так-с. Жаль, одним словом, что у тебя пустые деньги такие имеются, да и то благодаря мне.

— Неоспоримо-с, — подтвердил Девочкин.

— Я тебе прибавлю со следующего месяца…

— Благодетель, за что же?

— А уж у меня такой нрав, — свирепо огрызнулся Александр Гаврилович.

VIII

Пришел домой Девочкин, и опять голова его горела от «житейских размышлений». Он взял со стола финский нож; но неразговорчив был на этот раз металл. И когда, соскабливая с его черенка свои инициалы, Девочкин обрезал себе палец о лезвие, острое, как бритва, он взял брусок и затупил нож.

Прошел месяц. Получил Девочкин свои 15 рублей, а о прибавке старик, должно быть, забыл. Он был очень угрюм, похудел за это время, все держал руку за пазухой и, когда вставал, чтобы взять что-нибудь, то слабый стон вырывался из его груди.

Девочкин тоже еще больше похудел, лихорадочно вспыхивали его глаза. Встретила его опять Феня и захотелось ей подразнить кавалера.

— У меня скоро пролетка своя будет, — призналась она. — Видите, за шляпу заплатила двадцать рублей, за пальто семьдесят, рубашечка на мне в тридцать пять рублей. Придете на новоселье?

— Куда нам с суконным рылом! — огрызнулся он.

— Хотите, я дам вам рубль?

Он колебался, и лицо его стало так противно ей, что она захохотала и пропала в сумраке шумной улицы.

IX

Уж несколько дней, как Девочкин снова отточил нож, к которому вернулся дар слова.

— Издеваются над тобой? Прожил большую половину жизни и неужели же до конца будешь томиться? Конечно, — говорил ему нож, — под залог окраинных домишек, если умно взяться, сотни две принесет твой капитал, но разве это не капля в сравнении с тем портфелем, набитым пятисотенными рентами, который ты видел у Сторукина? Он резал купоны и из-под очков наблюдал за тобой. А сколько труда стоило тебе не выдать себя и сидеть с опущенной головой за письменным столом над дурацким каталогом поддельных Рембрандтов и Ван Дейков? И зачем капля, когда есть море! Только окунись с головой, только будь тверд, как сталь, как сталь! — повторял нож.

X

Ночью снился Девочкину портфель с волшебными рентами. А утром он выправил для себя заграничный паспорт и, когда возвращался из градоначальства, то, проходя мимо конторы нотариуса, увидел Александра Гавриловича, который был смертельно бледен, заострился нос, и как будто кончик свернулся на сторону; и он еле передвигал ноги, поддерживаемый швейцаром; по сторонам не глядел и не заметил Девочкина.

С испугом смотрел Девочкин вслед уезжающему на извозчике Сторукину; озноб пробежал у него по телу, зашевелил волосы на затылке. Девочкин чуть не упал.

Еще третьего дня говорил старик о тленности всего земного, о ненужности сокровищ на земле, о благолепии посещенной им Александро-Невской лавры. А вчера Сторукин не принял Девочкина, потому что сидели в гостях два иеромонаха, чего никогда не бывало прежде.

Потемнело в глазах Девочкина, потускнел блеск Невского, мир превратился в тяжелый сон, и он сам стал сниться себе. Машинально вошел он в ресторан, съел бутерброд и выпил для бодрости рюмку водки; долго сидел в Александровском саду. Был мартовский теплый день, но ему все было холодно; дрожали руки и губы. Положил он ногу на ноту и нервно раскачивал ступней. И вдруг ему показалось, что нож выползает из кармана; он несколько раз хватался за карман, а нож был там.

— Но бойся! — говорил он. — Ты почти опоздал, но есть несколько мгновений в твоем распоряжении; еще бьется синяя жила на шее — ломкая, хрупкая, окостеневшая от старости. И не забудь, скоро шесть, а поезд отходит в девять, в девять, в девять!

Часы на Адмиралтействе пробили пять.

XI

На скамейку по обеим сторонам Девочкина сели хорошенькие барышни; они похожи были на цветы, и между ними была Феня; она насмешливо смотрела на него, и они пересмеивались перекрестным смехом. Девочкин сорвался с места и помчался по Гороховой.

На лестнице захватило дыхание. Он остановился и ощупал нож. Его не было. — Изменил! — чуть не крикнул Девочкин. Стол обыскивать себя, и нашел в боковом кармане пиджака.

— Я у твоего сердца, — успокоил его нож. — Тебе легче достать его из кармана, когда придет мгновение, а иначе старик может заметить. Но бойся, я сослужу тебе последнюю службу, останешься доволен.

Но по мере того, как поднимался Девочкин, тяжелели его ноги, свинцовая была у него поступь, прилипали к ступенькам подошвы его заплатанных сапог. Все медленнее шел он. Страшно билось сердце.

— Вперед! — ободрял нож. — Ничего не может быть драгоценнее времени. Выиграешь не двести тысяч, а полмиллиона. Не изменю тебе, не изменю, я тебе верен. И хрупка и ломка старческая жила на шее!

Резко позвонил Девочкин у дверей. И уже не так храбро позвонил второй раз. Совсем тихо позвонил он третий раз. Слышно было, как звонит звонок, но ничьи шаги не раздавались за дверями. А старик последнее время шаркал тяжелыми сапогами или шлепал и стучал каблуками опорок по каменным плиткам передней.

Посоветовал нож:

— Нажми крепче.

Навалился на пуговку Порфирий Калистратович, и, должно быть, лопнул воздушный прибор, сжался каучук, ушла кнопка далеко в канал звонка. Мертвая тишина водворилась за дверями. С чердака спускался дворник.

— А что, нет дома Александра Гавриловича? — спросил Девочкин.

— Как приехал часа в два этак, больной-пребольной — так и не видно с тех пор. Как бы чего не случилось.

— Дверь ломать, что ли? — бледный и трясущийся от ужаса, сказал Девочкин, охваченный мучительным предчувствием, разрушающим его замысел, с которым он носился более десяти лет.

— Он те взломает, — вскричал дворник, — бяды не оберешься! Он там деньги считает, а после выскочит и шею накостыляет. До завтра подождать надоть.

— А кабы в полицию дать знать? — пролепетал Девочкин.

— Успеется, — сказал дворник, спускаясь с лестницы.

Остался один на площадке Порфирий Калистратович.

Пробовал смотреть в замочную скважину — ничего, кроме мрака, не видел; пробовал стучать, глухо отдавался стук в квартире. Липкий пот проступил на висках и на лбу. Он сел на ступеньку и уронил голову на руки.

Две тени, как два призрака, молча поднимались по лестнице — лаврские монахи. Один черный, другой рыжий с проседью. Девочкин с нескрываемой ненавистью посмотрел на них.

— Дома нет! — крикнул он монахам.

Они подошли к дверям.

— И звонок не действует, — сказал рыжий.

А черный вынул часы из-под рясы, посмотрел, покачал головой.

— А когда же он вышел? — глядя вниз на невзрачного человечка, спросил рыжий монах.

Девочкин, не поднимая головы, отвечал:

— Утром был у нотариуса и, дворник говорит, вернулся.

— У нотариуса? — с испугом переспросил черный и, обратившись к рыжему, вполголоса сказал: — А предполагал домашним порядком.

— Слаб, — сказал рыжий, — очень слаб. Уже вчера он очень слаб был.

— Полагаете, что куда ушел и возвращения Александра Гавриловича ожидаете? — свысока обратился к Девочкину черный монах.

Опять не оборачиваясь, отвечал Девочкин:

— Так сижу. Александр Гаврилович уже, может, там, откуда не возвращаются.

Он вздохнул, и замолчали монахи — затаили дыхание.

— А почему же вы допускаете столь роковой финал? — спросили монахи после паузы.

— А потому что ничего другого не могу предположить.

— А вы кто же будете? — спросил его черный.

— Никто.

— Странный ответ, юноша, — сказал черный.

— Непочтительный, — пояснил рыжий.

— Я ничтожный человек, и что вам до меня, святые отцы? И не для исповеди сижу я здесь.

Монахи переглянулись.

— Уж не родственник ли будете? — ласковее спросил рыжий монах.

— Мог бы кровно породниться!

Монахи подняли рясы и сели на ступеньки по обеим сторонам Девочкина.

— Как вы говорите?

— Со мной тайна моя умрет.

— Тайна? — осторожно спросил черный монах, наклоняясь к Девочкину и обдавая его запахом духов и ладана.

— Жил мечтаниями и получил кукиш с маслом! — горестно сказал Девочкин.

— Невежественно говорите, — досадливо возразил черный монах.

— Уж сегодня должен был положить конец мечтам, но глянул в замочную скважину и увидел только кукиш с маслом, с усмешкой протянутый мне судьбой.

Девочкин вскочил и, не оглядываясь на монахов, сошел с лестницы.

XIII

Совсем было темно. С черного неба сеялась холодная изморозь; с моря дул ветер, и странно вытягивались и сокращались тени людей и животных на мокрой мостовой при бледном электричестве. Жужжали трамваи, и людей, сидевших, словно немые сновидения, за стеклами вагона, влекла в житейскую сутолоку таинственная искра, вдруг рассыпаясь в воздухе голубыми, красными и зелеными огнями.

Долго ходил Девочкин по улице без определенной цели. Дошел до Варшавского вокзала и видел, как отошел поезд, который должен был увезти его с полмиллионом в чемодане, если бы не «кукиш с маслом». На обратном пути он прижал нож к сердцу движением руки.

— Что мне с тобой сделать?

— Еще пригожусь! — гневно отвечал нож.

— Для кого?

— Для тебя самого.

Девочкин оперся на перила моста и смотрел в темную воду канала. Продольные морщины изрыли его лицо.

— Проходите, господин! — встревоженный его внешностью, внушительно сказал городовой.

Девочкин побрел дальше.

— А разве ты уже не старик? Что из того, что тебе сорок лет? Жила твоя на шее тоже ломка и окаменела! В воде холодной не сразу захлебнешься, трамвай только изувечит… А я надежный… ты виноват! ты должен быть наказан, — шептал нож.

— Но у меня есть деньги! — слабо защищался Девочкин. — Нельзя ли что-нибудь сделать с ними?

— Покончи с собой в чаду похмелья с ароматом страстных поцелуев на губах, в великолепных лаковых ботинках!

XIV

Он вернулся в свои меблирашки в полночь, и так устал, что упал на койку и потерял сознание.

Девочкин проснулся нескоро и бредил; но когда бред рассеялся и он увидел на покрашенном столике, при свете догорающей лампочки, тикающие часики свои с потертой цепочкой и пламенно сверкающий, повернутый остро отточенным концом к нему финский нож, вспомнились ему вчерашние разочарования и «житейские размышления». И отчаяние придало ему силы. Он встал, оделся и, утро вечера мудренее, — решил сначала убедиться в том, в чем был ужо убежден, не имея прямых доказательств: в смерти Александра Гавриловича. Его нетерпение было так велико, что он взял извозчика; всю дорогу стоял в дрожках и понукал его. Он заспался, было уже и часов утра.

— Ну, что? — спросил он у дворника.

— Молчит.

— Стучал к нему?

— Ведро принес, а дверь на крюке, и хоть бы что! Уж я чуть ручку не оторвал!

— А в полицию дал знать?

Дворник почесал за ухом.

— Дать-то я дал, а как бы худа не вышло?!

— Как худа?

— А ежели жив.

— Я возьму на себя, — сказал Девочкин и направился в часть; но у ворот встретился с полицейским офицером.

— Вот они все требовали — дворник указал на Девочкина.

Полицейский с круглыми и строгими глазами спросил:

— А вы кто же?

— Я был домашним секретарем у господина Сторукина.

— Почему вы думаете, что он умер?

— Единственно по предчувствию.

— А кто же звонок испортил?

— А это я-с, никак не мог дозвониться.

Полицейский скосил на него свои строгие глаза и вместе с городовыми и понятыми, и в сопровождении Девочкина, взобрался наверх в квартиру Сторукина. Сначала долго стучали; гул только раздавался в пустой квартире.

— Но может быть, он и не возвращался?

Несколько голосов, однако, стали утверждать, что Сторукин, еле-еле передвигая ноги, вернулся, и оба дворника поддерживали его, когда он всходил по лестнице.

Приглашен был слесарь и плотник, коловоротом вырезали замок. Распахнули дверь, тлением повеяло из квартиры, шатнулись какие-то тени в потоке дневного света.

XV

На постели лежал, скрестив на груди костлявые руки, с застывшим взглядом полуоткрытых глаз, Александр Гаврилович. Под подушку была подложена толстая кожаная сумка. Затрепетало сердце от несказанной тоски у Девочкина; он знал, что в этой сумке ренты. Жила ясно обозначалась на длинной шее старика. Машинально упал на колени перед трупом Девочкин, перекрестился и набожно приложился к жиле, и слезы брызнули из его глаз.

Еще горше заплакал он, когда ему пришлось быть при описи имущества покойного его благодетеля; и с ним сделался обморок, когда он увидел, как судебный пристав перелистывал ренты; бумага шелестела шелковым шумом!

На лестнице, когда спускался Порфирий Калистратович, с ним повстречались вчерашние монахи. Очень низко поклонились ему, но он не обратил на них внимания.

XVI

Финский нож прыгал у него в кармане, и он думал о нем и о жиле на шее покойника, и нащупывал такую же жилу у себя на шее. По временам темнело в глазах: он чувствовал, что нож дышит мщением и жаждет казни; Девочкину хотелось до конца упиться страданиями, он медлил и откладывал казнь; обдумывал свои последние минуты и фантазировал. Перед ним мелькал образ Фени, карточка которой висела у него под фольговой иконкой. И смерть, и сладострастные радости перепутывались в его уме в причудливые узоры. Потом ему становилось нестерпимо жаль денег, с презрением начинал он думать о чаде похмелья и об аромате поцелуев, и об лакированных ботинках.

Он схватывал за горло Феню и душил ее, а себе вскрывал сонную артерию и весь покрывался кровью, как красным одеялом.

— Когда же, когда?! — торопил нож.

— Еще к нотариусу — и тогда!

И летел трамвай по Садовой.

XVII

Девочкин вошел в контору и обратился к помощнику нотариуса.

— Хотел бы знать, какое завещание было составлено вчера утром купцом Александром Гавриловичем Сторукиным и в чью пользу? — спросил он.

Помощник улыбнулся и сухо сказал:

— А это тайна завещателя!

— Он уже скончался.

— Неужели? Виноват: а вы кто же будете?

— Моя фамилия Девочкин.

— Девочкин, — стал припоминать помощник. — Порфирий Калистратович?

— Да, Порфирий Калистратович, — удивился Девочкин.

Лицо помощника расплылось в сладчайшую улыбку, он привстал, и низко закачалась его голова.

— Будьте любезны, присядьте, Порфирий Калистратович. Вас можно поздравить, в таком случае, с очень большим наследством.

— А именно?

— Завещание составлено в вашу пользу. Вам стоит только представить свои документы и, если угодно, я порекомендую хорошего адвоката… и, наконец, мы можем сами… и вам дешевле обойдется, чтобы ввестись во владение.

Порфирий Калистратович ничего не сказал. Он сидел несколько минут, устремив глаза на заплаты своих в первый раз не вычищенных сапог. Он боялся, что растает его сердце в томительном отливе крови.

Помощник нотариуса стоял в той же почтительной позе, упершись кулаками обеих рук о письменный стол, и с собачьей улыбкой ждал, пока Девочкин придет в себя.

— Позвольте взглянуть, — сказал он наконец шепотом.

Помощник потребовал от барышни, заведующей ближайшим столом, большую книгу, развернул ее и отметил лощеным ногтем место, где было вписано завещание Сторукина.

Наследник получал два миллиона триста тысяч капитала, незаложенный дом, и ему вменялось в обязанность устроить музей имени завещателя на экономических началах, а на поминовение души сделать в лавру вклад в две с половиной тысячи.

XVIII

«Моими деньгами спасается», — подумал Порфирий Калистратович.

Смех задрожал на его тонких губах в ответ на улыбку помощника, и тенью румянца зарделись его скулы. Он захотел подняться, но не мог, помощник подбежал и взял его под локти.

— Вы не волнуйтесь, дело обыкновенное. Не угодно ли пожаловать в кабинет к нотариусу и отдохнуть в более удобном кресле; а им будет очень лестно познакомиться с вами.

— Скажите, какой случай! — вскричал нотариус, щуря свои глаза, как жирный кот, и обеими теплыми руками пожимая руку Девочкина.

— Ведь если бы только на один день опоздал старик, все его состояние сделалось бы выморочным; а еще имел силы приехать. А вы ничего не изволили знать?

Девочкин вспомнил единственный вечер, когда Сторукин разговорился с ним и, как ему казалось, дразнил его миллионами.

— Были мечтания, — признался он и, прижавшись грудью к борту роскошного письменного стола нотариуса, он вдруг услышал, как хрустнул финский нож в его боковом кармане.

Он страшно побледнел, а нотариус подал ему стакан воды и долил красным вином из бутылки, стоявшей на столе.

— Пожалуйста, успокойтесь, надо привыкнуть. С такими деньгами, согласитесь сами, много можете сделать добра, и сколько наслаждений доставите себе, неземные радости, может быть, ожидают вас. Помилуйте, вы, может быть, единственный счастливый человек сегодня в Петербурге. Душевно поздравляю вас и не сомневаюсь, что вы будете нашим клиентом.

Девочкин подкрепил себя водой с вином, еще посидел, повертел в руках предложенную нотариусом дорогую сигару, понюхал, положил в карман и стал откланиваться.

— А уж вы переговорили о вводе во владение с Андреем Карповичем? — вежливо спросил нотариус.

— Переговорил.

— Андрей Карпович, посетите на дому Порфирия Калистратовича, — предложил нотариус и сам проводил богатого клиента до выходной двери.

XIX

На улице всей грудью вздохнул Девочкин. День был пасмурны», но он показался солнечным. Сны превратились в действительность, люди шли реальные, лошади были настоящие, дома каменные с твердыми контурами, земля под ногами крепкая и неподвижная. Он вдруг стал собственником всего, что видит вокруг себя, и даже властелином. Он шел и не верил, что он — Девочкин, у него сделалось другое лицо, другая походка была у него. В Адмиралтейском саду он сел на скамейку, на которой еще недавно сидел бедный, невзрачный и жалкий, а теперь миллионер и, может быть, уже красавец. Из бокового кармана он вынул финский нож и вытащил его из чехла. Сталь была сломана; он нажал его о скамейку, и нож лопнул в другом месте; рассыпался на три части. С облегчением отшвырнул от себя далеко остатки финского ножа Порфирий Калистратович.

А на другой день после похорон благодетеля, погребенного в Александро-Невской лавре, Порфирий Калистратович Девочкин прибил на собственноручно наглухо заколоченных им дверях опустевшей квартиры жестяную доску с подписью: «Музей имени Александра Гавриловича Сторукина».